Литвинова вызвал к себе «Шеф» - Генеральный конструктор.

Отправляясь к нему, Марат ожидал, что разговор пойдет о самолете, за испытание которого ему предстояло вскоре - уже через считанные месяцы - приниматься.

Поэтому, приехав с аэродрома в город, он, прежде чем подняться к Шефу, зашел к ведущему конструктору самолета («Нет ли каких-нибудь очередных новых решений и перерешений? Как формируется программа испытаний? Когда будут отлажены моделирующие стенды?»). Затем завернул в опытно-сборочный цех, где в стапелях уже угадывался скелет фюзеляжа будущей машины. Словом, подготовился к тому, чтобы не дать Генеральному возможности упрекнуть ведущего летчика за приблизительность сведений о новой машине по состоянию на сегодняшний день и час.

К разговору с Шефом приходилось каждый раз готовиться. Готовиться всерьез. Никакой приблизительности, разных там «в общем», «в основных чертах», «ориентировочно» старик не терпел.

Как-то, направляясь из КБ на аэродром, он взял с собой нескольких инженеров. Он вообще всякую поездку продолжительностью более получаса - впрочем, относительно этой величины не все были единодушны, некоторые работники КБ считали, что тут вместо тридцати минут уместнее считать пять, - всякую такую поездку использовал. Иногда читал последние авиационные журналы, тут же на полях карандашом отмечая, кому следует ознакомиться с той или иной статьей, - Литвинов да и другие испытатели не раз получали от референта Генерального фотокопии предназначенных им материалов. Бывало, Шеф использовал поездку для спокойного - телефона в машине у него тогда еще не было - разговора с кем-то из сотрудников. И вот однажды Генеральный взял с собой в числе прочих инженера, ответственного за установку на очередной самолет нового, ранее в практике КБ не применявшегося радиооборудования.

На вопрос Шефа, изучил ли его собеседник это оборудование, тот бодро ответил, что, мол, да, имеет о нем общее представление. В курсе дела.

Генеральный конструктор, сидевший по своей привычке рядом с шофером, повернулся, надел очки, будто для того, чтобы лучше рассмотреть человека, так удивительно высказавшегося, и ледяным («Он его отработал специально для выговоров») голосом изрек:

- Это я могу быть в курсе дела и иметь общее представление. Я! А вы обязаны знать. Знать все - до последнего винтика и последней гаечки. Вернемся к этому разговору через неделю… - И, обернувшись к шоферу: - Иван Иванович, мы конечную станцию метро еще не проехали? Придержи машину, голубчик. Высадим молодого человека. Ему скорее в КБ нужно - заниматься, технику изучать.

И высадил. А ровно через неделю действительно «вернулся к этому разговору». Впрочем, последнее никого не удивило: хотя Шеф обычно ничего - по крайней мере на людях - не записывал, рассчитывать на то, что он забудет поручение, которое кому-то дал, или назначенный разговор, не приходилось.

Немудрено, что и Литвинов постарался предстать пред очи требовательного начальства во всеоружии. Тем более что, как ему казалось, в числе любимцев Генерального он не был. Шеф доверял ему ответственные работы, считался с его мнением (в той мере, в какой вообще был способен считаться с чьим бы то ни было мнением, кроме своего собственного), но человеческой теплоты со стороны старика Литвинов не ощущал.

Началось это скорее всего в тот день, когда любивший ошарашить собеседника неожиданным, резко выпадающим из темы предыдущей беседы вопросом, Шеф вдруг спросил Марата:

- А как вы считаете, правильно мы называем самолеты?

К тому, правильно или неправильно называть летательные аппараты по первым буквам фамилии конструктора, Литвинов вместе с Федько и Белосельским возвращался не раз. И они единодушно пришли к выводу, что нет, неправильно это: получается, что характер творческого труда коллективный, а именование плодов этого труда - индивидуальное. Вроде того, как в концерте говорили бы, что симфонию исполняет не оркестр под управлением дирижера такого-то, а просто он сам - лично дирижер такой-то. Да и нигде такого порядка нет - ни в судостроении, ни в автомобилестроении, ни в станкостроении, словом, ни в одном деле, где при всем огромном влиянии, которое оказывает на ход работы руководитель, лидер творческого коллектива, создает новые ценности все-таки весь этот коллектив.

Мнение на сей счет у Литвинова было твердо сформировавшееся, а потому он, сколь ни неожиданно прозвучал вопрос, ответил на него без секунды промедления:

- Считаю, неправильно.

И хотел было свой ответ аргументировать, но Генеральный слушать не стал. Пробурчал нечто среднее между «угу» и «гм-гм» и повернулся к кому-то из присутствующих с чем-то, снова лежащим в русле предыдущего разговора.

- Зря ты так ему рубанул, - сказал потом Литвинову начальник летно-испытательной базы. - Сказал бы что-нибудь подипломатичнее: не знаю, как-то не задумывался об этом… Ты что, ждешь, за такой ответ он тебя очень нежно любить будет?

- Любить не любить, а уважать будет, - буркнул Литвинов, хотя сам чувствовал себя слегка не в своей тарелке: к ухудшению взаимоотношений с начальством мало кто из нас, хотя бы в глубине души, равнодушен.

Правда, справедливость требует сказать, что Генеральный, если и затаил обиду, внешне никак этого не проявлял. Да и вряд ли был для него ответ Литвинова очень уж неожиданным: в людях старик разбирался и кто что о чем думает, в общем, себе представлял.

- Его не интересовало, что ты думаешь. Интересовало, как ответишь, - прокомментировал впоследствии весь этот краткий, но выразительный диалог мудрый Федько. - А вообще-то понять, что у него на уме, дело непростое. Дипломат!..

…За две минуты до назначенного времени Литвинов появился в приемной Генерального конструктора - «предбаннике», как именовалось (не в одном лишь КБ Ростопчина) это помещение, видимо, в предположении, что сама баня ожидает посетителя дальше, в кабинете Шефа. Так оно, впрочем, часто и бывало.

- Вы сегодня особенно хорошо выглядите, Машенька! - заявил Литвинов секретарше. Не зря называл его Белосельский дамским угодником. Впрочем, в данном случае заподозрить в словах Марата грубую лесть особых оснований не было: Машенька действительно выглядела мило.

Старинные напольные часы со сверкающими латунными гирями и маятником натужно захрипели и начали свой задумчивый бой.

- Доложите, Машенька, самому, что я тут, - попросил Марат.

Ростопчин сидел за своим необъятным письменным столом без пиджака. Полноту плеч подчеркивали плотно обжимающие их узкие лямки подтяжек. Раскрытый над полуспущенным галстуком ворот рубашки открывал дряблые складки кожи на шее. «Стареет», - с неожиданным для себя самого острым сожалением подумал Литвинов.

Прогнозы, с которыми он шел сюда, не подтвердились. Оказалось, что Генерального сегодня интересуют не предстоящие испытания новой машины («Об этом позднее»), а «Окно».

- После захода по «Окну» какой требуется маневр, чтобы выйти на полосу и сесть? - спрашивал Генеральный. Взять быка за рога - ухватиться в любой проблеме за самое главное, ключевое - это он умел!

- Стабильна ли величина этого маневра?.. Ну, в среднем на сколько успешных заходов приходится такой, что нужно уходить на второй круг?.. А при каком отклонении вы считаете заход удачным, приемлемым?.. Хотя бы примерно…

Вопросов было много. Составляя себе мнение о чем-то, Шеф любил докапываться до всех деталей. Даже ежедневные - с утра - обходы конструкторского бюро он строил не так, чтобы успеть обежать во главе почтительной свиты все залы, а подолгу сидел у чертежных станков - кульманов двух, трех, от силы четырех конструкторов. Вникал в чертеж, иногда что-то подправлял, по-детски радовался, когда после его поправок разрабатываемый узел начинал «играть». Еще больше радовался, когда конструктору удавалось отстоять свой собственный вариант, аргументированно переспорить Генерального.

