Задача историко-научной реконструкции таких исключительно сложных феноменов духовной культуры, как наука античности, наука средневековья, наука нового времени, в их целостности и своеобразии ставит перед исследователем ряд трудных методологических проблем. Одна из них — выявление тех «скреп», которые соединяют воедино разнообразные научные знания, наличные в обществе в определенный период его развития, делая их частями целостной системы знания, существующей в данную эпоху. Очевидно, что в поиске таких скреп нельзя ограничиться анализом утверждений, пусть самых общих, но относящихся лишь к одной из научных дисциплин исследуемого периода.

В то же время важность анализа последних неоспорима: невозможно составить представление о Науке в целом, не зная положений, которые играют роль «аксиом» в том или ином научном исследовании. Из них исходят, когда высказывают предположения, относящиеся к кругу новых явлений, к ним возводят, как к последнему основанию, любое частное объяснение, касающееся наблюдаемых фактов.

Например, в аристотелевской физике подобной аксиомой является тезис о наличии естественных мест, соответствующих четырем основным элементам: огню, воздуху, воде и земле, из которых составлено любое физическое тело. Этот тезис играет роль своеобразной призмы, сквозь которую ученый-аристотелик рассматривает любое движение и его виды. Во всяком изменении он прежде всего вычленяет три момента: движущееся тело; элементы, из которых оно состоит; естественные места, к которым стремятся эти элементы. Если стремление данного тела к своему месту не сталкивается с аналогичными стремлениями других тел, т. е. когда речь идет о «естественном», а не насильственном движении, указанный тезис дает исчерпывающее объяснение механизма движения. И в случае насильственного движения объяснение тоже опирается на этот тезис, только он берется не изолированно, а в совокупности с рядом других постулатов аристотелианской физики.

Столь же общими аксиомами аристотелианской физики являются и утверждения об отсутствии пустоты, о непрерывности движения, о том, что все, движимое насильственным движением, имеет двигатель, и т. д. А в период средневековья все эти принципы становятся предметом интенсивного обсуждения, и хотя часть из них значительно модернизируется по сравнению с «Физикой» Аристотеля, все же они продолжают сохранять свое доминирующее положение в арсенале объяснительных средств, тогдашней физики. Появляются и новые постулаты, неизвестные античности, — достаточно назвать представления о «широте» формы, о возможности степенной градации внутри одной и той же формы, легшие в основу учения о ремиссии и интенсии качеств.

Аналогичные аксиомы (может быть, не в столь систематизированном виде, как в физике) могут быть выделены и в других науках, существовавших в данный исторический период. Представление о любой науке будет неполным, если не перечислить основные положения, принимаемые в ней, и не показать, каким образом на пересечении силовых линий, задаваемых принятыми постулатами, происходит формирование всего универсума частных утверждений. Это — очень важный момент в реконструкции научного знания, необходимый этап на пути к достижению главной цели историко-научного исследования — понимания смысла тех проблем, которые волновали умы ученых давно прошедшей эпохи, восстановление особого ракурса, в котором представал перед ни ми предмет их исследования. А он зачастую приобретал в их трактатах столь непривычный для нас вид, что, даже читая вопросы, с которыми они обращались к природе, выслушивая ответы, предлагавшиеся на эти вопросы, мы оказываемся в парадоксальном положении «зрячих слепых»: видим слова, вроде видим, что стоит за ними, и в то же время как будто пребываем в абсолютной темноте, ибо не понимаем, как можно вообще смотреть на мир такими глазами.

Картина мира, встающая со страниц научных сочинений далекого прошлого, не становится для нас более понятной, когда мы читаем разъяснения, касающиеся деталей картины. Пока нет ясности в главном, более подробное описание скорее затрудняет, а не облегчает понимание картины в целом. А главное заключается в том, чтобы занять позицию, обеспечивающую такой угол зрения на мир, при котором то, что кажется нам непривычным и странным, стало бы естественным.

У всех частных наук, сосуществующих в определенную эпоху, по-видимому, есть одна общая позиция, одна универсальная «система отсчета» для исследования различных аспектов панорамы, открывающейся перед ними. Без этого не было бы Науки античности, Науки средневековья и тому подобных феноменов духовной культуры, отличающихся своеобразием и внутренним единством, — можно было бы говорить лишь о сумме отдельных дисциплин, объединенных чисто хронологически тем, что они относились к одному периоду в развитии общества.

Единая «система отсчета» проявляется в существовании общих для всех наук данной эпохи категорий и понятий, таких, например, как понятие материи, формы, причинности или специфического для средневекового мышления представления о степенях совершенства.

Будучи сформулированными в рамках философии, общенаучные аксиомы «работали» отнюдь не только на уровне философской рефлексии о мире; к ним обращались и в тех случаях, когда речь шла о совершенно конкретных, «естественнонаучных» фактах. В качестве характерного примера подобного обращения приведем рассуждение выдающегося ученого и мыслителя XIII в. Альберта Великого, содержащееся в книге 1 его комментария к сочинению Аристотеля «О частях животных» (вопрос 3) [70, 80—81]:

«Может ли восстановиться органический член, который был отсечен.

Мы исследуем, действительно ли может регенерировать органический член, который был отсечен.

1) Представляется, что может, так как у животных органы как ветви у растений; но отсеченные ветви могут восстановиться. Поэтому, на тех же основаниях, и органические члены у животных.

