Он уже заказал литоринам, садовым улиткам, циклостомам и нескольким помесям, особо живучим и шалым, тропу.

Они должны были проложить ему тропку поудобнее, выбрать траекторию по наименее крутому участку горы, обходя корни, стволы и ямы. Поскольку теперь ночное видение было ему присуще, как кошкам и совам, да он был настроен на тропу, она встретила его легким свечением. Улитки старались для своего Императора, как могли. Впрочем, оплошай они на каком-нибудь участке, он мог бы, проходя наверх, отодвинуть несколько деревьев и сравнять рытвины.

Все было обдумано и решено: он уйдет ночью, под прикрытием августовской тьмы, уйдет тихо, к чему лишний шум.

Там, наверху, его ждали станции, шпалы, утренние поезда, попутки верхнего шоссе. Прикрывая глаза, он различал тропу во тьме, даже отсюда чуял ее слабое свечение. Оставалось потерпеть еще немного.

Погода стояла великолепная, но августовское небо, по обыкновению, уже поменяло оттенок, показывало иную сферу, выше, холодней, беспредельней, готовилось к осени. Он сидел на песке, глядя на залив.

Улитки разместились вокруг него, он учил их образовывать окружность, ровной пока не получалось, хоть кто-то да сбивал радиус.

Бредущая вдоль воды Лара с кульком ягод в руке остановилась и глядела молча на него и на улиток. Его вдруг разобрала злость на Николая Федоровича; Лара, как ему показалось в распавшемся мгновении, настолько была не отсюда, барышня начала века, что непонятно как она вообще приспосабливается к нынешней жизни; он вспомнил рассказанную Николаем Федоровичем историю девушки, покончившей с собою после гибели жениха, о «детском способе самоубийства» о немытых ягодах то ли холерного, то ли тифозного года. Он вскочил и крикнул Ларе, чтобы она никогда, никогда, черт бы ее драл, не маячила перед ним с кульком ягод в кулачке, как привидение, как призрак, — ешь их дома, я надеюсь, ты их моешь? Или у тебя на ягодки условный рефлекс, как у павловской собачки? Лара не поняла его, по счастью, но обиделась, она растерянно глядела на него, растерянно и недоуменно, потом с удивлением и той же потерянностью на свой маленький жалкий кулечек, зажатый в тонких пальцах. Она убежала в слезах, ему было жаль ее, он злился на себя, не стоило ее пугать, она-то чем виновата?

Покурив, чуть успокоившись, он окликнул шедшего на этюды Маленького, попросил акварели на подержанье, тот принес ему коробочку с красками, полюбопытствовав, не нужна ли заодно и бумага, не собирается ли он заняться живописью?

— Нет, — отвечал он, — я только хочу раскрасить несколько улиток.

— Кисточка в коробке, — сказал Маленький, удаляясь.

Подойдя к тростниковому ограждению, Николай Федорович некоторое время смотрел на раскрашенных улиток; ярко-зеленая шевелила рожками на краю ямки, в ямку был вкопан наполненный водой старый эмалированный таз; желтая и оранжевая ползли наперегонки через мостик.

— Что вы делаете, молодой человек?

— Видите, раскрашиваю литорину литолью.

— Зачем?

— Какое ваше-то дело? Хочу объяснить улиткам, что такое цвет. Я сегодня не в настроении, лучше бы вы шли куда шли. Правильно я выражаюсь? Иди куда идешь.

— Скажите, — спросил Николай Федорович вкрадчиво, — долго ли вы будете тут изображать безумного отшельника? Может, пора примириться с судьбой? Принять судьбу как дар? Я надеюсь, вы поймете, наконец, какую великую возможность подарили вам обстоятельства.

— В некотором роде и впрямь великая возможность — попытка объяснить улиткам отличие зеленого от красного. Вы не в курсе, ученый, как у них со зрением? Может, они каким-нибудь местом чуют длину волны разных линий спектра?

— Не паясничайте. Я говорю о другом, вы знаете. Вы могли бы помогать мне. Понять, какое значение имеет для человечества победа над смертью.

— Не вижу пока никакой победы над смертью. Вы его воскресили, он поживет, опять перекинется, ваш ученик его воскресит, потом ученик вашего ученика или воскрешенный вы. Мне неприятны покойники в роли ваших ванек-встанек. Далась вам победа над смертью. Тоже мне, победитель.