- Лучше я с человеком поговорю раз в год, но подробно, конкретно, не на бегу. И ему и мне полезнее… Вы в Третьяковку как ходите? Чтобы все залы рысью обежать или чтобы одного, двух художников как следует посмотреть?.. Вот я в Ленинграде когда бываю, всегда в Эрмитаж хожу. Обязательно наверх, к импрессионистам, - это всегда, а потом на второй этаж, к одному художнику. Только одному. В прошлый раз к Рембрандту ходил… Что? Там искусство? А у нас что, по-вашему, не искусство?!

Выспросив Литвинова, Шеф немного помолчал, вытащил из кармана какую-то пилюлю, проглотил ее, запил водой из покрытого салфеткой стакана и неторопливо, веско заговорил:

- Мы на «Окно» очень рассчитываем. Закладываем его в новую машину, хотим сделать ее всепогодной. Хотя бы почти всепогодной. Но на ней очень уж лихих кренов у земли позволять себе не придется. От силы градусов десять. Значит, если заход такой, что потребуется крен побольше, то, ничего не поделаешь, считай: не состоялось. Уходи на второй круг. А сколько их можно сделать, вторых кругов? Да и горючего лишний расход… Значит. «Окно» обязано обеспечить нам точный заход. Такой, чтобы уход на второй круг был как исключение… Обеспечит?.. Как там у вас с ним получается?

Литвинов с достоинством («Как это - чтобы у меня, у Литвинова, да что-то не получалось!») подтвердил:

- Получается нормально. И на большой машине вроде бы должно обеспечить… Точнее цифры покажут. Статистики порядочно набрали. Сейчас обрабатывают.

- Цифры мне дадут. Цифры - вещь хорошая, но неисчерпывающая… А много вам там еще летать по программе осталось?

- Да в общем-то немного: полетов шесть в реальных условиях - при низкой облачности.

- Ну, за низкой облачностью дело не станет. Осень…

Дело стало как раз за низкой облачностью.

Все еще держалось бабье лето. Тихое, ясное, солнечное. С золотыми березами, легкими, быстро тающими в воздухе утренними туманами, медленно ползущими по голубому небу, будто расчесанными невидимым гребнем, легкими, перистыми облаками. Такая осень бывает только в нашей средней полосе; ни в Крыму, ни на Кавказе, ни в каких других прославленных в мире курортных местах ничего подобного не увидишь.

Люди ходили с открытыми головами, в легких пальто и радовались, радовались подарку, преподнесенному им природой.

Радовались все, кроме создателей и испытателей «Окна».

Каждое утро Вавилов, едва проснувшись, выскакивал на балкон и, увидев, что погода, как и вчера, хорошая (то есть для него - плохая), поворачивался с надеждой к барометру, постукивал по нему пальцем: вдруг давление начало падать? Но нет, вопреки предсказаниям метеорологов, обещавших приближение мощного циклона, стрелка барометра отмечала такое же, как и во все предыдущие дни, достаточно высокое количество миллиметров ртутного столба (эпоха гектопаскалей, быстро проскочившая десять лет спустя, тогда еще не наступила).

Паша Парусов, явно впадая в нездоровый мистицизм, рекомендовал Литвинову:

- А вы попробуйте господа бога обмануть. Напишите в задании, будто вам ясная погода требуется. Назавтра будет дождь, туман, облака по крышам… Гарантийно!

В летной комнате проблема обсуждалась без прямого расчета на склонность сил небесных действовать людям назло. Претензии летчиков были обращены ко вполне земным персонам: синоптикам, вернее, к представляемой ими науке - метеорологии.

- Как раньше они загибали, так и теперь, ничего не изменилось! - возмущался Аскольдов.

- Ну, как это: ничего не изменилось, - вступился за справедливость Нароков. - Сейчас гораздо точнее предсказывают, то есть, извиняюсь, прогнозируют, чем раньше. И предупреждения о всяких там пакостях - когда туман наползает, или шквалистый ветер, или понижение облачности - всегда вовремя дают. Но тут, понимаешь, растущие потребности опережают…

- Опять эти растущие!.. Ты присмотрись лучше, как они, твои синоптики, работают, - проворчал Литвинов. - В оттачивании формулировок совершенствуются! Напишут что-нибудь вроде: «переменная облачность с длительными прояснениями, возможны осадки» - и любая погода годится: безоблачно - считай длительное прояснение, ливень - возможные осадки. Так и так прогноз оправдался.

- Это все так, - заступился за бедных метеорологов Федько. - Но возьмите самого лучшего синоптика - не может он прыгнуть выше уровня своей науки! Представьте себе, скажем, в двадцатых годах пришли к Бору, Резерфорду, Иоффе, Курчатову, заказали атомную бомбу. Сделали бы? Ни в коем случае: вся наука не дошла. Против этого не попрешь…

В конечном счете метеорологов амнистировали.

А погода продолжала стоять - один день лучше другого.

В КБ у Вавилова развернулся, как сформулировал Терлецкий, аврал местного значения.

Ростопчин, переговорив с Литвиновым и другими участниками испытаний, затребовал предварительное заключение по «Окну».

Составление «художественной части» было поручено Терлецкому, летную оценку (тоже предварительную) писал Литвинов. А сам Вавилов прочно засел в просторной комнате, где девушки-техники обрабатывали результаты летного эксперимента, - Федя Гренков говорил об этом помещении с легким придыханием и называл его «цветником».

Как всегда, экспериментальные точки поначалу не желали выстраиваться в мало-мальски плавную кривую и, нанесенные на миллиметровку, являли собой картину, напоминающую то ли звездное небо (так полагали натуры поэтические), то ли оспины на рябом лице (мнение натур более земных).

Экспериментальные точки! Если, как принято говорить, факты - это хлеб ученого, то экспериментальные точки - крупинки муки, из которой этот хлеб выпекается. Точки требуют уважения! Каждую из них, а особенно «выпадающую», можно сколько угодно проверять, хоть десять раз пересчитывать, добиваясь, чтобы она легла на место. Но если уж она не ложится, так не ложится. «Уговаривать можно - насиловать нельзя!» - говорил Терлецкий, чем вызывал легкое смущение у населения «цветника».

В общем, мороки с этими точками иногда выше головы! Но как раз обработка полетов с «Окном» особых сюрпризов не преподносила. Все шло гладко…

КБ Вавилова уже добрую неделю жило под знаком этого неожиданно потребовавшегося предварительного заключения. Только приятель Феди Гренкова инженер Картужный ворчал:

- Ну что они с ним носятся! Ах, предварительное заключение! Ох, предварительное заключение! А чего в нем особенно хорошего-то? Разве что засчитывают его потом…

Но Федя понимал, чем вызывалась вся эта тирада вообще и заключавшая ее загадочная фраза - в частности. Жизненный путь Картужного складывался не без зигзагов. В ранней молодости, еще до армии, случалось и так, что по драчливости характера вступал он, выражаясь деликатно, в конфликтные отношения с законом. Поэтому слова «предварительное заключение» ассоциировались у него отнюдь не только с десятком сброшюрованных листков бумаги, на которых отрывки машинописного текста перемежались рядами цифр, а на последней странице в две колонки шли многочисленные подписи («Ответственностью полезно делиться! И пощедрее», - комментировал обилие подписей Терлецкий).

Вернувшись из армии, Картужный поступил на работу, начал учиться в вечернем техникуме, словом, зажил в точном соответствии с тем, что показывают в адресованных молодежи фильмах нравственно-воспитательного (или, если хотите, перевоспитательного) характера. Но хороших манер не приобрел. Более того, сохранил опасную привычку открытым текстом сообщать собеседникам, что он о них думает. Эффект таких сообщений немало усугублялся спокойным, деловым тоном, которым он говорил что-нибудь вроде: «Я считаю, что вы непорядочный человек. Я вас не уважаю».

Однажды Картужный высказался не только устно. Сильно повздорив с Главным конструктором, предшественником Вавилова, он задержался на работе, позаимствовал в малярке кисть и баночку с краской, после чего отправился к помещению отдела найма и увольнения. Рядом с дверью, ведущей в отдел, висела доска «Предприятию требуются» с целым столбиком перечисляемых нужных КБ специалистов: конструкторов, технологов, прецизионных механиков и так далее, вплоть до представителей таких определяющих и в то же время остродефицитных профессий, как вахтеры и уборщицы. И как раз под замыкавшими этот перечень уборщицами Картужный приписал таким же шрифтом: «Главный конструктор». Чем дал понять, что считает данную штатную единицу в настоящий момент вакантной.