2) Далее, органические члены составлены из подобных частей; но подобные части могут восстанавливаться, как в мышечной ткани (саго). Поэтому и т. д.

3) Далее, пища обращается в субстанцию питающегося. Поэтому возможно, что любой член, который утрачен, может быть восстановлен питанием.

Противоположное очевидно чувствам; ни рука, которая отсечена, не восстанавливается, ни глаз, который вырван.

Следует сказать, что органические или функциональные части у животных не восстанавливаются, ибо пропорционально тому, насколько вещь более благородна, настолько больше заботится природа о ее производстве. Таким образом, семя животного благороднее и более тонко, чем семя растения, так что природа предназначила определенное место для семени животного, именно в яичках, для семени же растения — нет. Так вот органические члены произведены из сперматического семени образующей способностью (virtus), предназначенной для таких частей. Тогда, если бы член был отсечен, в теле не осталось бы никакой материи, из которой мог бы быть произведен такой член, так как производящая способность руки находится в руке, а ноги — в ноге; а когда рука была произведена, эта производящая способность исчезла. Следовательно, такие части не могут быть восстановлены (регенерированы) в силу отсутствия как материи, так и агента.

[Ответ] на [те первые] основания.

1) Относительно первого следует сказать, что отсеченные ветви могут восстанавливаться, так как среди одушевленных существ растение ближе к материи и неодушевленным вещам. Поэтому оно порождается в целом и в частях от одного родителя. Следовательно, для производства ветви не требуется в качестве материи ничего кроме питательного начала, а регенерация ветвей — это то же самое. Но это не так для органических членов у животных.

2) Относительно второго следует сказать, что некоторые части, такие, как нервы, кости и т. п. (или однородные) части (consimilia), не более могут восстанавливаться, чем органические части. Ибо они имеют больше формы и меньше материи, так что те, которые происходят главным образом от сперматического семени, не могут восстанавливаться. Но те, которые обладают больше характеристиками материи, те, что ближе к материи и еще не в такой степени составлены из сперматической жидкости (ex humido spermatico), но в большей степени из питательной жидкости (ex humido nutri-mentali), — те могут быть восстановлены, как мясо, волосы и ногти. Однако бывает и такая мышечная ткань, как, например, у лица, которая не может восстановиться; и это потому, что она составлена из сперматической жидкости.

Или иначе. Мышечная ткань бывает двоякого рода. В одном смысле она берется согласно виду, в другом — согласно материи. Мышечная ткань первого рода не восстанавливается, а мышечная ткань второго рода может восстанавливаться. Первого рода, например, мышечная ткань крайней плоти, губ, рта и т. д.

3) Относительно третьего следует сказать, что хотя пища обращается в субстанцию питающегося, тем не менее, когда рука отсечена, отсутствует способность, которая могла бы обратить пищу в подобие руки. Итак, как было сказано, ясно, что такие члены не могут восстанавливаться посредством питания».

Такие фразы, как «насколько вещь более благородна, настолько больше заботится природа о ее производстве», «производящая способность руки находится в руке, а ноги — в ноге», «они имеют больше формы и меньше материи» и т. п., отсылают нас к фундаментальным категориям средневековой науки. Не раскрыв содержания этих категорий, мы не сможем понять точного смысла самих конкретных утверждений. Конечно, можно выбрать из общего массива естественнонаучных знаний того времени те положения (или те аспекты рассуждений), которые были относительно независимы от теоретических постулатов средневековой науки. В естественной науке — и это особенно справедливо для начальных стадий ее развития — одновременно существует несколько, довольно слабо связанных между собой пластов рассмотрения, начиная с констатации фактов, сформулированных на обычном (естественном) языке без использования теоретически апробированных понятий, и рассуждений, ведущихся на уровне здравого смысла, до общетеоретических конструкций, стремящихся дойти до «последних» оснований, опереться на истины, фундаментальный характер которых не может быть поставлен под сомнение исходя из принятых в данное время критериев рациональности. Самый высокий «этаж» теоретического рассмотрения тот, когда проблемой является уже не объяснение конкретного явления, скажем, какой-либо частный случай движения и взаимодействия тел, а когда сама возможность движения и взаимодействия, равно как и правомерность членения мира на отдельные «гела», которые способны двигаться и взаимодействовать между собой, ставятся под вопрос. Самые общие понятия задают категориальную сетку, позволяющую структурировать мир в целом, выделять его основные компоненты. Эта категориальная структура создается в процессе теоретической деятельности особого типа, предполагающей, что основные положения вводятся путем определения, а не заимствуются со стороны — из обыденного знания или частных наук, поскольку речь идет о «первоначалах» всякого знания, о формулировке базиса, на котором предполагается строить все здание науки. При этом при разработке категориальных схем особая роль принадлежит внутренним критериям достоверности и «понятности» знания.

Теоретические системы, относящиеся к конкретным предметным областям, постулаты, на которых возводится здание теории, методы доказательства, используемые в ней, — все это непосредственно связано с категориальными структурами и общими принципами, составляющими верхний пласт научного знания.