Он вспомнил растерянную Лару с кульком ягод в руке, ярость прилила к вискам.

— Чем разыгрывать творца-вседержителя, изображать судьбу, шел бы ты, старый хрен, в самодеятельность. Тебе самое место на сцене, на сцене роли играют, тут не дешевая самодеятельность, ты не понял? Для человека победа над смертью все одно что победа над жизнью. Кто тебе сказал, что ты можешь распоряжаться людьми? Кто тебе дал это право, старый садист? Неужели ты думаешь, что я хоть на минуту помыслил помогать тебе в твоих идиотских опытах? Что уставился? Думаешь, ты меня на колени поставил, а далее и ничком уложил? Что я сейчас поползу в твою гуманистическую миссию? Да я в гробу тебя видел, изобретатель бессмертия. Меня от одного вида твоего тошнит. Всё. К дьяволу. Ухожу.

— Куда ж ты денешься?

Он вскочил.

— Улечу, старый дурак!

Он действительно взлетел, завис в воздухе чуть выше лачуги. И, смеясь, опустился на песок.

— Сейчас я остановлю машины на твоем заводном шоссе, перейду дорожку — и привет. Отваливаю. Хватит с меня. Прощай.

Он раздавил сгоряча несколько улиток, особенно было жаль ему зеленую.

Fiodoroff кинулся к дому-близнецу. Он поглядел Николаю Федоровичу вслед, пожал плечами, перешагнул тростниковый забор: прощай, моя молочница.

Адельгейда, задыхаясь, влетела в домик-пряник. Маленький у мольберта дописывал очередной этюд с прибрежными соснами.

— Николай Федорович взял мой «смит-и-вессон»! Идемте скорее, мы их догоним, я видела, куда молодой человек побежал, они там в лесу, за шоссе!

Они перебежали шоссе. Густые заросли папоротника, кочки сучья, ямы, охапки таволги, — все мелькало скачками. Начинался крутой склон. Наверху хрустели ветки; видимо, подъем тяжело дался преследователю. Адельгейда и Маленький надеялись их догнать. Они уже поднялись наверх, к обнажившимся корням стоящей на песчаном откосе сосны, и, хватаясь за корни, почти достигли ствола ее, послышался хруп сучьев, вскрик, осыпь песка, звук падения, выстрел.

Небольшая полянка, на противоположной стороне которой увидели они остановившегося в нерешительности молодого человека — лицом к ним.

— Где Николай Федорович? — спросил Маленький.

— Там.

Очевидно, Fiodoroff провалился в одну из рытвин, змеиных ям или воронку от взрыва, здесь было полно послевоенных воронок, встречались окопы, доты, дети находили в песке россыпи гильз, ржавые гранаты, идя по лесу, можно было напороться на проржавевшую колючую проволоку.

Маленький и Адельгейда медлили, обессиленные быстрым подъемом, на краю обрыва, ища глазами яму; знавший, где упал Николай Федорович, где лежал он, раненый, молодой человек опередил их. Он наклонился над воронкой, вглядываясь. И тут грянул второй выстрел. Молодой человек медленно, как будто нехотя, падал.

Адельгейда села на песок у сосны. Ее трясло.

— Я знала... я знала... добром все это не кончится...

Маленький вернулся к ней со «смит-и-вессоном» в руках.

— Дайте косынку оружие завернуть, не могу я с ним в руках шоссе переходить.

Она глядела, как Маленький заворачивал «смит-и-вессон» в ее ситцевый платочек.

— Адельгейда, вы меня слышите?

Она ломала руки, терла виски.

— Послушайте меня. Вы останетесь здесь. Я пойду вниз, домой, за заступом и лопатой, мне еще кое-что нужно захватить.

— Я не могу тут оставаться.

— Останетесь. Иначе мы с вами их не найдем. Если боитесь, сидите, где сидите, не ходите к яме. Им уже ничем не поможешь. Кого-нибудь нелегкая принесет, — отвлечете. Хотя никто тут не ходит. Дорожек полно, тропинок, улиц. Но мало ли? Дети всюду бегают...

— Возьмите меня с собой. Я не могу тут... около них... Не оставляйте меня...

Она дрожала, слезы текли в три ручья, она вцепилась в его рукав, не отпускала.

