Мы с Афанасием Ивановичем продолжаем путь на оленях. На реке Бочере остались наши разведчики для проверки шурфовкой «верного места» Попова.

В узком ущелье среди черных сланцевых скал извивается горная речка. Начало декабря. Клубы пара с характерным для пятидесятиградусного мороза шорохом («шепотом звезд») вырываются изо рта и ноздрей бегущих мелкой трусцой оленей.

У меня на шапке, на воротнике и даже на ресницах от дыхания намерзли иней и лед. Иногда ресницы смерзаются совсем, и их приходится отогревать пальцами.

Давно уже зашло солнце. Правда, для нас оно и не всходило: из-за гор мы его не видели. Добросовестная луна ярко освещает дорогу. Мерзнет лицо. Беспрерывно приходится шевелить пальцами ног и рук, похлопывать рукавицами, чтобы окончательно не отморозить руки.

А мороз все крепчает. Дышать становится труднее. Выдыхаемый воздух вырывается с резким шумом. «Наверное, под шестьдесят», — мелькает мысль. Холод постепенно забирается под одежду, сковывает мускулы, пробирает до мозга костей. Щеки и нос нужно поминутно растирать, их невыносимо жжет морозом. Пальцы на ногах, кажется, промерзли насквозь и немеют. Тело охватывает какая-то исходящая изнутри дрожь. Постепенно все кругом бледнеет, мозг работает вяло и сонно.

Вдруг — ощущение укола иглы в большой палец ноги. «Прихватило палец», — лениво думаю я. Большим напряжением воли заставляю себя вскочить и некоторое время бежать рядом с нартой; сажусь вновь только для того, чтобы немного отдышаться. Раньше мне казалось, что коренные жители переносят холод легче, теперь же я понял, в чем дело. Афанасий Иванович и его спарщик-каюр почти беспрерывно бегут, греясь около нарт, изредка вскакивая на них, чтобы отдохнуть.

Наши нарты быстро мчатся вниз по речке. Яркая луна в полузакрытых глазах с обмерзшими ресницами двоится, троится и превращается в какое-то неопределенное светлое пятно. Туман усиливается. Вот впереди какая-то заминка. Со своей нарты я вижу только мелькание белых хвостов моей пары оленей. Олени начинают скользить и проваливаться сквозь тонкий лед в воду. «Наледь, и глубокая, не залила бы нарты, — тревожно проносится где-то в глубине сознания. — Надо слезть».. Но соскочить с нарты я никак не могу. Наконец олени каюра и Данилова останавливаются. Афанасий Иванович быстро соскакивает с полузалитых нарт на тонкий лед и по колено проваливается в воду.

— Хоп! Хоп! — кричат они с каюром якутом. Но у оленей ноги скользят, расползаются по гладкому льду под водой, и они падают. Я соскакиваю с нарты, предварительно обмакнув в воду ноги, обутые в торбаза, так, как поступали в подобных случаях герои северных рассказов Джека Лондона. Но прежде чем на обуви образуется спасительная ледяная корка, обжигающая холодом вода успевает дойти до ног. Ноги — как в ледяных колодках, я их уже не чувствую. Кое-как помогаю вытащить из наледи оленей, а потом беспрерывно бегу вслед за нартой. Только это спасает меня от окончательного отморожения ног, а вернее — помогло то обстоятельство, что от наледи оставалось пробежать всего лишь пять километров до ночевки.

Вот, наконец, и ночевка — десять заранее заготовленных шестов и место, расчищенное от снега.

Каюры распрягают и отпускают оленей кормиться, привешивая на шею более диким «чанчан» — метровые палки в виде галстуков. Я ставлю и натягиваю на шесты палатку. Разжигаю походную печку, употребляя для этой цели заранее наструганную из сухого полена стружку. Каюр молча приносит чайник, набитый мелким льдом.

— Надо строганинки с дороги покушать, — входя в палатку с тремя большими хариусами в руках, говорит Афанасии Иванович. Острым ножом он ловко срезает кожу с мерзлой рыбы обрезает ей плавники и быстро строгает от хвоста к голове по хребту и бокам. Тонкая, нежно-розовая завивающаяся стружка мерзлой рыбы падает в алюминиевую тарелку. Только сейчас я почувствовал, как голоден.

— Ну что ж, приступим? — Беру тонкую стружку, макаю ее в соль, и она тает во рту.