Средний «этаж» науки — это полуэмпирический, полутеоретический анализ конкретных ситуаций. Сталкиваясь с необходимостью объяснить конкретное явление, ученый пользуется как общенаучными представлениями, так и соображениями здравого смысла. Предмет исследования предполагается уже расчлененным на отдельные компоненты. Последние фиксируются либо на уровне наблюдаемых фактов, либо исходя из теоретических соображений, либо (наиболее часто встречающийся случай) опираясь на то и другое. Объяснение дается не явлению в целом, а некоторым его аспектам. Точнее, ищутся факторы, присутствие, отсутствие или изменение которых сказывается на существовании или модификации свойств объекта, интересующего исследователя. Объяснение ведется в терминах «воздействия», создается некоторая предназначенная для анализа данного конкретного случая модель поведения объекта, многие особенности которой не укладываются в теоретические установки (и может, даже им противоречат). Приведем пример.

Законы движения, изложенные в «Физике» Аристотеля, не предопределяют поведения тела в конкретном случае, когда оно движется противоположными движениями, скажем, при подбрасывании — сначала вверх, а затем вниз. Будет ли оно покоиться в промежуточной (в нашем случае — самой верхней) точке или нет? Сам Аристотель утверждал, что между противоположными движениями должен быть интервал покоя. Возражая ему, схоласт XIV в. Марсилий Ингенский вслед за арабскими комментаторами прибегает к аргументу, содержащему некий мысленный эксперимент: «…нет необходимости, чтобы был временный момент покоя между любыми движениями, туда и обратно. Доказательство состоит в том, что если бы боб бросили вверх против жернова, который падает, то не представляется вероятным, чтобы боб мог покоиться до падения, ибо если бы он покоился в течение некоторого времени, он остановил бы жернов, что представляется невозможным». Марсилий приводит и другой опровергающий пример: «Допустим, что Сократ движется к западу на корабле, который покоится. Тогда возможно, что Сократ в какой-то момент перестанет двигаться. И допустим, что в тот же самый момент, когда Сократ перестал двигаться (к западу), корабль со всем содержимым начинает двигаться к востоку. Значит, непосредственно перед тем Сократ двигался к западу, и сразу же затем он будет двигаться к востоку. Поэтому сначала он двигался одним движением, а затем другим, причем противоположным, без промежутка покоя» [151, 286—287].

Аргументы Марсилия Ингенского, описание «экспериментальных» ситуаций, постановка проблемы и способ ее решения, по-видимому, будут понятны и человеку, незнакомому с принципами аристотелевской физики. Их нетрудно изъять из контекста средневековой науки и поместить в «систему координат» физики нового времени. Относительная независимость любого конкретного исследования от общетеоретических (категориальных) предпосылок, создание внутри него своего собственного «пространства мысли», где «определение» каждого момента производится через другие моменты, присутствующие в том же самом пространстве, дает возможность науке любого времени, не меняя своей «точки отсчета» ассимилировать знания прошлых эпох. Однако прямо перенести из одной «системы координат» в другую можно только результат, ответ на некоторый вопрос; мотивы, побудившие поставить вопрос в такой форме, предпосылки, позволившие превратить этот вопрос в научную проблему, короче, смысл и значение этого результата как точки, возникшей на пересечении многих линий рассуждений, пронизывающих систему научного знания того времени, — все это исчезает, будучи включенным в позднейшую науку. Но история научных результатов не исчерпывает истории науки. Последняя предполагает анализ концепций, внутри которых ставятся и решаются научные проблемы различной степени общности.

Когда говорят о понимании проблем, то подразумевают по крайней мере два аспекта «понимания»: первый, когда схватывается «локальный» смысл, ограниченный данной проблемной ситуацией, и второй, «тотальный», при котором достигается понимание значимости данной проблемы для прояснения общетеоретических вопросов. Мы гораздо лучше поймем процитированные отрывки из сочинения Марсилия Ингенского, если учтем предпосланные им рассуждения схоласта, которые проливают свет на общефизический смысл проблемы «интервала покоя» между противоположными движениями. Марсилий намерен доказать тезис о том, что такого интервала покоя нет. Он следует канонической схеме схоластического рассуждения: сначала приводятся аргументы против защищаемого автором тезиса, затем им противопоставляется самый тезис, который по возможности подкрепляется авторитетом, вслед за этим осуществляется доказательство тезиса и опровержение выдвинутых вначале контраргументов. Отметим, что автор может привести в качестве контраргументов как утверждения, реально высказанные другими лицами, приведенные в каких-то книгах, так и найденные им самим, — это не имеет значения, поскольку речь идет о научной добросовестности. Все положения, противоречащие выдвинутому автором тезису, которые он может усмотреть, он обязан опровергнуть.