Скандал был крупный. Наверное, никогда и нигде доска объявлений отдела найма и увольнения не становилась объектом такого количества индивидуальных и коллективных, посещений, как на следующее утро, в течение получаса, пока начертанные Картужным крамольные слова не были замазаны, закрашены, затерты!

Герой происшествия не вылетел с работы только благодаря заступничеству старожилов КБ…

Впрочем, и само это заступничество было вызвано не одной только симпатией к Толе Картужному. Многое в линии поведения Главного конструктора, что называется, не вызывало в коллективе понимания. Он сам это чувствовал, хотя называл несколько иначе - оппозицией (давно замечено, что одно и то же явление называется по-разному в зависимости от того, с какой стороны на него смотреть: сверху или снизу).

Претензии к Главному были разные. В том числе, говоря откровенно, и не очень принципиальные, вызванные просто человеческой антипатией.

Федю Гренкова, например, сильно развлекала манера Главного конструктора, претендовавшего на репутацию рафинированного интеллигента и обращавшегося ко всем сотрудникам без исключения только на «вы», не отступать от этого правила и тогда, когда он означенных сотрудников материл.

«…вашу мать!» - это словосочетание приводило Федю в полный восторг.

- Хамство в интеллигентной упаковке! - комментировал он. - И от этого еще больше видно, что - хамство.

Более спокойно воспринимал персону Главного конструктора Терлецкий. Он исходил из бесспорной концепции: руководителей не выбирают - их назначают. И в разъяснение того, кто назначает, воздымал указующий перст в направлении к потолку. Недаром, мол, даже в Библии написано, что всякая власть - от бога. Более конструктивный подход к этому вопросу, полагал Терлецкий, состоит в том, чтобы все в личности Главного конструктора, даже присущие ему недостатки, обращалось на пользу обществу.

- Вот, например, - делился он опытом с коллегами. - Мы знаем, наш дорогой начальник не терпит, когда у страниц загнуты уголки. Всегда расправляет. В книге, в журнале… И, между прочим, во всех материалах на работе… Грех это не использовать. Я, когда ему отчет на утверждение даю, всегда там несколько уголков загибаю. А потом получаю отчет обратно и сразу вижу: расправлены уголки, значит, он отчет читал, не расправлены - подмахнул не глядя.

- Ну, и что же это вам дает? - пожал плечами Гренков. - Читал - не читал… Утвердил, и ладно.

- Не скажи! Как это: не дает! Дает информацию. А она - великая сила.

Дня за два до начертания Картужным его непочтительной приписки на доске объявлений отдела кадров в кабинет Главного конструктора пришел Вавилов, в то время секретарь партийной организации КБ. Тема разговора была старая и, как полагал Вавилов, наболевшая. В течение последнего года из КБ ушли, один за другим, несколько инженеров теоретического отдела. Сегодня Вавилову сказали, что подал заявление об уходе очередной теоретик. С этим он и пришел.

- Ну и скатертью дорога! - безапелляционно сказал Главный. - Хочет уходить, пусть убирается. Значит, нет в нем настоящего фирменного патриотизма. А знаете, говорят: кто не патриот своего предприятия, тот не может быть патриотом своей страны. Вот так. Слышали?

- Слышал, - с невинным видом вставил находившийся здесь же, в кабинете, Терлецкий. - Только в немножко другой редакции: «Что хорошо для «Роллс-Ройс», то хорошо для Британии».

- Ну, это вы бросьте! Не занимайтесь демагогией. И не передергивайте, - счел полезным отмежеваться от выдвинутых Терлецким аналогий Главный. - И вообще что-то очень уж вы оба за этих беглецов заступаетесь. Не собираетесь ли тоже лыжи навострить? - попробовал он перевести разговор на шутливую волну.

- Нет, - ответил, не принимая предложенного тона, Вавилов. - Не собираюсь. Лично я никуда не уйду. И Владислав Терентьевич, насколько я понимаю, тоже. Даже если увольнять будете, судиться стану… Но не во мне дело. А в том, чтобы понять тех, кто уходит, не пришивать им всякие грехи: не патриоты, мол, нашей фирмы. Тут надо еще подумать: где причина, где следствие…

- Причина! Причина! Ясно, какая причина. Шкурники они. Ищут, где лучше.

- Шкурники? - снова вступил в разговор Терлецкий. - А вы знаете, Оршанский, когда переходил от нас к Кустодиеву, в заработке потерял. Рублей тридцать… Не очень типично для шкурника.

- Ну хорошо. Чего вы от меня конкретно хотите? - Было очевидно, что, не будь Вавилов секретарем партийной организации, Главный не стал бы продолжать этот не нравящийся ему разговор.

- Нужно понять причины, почему они уходят! А причины довольно ясные. Их, теоретиков наших, в течение многих лет обижали. Подчеркивали их второсортность, что ли… Они терпели, терпели, а в конце концов и сами начали таким ощущением проникаться, что они в нашем КБ - пасынки.

- Все-таки, повторяю, что вы конкретно рекомендуете? - начал раздражаться Главный. - Устроить им специальный режим, как в санатории? Няню каждому из них взять?

- Зачем няню. Попробуйте относиться к ним, как ко всем. Как относитесь к конструкторам, как к технологам. Не хуже и не лучше - как ко всем. Нормальный человек - патриот своего предприятия. Он к тому месту, где работает, привязан. Оно для него родное. Чтобы его от этого родного места отвадить, надо специально постараться… А вы, честное слово, постарались…

- Вы так говорите, будто на этих теоретиках все наше КБ держится. Вроде мы без них совсем пропадем!

- Не пропадем, конечно… Но что-то потеряем… А зачем нам терять? От каждого работника есть польза. И, между прочим, если мы собираемся что-то принципиально новое делать, без теоретических проработок не обойтись.

Но Главный конструктор на принципиально новое не замахивался. Его вполне устраивало продвижение в направлении, которое он называл традиционным, а Вавилов, Терлецкий и их единомышленники - рутинным (вот оно снова - разные наименования одного и того же явления, в зависимости от его оценки - положительной или отрицательной).

Вопрос о группе теоретиков был далеко не единственным, по которому Главный конструктор не пользовался поддержкой коллектива. Споры, а иногда и конфликты возникали все чаще и чаще. Некоторые из них выплескивались и за пределы КБ.

Кончилось все это тем, что Главный получил новое назначение, а на его место был выдвинут Вавилов. Это главным образом и выручило Картужного.

- А куда девали вашего Главного? - поинтересовался Калугин, встретив Терлецкого, которого знал еще по работе в комитете комсомола института, где они оба когда-то учились, правда, на разных факультетах: Калугин на самолетостроительном, а Терлецкий на радиотехническом.

- Выдвинули.

- Вверх или вниз?

- Как тебе сказать… Пожалуй, вбок. Есть такой способ. Кабинет у него теперь по метражу примерно такой же, как был. Секретарша… - Терлецкий сделал обеими руками округлые движения у своего туловища, показав этим бесспорные достоинства новой секретарши их бывшего шефа. - И «Волга» такая же, как была, черная. Только ведает он вопросами, которые… как бы это сказать… которые пощупать нельзя. У них результаты - не металл. И не, скажем, решения, которые потом в металл обратятся… А так: сотрясение воздусей… Понятно? - Терлецкий для ясности поводил перед собой в пространстве рукой.

Да, Калугину было понятно. Такое выдвижение - вбок - он даже одобрил: «С учетом личности выдвигаемой персоны…» И вообще: хорошо, когда задача может быть решена несколькими способами. Это иногда бывает очень удобно.

…Предварительное заключение готовилось полным ходом.

- В понедельник представим на утверждение, - обещал, отвечая на очередной звонок «сверху», Вавилов. - Самое позднее, во вторник.