— Эх, с озерного чира строганины поесть бы, — мечтательно говорит Данилов, забирая с тарелки последний, еще не растаявший завиток рыбной стружки.

Я начинаю понимать, почему жители Севера считают это блюдо лакомством. И странно — стоит строганине растаять, как она превратится в скользкие, неаппетитные, невкусные кусочки сырой рыбы.

Печка-экономка гудит вовсю, распространяя благодатное тепло Занесены вещи. Мы сбиваем с обуви оттаивающий лед. Через полчаса, разогревшись, в одних рубашках, мы уписываем за обе щеки лепешки, заедая их кусками сливочного масла и запивая горячим крепким чаем. Лишь горящие лица да не оттаявшая еще обувь напоминают о дороге. У Афанасия Ивановича появляется благодушное настроение и желание поговорить со мной.

— В ноябре позапрошлого года, — рассказывает он, — я по этой дороге с уполномоченным ехал. Шибко мы торопились. Уполномоченному передали, что люди речной экспедиции утонули вместе с начальником. Катер их на порогах перевернуло. Осталось несколько рабочих. Нужно было их продуктами снабдить…

Очень спешили мы в тот день. Проехали десять кес поздно вечером были уже в юрте старика Семена. А про Семена шла плохая слава: он скупой был, жадный и вороватый. Но дальше ехать невозможно было. Олени устали. Пришлось остановиться. Старуха Семена поставила на стол чайник. Мы выпили чаю, закусили хорошенько с дороги, угостили хозяев.

Очень спать нам хотелось. Уполномоченный постель разложил и скоро захрапел. Я не знал, что делать, меня знакомые якуты предупреждали, что у Семена плохо ночевать, можно совсем без продуктов остаться. А знаете, как в дороге без продуктов?

Вот я и говорю нашему каюру, молодому якуту, с которым ехал.

«Будем караулить по очереди?»

«Не могу, выпил, спать хочу». — И уснул.

Зло меня взяло на старика, спать хочется, а тут сиди, карауль, а он со старухой и не думает отдыхать, новости разные расспрашивает. Глаза у меня совсем слипаются. И рука болит, об лед обрезал. Вышел я на улицу. Мороз. Все развязано и раскрыто, больной рукой как следует не завяжешь, да и что пользы! Сума моя развязанная лежит на нарте, там главный наш продукт дорожный. Посмотрел я на нарту, в глаза бросился капкан на лисиц, всю зиму я его зачем-то таскал на нарте. «Дай, — думаю, — капкан в суму поставлю». Поставил, пришел в юрту и завалился спать. Уснул, как убитый.

Ночью слышу — кто-то меня под бок толкает.

«Спаси старика!»

Ничего не могу понять спросонок. Кое-как пришел в себя. В юрте полумрак, чуть тлеют угли в камельке. Надо мной склонилась старуха.

«Спаси старика», — шепчет и показывает, на дверь. А около двери топчется Семен и мотает рукой с капканом. Прямо за пальцы его прихватила моя ловушка. Как он ни старался скинуть капкан — ничего не выходит. Только кожу на руках ободрал. Места там глухие, старик никогда капкана не видел. Я испугался, быстро освободил старика, смазал ему руку йодом. А он все уговаривал меня, чтобы я никому об этом не рассказывал. Предлагал шкурки лисицы, горностая и белки и обещал, что никогда не будет воровать. Я никому про этот случай не рассказывал.

Перед отъездом уполномоченный Семену пятьдесят рублей дал, немного продуктов и пару белья оставил. Когда назад ехали, я захватил лекарства для старика, но рука у него уже заживала. Он еще раз поклялся, что больше не будет воровать. От знакомых я слыхал, что теперь у Семена не боятся ночевать. Продукты не пропадают.

Закончив рассказ, Афанасий Иванович снимает с кастрюли, крышку. В ней варятся куски оленины, чуть заправленные вермишелью и сухим луком.

— Мясо сварилось, можно ужинать, — говорит он.

Я не протестую, зная, что якуты любят есть чуть проваренное мясо.

После плотного ужина мы пьем чай. В деревянном подсвечнике, воткнутом посередине палатки, догорает свеча.