Марсилий прежде всего ссылается на Аристотеля, который «в восьмой книге “Физики” приводит аргументы и доказывает, что прямолинейное движение не является непрерывным и постоянным» в случае, когда оно состоит из противоположных движений. Марсилий приводит затем доводы, свидетельствующие в пользу аристотелевского тезиса о необходимости интервала покоя, т. е. контраргументы к своему тезису, из которых вырисовывается теоретический контекст постановки данной проблемы. «…Если бы это было не так (именно, если бы не было момента покоя), то из этого следовало бы, что противоположные движения суть одно непрерывное движение, что невозможно» [151, 285], — ведь с самого начала было предположено, что есть два противоположных движения, а не одно. Другой «логический» аргумент в защиту интервала покоя: если бы это было возможно, то «нечто могло бы быть движимо противоположными движениями. Этот вывод невозможен, как явствует из четвертой книги “Метафизики”» [там же]. Марсилий здесь ссылается на замечание Аристотеля, что невозможно, чтобы противоположные атрибуты — в данном случае движение вверх и вниз — принадлежали одному и тому же субъекту в одно и то же время (Метафизика, 1005 в 25—26) [7, 1, 125]. Среди многочисленных физических доводов, приведенных Марсилием, которые подтверждают наличие «интервала покоя», есть и такой: «…за исключением кругового движения, всякое движение стремится прийти в состояние покоя, как если бы это было его конечной целью (terminus). Но если вдоль одного и того же пути происходит движение вверх, а затем движение вниз того же самого мобиля, то следует, что покой будет происходить вверху (в верхнем пункте движения) и то, что сначала утверждалось, показано» [151, 285—286]. Но против этого утверждения, исходя из принципов аристотелианской физики, Марсилий выдвигает контраргумент: «…<я доказываю) противоположное положение, так как если бы тяжелое тело было брошено вверх, оно могло бы покоиться прежде падения, и тогда следовало бы, что тяжелое тело могло бы покоиться вверху не будучи задержано насильственно» [151, 286], в то время как естественное место тяжелых тел, согласно Аристотелю, — внизу. Таким образом, проблема «интервала покоя» затрагивает один из центральных пунктов средневековой физики — проблему естественного места и соответствующей трактовки движения как определяемого системой мест, т. е. как локального движения.

Вопрос об «интервале покоя» вырастает на почве концепции локального движения, составляющей специфическую черту аристотелианской физики, и его постановку и обсуждение уже нельзя понять вне контекста средневековой науки. Мы опять сталкиваемся с задачей интерпретации и реконструкции самого верхнего, концептуального «этажа» научного знания.

Очевидно, что теоретические конструкции не допускают столь же непосредственного переноса из одной «системы координат» в другую, как это имеет место в отношении, более частных результатов. Однако в реальной истории науки перенос теоретических принципов все же происходил — правда, сопровождаясь трансформацией последних, часто весьма радикальной. Свидетельством такого рода переноса является факт преемственности в развитии науки.

Преемственность в науке обеспечивается не только (и не столько) за счет накопления конкретных результатов; одним из главных факторов научного прогресса является то обстоятельство, что новые проблемы и гипотезы формулируются не на пустом месте, а на базе уже имеющихся концепций, с целью либо их подтверждения и дальнейшего развития, либо, напротив, их опровержения. Основная задача историко-научного исследования в том и состоит, чтобы оживить и воспроизвести уже забытые, отброшенные в процессе поступательного развития науки ходы мысли. Но вопрос заключается в том, как это сделать.

Для того чтобы понять прошлое, его надо соотнести с настоящим — с тем, что нас сегодня волнует и заботит, с нашими собственными проблемами. Проблемы науки прошлого будут понятны для нас лишь в той мере, в какой мы сможем перекинуть мостик между ними и современной наукой, когда они предстанут не только в виде фактов истории науки (имеющих чисто исторический, не затрагивающий нашего реального существования интерес), но и в виде формулировки (пусть на непривычном языке) тех задач и предположений, которые имеют непосредственное отношение к предметам, занимающим нас самих в настоящее время.

Поэтому вполне оправданным кажется кумулятивистский подход к истории науки, когда наука прошлого рассматривается сквозь призму современных проблем. Классическую формулировку кумулятивистской концепции применительно к задачам исследования средневековой науки мы находим в работе М. Кладжета «Наука механики в средние века»: «…признание важной роли механики в период нового времени не означает, что только в зрелых трудах по механике, относящихся к семнадцатому веку, следует искать начало науки нового времени. Для историка науки это очевидный факт, что Физические понятия Галилея и Декарта и даже понятия Ньютона, как представляется, весьма радикальные, во многих отношениях были обусловлены древней и средневековой ученостью, которые были живы в период нового времени. Таким образом, всякий, кто честно интересуется непомерно сложным историческим процессом образования современной науки, должен детально изучить зародышевые понятия предшествующих периодов. Такое изучение позволило бы до известной степени проникнуть в то, как протонаучная теория критиковалась и исправлялась, пока она не перестала быть связным целым. Оно показало бы также, что те самые пункты, которые были объектом критики старой системы, стали исходными пунктами новой. Короче, оно показало бы, как средневековая механика — в основном аристотелианская, с некоторыми следами архимедовского характера, — постоянно модифицировалась до того пункта, где она была серьезно подорвана, так что потребовалась новая система механики, — и именно галилеево-ньютонова система семнадцатого века удовлетворяла этим требованиям» [82, XIX].

М. Кладжета интересует процесс образования науки нового времени, — в науке прошлого он ищет источник ее идей, рассматривая античную и средневековую системы знания как «протонауку», как зародыш науки нового времени.

Такой подход к истории науки (кстати, он в настоящее время является наиболее «работающим») дает возможность «расшифровать» средневековые тесты, вмонтировать их в систему координат науки нового времени и тем самым сделать понятными для современного человека. Однако очевидны и его недостатки: проецируя на средневековую науку идеи, проблемы и методы, заимствованные из научного мышления другой эпохи, исследователь, по существу, усматривает в анализируемом материале только то, что ему уже известно.

Будучи последовательно проведенной, кумулятивистская концепция истории науки приходит к самоотрицанию; более глубокий анализ пунктов расхождения между средневековой и современной трактовками «тех же самых» проблем убеждает историка в том, что выборка из средневековой науки проблем, сопоставимых с проблемами науки нового времени, существенно искажает реальный облик средневековой науки. Как показывают наиболее интересные исследования науки средних веков (в первую очередь здесь следует указать на фундаментальные труды Аннелизе Майер), весь круг проблем, волновавших средневековых ученых, был в значительной мере иным, чем в последующий период развития науки: то, что в новое время считалось важным и значимым, в средние века зачастую занимало весьма скромное место на периферии научного знания.

