— Здравствуй, Маруся.

— А, это ты? Привет. Чаю хочешь?

— Нет, спасибо. То есть, конечно, хочу…

— Тогда пойдем в дом. У меня особый чай. В ваших лесах насобирала. От бабушки старинный травник остался…

В доме все чисто прибрано, на полу цветастый вязаный коврик. На стенах много картин. Картины чудные, я к ним сразу взглядом приклеился. Нарисовано все как бывает в жизни, но как-то так, что все мелкие подробности словно под моим увеличительным стеклом видны. Там, где люди нарисованы, сразу ясно, кто из них добрый, кто с хитрецой, кто ленивый, кто мечтательный. Там, где кони или другие животные, тоже все понятно: один ищет водопоя, другой оберегает детенышей, этот на солнышке греется, тот на охоту вышел. Даже деревья на картинах как будто свое лицо имеют.

— Нравится? Это мои…

— Твои? Не может быть!

Что я брякнул! Такая грубость вышла! Смеется.

— Может, может…

Не заметила бестактности моей. Как хорошо! Или притворилась, что не заметила. А мне что же? Тоже сделаю вид, будто ничего плохого не сказал.

— Значит, ты художница?

Хорошо, если бы она оказалась художницей. Отчего-то это было бы мне близко. Опять смеется.

— Нет, просто для себя рисую…

Так даже лучше.

— Очень красиво. Просто глаз не оторвать.

Смотрю на картины, отворачиваю голову. Зачем? Не за этим ведь пришел. Но спросить, будет ли она жить со мной, совсем уже невозможно. Будто в болоте увяз. А на ней сегодня короткая маечка, легкие брюки по городской моде, волосы по плечам распущены. Загорелые голые руки. Что такого в женских руках, чем они отличаются от наших? Почти ничем. Тогда почему же смотреть на них мне так трудно и сладостно, какая-то вспышка в голове от каждого такого украденного взгляда делается?

— Спасибо. За этим я, собственно, сюда и приехала. Я живопись имею в виду. Все, о чем в Москве только подумаешь, здесь сразу ложится на холст. Заколдованное место у вас тут.

Сейчас. Сейчас скажу… Это как с высоты в воду нырять. Если хоть на секунду забоялся — никогда не прыгнешь. Только сразу, не примериваясь, головой вниз.

— Послушай, Маруся…

Какое нелепое имя. Так сумасшедшую старуху звали…

— Можно Маша…

Да, вот так хорошо.

— Маша…

Маша. Какое красивое имя.

— Да?

— Маша… я…

Не шевелюсь и почти не дышу. Если хоть чуть-чуть двинусь, все рассеется, пропадет. А может, я умер? И душа моя плещется в небесных струях. Пусть так…

— Эй… Эй, ты живой?

Я улыбаюсь. Надо пошевелиться. Чтобы она и впрямь не подумала, будто я умер. Погладить ее волосы, например, или провести рукой по голому животу. Или провести рукой по ноге от коленного изгиба до самой сладкой впадинки…

Чай обжигает брусникой и холодит мятой. Никогда столько чаю не пил. Будто родился заново. Но сразу взрослым и сильным. Такое чувство, что весь мир могу поднять и на плечи себе взвалить.

— …но жить там совершенно невозможно. Огромный город, пятьсот тысяч человек…

— Пятьсот тысяч? Ты не путаешь? У нас во всей области без малого двести.

— Ничего я не путаю. Пятьсот, а с приезжими и все шестьсот. Представляешь?

— Я в Москве всего два раза бывал…

— И нечего там делать. Руки опускаются. Такие рожи бывают, что без содрогания взглянуть невозможно. Здесь не то. Каждый человек отдельно живет, нет того людского теста на улицах…

— Людского теста?

— Ну да…

— Это ты хорошо придумала. Очень выразительно. Сразу зрительный образ появляется. Как будто бы много людей, и из них, как из песчинок муки, замешивается тесто.

— Точно. Зрительный образ, ты сказал?

— Ну да…

— Зрительный образ. Надо же…

Неужели это она и это я? Я и она? Каждое слово разговора будто кусок сладкого яблока откусываю. А сама она слаще любого яблока, слаще меда и сахара. Смерть и воскресение слиты в нас с ней, снова желанная смерть, и снова длительное рождение обратно в мир.

— А еще я тебя здесь встретила. Значит, не зря приехала.

— И я тебя. Тоже не зря приехал.

— Но у тебя папа умер… Ой, прости…

Отпрянула, потупилась.

— Папа бы, наверное, за меня порадовался. Он ведь не простой был человек…

— Не простой? Это что значит?

Погоди. Зачем я про отца говорить начал? Да и пусть. Все неважно рядом с Машей, все к ее ногам положу…

Вытащил письмо, прочел вслух, невольно подражая папашиной интонации. Показал свою недавно обретенную реликвию. Маша бережно взяла ее в сложенные лодочкой ладони. Посмотрела сквозь стекло на ноготь большого пальца. У меня от этого ее жеста почему-то на миг остановилось дыхание. В точности так сделала, как я сам вчера. Защелкнула стекло обратно. Помолчала. Меня даже сомнение посетило — не поторопился ли я с признанием.

— Пойдем, — Маша мне говорит. — Я тебе тоже кое-что покажу.

— Куда?

— На чердак.

Накинула халатик, затянула пояс. Что там, на чердаке?