Маленький опустился на колени рядом с Адельгейдой, с силой потряс ее за плечи. Она разглядела его лицо, на секунду замолчала. Другой человек, не тот нелепый, нескладный художник-любитель из работяг, сидел перед нею.

— Адельгейда, — сказал он медленно, — их надо похоронить до того, как стемнеет. Я должен успеть сделать еще кое-что. Отпечатки пальцев молодого человека, например.

— Похоронить? Мы закопаем их тут, как собак?

— Вы следствия хотите?

— Какие отпечатки пальцев? Вы с ума сошли?

— Я надеюсь, его можно будет вернуть к жизни, воскресить, не сейчас, так через некоторое время.

— Воскресить? О чем вы? Кто это сделает? Николай Федорович погиб.

— Николай Федорович только помогал мне.

— Вам? Так это вы?!

— Да.

Она снова разрыдалась. И тогда он сказал:

— Николай Федорович — одна из моих неудач. Полное несоответствие внешнего облика внутренней сути, душевным качествам, личности. Знаете, кто был на самом деле Николай Федорович? Ваш пасынок, расстрелянный с вами на берегу Оби.

Вот теперь она затихла, замерла.

Он продолжал говорить о ряде неудач, о поисках, о периоде проб и ошибок в экспериментах, о накладках, о спутанных матрицах; у нее звенело в ушах, она слышала и не слышала, не вдумывалась в слова его и в их смысл; ни минуты сомнения у нее не было: правду говорит, только правда так говорится, только правда так ужасна и непостижима. Она верила совершенно в научное колдовство, как верила вместе с детьми сказкам. Вчерашний калиф на сегодня аист, бывший принц гуляет по гулким залам в облике чудовища, королевич превратился в лягушонка и достал из колодца золотой мячик. В сказках превращения оказывались обратимы: поцелуй или слово «мутабор» возвращали героям прежний облик.

Маленький замолчал, вглядываясь в ее лицо. Выждав минуту, сказал:

— Ждите, скоро вернусь.

Редкие летние облака неспешно и безмятежно плыли над нею. Скорость их сравнима была со скоростью неторопливого давнего святочного снегопада. В Святки все переодевались. Все дети переодевались, рядились, и юноши, и малыши. В какой-то мере каждый верил: ряжеными она их не узнает. Она подыгрывала, они являлись в масках, немыслимых усах, изменив голоса, походку, повадку, она путала, кто есть кто, они приходили в восторг. Маска, я тебя — знаю?.. Неуверенная интонация.

Как же он переодет был все эти годы! чужое тело, нелепый облик пожилого актера пошлого заштатного театра, чужая речь, визгливый голос; где он прятался? что оставалось от него самого? доверчивость? истовость? юношеская страстность? юношеский максимализм? Ей все время вспоминались сказки, та, например, про Кащееву смерть: птица, снесшая яйцо, разбивающееся яйцо, в сердцевине его иголка, главное — иголка...

Адельгейда подумала — вряд ли Маленький превратил принца в шута намеренно; да, ведь он твердил о «неудаче», научной ошибке, поисках пути... «Ведь он мог все помнить, как я! — она похолодела. — И истово носить маску, двойную личину, прикрывая «великого ученого», за коего почитал Маленького... Его любимый «Овод» Войнич. Неузнанный герой. Неузнаваемый».

Каково ему было, высокому, красивому, молодому, стариться в жалком обличье? Как смотрелся он в зеркало? Она с неожиданной злостью представила себе Маленького; может, не вышедшему росточком и личиком великому ученому доставила удовольствие такая неудача?

Нет, нет, остановись, перестань, раба Божия Ангелина, об этом ли думать тебе сейчас. Помнится, ее неузнанный принц любил жизнь как никто, словно чуял раннюю гибель; может быть, возвращение к деталям бытия, к лицезрению равнодушных звезд и птиц имело для него несказанную ценность, и за нее стоило платить такими пустяками, как обноски плоти, рубище вместо королевского наряда?

Еще одна волна негодования и злости накатила и отошла: почему все так хотят властвовать над себе подобными? над жизнью и смертью? судьбами распоряжаться?!