Сравнивая две эпохи в развитии науки, мы обнаруживаем, что знания, сосуществовавшие в рамках средневековой науки, объединены между собой не только хронологически, но имеют и общие типологические черты, резко обособляющие их от тех форм знания, которые появились в новое время.

Каковы же эти черты, составляющие своеобразие средневековой науки? Когда аналогичный вопрос ставится в отношении средневековой культуры в целом, то обычно апеллируют к понятию «стиль мышления», свойственный эпохе. Но если попытаться воспользоваться им для прояснения задач историко-научных исследований, тотчас обнаружится, сколь неопределенно-зыбко его значение.

Где следует искать источник стилистического своеобразия научного мышления средневековья? В самой науке или вне ее, — в смежных сферах средневековой культуры: экономике, политике, этике, религии, обыденном сознании? Чаще всего специфика научного средневековья усматривается в характерном симбиозе научных и экстранаучных (главным образом религиозных) представлений. Поскольку научное познание при такой трактовке оказывается вынужденным ориентироваться на ценности, не имеющие прямого отношения к изучению природы, наука в средние века предстает как опутанная густой сетью предрассудков и заблуждений, сковывавших любое движение научной мысли, создававших неодолимые препятствия на пути свободного научного исследования.

Известно, что науке, как и философии, отводилась в средние века роль «служанки» богословия, что выражалось не только в том, что она привлекалась для иллюстрации и подтверждения религиозных истин, но в том, что догматические положения христианской религии оказали сильнейшее воздействие на процесс формирования всего концептуального аппарата средневековой науки, начиная с введения целого ряда постулатов (о творении мира из ничего, о существовании первой причины и т. п.) и кончая постановкой самих задач научного исследования (как в случае, например, проблемы ремиссии и интенсии качеств, которая первоначально была намечена в ходе обсуждения вопроса о благодати, в связи с необходимостью объяснить возможность степенной градации в обладании последней).

Вне всякого сомнения, необходимость согласования результатов научного поиска с извне привнесенными догмами значительно сужала возможности научного исследования. Поэтому нет ничего удивительного в том, что так долго господствовал взгляд на средневековье как на эпоху, совершенно бесплодную в научном отношении, когда научная мысль билась, зажатая в тиски религиозных предрассудков. Так смотрел на средневековую науку XIX век, да и в наше время мы можем встретиться с аналогичными оценками. Во введении к своей антологии «Физическая мысль от досократиков до квантовой физики», вышедшей в 1975 г., известный историк науки С. Самбурский пишет: «Для раннего христианства и мусульманства природа и проблемы науки были не более чем вспомогательными предметами, с которыми имели дело, лишь поскольку они могли представлять интерес для главных задач религии. Тот факт, что наука выжила в течение всех этих столетий, можно отнести за счет двух основных факторов: известной непрерывности греческой философской и научной традиции в Византии и мусульманском ренессансе, начавшемся в IX в.; а также последующего включения аристотелевской философии, в том числе и ее научных аспектов, в мировоззрение трех монотеистических религий. Наука ислама сначала полностью следовала греческой науке, но затем в ней были развиты некоторые свои оригинальные исследования, внесшие значительные изменения в аристотелевскую картину мира. Западная схоластика, первоначально черпающая из науки мира ислама, затем, перейдя к прямому использованию античных источников, хранила мерцающий огонек науки, светивший в пределах аристотелианской доктрины.

В течение более чем тысячелетия рациональное познание природы было извращено. Оно сохранялось в це лом лишь как свод книжного знания, составленный из доктрин и понятий о природе и физическом мире. Этот свод, бывший предметом комментирования в ученых трактатах и предметом преподавания, стал рассматриваться во многом как составная часть христианского мировоззрения. Поэтому, когда в XVI и в начале XVII в. научное исследование опять стало основываться на непосредственном контакте с самой природой, это новое открытие природы… было столь же революционным изменением, как и переход от мифа к логосу в VI веке до н. э.» [142, 4—5].

Столь суровая оценка научной значимости средневековья предопределена, с одной стороны, изначальным противопоставлением научного знания другим сферам духовной жизни общества, как не имеющим ничего общего с наукой, а с другой — констатацией подчиненного положения, в котором находилась наука по отношению к господствующей форме общественного сознания — религии. Исходя из этих предпосылок и учитывая то обстоятельство, что поскольку к науке примешиваются чуждые ей принципы и представления, они неизбежно становятся помехой в ее развитии, нельзя не прийти к выводу, что своеобразие средневековой науки состоит в том, что она представляет собой некоторую лакуну, разделяющую собственно «научные» эпохи в развитии человеческого общества, — античность и новое время, — или, в лучшем случае, является консервацией античных традиций.

Таким образом, если в поисках истоков «стиля мышления» средневековой науки мы обратимся к экстранаучным факторам в духовной жизни средневековья (как правило, к религии), то мы скорее поймем, почему в то время не было науки в подлинном смысле слова, чем найдем объяснение причин, обусловивших своеобразие форм научного знания того времени. Повторим еще раз: такой результат неизбежен, если сначала мы противопоставим науку всем другим аспектам культуры средневековья, а затем на их основе попытаемся уловить своеобразие науки.