Утром в нашей палатке чуть теплее, чем на улице. В печи за ночь все прогорело. Осторожно отодвинув покрывшееся инеем одеяло, я вижу, как Афанасий Иванович, высунув из-под одеяла голые руки, накладывает в пустую печь дрова, зажигает их, открывает поддувало и быстро прячется под одеяло. Печка гудит, разливая тепло. Первым встает молчаливый каюр, отряхивает иней с палатки и ставит на печь чайник. За полотняными стенками слышен шорох, удары копыт, чмокание пришедших к палатке посолонцевать оленей.

До разведки осталось всего тридцать километров, из них: десять километров по ущелью «Капчагаю», как его называют местные жители. Ветер с гор изредка треплет нашу палатку. Мы стоим в затишье, а главный поток тяжелого холодного воздуха, скатываясь с плоскогорья по ущелью, гудит где-то в долине.

Стоит ясная погода с пятидесятиградусным морозом.

— Однако, вам с Кузьмой завтра не доехать до разведки, — говорит мне Афанасий Иванович. — В такой мороз «Капчагаем» нельзя ехать. Ветер большой. Ни человек, ни олень идти не могут. Прошлый год артельный транспорт вез груз на верховье реки и из-за ветра стоял здесь девятнадцать «дней, пока дождался туманного дня. Тогда утих ветер. И с Поповым мы здесь мучились, пять километров нас на льду катило ветром, узелок с золотом мы тогда еще потеряли.

Я особенно не возражаю Данилову, но про себя решаю хоть пешком, но добраться до разведки.

* * *

На другой день утром, попрощавшись с Афанасием Ивановичем (он везет грузы на Угольную), отправляюсь к разведчикам. Еду на трех нартах со своим каюром юкагиром Кузьмой Долгановым.

Первые десять километров, хотя и против ветра, мы едем сравнительно быстро. Пробираемся косами и протоками. Кузьма — молодой, тонкий хрупкий парень — то и дело соскакивает с нарты, погоняя оленей. Бежит он быстро, легко перебирая стройными ногами, обутыми в оленьи унты, и часто оборачивается ко мне:

— Ничего, начальник, доедем!

Но я вижу, что загорелое лицо его озабочено. На лице мелькает какая-то нерешительность и неуверенность. Небольшие карие глаза настороженно блестят, а ноздри широко раздуваются, будто он чувствует в воздухе приближение опасности.

Мы останавливаемся на кромке снега за мысом, а дальше вся долина, насколько хватает глаз, покрыта блестящим, будто отшлифованным, льдом. Только мы выходим из-за мыса на лед, как нас моментально отбрасывает сильным порывом ветра обратно, оба мы падаем, падают и олени, беспомощно распластавшись на льду. Кучей катимся назад, припертые ветром, останавливаемся у края реки. После этого мы с Кузьмой действуем осторожнее. Метр за метром, чертя ножами по льду и делая зарубки, мы движемся вперед. Порывом ветра меня вдруг неожиданно отбрасывает от нарт, и я беспомощно качусь, как футбольный мяч.

Ругаясь, цепляясь за торчащие коряги, с трудом останавливаюсь, но все мои попытки двигаться вперед остаются безуспешными, ветер упорно сталкивает меня назад. Пробую идти на четвереньках, но мешает тулуп.

Несмотря на холодный, обжигающий лицо ветер, мне становится жарко.

Олени скрываются за поворотом.

— Подожди, чертов ветерок, ты еще поработаешь на нас, покрутишь динамо, — ругаюсь я сквозь зубы, с трудом стаскивая с себя тулуп. Вырванный ветром из рук, он пролетает несколько метров и как бы прилипает к прибрежному валуну. «Назад поеду, возьму», — думаю я. Без тулупа дело идет легче, и мне удается догнать оленей.

Приходится идти боком или пятиться задом, чтобы не захватывало дыхание. Неожиданно, будто специально поджидала, падает небольшая лиственница, вырванная ветром с корнем. Прижимает вершиной нашу переднюю нарту.

— Чистая беда! Оленей чуть не кончила! — говорит сокрушенно Кузьма, с трудом оттаскивая дерево. Подхваченное ветром, оно стремительно катится по льду, и мы, открыв рты, с удивлением провожаем его глазами, пока оно не скрывается за поворотом реки.

На третьем километре ветер начинает ослабевать и, наконец, в широкой долине почти совсем стихает. К вечеру мы добираемся до разведки.

Мы с Кузьмой отделались легко: у обоих прихватило морозом носы и щеки.