Адельгейда представила себе внезапно нескольких несообразных людей, некогда виденных ею. Толстый тапер (брюки на брюхе сходились из рук вон...), нелепый, очкастый, некрасивый, в коем таился романтический мечтательный сентиментальный юноша; отравитель из сахалинских каторжников, милый, голубоокий, с приветливым нежным личиком... Но почему-то природное несоответствие внешнего внутреннему вызывало у нее разве что легкое недоумение; а рукотворный новодельный образ ее любимца казался ей противоестественным, чудовищным, непозволительной игрою. «Я не права, не права, — лихорадочно твердила она себе, — все в руках Божиих, даже наши своевольные игры, своевольные страшные игры наши, даже их осуждать не моего ума дело!»

Она и прежде не могла представить, кем он станет, как будет жить, ее ясноглазый прекрасный мальчик, ему не было места в буднях, в грошовой действительности; может, во все времена рождались те, кому жизнь оказывалась не впору?

Странствующие рыцари, чудаки, выдумывающие несуществующие цели и недосягаемые дали, дабы найти для себя роль, приемлемую хоть сколько-нибудь?

Жизнь, видать, тоже чувствовала нечто подобное, потому и послала к нему конвоиров с винтовками.

Должно быть, ему подходила только сказочная роль превращенного очарованного принца.

Младшенький мог стать кем угодно: тихим чиновником, инженером-путейцем, как отец; девочки и есть девочки; среднему шла военная форма, старший стал врачом по призванию; ее ясноглазому пасынку места не было.

Она прекрасно помнила Новый год, тысяча девятисотый, старые Рождественские мирные, милые сердцу домашние утехи; распахнулась дверь, настал двадцатый век, ей не с чем было его сравнить, ей вспомнилась сказка про замок оборотней; в замок оборотней дверь распахнулась, все в замок вошли, дверь захлопнулась, заржавели засовы, заколдованы вошедшие, ключ от замка потерян. Оборотень, оборотень покажись! Кажусь, кажусь, кажусь! Эхо страшных голосов, диких песен

Все было невозвратно, невоскресимо. Только два воскресших могли жить в душе ее: Лазарь, восставший из гроба, и преображенный Христос. Все остальные напоминали о привидениях, и сама она была такой же призрак темный.

«Надо встать, подойти к ним, увидеть их».

Отстраненный спокойный лес окружал ее. От края обрыва до края ямы хвощи и папоротники образовали свой маленький доисторический лесок, только вместо ящеров в нем шастали ящерицы и лягушата.

Вернувшись с этюдником, лопатой и заступом, Маленький застал Адельгейду сидящей на краю ямы. Она успела уложить их поудобнее, пригладить им волосы, закрыть им глаза.

Маленький открыл этюдник, набитый вместо красок пробирками, штативами, листками бумаги, Бог весть еще чем, она не вглядывалась.

— Побудьте там, на краю обрыва, смотрите, чтобы никого поблизости не было.

Она покорно отошла.

Время шло то быстрей, то медленней, звякали пробирки, она механически оглядывала лес, иногда взглядывая вверх, на тихо плывущие редкие облака. «Смотри, Адель, какие облака», — говорил ей когда-то пасынок, средний, самый красивый, самый любимый, которого сейчас они похоронят еще раз, — «век бы валялся так в цветущей траве и глядел на них».

Она вспомнила, как Николай Федорович колол щипчиками сахар; ведь она узнала знакомую манеру бросать кусочки сахара на стол. «Да, конечно, он от души помогал Маленькому, тот увлек его своими идеями, такой доверчивый был мальчик, он и мне тогда поверил, дуре, это я тогда решила бороться с несправедливостью». Это был ее «смит-и-вессон». Она опять его погубила.

Маленький подошел к ней.

— Сейчас выроем две ямы. Сначала снимем дерн — аккуратненько, потом вернем его на место. Нам надо спешить. Темнеет.

Она думала о проклятой фразе про висящее на стене в первом акте пьесы ружье. Если уж должен быть в итоге расстрел, если такова судьба, пусть будет. Жить она не хотела.

— Пока вы живы, пока вы помните, все они живы, как души нашего общего дома, хранители наши, пенаты, — сказал Маленький, — и они есть, и прежний ваш дом есть. Прекратите. Ваш пистолет — или он револьвер, а? — я утопил, так считайте. Берите лопату, пошли.

Она ведь была огородница, и лопата, и заступ по руке; однако они копали бесконечно долго и мучительно. Им попадались корни, не желавшие поддаваться ни лопате, ни заступу.