Однако нет необходимости считать, будто средневековая наука обязана своим своеобразием чуждым влияниям; она действительно испытывала сильное воздействие со стороны религии и других общественных институтов средневековья, но последние могли оказывать свое формирующее воздействие на научное творчество не только путем прямого навязывания своих догматических установок, но гораздо более тонким способом — за счет интимных связей, существовавших в данную эпоху между всеми аспектами духовной культуры. Общие интуиции, образующие «дух эпохи», могут быть первоначально сформулированы в одном из «регионов» средневековой культуры, а затем быть перенесены в другие; только это будет уже означать не вторжение чуждых идей, а выявление интуиции, характерных для культуры в целом.

Термин «стиль мышления», как он обычно употребляется в общих культурологических исследованиях, как правило, указывает именно на принципы, общие для всех компонентов культуры рассматриваемого периода; в этом своем значении он оказывается синонимом понятия «стиль эпохи». При такой интерпретации термина «стиль мышления» фундаментальные черты средневековой науки могут быть объяснены и обращением к вне-научным реалиям культуры, но при этом речь будет идти не о воздействии экстранаучных факторов, а о сложном процессе становления ее собственного базиса, т. е. по существу о формировании ее категориальной структуры. При этом не столь уж важно, в каких конкретно областях культуры первоначально были сформулированы те или иные интуиции, — раз они были ассимилированы наукой, они могут и должны рассматриваться как ее собственное достояние.

Зерно проблемы, касающейся определения своеобразия средневековой науки, составляет не вопрос о локализации того пункта в пространстве культуры средневековья, где впервые зародились специфические черты средневекового мышления, а вопрос о гносеологическом статусе этих черт: имеют ли они чисто исторически преходящий смысл, объясняемый экономическими, социальными, политическими условиями, в которых существовала наука того времени, уровнем развития материальной и духовной культуры средневекового общества, или же их значимость не сводится к полаганию границ, внутри которых была вынуждена развиваться средневековая наука, а основывается на общечеловеческих, не ограниченных пределами данного периода истории, ценностях.

Другими словами, проблема коренится в том, чтобы найти «онтологический» источник своеобразия средневекового стиля научного исследования, показать оправданность обращения к нему как к средству достижения истины. Пока мы не ответим на наивно звучащий вопрос: а зачем вообще нужны различные «стили мышления», что они дают для решения основной задачи научного исследования — получения истинного знания о мире? — наш поиск черт своеобразия, присущих феномену средневековой науки в целом, осуществляемый «вслепую», скорее всего, не даст ощутимых результатов.

Проблема стиля научного мышления тесно смыкается с другой, гораздо более основательно исследованной проблемой, касающейся истолкования природы и характера теоретического знания. Откуда проистекает строгость, общезначимость и достоверность теоретических положений, значительно превосходящих любые положения, основанные на опыте? Активная роль теоретических конструкций в научном познании, их способность к единообразному упорядочению опыта убедительно свидетельствуют о том, что теоретическое знание нельзя «вывести» из объекта познания.

Исходя из этих простых и неоспоримых соображений Кант в свое время пришел к заключению, что «априорный» и аподиктический характер теоретических понятий объясняется их укорененностью не в объекте, а в субъекте. Теоретическое знание потому и обладает столь высокой степенью достоверности и с такой принудительной силой воздействует на человеческий разум, что в нем откристаллизовались формы, характеризующие способ функционирования познавательных способностей, изначально присущих самому субъекту познания. Поскольку это его собственные способности, то естественно, что они могут быть упорядочены и оформлены независимо от опыта, раньше всякого опыта и обладают для него «абсолютной» значимостью.

Можно спорить с Кантом относительно места и роли субъективных структур в процессе познания, по-разному оценивать степень их «априорности», но после «Критики чистого разума» уже нельзя возвратиться к точке зрения предшествующей метафизики, согласно которой познание есть не что иное, как процесс приближения к истине, существующей независимо от субъекта, — процесс тем более совершенный, чем в большей степени субъекту познания удалось освободиться от субъективных примесей, которые препятствуют слиянию с реальностью, пребывающей в истине, т. е. препятствуют адекватному ее восприятию. Кантовский анализ со всей очевидностью выявил тот факт, что именно те моменты научного знания, которые воплощают его «объективный» (т. е. общезначимый и доказательный) характер, не могут быть порождены объектом, если последний понимается как «вещь в себе», независимая от субъекта; поэтому познание истины происходит не путем элиминации структур, чуждых познаваемому объекту, а наоборот, — за счет максимального развертывания тех «субъективных способностей», которые обеспечивают возможность теоретического познания.

Вывод о невозможности исключить субъект из процесса достижения истины имеет кардинальное значение для постановки вопроса о специфике «стиля мышления» средневековой науки. Представление о «стиле мышления» указывает на такие моменты научного знания, которые не могут быть сведены к его предметно-содержательной стороне, будучи общими для совершенно разных дисциплинарных сфер научной деятельности. Если общие структуры познания укоренены в бытии как таковом, то тогда возможен только один, в подлинном смысле слова адекватный реальности «стиль мышления». Но коль скоро они определяются не только объектом, а и субъектом познания, то вполне правомерно существование разных научных стилей мышления, каждый из которых будет в определенном смысле не более истинен, чем другой, а все они вместе будут необходимы для достижения совершенного знания.