В ясное (все еще упорно ясное!) воскресное утро Литвинов ехал по загородному шоссе. Как всегда в выходной день, движения на дорогах было мало, грузовые машины почти совсем не попадались, да и легковые встречались редко. Ехать было легко и бесхлопотно - ни тебе обгонов, ни разъездов со встречными. Справа по ходу, за невысокими холмами, чувствовалась река - оттуда через открытые боковые стекла слегка тянуло влагой. Негустые рощицы и поляны по обеим сторонам дороги тогда, в середине шестидесятых годов, еще не отступили под натиском строек расширяющегося города (сегодня в этих местах большие жилые массивы).

Ровно работал мотор, шипел под шинами асфальт, казалось бы, все работало на спокойное, умиротворенное настроение. Но на душе у Литвинова было не очень-то спокойно. Он ехал в больницу, навестить залегшего там Шумова.

Вообще говоря, о том, что Шумов собирается в больницу, Литвинов знал и раньше. Но речь поначалу шла об обследовании.

- Медики - люди любопытные, - разъяснял положение дел сам Лев Сергеевич. - Интересуются, что у меня внутри. Как дети, когда игрушки распатронивают.

Однако уже самые первые шаги предпринятого обследования вызвали в семье Шумова и у его друзей немалое беспокойство. Что-то у него в желудке нашли нехорошее: то ли язву, то ли полип, то ли что-нибудь еще… Толком врачи ничего не говорили («Вот закончим обследование, тогда…»), но явно приучали Шумова к мысли, что, возможно, придется ставить вопрос об операции. И чем туманнее, неопределеннее высказывались служители Эскулапа, тем тревожнее это звучало, - хотя каждому разумному человеку (а Литвинову нравилось считать себя разумным человеком) было ясно, что действительно не могли же врачи произнести что-нибудь более или менее внятное, пока нет результатов обследования.

По дороге Литвинов думал о том, что несладко сейчас должно быть Шумову. Живет он там, бедняга, в своей комфортабельной отдельной палате наедине со всякими вряд ли очень веселыми мыслями, счет времени ведет от одного блистающего именами медицинских светил консилиума до следующего, глотает чуть ли не ежедневно разные кишки - одна другой противнее, подвергается всевозможным другим, отнюдь не более приятным процедурам («С севера и с юга», - как он сам разъяснил Марату по телефону). И ждет… Ждет если не приговора в юридическом смысле этого слова, то чего-то весьма к этому близкого.

«Да, - подумал Марат, - это, пожалуй, покрепче, чем какой-нибудь случай в воздухе! Там быстрее: раз, раз - и готово! А главное, больше от себя самого зависит; такого пассивного ожидания нет… Это, наверное, закон: человеку не нравится зависеть от судьбы; он хочет зависеть от себя. По крайней мере нормальный, активный человек. Такой, как Лева».

Больница занимала обширную территорию. Литвинов добрых минут пять ехал вдоль ее белой, сложенной из прессованных плит ограды, пока добрался до проходной. Оставив машину на асфальтированной площадке и выстояв короткую очередь в бюро пропусков («Интересно, зачем тут пропускная система? Что здесь - полигон? Или оборонный завод?»), Литвинов направился к корпусу, в котором лежал Шумов.

Больница относилась к категории «литерных». Отдельные, комфортабельные палаты. Мебель, больше похожая на гостиничную, чем на больничную. Внимательный, хорошо оттренированный персонал. Широкий, тоже мало похожий на больничный, выбор блюд, которым, правда, Шумов особенно свободно пользоваться из-за своих желудочных хвороб не мог. Тенистый парк, настолько просторный, что, гуляя по нему и редко встречая людей, трудно было поверить в четырехзначное число больных, одновременно лечащихся в этом медицинском учреждении. Словом, все вокруг должно было вызывать у обитателей больницы одни лишь положительные эмоции.

Все - кроме пустяка: самих приведших их сюда болезней…

Шумов ждал Литвинова на скамейке перед входом в корпус. Пакет с фруктами («3ачем ты это тащил! Тут кормят - дай бог!») оставил в раздевалке и предложил не идти в палату, а лучше отправиться погулять.

Гуляли долго. Вышли к пруду. Потом углубились в парк, дальние уголки которого - где кончался асфальт, скамейки, светильники и прочие приметы цивилизации - были, в сущности, уже не парком, а настоящим лесом. Посидели на каких-то пеньках…

По дороге в больницу Марат с непривычной для него тревожной неуверенностью все возвращался мыслью к тому, как он будет говорить с Шумовым. Строить из себя этакого бодрячка («Пустяки! Чего тут беспокоиться? Заживет само - в лучшем виде!») было - как всякая фальшь - противно, а главное, бессмысленно: не тот Шумов человек, чтобы проглотить такую дешевую наживку. Вывалить на больного друга всю свою тревогу, все беспокойство за него - еще хуже. Таких посетителей за версту подпускать нельзя! Вообще не говорить о хворобах Шумова, обойти совсем эту болевую точку тоже не годится - кто поверит, что данная тема Литвинова не интересует… Так ничего по дороге и не придумалось.

А встретились, увидели друг друга, и разговор - простой и естественный - пошел сам собой. Шумов вел себя в точности так же, как всегда. Ни малейшего налета трагизма в его облике не просматривалось. На вопрос Марата: «Ну, как там твои животные дела, Лева?» - ответил точно, исчерпывающе, но без излишнего многословия, своим обычным, спокойным, деловым тоном - будто говорил о некой научной задаче, достаточно важной, но прямо его, Шумова, не касавшейся, которая в ближайшем будущем должна быть решена и, без сомнения, будет решена… Хотя, конечно, предсказать, какой в итоге получится ответ, пока трудно…

- Они со мной завели разговор об операции. Издалека завели. Ну, я им сразу сказал, что в принципе сторонник кардинальных решений. Так что на операцию согласен. Без колебаний согласен… А то все эти пилюли, вливания, втирания… Вот во вторник, послезавтра, будет консилиум - седьмой, я им теперь счет веду. Приедет Богоявленский. Мне кажется, они потому так и волынили, что его ждали - он где-то за границей был, не то в Италии, не то в Испании…

На этом информацию о себе Шумов закончил. Закрыл вопрос.

Гораздо более заинтересованно он заговорил о делах Литвинова:

- Ну, а как там твое «Окно»? Получается?

«Опять об «Окне»! - подумал Марат. - Что они с Ростопчиным, сговорились, что ли!» - и ответил, небрежно пожав плечами:

- Конечно. Чему там не получаться-то!..

Шумов улыбнулся. В молодые годы он не раз поругивал (по мнению Марата, «пилил») друга за, как он называл, петушиную самоуверенность. Но время шло. Чем дальше, тем яснее становилось, что переделать характер Литвинова - дело безнадежное. К тому же, с другой стороны, жизнь давала все больше подтверждений тому, что для уверенности в себе - петушиной уж там или не петушиной - у Литвинова основания были. И немалые.

…Постепенно Марат убеждался, что Шумов не просто демонстрирует внешнее спокойствие, скрывая переживания, связанные, вероятно, с предстоящей операцией, да и вообще со всей этой невыясненной, может быть, такой грозной, что и подумать страшно, болезнью. Нет, он действительно не углублялся, не позволял себе углубляться в раздумья о ней, а думал о самых разных делах - и об оставленной на время (конечно же, на время!) работе, и о проблемах своих друзей, и о просьбах разных, порой совсем далеких от него людей, которые добирались до него даже в больнице и которым он старался не отказывать в помощи. Шумов оставался Шумовым.

Поговорили об общих знакомых. Как всегда, Шумов высказывал свое мнение о людях в форме коротких, казалось бы, очень частных, не всегда даже сразу понятных замечаний.

Об одном конструкторе сказал!

- У него дома висит портрет Хемингуэя.

- А ты что, был у него?

- Нет, не был. Но уверен: Хемингуэй там есть.

- Откуда ты знаешь?.. И, между прочим, если и есть, что в этом плохого.

- Плохого, конечно, ничего… Хочешь повесить у себя портрет любимого писателя - вешай на здоровье… Вот только немного странно: почему это у всех как на подбор именно он любимый. Ты много видел в знакомых домах портретов Толстого или Чехова? А Бабеля? Паустовского? Бальзака? Голсуорси?.. Нет! Оказывается, все как один, стройными рядами, любят Хемингуэя… И добро бы взаправду любили. А то ведь просто по моде живут. Портрет Хэма - это модно! Это сейчас носят… Черт знает что такое!..