— Теперь мне все понятно, — Маша на ходу ко мне оборачивается. — Я, признаться, что-то подобное и подозревала. Виделось мне в нашей жизни нечто трагикомическое, гротескное. У некоторых заволжских народов есть мифы о том, что боги прогневались на людей и лишили их памяти. Я ведь была в нескольких экспедициях. До самого Урала доходила.

— Как интересно! Расскажешь?

— Конечно. Но уж интереснее твоего рассказа ничего нет.

— Только смотри, это большая тайна. Опасная притом.

— Я все понимаю. Лестница вон там, внизу.

Вытаскиваю из-под лавки лестницу. Как будто спрятана она там, под пустыми мешками. Приставляю к чердачному проему. Лезем вверх, Маша первая, я следом. На чердаке пусто. Ни сена, ни соломы, ни старого хлама. В недоумении оглядываюсь. Маша с трудом отгибает от кровли уголок рубероида.

— Смотри, какая здесь крыша.

Подхожу ближе. Выглядывает белый металл. Ну и что, сейчас многие дома железом покрыты. Это раньше только соломенные крыши были. А в Германиии все дома под черепицей. Красиво. Непонятно только, зачем железо этой дрянью с двух сторон обшили. От этого сырость может завестись, ржавчина пойдет.

Маша сильнее дергает рубероид. Еще сильнее обнажается сверкающая металлическая изнанка. А ведь это никакое не железо. И даже не кровельная медь. Тщательно укрыт белый металл изнутри и, припоминаю, снаружи тоже. Черная толевая крыша у Марусиного дома. А внутри кровли вон какая красота.

— Что это, Маша?

— Ага! Григорий, отец бабушки Маруси, напал в лесу на большую воронку, а там непонятный, сильно измятый аппарат. Или прибор, не знаю. С диковинными крыльями, кабинкой, щупальцами. Он с ним месяц возился, но перевез домой, выправил и покрыл этим странным железом крышу. Чтобы не текла. Жили тогда бедно, Григорий лесником работал. Лесом и кормились, жалованье было маленькое.

— Погоди, ты хочешь сказать, что весь дом покрыт этим белым листом?

— Верно.

— И что эта кровля не пропускает… не пропускает…

— Не знаю, Миша. Но как только ты про свои пластины рассказал, у меня как будто бомба в голове разорвалась. И ведь Григорий сразу эту крышу в несколько слоев обшил, а все, что от прибора осталось, в лесу зарыл и место никому не указал. Тоже, наверное, кое-что знал, но, в отличие от твоего папы, делиться не захотел.

— А потом что было?

— Потом он умер, а единственная его дочь, бабушка Маруся, прожила здесь всю свою жизнь. Уехать не захотела, даже когда возможность такая появилась. Как заведенная, ела много грибов. Меня, помню, тоже этими грибами пичкала. Говорила, что грибы разум людям сохраняют. Теперь не знаю, что об этом и думать. Родила двух детей. Мальчик вырос, уехал в Нижний. Ходит за Волгу, чаще всего самовольно. Записывает сказки волжских и уральских народов, собирает всякие бусинки, колечки. Я с ним два раза была. Сестра его, мама моя, поселилась в Москве. Зачахла она там, заболела, но возвращаться не хочет. А я вот приехала.

Вот, значит, как. Не все люди одинаковой жизнью живут. Не все в игре единственную радость жизни видят. Все-все теперь у Маши выспрошу. Потом с дядей ее обязательно увижусь, про дикие заволжские народы разузнаю, которые без игры живут. Старая Маруся, значит, никакой сумасшедшей и не была. А была, наоборот, поумнее многих других. Сидела особняком в своем доме на холме, все знала, все видела. И ни с кем не общалась, слыла сумасшедшей. А сам я не того ли только вчера хотел? Спрятаться, убежать. А теперь, когда такое счастье мне открылось, и вовсе за порог никуда бы не вышел. И бежать никуда не надо. Вот оно, убежище, над головой.

Маша приладила рубероид обратно.

— За шестьдесят лет ни ржавчины, ни окиси. Представляешь?

— Чудеса. Что же это за аппарат такой был? Как он в наш лес попал?

— Не знаю.

— И Маруся, бабушка твоя, сумасшедшей, выходит, не была…

— Нет, что ты! Она была мудрая, как змея. Из всех деревенских только твоего отца и жаловала. Интеллигентным человеком его называла.

— Это что значит?

— Понимающим, кажется.

Как все совпало! Вот, значит, отчего мне так хорошо в этом доме. Спокойно, радостно. Будто бы все устройство мира передо мной как на ладони, и я сама со всем миром едина. С каждой травинкой, с каждой маленькой птичкой…

Вот тебе и защитная пластина. Одна на весь дом. А если кто-нибудь узнает?

— Пойдем вниз?

— Пойдем.

Остаться бы навек под этой блестящей серебряной крышей, пахать землю, солить грибы. Родить много детей, растить их в укрытом чудесным металлом доме. По вечерам читать книги, только не всякую чушь про великих игроков, а настоящие книги. У отца, я думаю, были такие книги. И у других людей есть, я уверен. Забыть про Университет, про Князеву службу — про все на свете.

Забыть? А как же отцово напутствие? Его многолетняя миссия? Неужели на мне она и закончится? Ему бы от этого обидно было. И товарищи его, те, что в живых остались, тоже наверняка обо мне знают и разыщут. А я им что — от ворот поворот? Нет, не усижу я здесь. Даже с Машей не усижу. Хочу повидать мир, учиться, разных людей встречать. Она сама, видишь, какая. В экспедициях за Волгой была. И я тоже хочу.

На дворе тихий августовский вечер. От леса тянется первый осенний туман. Пора идти домой.