Однако такой поворот проблемы «стиля мышления» требует переосмысления результатов кантовского анализа предпосылок теоретического знания. Действительно, и для Канта предположение возможности разных «стилей мышления», т. е. набора фундаментальных структур познания, принципиально отличающихся друг от друга своими типологическими особенностями, абсолютно абсурдно, — ведь основной тезис кантовской системы как раз и состоит в утверждении постоянных, раз и навсегда заданных параметров человеческого познания, предопределяемых неизменной природой познающего субъекта. Поэтому, предположив, что теоретическое знание действительно имеет самое непосредственное отношение к способностям субъекта, мы должны попытаться по-иному взглянуть на эти «способности».

Кантовская «коперниканская революция» в философии означала, что все те характеристики научного познания, которые раньше объяснялись исходя из объекта, были приписаны самому субъекту: вместо одного полюса познавательного процесса — «природного объекта»— за исходный пункт познания был принят противоположный полюс — «природа субъекта». В результате этого получилась «метафизика наоборот» — не метафизика объекта, а метафизика субъекта. А что если дать интерпретацию познавательного процесса, основываясь не на выборе одного из его полюсов, а на самом отношении, долженствующем существовать между ними? Тогда «априорная способность», предопределяющая видение мира, будет означать не что иное, как позицию, занятую субъектом в отношении всех явлений, попадающих в поле его зрения. Каждая позиция дает возможность осуществить выход в какое-то особое, открывающееся только в горизонте данной позиции, измерение реальности. Чтобы пояснить эту мысль, воспользуемся следующей аналогией. Представим мир, населенный существами, которые обладают только одним из органов чувств: либо зрением, либо обонянием, либо слухом. Очевидно, что об одних и тех же вещах они составили бы радикально отличные представления, а если к тому же предположить, что эти существа одарены разумом и одержимы страстью к научному познанию, то можно вообразить, сколь трудно будет сопоставить результаты их научных исследований. Большинства утверждений своих коллег, работающих в ином измерении реальности, они просто не поймут; для одних сахар — это нечто белое, для других — сладкое, для третьих — твердое; нет никакого способа выразить на «языке» одной чувственной способности то, что «записано» с помощью иных органов чувств. Иными словами, у наук, развившихся в столь несопоставимых условиях, нет общего эмпирического базиса.

Продолжим аналогию: пусть все существа обладают пятью органами чувств, но результаты деятельности этих органов сопрягаются у них по-разному: у одних в основу «предметности» кладутся зрительные впечатления, у других — слуховые, у третьих — тактильные и т.д. И в этом случае картины мира, создаваемые ими с разными «предметными» установками, будут весьма отличаться между собой. Хотя здесь уже возможно взаимопонимание; необходимо лишь учесть, что та «предметная» установка, которая кажется естественной для данного существа, не является единственно возможной, что наряду с ней могут существовать и другие и что оно само может переключаться на иной способ сопряжения чувственных восприятий. Но чтобы переключиться, надо прежде всего обратить внимание на свою собственную установку, — уже не бессознательно выполнять предписания, которые она диктует процессу познания, а суметь взглянуть на нее со стороны, т. е. поставить под вопрос «естественность» своей познавательной позиции.

В реальной истории науки речь, конечно, не может идти о различии способов чувственного восприятия. Люди, создававшие науку на всем протяжении ее истории, мало отличались в этом отношении. Однако их мировосприятия так же радикально разнились, как и у гипотетических существ, о которых мы только что говорили. Причина этого — в различной ориентации как чувственного, так и рационального познания, обусловленной тем, в какое отношение ставит себя человек к объекту познания: созерцательное, деятельностное или какое-нибудь другое. Очевидно, что вне отношения к предмету познания нет и самого предмета. Но это отношение позволяет не только высветить «кусок» реальности, оно предопределяет «форму», в которой последняя предстанет перед исследователем. Разные позиции дадут разные проекции одного и того же; у каждой из них будут свои критерии «понятности» и достоверности, свой идеал знания. В частности, для человека, занимающего созерцательную позицию, понять что-либо — значит сделать это ясным для себя как субъекта восприятия. Механизмы объяснения не должны в этом случае апеллировать ни к активным действиям познающего субъекта, ни к тому, что становится ясным и понятным лишь при предположении «деятельностного» отношения к миру. При этом каждая из проекций будет по-своему истинной, будет схватывать такой аспект реальности, который исчезает из поля зрения при другом отношении к ней. Знание о реальности «самой по себе», при такой трактовке познания, получается не за счет выбора «объективной» позиции, не преломляющей познаваемое сквозь призму познавательного процесса (что невозможно), а за счет осознания и строгой фиксации своей познавательной позиции в каждом конкретном случае и корректировки данных, полученных под одним углом зрения, теми результатами, которые были открыты в горизонте иных «точек отсчета».