Ночь уже подошла слишком близко, когда они уложили два прямоугольника дерна на место и Адельгейда стала залатывать швы по периметру, словно на лужке в палисаднике.

— Как же так? — спросила она жалобно и тихо. — Не отпели. Гробов нет. Цветы на могилу не принести.

— Цветытут сами растут. Особенно весной. Подснежники, прострел, печеночница. Отпеть можно заочно, но и этого делать не надо. Молитесь сами. Будем в этот день два венка на воду опускать на заливе. Всё. Идемте.

— Посидим еще, — попросила она, гладя ладонью дерн.

— Думаете, дерн приживется? — озабоченно спросил Маленький.

— У меня рука легкая. Дерн-то приживется, не беспокойтесь.

В полной тьме, под звездами, с трудом спустились они по крутому склону обрыва.

Залив плескался тихо. По мокрому песку босиком ходила Лара. Маленький скользнул за кустами к домику-прянику, унося заступ и лопату.

— Как будто стреляли в лесу, Адельгейда? — спросила Лара.

— Я не слыхала.

— Вообще-то я спала, с книжкой уснула. То ли мне приснилось, то ли я от выстрелов проснулась.

— Приснилось, конечно.

— Может быть, — сказала Лара задумчиво, — мне часто снится война.

Ночью Адельгейда пришла к Маленькому.

— У меня к вам просьба. Ведь мы вместе были там. Мы копали с вами. Мы хоронили их. У нас есть общие мертвые. Вы не можете не выслушать меня, не пойти мне навстречу, вы не можете теперь считать, что я вам никто. Это тогда, раньше, вы меня в этот мир вернули, меня и его, вы нас не спрашивали, мы вам были никто. Я вам была чужая. Теперь нет. Не делайте этого. Не возвращайте его к жизни еще раз. Я вас прошу. Дайте мне дожить с мыслью, что вы никогда больше его... У вас ведь есть его данные в картотеке? Уничтожьте их

— Я и без картотеки все помню.

— Уничтожьте в картотеке. Вас ведь кто-нибудь сменит. А сами забудьте. Я вас умоляю. Я вас заклинаю. Хотите, я на коленях вас буду молить.

— Да кто я такой, чтобы вы на коленях меня молили?

— Ну, как же... Вы судьба наша. Я ведь вам благодарна должна быть за вторую жизнь, да? а я все о той, первой, меня в этой как бы и вовсе нет. Вы не представляете, как я мучилась все годы. Не представляете. И ведь рядом с ним жила, а не узнала. Убила его во второй раз. Молчите, я знаю, что вы скажете. Расстреливала его не я, да и сегодня оступился он случайно. Только в тот раз я его в заговор-то втянула; а и в этот раз мой был «смит-и-вессон». А молодой человек, я только сейчас поняла, напоминал одного из конвоиров, тех, с берега. Николай Федорович, видать, потому его ненавидел.

— Молодого человека, — медленно сказал Маленький, — он из-за меня убил. Открытие мое оберегал. Все, Адельгейда, хватит, идемте, вынем из картотеки его карточку.

— Спасибо вам, спасибо... — залепетала было она, отирая слезы.

— Да что вы, правда, вы не крепостная перед барином, бросьте.

Она подивилась, как легко нашел Маленький карточку. Печная дверца скрипнула, чиркнула спичка, занялось огнем, рассыпалось прахом.

— Как же я теперь буду жить без него?

— Что делать, придется.

— Кто вам будет помогать?

— Найду кого-нибудь. Костомаров поможет или Гаджиев. У них ученики есть.

— Лучше Костомаров, — сказала она. — Да вам виднее, а мне и вовсе все равно.

К утру привиделась ей одна из предпраздничных ночей; дождавшись, когда дети уснут, входили они с мужем и на стульях у кроваток раскладывали подарки. Большим мальчикам дарили в открытую, а сестренок и младшенького ждали утренние сюрпризы: пахнущие лаком куклы в атласных платьях, глаза закрываются, ямочки на щеках; разноцветный клоун с носом-пупочкой; новое лото, маленький глобус, умещающийся на ладони и — о, чудо! — открывающийся (коробочка для ластика), краски, альбомы.

Она подкарауливала за дверью их крики восторга. Их утренние крики восторга. На этот раз ей не удалось услышать их счастливые выкрики: сон сморил ее.