— Ну, походите месяц с почерневшими носами, и все пройдет, — утешают нас разведчики.

Разведка расположена в узком, зажатом высокими горами ключе. Мы с трудом пробрались сюда на нартах по долине ключа, заваленной огромными зеленоватыми и белесыми валунами, торчащими из-под снега.

Поисковики-разведчики, четыре шурфовщика, прораб и каюр с тремя нартами оленей всего полмесяца тому назад пришли сюда.

Долина безлесна. На оленях, а больше на себе разведчики перевезли из устья ключа лес, построили барак, сложили русскую печь. Устроились с «комфортом» и после этого приступили к шурфовке.

Сейчас они наперебой расспрашивают меня о новостях — «материковских» и местных, с базы экспедиции.

Больше всех одолевает расспросами Ткаченко — молодой, с широким лицом украинец.

— У нас на Полтавщине уже насчет сева подумывают, — говорит он, хитро сощурив глаза, — а туточки, нехай их хвороба возьмет, такие морозяки стоят — аж дух захватывает. Пропадешь в горах, так и заховают тебя где-нибудь в шурф, и штагу вместо креста чертяги-приятели поставят.

— Я что-то не узнаю вас, Ткаченко, откуда такие мрачные мысли?

Вдруг он, наклонившись ко мне, озабоченно спрашивает:

— Случаем ничего не слыхали насчет нашего дела о пожаре? Акт на нас составили летом.

— А, вот в чем дело! Понятно. Дело прекращено. Можете спокойно работать.

— Не шуткуете?.

— Нет, какие шутки, Валентин Александрович все уладил.

— Ну, тогда живем, ребята! Скажи на милость, хвороба его возьми, какая оказия из-за этого чертова дымокура вышла, чуть тайгу не спалили. А тут еще пласты угля загорелись, проклятущие. Горит, как скаженный, его тушишь, а он горит. Чуть сами с ним не сгорели.

— Ну, теперь хорошо, а то мои ребята совсем носы повесили, — вмешивается в разговор прораб Василий Александрович Сизов. — Теперь работа скорее пойдет. Уж тут прошу мне, старику, верить. Соцобязательство возьмем. Степановых ребят вызовем на соцсоревнование.

За чаем он, потирая лысину, с увлечением рассказывает о десятке мест с «верным металлом», где, по его мнению, следует «шурфануть».

— Верьте мне, старику, я всю тайгу вдоль и поперек прошел, — размахивая руками, говорит он. — Все зубы в тайге потерял от цинги да недоедания, но своего добьюсь, не я буду, если не найду богатое месторождение. Восемь лет тому назад, чтобы попасть на Колыму, я устроился простым рабочим в лесную экспедицию, а сам лоточек сделал и везде, где можно, пробы брал. Они лесные богатства описывают, а я пробы беру. И поверьте мне, старику, будет металл в вершине Колымы.

Через три дня я собираюсь обратно на базу. Ребята дают мне поручения.

— А мне, — понизив голос, просит Василий Александрович, — пришлите с базы чего-нибудь сладенького и помягче печенья, а то с одним зубом много не нажуешь.

Мы прощаемся с разведчиками, желая им успехов, и они долго машут нам вслед шапками, стоя с непокрытыми головами на пятидесятиградусном морозе.

На трех нартах мы быстро добираемся к устью ключа и тут, в ущелье, снова подхваченные страшным ветром, кучей катимся вниз по реке. С трудом добираюсь к брошенному на валун тулупу и, схватив его за полу, качусь дальше.

* * *

Поздно вечером мы останавливаемся на ночлег. Мороз свирепеет. Плюнешь — и кусочек льда падает на снег. Гибкие ветки ивняка от удара рассыпаются на кусочки, как сосульки. Мы с Кузьмой промерзли до мозга костей. Разгребаем снег, кое-как ломаем сухие ветки, вялыми и непослушными руками я с трудом зажигаю спичку и развожу костер.

— Однако, палатку ставить не надо, у костра спать будем. Тепло будет. Печки нет, палатка — пустое дело, — вполне справедливо замечает Кузьма.

За чаем мы с Кузьмой разговорились. Он смешивает русские и якутские слова, но я его хорошо понимаю.