Нет более банальной и повсеместно повторяемой фразы, чем та, что наука в эпоху античности и средневековья ориентировалась главным образом на наблюдение природы, не ставя перед собой задачи их преобразования, т. е. ограничивалась созерцательным отношением к действительности*. Созерцательная позиция рассматривается как основной породили, в более мягкой формулировке, как главный фактор, ограничивающий возможности науки того времени. И это естественно, коль скоро результаты научных исследований оцениваются с точки зрения возможностей, открывающихся в горизонте «деятельностной» позиции. Но если целью исторического экскурса в прошлое является не самоутверждение историка как человека науки своего времени, всецело принимающего все ее достижения и предрассудки, а стремление взглянуть на себя, на современную науку со стороны, чтобы оценить не только силу, но и слабость, внутренние границы научного знания своей эпохи, то тогда он будет заинтересован в том, чтобы «изнутри» оценить возможности и перспективы, открываемые иной — в данном случае созерцательной — позицией в мире. Коль скоро он признает допустимость разных «точек отсчета», необходимость их всех (хотя и в неравной мере) для достижения совершенного знания о мире, их взаимодополнительность, то он совершенно иначе отнесется к тезису о созерцательности науки предшествующих эпох. В том, что античные и средневековые мыслители и ученые постарались последовательно провести одну и ту же установку сознания, он увидит не недостаток, а величайшее достоинство. Ограниченность была в другом — в отсутствии альтернативных позиций, а не в утверждении одной из них. Беспрецедентная в истории науки четкость исходной позиции, стремление до конца выявить предпосылки и следствия, вытекающие из нее, заставляют увидеть в «созерцательной» науке не просто феномен давно отошедшей эпохи, представляющий лишь чисто исторический интерес, а нечто большее, — фиксацию некоторых инвариантов человеческого познания, не меняющихся с течением времени. Античность и средневековье сформулировали принципы, которыми неизбежно будет руководствоваться человек, вставший в позицию «созерцания», в какую бы эпоху он ни жил.

Теория идей, логический аппарат субъектно-предикатных структур, трактуемый как универсальный инструмент познания, концепция четырех причин, представление о степенях совершенства и многие другие принципы теоретического объяснения, рассматриваемые не с точки зрения их соответствия или несоответствия миру, а изнутри — как обнаружение последних оснований, на которых зиждется «созерцательная» установка сознания, предстанут в новом свете. Мы удивимся проницательности и глубине ученых и мыслителей, сумевших выразить то, что труднее всего поддается выражению, — «систему координат», которой руководствуется научное познание, — по достоинству оценим их вклад в развитие теоретического познания и по-иному взглянем на весь круг проблем, касающихся теоретического знания вообще.

Если мы сумеем встать в позицию «созерцания», естественную для ученого средних веков, то для нас откроется внутренняя логика этой позиции, приведшая к формированию такого специфического метода научного исследования, как схоластика. Нам уже не будет казаться странным и досадным обстоятельством стремление втиснуть в жесткие рамки логико-грамматических дистинкций обсуждение любых научных проблем. Эти дистинкции не были внешним придатком научного исследования, мертвым грузом, под тяжестью которого задыхалась средневековая наука — напротив, в них были воплощены самые главные, фундаментальные черты научного мышления той эпохи.

Если мы ставим перед собой задачу не только прочитать и воспроизвести тексты средневековых ученых, но и понять их, то мы должны соблюсти главное условие, лежащее в основе всякого понимания: найти истину в том, что мы хотим понять. Только истина понятна в точном смысле этого слова, а все остальное — в той мере, в какой оно причастно истине; ведь ничего нельзя понять, если априори рассматривать его как ложное. «Познай, где свет, — поймешь, где тьма» — в этих словах поэта ключ к постижению прошлого.

Пока мы не нащупали истину, из которой проистекает своеобразие средневековой науки, любые разговоры об особом «стиле мышления» средневекового ученого не смогут скрыть простого обстоятельства, что этот «стиль» (с нашей точки зрения) есть не что иное, как смесь предрассудков, обусловленных неразвитостью научных методов, отсутствием экспериментальной базы и т. п., — словом, соткан из множества недостатков, а если у него и есть достоинства, то своим существованием они обязаны и объясняются не своеобразием «стиля мышления», а тем, что в нем были заложены семена науки будущего.

Нам представляется, что наука средневековья — это не просто здание, многие «кирпичи» которого легли в фундамент современной науки; она еще и живой собеседник, с которым может вступить в диалог современный ученый, от которого он может многое почерпнуть и многому научиться. Мы не обмолвились — именно научиться, потому что средневековая наука открыла, если угодно, «свою» истину, которая не может устареть с течением времени, а сохраняет, как и любая истина, свое непреходящее значение во все времена и для всех народов. Но для этого ему необходимо покинуть свою, кажущуюся ему столь «естественной», познавательную позицию и занять иную точку отсчета, обязывающую к употреблению таких категориальных форм, которые будут совершенно иначе структурировать восприятие мира.

Освоить «систему координат», в рамках которой развертывалась средневековая наука, — дело непростое. В том, чтобы в меру своих сил и возможностей способствовать выполнению этой задачи, видят авторы основную цель данного исследования.

Такая задача предполагает выбор определенного ракурса рассмотрения средневековой науки: взгляд на науку изнутри, когда главное внимание сосредоточивается на анализе внутренних закономерностей функционирования и развития научного знания, на выявлении фундаментальных принципов научного мышления.

Целесообразно, однако, предпослать такого рода анализу описание места науки в средневековой культуре, воссоздать в самых общих чертах социальную, психологическую и интеллектуальную атмосферу той эпохи, что позволит выявить ряд общекультурных интуиции, важных для понимания специфики научного творчества. Ознакомление с системой образования в средние века даст возможность представить, как исторически складывался, усложнялся и воспроизводился корпус научных знаний той эпохи, на фундаменте каких научно-философских традиций было возведено здание средневековой науки.