Временами Литвинов почти забывал, что разговор, который они вели с Шумовым, чем-то не совсем обычный. Что тяжкий топор занесен над головой его друга. Нет, обреченностью в поведении Шумова и не пахло.

Простились, когда уже смеркалось.

- Ты во вторник, после консилиума, все-таки позвони мне. Что они скажут.

- Позвоню…

…И вот Литвинов возвращается в город по тому же, теперь уже совсем пустынному шоссе. Редко расставленные, похожие на огромные торшеры дорожные светильники вырывают из темноты круглые тарелки белого асфальта. Изредка мигнет, переключая фары на ближний свет, встречная машина. Днем было не по-осеннему тепло, но после захода солнца похолодало…

«Какие они все-таки разные - жизненные ситуации, в которых проявляется мужество человеческое!» - подумал Марат,

Вокруг Тюленева постепенно начало складываться общественное мнение. Мнение, нельзя сказать, чтобы очень уж положительное.

Старожилам летной комнаты стали слегка надоедать его рассказы о том, как воевали он и его друзья - известные асы, фигурировавшие в его изложении как «Саши», «Бори» и «Жоры». Даже сдержанный Федько высказался однажды по поводу устных новелл Тюленева:

- Это для вечера воспоминаний в жэке. А если уж Федько!..

Не улучшила отношения к Тюленеву и его быстро выявившаяся забывчивость - назовем это так - в денежных делах. Одалживал деньги он обычно не без театральности: зазвав очередную жертву за шкаф в раздевалке и глядя ей в глаза, проникновенным голосом произносил:

- Никому другому я бы не сказал, а тебе скажу: очень меня приперло… - После чего следовало краткое изложение неожиданно возникших обстоятельств, повлекших за собой непредвиденные расходы: болезнь жены, отсутствие осенней обуви у дочки, кража бумажника с деньгами у оказавшегося проездом в Москве однополчанина и тому подобное. Каждое из этих обстоятельств, взятое в отдельности, выглядело чрезвычайно убедительно и вызывало желание незамедлительно броситься на помощь попавшему в затруднительное положение человеку. Затем Тюленев скромно называл сумму и либо тут же получал ее, либо, если у его собеседника не было с собой денег или нужная сумма оказывалась достаточно внушительной, ему говорили: «Завтра принесу». И приносили - на этот счет в авиации традиции прочные: товарищу нужно - кровь из носу, а достань!

Но когда приходил назначенный самим Тюленевым срок возвращения долга, он реагировал на это… то есть попросту никак не реагировал. Глядел невинными глазами на выручившего его человека, благо те же авиационные традиции предписывали о долгах по возможности не напоминать: не отдает человек денег, когда обещал, значит, нет у него; будут деньги - отдаст. И, надо сказать, почти всегда так оно и получалось. Во всяком случае, на испытательном аэродроме в лице Тюленева возникло первое исключение из правил.

- Не в тугриках дело. Хрен с ними, - заметил Аскольдов, когда выяснилось, что в своих финансовых контактах с Тюленевым едва ли не все обитатели летной комнаты оказались в одинаковом положении. - Хорошему человеку я бы и без отдачи дал. От другого тошнит: не люблю, когда из меня дурака делают.

И все же было решено («Суд, посовещавшись на месте…» - сказал по этому поводу Литвинов) пока Тюленева не трогать: «Он у нас недавно; еще ничего не заработал - на одной зарплате сидит. Вот получит первые летные, тогда…»

Но еще не дождавшись первых летных, Тюленев влип в историю, хотя, в общем, довольно мелкую, но тем не менее неприятную.

В одно прекрасное утро его вызвал к себе начальник летно-испытательной базы. Явившись по вызову, Тюленев обнаружил в кабинете, кроме его владельца, еще и главного бухгалтера и старшего метеоролога. Причина, по которой образовался этот несколько неожиданный по составу триумвират, выяснилась незамедлительно.

- Скажите, Митрофан Кондратьевич, это ваша подпись? - спросил начальник базы, протягивая Тюленеву лист бумаги, оказавшийся при ближайшем рассмотрении актом на списание шести литров спирта, израсходованного тремя днями раньше для ликвидации обледенения винтов на самолете, пилотируемом летчиком-испытателем М. К. Тюленевым, в чем последний и расписался размашистой, украшенной затейливыми завитушками подписью.

После не очень внятного «угу» Тюленева, справедливо истолкованного присутствующими как подтверждение подлинности его подписи, дознание продолжилось:

- Посмотрим полетный лист. Так, вы взлетели в двенадцать двадцать и сели… сейчас… вот: посадка в семнадцать сорок пять. Все это время над нами было чистое голубое небо. Откуда же обледенение?

- Так мы же по маршруту ходили. За Горький, - попытался выкрутиться Тюленев.

- За Горький? Николай Игнатьевич, - обратился начальник базы к метеорологу. - Покажите, пожалуйста, синоптическую карту. Какая была погода по маршруту?

Предусмотрительно оказавшаяся здесь же карта была развернута. Нанесенные на нее размашистые кривые изобар неопровержимо свидетельствовали, что гребень высокого давления - отрог мощного антициклона, уже который день неподвижно стоявшего над центральными районами европейской части страны, - был развернут на восток, как раз в сторону Горького. И таинственные синоптические значки, испещрявшие карту, столь же неопровержимо гласили: почти по всему маршруту того злополучного полета было безоблачно; лишь местами по небу тянулась легкая перистая облачность, да и та на таких высотах, куда старомодному транспортному самолету, на котором летал Тюленев, добраться было заведомо невозможно.

- Ну так как же? - нарушил начальник базы возникшее молчание.

Припертый к стенке, Тюленев не стал больше сопротивляться («Раскололся», - констатировал потом Аскольдов), но тут же попробовал было свалить грех на бортмеханика:

- Я ему говорил: неудобно. А он: у нас это принято, все так делают.

Увы, справедливость требовала признать, что в последних словах Митрофана содержалась изрядная доля истины. Все не все, но были экипажи, которые, летая на винтомоторных самолетах, оборудованных спиртовыми противообледенительными системами, грешили списыванием прекрасной влаги, якоб.ы израсходованной на борьбу с коварной коркой нарастающего льда, в пользу технического состава. Но делали это не так откровенно - уж во всяком случае, не при абсолютно безоблачной погоде (хотя с точки зрения этической эта деталь - грубо или деликатно - вряд ли существенна). Начальник базы вцепился в очень уж очевидную «приписку» Тюленева скорее всего потому, что давно прицеливался поймать за руку кого-нибудь из чрезмерно активных борцов с обледенением, дабы на его примере преподать должный урок всем прочим, за руку не схваченным нарушителям.

В конце концов Тюленев отделался легким испугом. Ему сделали устное внушение. Акт просто порвали - будто его и не было. Однако позаботились о том, чтобы история эта не осталась в секрете, чем и достигли запланированного педагогического эффекта.

Но репутация Тюленева оказалась слегка подмоченной - не столько даже из-за злополучного липового акта, сколько из-за предпринятой им с перепуга попытки подставить вместо себя под удар бортмеханика. Все понимали, что именно бортмеханик был инициатором всего дела и что он же после полета делил «сэкономленную» драгоценную влагу, никак не обидев при этом и самого себя, словом, что ссылка на него не была высосана из пальца. И тем не менее, полагала аэродромная общественность, командир, что бы ни произошло на борту, прятаться за спину подчиненных не должен! Напротив, обязан в случае чего собой их прикрыть.

Все это, вместе взятое: небезукоризненная щепетильность Тюленева в денежных вопросах, некристальное поведение в эпизоде со списанным спиртом, чрезмерная размашистость его военных воспоминаний, - повлекло за собой, кроме всего прочего, и то, что коллеги усомнились в стопроцентной достоверности этих воспоминаний.

- Ох, чую я, брешет наш Митрофан! Как сивый мерин брешет, - покачал головой Аскольдов.

И никто ему не возразил.