— Сейчас в нашем колхозе мало-мало лучше стало. Огороды стали садить. Государство помогает, инвентарь разный дали, оленей, лошадей, коров. Сначала мучились мы с лошадьми и коровами: как за ними ухаживать, как доить их? Наши женщины первое время коров боялись. Учитель показывал, как коров доить, ухаживать за ними. Раньше, когда царь был, беда была, совсем одулы пропадали, рыбой одной жили. На охоту пошел на маленькой нарте, на себе все, тащишь, симбир олень. Палатки нет, печки нет, продуктов нет. Утром половину омуля сваришь, с чаем поешь, а вечером вторую половину съешь. Пушнину промышляешь, половину отдашь купцам за охотничьи припасы, вторую половину за долги — и опять берешь в долг. А осенью, когда одулы рыбу наловят, якутские купцы за десять кёс приезжают к дележу рыбы. Получат свой пай и до весны оставляют, а весной дают одулам в долг пушнину. Плохо раньше жили, часто голодали, много народу с голоду умирало, кору с деревьев вместо хлеба ели. Беда была. Сей час лучше стало жить.

Кузьма прикуривает от вынутой из костра головешки самодельную большую трубку и, пуская дым, продолжает, смущенно улыбаясь:

— Вот жениться никак не могу, девок нет, все сестры мне. Маленький наш народ. В Нелемном и Коркодоне немного больше ста одулов живет, родней все стали, а якутской невесты нет по соседству. Якутка жена лучше, хозяйка, — мечтательно продолжает Кузьма. — Надо якутку жену искать. А скажи, начальник, из колхоза нашего можно уйти к вам, в экспедицию, каюром работать? — неожиданно спрашивает Кузьма. — У вас в экспедиции Цареградского все равно колхоз, только богатый, одна норма, одна одежда.

— Экспедиция, Кузьма, два-три года поработает и дальше пойдет, — объясняю я ему. — А ваш колхоз на одном месте всегда будет. И года через два-три будет богаче нашей экспедиции. За одну рыбу вы ведь теперь больше денег получаете, а там огороды начнут урожай давать, скот — мясо, молоко. Миллионером скоро ваш колхоз станет.

— Однако, правду ты говоришь. Оставаться надо в колхозе, — соглашается Кузьма, — только председателя и секретаря колхоза надо хороших людей выбирать, — серьезно говорит он.

На небе вдруг вспыхивает и переливается всеми цветами радуги северное сияние. Вот оно побледнело, остались отдельные столбы света, и вдруг снова заполыхало движущейся занавесью.

Мы, как зачарованные, смотрим на небо.

— Юкагир-уста, — говорит мне по-якутски Кузьма и, заметив мое недоумение, переводит на русский: — «Юкагирские огни». Давно, давно юкагиров было много, очень много, говорят старики, огонь костров юкагирских стойбищ освещал небо так сильно, что мы его видим и сейчас.

Северное сияние постепенно бледнеет. Становится холодно. По спине пробегает неприятная дрожь. Пощипывает нос и щеки, стынут ноги. Пора устраиваться на ночь.

— У костра плохо спать, однако. Искры много, ветер, сгореть можно. Костер тушить надо, — озабоченно говорит Кузьма.

— Сейчас, Кузьма, мы зажжем с тобой другой костер, «найдой» называется. Уральские старатели и охотники меня научили.

Мы спиливаем две толстые сухостойные лиственницы, выпиливаем в нескольких местах узкие канавки, вбиваем в них плашки, сверху на них кладем второе бревно, а в зазор наталкиваем, сухих щепок.

— Зачем так делаешь, дом что ли будем строить? — удивляется Кузьма.

Зажигаю щепки, и бревна начинают гореть ровным пламенем без искр.

Кузьма удивлен.

— Совсем тепло, как от печки, дыму мало, искры нет, рядом спать можно. Хитрый ты, нюча! — восхищается Кузьма.

Мы располагаемся на ночлег по обе стороны «найды». Постель наша состоит из веток лиственницы, покрытых невыделанными оленьими шкурами. Самое скверное, что разуваться надо на морозе, в унтах спать нельзя, могут замерзнуть ноги. Снимаю унты и ныряю, как в ледяной погреб, в кукуль. Проходит пять минут, и становится тепло. Через небольшое отверстие, оставленное для дыхания, я еще долго смотрю на сполохи северного сияния, на яркие мерцающие звезды, на ровные перебегающие языки пламени, извивающиеся между двумя бревнами.