К самолетной стоянке подъехал аэродромный микроавтобус. Экипаж с парашютами на плечах вылез из него и направился к самолету. Механик Лоскутов, как всегда, сделал несколько шагов навстречу Литвинову - доложить о готовности машины. Но на этот раз в отличие от обычного механик встречал командира корабля, держа в руках какие-то бумажки и небольшую фанерку. И после привычного доклада: «Все в порядке, Марат Семенович, машина готова. Двигатели опробованы. Заправка полная» - добавил: «А теперь вам надо в этом документике расписаться. Так сказать, автограф оставить. Семь раз. Что вы шасси осмотрели. И приемник воздушных давлений. И все прочее… И что машину у меня приняли».

Несколько ошарашенный Литвинов взял в руки изготовленный типографским способом листок.

- Зачем? Кому это надо? - спросил он. - Я расписался в полетном листе. И если сажусь в самолет и лечу на нем, значит, я его принял. Могу, если требуется, в этом расписаться - что принял. Но семь раз!.. Может быть, мне еще за каждый прибор, что я его показания проверил, расписываться? Так их в кабине не семь, а, наверное, семьдесят семь… Нет, ты скажи: кому это надо?

- Не знаю, - пожал плечами Лоскутов. - Мне-то уж ни с какой стороны не надо. Наверное, там кому-нибудь… - И, кивнув головой куда-то в сторону ангаров, где предположительно могли находиться авторы вновь изобретенной бумаги, механик высказал несколько дополнительных соображений относительно того, какое применение данного документа было бы, по его, механика, мнению, гораздо более рациональным и достойным.

- Ладно, Петрович, потом разберемся, - решил Литвинов. - А пока давай, где тут нужно семь раз… Не задерживать же вылет!

Видимо, Лоскутов предвидел подобный оборот дела, потому что тут же подсунул Литвинову фанерку, предусмотрительно заготовленную с учетом отсутствия на самолетной стоянке письменного стола, положил на фанерку злополучный бланк - сначала одной стороной, потом другой - и, тыкая пальцем, от чего на бумаге оставались масляные дактилоскопические отпечатки, указал последовательно все семь мест, где требовалась подпись командира экипажа.

Дальше все пошло обычным порядком: осмотр машины, залезание в кабину и так далее - до взлета включительно.

В тот же день Литвинов вместе с Белосельским и Федько, так же столкнувшимися с новой формой предполетного приема самолета от технического состава, отправились к начальнику базы, как сказал Белосельский, «с вербальной нотой».

Начальник базы при виде столь представительной делегации быстро сообразил, чему, как говорится, обязан. Тем более что Литвинов держал в руках чистый бланк «Листка готовности», как официально назывался спорный документ.

- Для чего эта штука нужна? - спросили летчики.

- Ну, для порядка… Значит, так… Совершенствование документации… И чтобы в случае чего ответственность… - Начальник базы был явно захвачен врасплох.

- Брось, Мартыныч, не крути! - решительно сказал Федько. - От ответственности летчик, если и захочет, отвертеться не сможет. Его ответственность прямая. Головой… А вот насчет «в случае чего», так такой случай скорей и приключится, если летчика перед полетом всякой ерундой загружать… Чтоб в кабину уже взмыленный садился… Кабинетное изобретение этот твой «Листок готовности», вот что!.. И бюрократизм!

- А как же иначе? - попробовал отшутиться начальник базы. - Где мы с вами служим? В конструкторском бюро. А раз в бюро, значит, мы и есть - кто? - бюрократы. Как математики говорят, по определению.

- Ох, Мартыныч! Я вижу, ты, оказывается, волюнтарист! - не без удовольствия ввернул только-только вошедшее в моду словцо Белосельский, - Ну, а если без смеха?

- Если без смеха, то бумага в нашем деле сейчас нужна. Нужнее, чем раньше. Расширяемся очень. Много нового народу приходит. Очень разного… Вот, когда мы с тобой, Петр Алексаныч, - обратился начальник к Белосельскому, - в авиацию пришли, эти сопляки, Марат и Степа, тогда еще без штанов ходили, на кого в то время расчет был? На летчиков «божьей милостью»! На механика «золотые руки»! В общем, на личность, на талант. Персонально. А сейчас авиация огромная. Требует управления, организации, системы. В военной авиации это давно поняли - еще с Алксниса пошло. Жизнь заставила. А сейчас, значит так, и до нас докатилось. По тем же причинам… Так что в принципе направление верное.

- Военная авиация! О военной авиации не говори, там.из бумажки фетиша не делали… - заметил Литвинов. - На войне основой основ был устный приказ. Война бюрократизма не терпела… А ты говоришь: верное направление!.. По нему, хоть сто раз верному, тоже идти лучше, извини меня, с умом… Да и просто, если хочешь, незаконно это - навешивать на людей ответственность за то, чего они фактически проверить не могут.

- Законно… Незаконно… Тебе бы, Марат, я вижу, не испытателем, а юристом быть, - поморщился начбазы.

- Ты не первый. Мать как раз этого хотела. Очень перед адвокатами благоговела. Все речи их дома пересказывала. Так что я ее надежд не оправдал… Ну ладно, вернемся к этому твоему листку - как его? - готовности. Ты согласен, что летчика перед полетом надо сколько можно разгружать, а не загружать?

- Вот с этим готов согласиться, - капитулировал наконец начальник.

- Ну вот и хорошо. Значит, Глеб Мартынович, можно сказать летчикам, чтоб эту ксиву не подписывали?

- Нет, пожалуйста, пока никому ничего не говорите.

- Но почему же? Ведь ты только что согласился - не на пользу эта бумага!

- Да, похоже, так. Но нельзя решение, даже неудачное, этак сразу, сломя голову, бросаться отменять.

- Если неудачное, то чем скорее, тем лучше.

- А вот и не всегда. Еще Наполеон говорил: Ordre et contre-ordre - d #233;sordre! По-французски вы как? Не очень? Напрасно, красивый язык. Так вот, это означает по смыслу: приказывать и тут же отменять приказ - беспорядок разводить. Вам нравятся начальники, про которых говорят: кто у него из кабинета последним вышел, тот там начальнику свое мнение и оставил? Не нравятся? То-то… Всякую ошибку устранять приходится аккуратно! Чтобы не получилось: лекарство опаснее болезни… Вот хотя бы этот листок. Его мне люди подготовили. Работники… Кто именно? Ну, это не существенно.

- Я, кажется, догадываюсь, с чьей подачи, - сказал Федько. - Это…

- Догадывайся, Степа, на здоровье. Не смею препятствовать… Но, кто бы это ни был, мы с ним советовались, обсуждали, словом, действовали коллегиально. И если я единолично, через голову тех, с кем вместе приказы готовлю, просто так отменять буду, они через месяц откажутся со мной работать. Скажут: мы пришли с проектом - он согласился, пришли летчики против проекта - он снова согласился. Флюгер какой-то… Но не беспокойтесь, я же сказал, отменим, - подвел итог собеседования Кречетов.

После выхода высокой делегации из начальственного кабинета мнения ее членов разделились.

- Все-таки социал-соглашатель он, - сказал Литвинов. - Как раньше говорили…

- Не очень-то соглашатель, - возразил Федько. - В чем-то с нами согласился, а в чем-то своей линии держался. И, между прочим, обосновал ее. Технология руководства! - не без уважительности добавил он.

- Не бывает такой линии, чтобы ее нельзя было бы как-то обосновать, - философски заметил Белосельский. - Но этот «Листок готовности» он отменит. Что и требовалось доказать. Давайте будем прагматиками.

В принципе ни Федько, ни Литвинов это субъективно-идеалистическое учение - прагматизм - не разделяли. Но в данном частном случае считать себя прагматиками согласились.

Наконец пришла долгожданная погода!

В смысле - очень плохая.

Наверное, во всем огромном, многомиллионном городе одна лишь только маленькая группка людей, занимавшихся испытаниями «Окна», встретила запоздавший в этом году поворот природы в сторону настоящей осени с таким одобрением.

Накануне первого полета с «Окном» в естественных условиях - заходов на посадку из плотной, стелющейся низко над землей облачности - Литвинов весь вечер то и дело выглядывал в окно: не улучшается ли, боже упаси, погода. Но нет, погода не менялась: сплошная облачность с нижней кромкой где-то на пятидесяти - семидесяти метрах, мелкий, моросящийся дождик, словом, все, как надо.

В такой вечер хорошо сидеть дома.

Валентина, как обычно, была занята в спектакле.

- Сыграем? - спросил Марат, кивнув на коробку с шахматами. Баталии за шахматной доской с сыном давно утратили всякий спортивный интерес: парень превзошел в этом искусстве отца и обыгрывал его, по формулировке самого Литвинова, бессовестно. Еще несколько лет назад, когда успехи Литвинова-младшего едва обозначились, Марат заикнулся было о том, чтобы отвести сына в районный Дом пионеров, где, судя по восторженной заметке в газете, клубом шахматистов руководит сам…

- Да я уже там был, - усмехнулся сын.

- Ну и что?

- Завернули.

- То есть как это - завернули?

- Очень просто. То есть коленкой, конечно, не поддали. Но сказали, что я неперспективный.

«Вот так! - подумал Литвинов. - Уже неперспективный. Так и проходит жизнь человеческая в том, что непрерывно отваливаются нереализованные возможности. В восемь лет поздно учиться балету, в десять - скрипке, в двенадцать - плаванию. В профессиональном плане, конечно. Если для души, то пожалуйста… Ну, а в сорок? Что еще светит человеку в сорок?»

Проиграв сыну в резвом темпе четыре партии подряд и вдоволь с ним наговорившись, Марат лег спать - завтра работать. Вернулся было мыслями к предстоящему долгожданному полету («Вроде дело с «Окном» идет к концу»), но тут же заснул. Он всегда засыпал быстро. И охотно объяснял, почему: «Понимаете, чистая совесть…» Тюленев, услышав впервые это объяснение, даже допытывался у Белосельского, всерьез это Литвинов говорит или шутит. И утвердился в том, что шутит, лишь после торжественного заявления Петра Александровича: «Неужели Литвинов похож на человека, способного шутить над святыми вещами?!»

Вылетев, Литвинов через несколько секунд после отрыва от бетонки оказался в облаках. Шасси и закрылки убирал уже в слепом полете, не отрывая глаз больше, чем на одну-две секунды, от пилотажных приборов. Включил антиобледенители: «Вроде бы не должно быть льда - температура плюсовая. Но уж вреда от включенных антиобледенителей никакого»… В облаках было тихо, не болтало. Хорошо сбалансированная машина устойчиво держала режим полета.

Когда летишь в редкой, рваной облачности, перед носом самолета беспрестанно мелькают и, облизнув борта, уносятся куда-то назад влажные, серые клочья. Но в плотных облаках - таких, какие окружали в тот день самолет Литвинова, - за остеклением стоит сплошная монотонная масса; даже своя собственная скорость в ней не ощущается: кажется, будто машина зависла неподвижно в этой непроницаемо-серой мгле, и только чуть подрагивающие зеленовато-фосфорные стрелки приборов подтверждают: нет, не висишь на месте, движешься вперед, да еще с приличной скоростью!

Но вот стрелка радиокомпаса, настроенного на дальнюю приводную станцию своего аэродрома, подползла к двумстам семидесяти градусам. Траверз. Пора строить заход на посадку, первый заход по «Окну» в настоящих реальных условиях, тех самых, для которых этот прибор сделан. Дождались наконец!..

Перед вылетом Федя Гренков проявлял некоторую избыточную суетливость, заметив которую, Литвинов спросил:

- Чего это вы сегодня такой?

- Какой это такой, Марат Семенович?

- Ну, подогретый, что ли.

- Еще бы! Самый главный этап! Конечно, мне волнительно.

- Не употребляйте, Федя, пожалуйста, этого дурацкого слова! Такого в русском языке нет. Услышал бы Белосельский, он бы вас съел. Это актерский жаргон. А вы, слава богу, на подмостках, кажется, не блистаете… Полет же у нас с вами сегодня нормальный. Между прочим, и задание в точности такое, какое мы уже раз тридцать делали. Только метеоусловия другие.

Говоря так, Марат несколько кривил душой. Из педагогических соображений. Не хотел, чтобы все, кто готовил машину и приборы к полету и кто готовился к нему сам, делали это с налетом этакой эйфории - блаженно-радужного состояния духа, весьма способствующего тому, чтобы что-то забыть, недосмотреть, не включить.

- Празднования, ликования и битье в барабаны и тимпаны - это все дела послеполетные, - говорил он.

Но, конечно, в глубине души, той самой, которой он, как было сказано, несколько кривил, и у ведущего летчика-испытателя шевелились какие-то плохо поддающиеся полному заглушению эмоции. Что говорить! Через полчаса судьба «Окна», с которым он успел сжиться и в которое вложил немало труда, будет решена окончательно. Да, трудновато, даже перед самим собой трудновато делать вид, что этот полет ничем не особенный. Перед самим собой, пожалуй, еще труднее, чем перед другими.

…Шасси и закрылки выпущены. «Окно» включено. Самолет, судя по приборам, плавно вписывается в «четвертый», последний перед посадкой, разворот. Вот он уже на глиссаде снижения. Сейчас по оживающему экрану станции промелькнут похожие на искорки бегущие черточки, и появится ставшая привычной картинка: золотистая трапеция, изображающая посадочную полосу, видимую с ее торца.

И картинка появилась.

Но, бог ты мой, какая картинка! Золотистые черточки, составлявшие трапецию - если, конечно, возникшую на экране фигуру позволительно было называть трапецией, - не выстраивались, как в предыдущих полетах, в мерцающие четкие прямые, а изгибались, искривлялись, дергались, будто в каком-то странном, экзотическом танце. К тому же вся эта черт знает что вытворяющая отметка не сидела прочно на месте, а плавала - то резкими рывками, то с ленивой неторопливостью - чуть ли не по всему экрану. Хотя самолет шел - Литвинов лишний раз взглянул на пилотажные приборы - строго по прямой.

- Марат Семенович, - спросил с надеждой в голосе Федя Гренков. - Что у вас на экране?

- Наверное, то же, что у вас, - уныло ответил Литвинов. - Как говорится: в вихре вальса все плывет… - И через несколько секунд с несколько вымученным оптимизмом добавил:

- Попробую ее, заразу, как-нибудь осереднять…

И он занялся «осереднением» - пустился в поте лица своего (и не только лица: его рубашка быстро прилипла к взмокшим лопаткам, но летчик этого не замечал) гоняться за непрерывно менявшей свое положение на экране и свои очертания картинкой. Казалось, она сознательно издевается над ним, подмигивает, кривляется… Вспомнились зеркала «комнаты смеха» в парке культуры. Много лет назад Литвинов пришел в парк со своим тогда еще совсем маленьким сыном. Парень, естественно, не желал упустить ни одной из раскрывавшихся перед ним блистательных возможностей. Катались на карусели, на пони, несколько раз ели мороженое, стреляли в тире - все вызывало у мальчика полный восторг. И только войдя в «комнату смеха», он нахмурился и потащил отца к выходу: «Люди не такие некрасивые», - сказал он. Литвинов тогда посмеялся («Не знал я, что ты у нас эстет!»).

А сейчас, глядя на будто нарочно дразнящую его (конечно же, дразнящую!) отметку на экране «Окна», вспомнил «комнату смеха». Но на сей раз поведение подлой отметки задевало отнюдь не эстетические, а значительно более деловые струны его души. Какая уж тут эстетика!..

Самолет успел пройти добрых полпути от разворота до точки посадки, а трапеция на экране (Литвинов по привычке называл это трапецией) не только не успокаивалась, но бесновалась все больше и больше.

«Что же делать? Ведь надо выходить на полосу. На полосу выходить!» - с нарастающей тревогой подумал Марат.

Он упорно пытался осереднять показания прибора (до чего же здорово это удавалось в предыдущих полетах!). И сам видел, что плохо, очень плохо это получается. Но что еще оставалось делать!

Последние доклады Гренкова («Что-то звенящее сегодня у него в голосе. Заело парня… Хотя меня-то разве не заело?»):

- Высота восемьдесят. Скорость двести семьдесят…

- Высота шестьдесят. Скорость двести шестьдесят пять…

- Высота восемьдесят. Скорость двести семьдесят…

И вот на высоте где-то около сорока метров - непривычно низко, со старыми, серийными системами захода при такой низкой облачности садиться и не пытались - самолет вышел из облаков.

- Интересно, где полоса?

Марат почти одновременно сам увидел ее и услышал голос Гренкова:

- Марат Семенович! Полоса слева.

Она действительно была слева. Метрах в пятидесяти. В общем-то, недалеко. Но довернуться на нее уже не получалось. Не хватало высоты - земля в считанных метрах под колесами шасси. Близок локоть, да не укусишь!

- Уходим на второй круг.

Полные обороты двигателям, шасси - на уборку, легкое движение штурвалом на себя - и самолет, будто обрадовавшись возможности удалиться от этой странной буро-зеленой земли, такой не похожей на привычную бетонную полосу, на которую его всегда выводил летчик, охотно нырнул снова в серую влагу облаков.

- Делаем второй заход, - недовольно буркнул Литвинов по радио в ответ на чисто риторическое («будто сами не видим!») восклицание руководителя полетов: вы, мол, братцы, вышли правее посадочной полосы.

Второй заход… Он, в общем, ничем не отличался от первого. Так же бесчинствовала картинка-отметка, столь же безуспешными оставались попытки летчика как-то осереднить показания прибора, и выскочили из облаков так же в стороне от полосы. На этот раз - слева.

В сознании Литвинова еще не уложилось с полной ясностью значение происходящего. Но он чувствовал: дело плохо! Казалось бы, так прочно засела в их головах уверенность: с «Окном» порядок - и вот: нате вам!

«Впрочем, - ухватился мысленно за соблазнительную лазейку Марат, - не исключено, что это просто случайный дефект. Может же в конце концов отказать любая техника! Даже обязана когда-то отказывать…»

- Как там параметры станции? В норме? - с надеждой спросил он уже вслух у Феди Гренкова и, не ожидая ответа наблюдателя, сам осмотрел контрольные приборы «Окна», находившиеся в его кабине, в том числе и торчащий над приборной доской дополнительный амперметр, который, конечно же, никто после обещанных «двух-трех полетиков» снять не удосужился. Нет, показания всех доступных взору летчика приборов - в норме. То же самое несколько секунд спустя доложил и наблюдатель.

«Да… неважные дела», - подумал Литвинов. Но, подумав, тут же отогнал от себя эти мысли, отправил их куда-то в запасники подсознания. Это тоже входит в ремесло летчика-испытателя - умение прогнать или, вернее, не прогнать, а спрятать «на потом» все, что не требует немедленного решения, и таким образом освободить в голове место для размышлений, в данную минуту более актуальных.

Именно такая - более чем актуальная - проблема вставала сейчас перед Литвиновым в полный рост: чтобы разбираться в причинах неудовлетворительной работы «Окна» - случайность это или не случайность, - для начала нужно было вернуться на землю. Произвести посадку… А это превратилось в задачу не такую уж простую. Во всяком случае, первые два захода такой возможности не представляли. Правда, по запасу горючего можно было уверенно рассчитывать еще на три, а то и на четыре захода. Но, оценив сложившееся положение дел, Литвинов решил, не искушая чрезмерно судьбу, садиться с первого же захода, который получится мало-мальски для этого приемлемым. Иначе недолго и до красной сигнальной лампочки («Горючего - на 15 минут!») доиграться, а если и тогда заход снова получится «не туда» - что прикажете делать?

Очередной, третий, заход Литвинов выполнял со всем старанием, на какое только был способен. Всматривался в плавание электронной отметки по экрану, тщетно пытаясь уловить в этом плавании какое-то подобие закономерности.

Да, давно не бывало у Литвинова, чтоб он так взмок в полете!

В памяти - нельзя сказать, чтобы очень кстати - всплыл рассказ Вавилова о случае, натолкнувшем его на создание «Окна». Все похоже: и низкая, опустившаяся почти до самой земли облачность и неудачные - одна за другой - попытки зайти на посадку. Различие разве только в том, что тогда экипаж, что называется, влип, события захватили его врасплох, а сейчас… сейчас происходит то, к чему сами стремились, активно, изо всех сил стремились… Да еще, пожалуй, в том, что тогда за штурвалом сидел молодой, едва ли не впервые попавший в такую переделку летчик, а сейчас - опытный испытатель. Десять лет как в первом классе числится! С него, конечно, и спрос другой.

Но долой эти непрошеные аналогии! Не до них… Все внимание - отметке. Только ей, проклятой!

Снова монотонный отсчет: высота… скорость…

Шестьдесят… пятьдесят… сорок метров - на какую-то секунду все вокруг темнеет; это отражение земли, верная примета того, что облачность кончается, - и самолет вырывается из туч.

И снова - в стороне от полосы!

Даже, пожалуй, еще дальше, чем в предыдущих заходах.

- Так всегда бывает, когда чересчур стараешься! - говорит себе Литвинов. И следующий, четвертый, скорее всего предпоследний, заход делает не то чтобы небрежно (какая уж тут небрежность!), а стараясь управлять самолетом как бы более вяло, без чрезмерной поспешности реагируя на каждую очередную ужимку электронной отметки.

То ли от этого, то ли просто по случайности, но заход получается чуть-чуть более удачным. То есть, конечно, по тем критериям, которые сложились в предыдущих полетах, и этот заход следовало бы безоговорочно оценить как неудовлетворительный. Вчистую забраковать. Но, как известно, меняются обстоятельства - меняются и наши критерии оценок. Рассчитывать на то, что следующий заход - по запасу горючего последний! - получится лучше, особых оснований не было.

И Литвинов принимает решение:

- Садимся!

Прежде чем он успел произнести это слово, его руки и ноги сами начали действовать - в подобных случаях четкую границу между действиями сознательными, подсознательными, рефлекторными - какие там бывают еще? - провести трудно.

Левая рука двинула вперед рычаги управления двигателями, правая чуть-чуть подобрала штурвал на себя и энергично крутанула его влево, левая нога нажала на педаль. От этого самолет прекратил снижение и резко вошел в левый разворот на высоте каких-нибудь пятнадцати - двадцати метров от земли. Точнее было бы сказать, что на этой высоте находился фюзеляж, а от конца левого крыла до земли оставалось от силы восемь - десять метров…

Нельзя закладывать такие лихие развороты у самой земли! По всем летным правилам и законам - тем самым, о которых говорят, что они писаны не чернилами, а кровью, - нельзя!.. Но тут уж было не до правил и законов. Возникла та самая, редкая даже в испытательных полетах ситуация, в которой соблюдать правила опаснее, чем пренебречь ими.

Две-три секунды в развороте, машину быстро несет вбок к плоскости посадочной полосы, энергичная перекладка в такой же глубокий разворот вправо - и почти сразу же выход из крена. Змейка выполнена. Самолет - над осью полосы. Плавно убираются обороты. Штурвал на себя. Еще чуть-чуть… Приземление! Мягкое, почти бесшумное - как всегда.

Правда, посадка получилась с «промазом» - колеса коснулись бетона на добрых метров триста за пределами полосы точного приземления. Сказалось прибавление оборотов двигателей, на которое Литвинов вынужден был пойти, чтобы, выполняя эту, ни в какие правила не влезающую, глубокую змейку, удержать машину на той же, и без того ничтожно малой, но хотя бы больше не уменьшающейся высоте. Впрочем, сейчас никто на получившийся «промаз» внимания не обратит. Испытательный аэродром - длинный, многокилометровый, и привычка садиться в пределах полосы точного приземления давно стала для летчиков этого аэродрома скорее элементом эстетики, приметой красоты полета, чем практической необходимостью. Слава богу, что сели! Сели при высоте облачности ниже всех пределов и к тому же при отказе (конечно же, отказе!) прибора, специально призванного такую посадку обеспечить!

Самолет, постепенно замедляя бег, еще катился по бетонке, когда Федя Гренков, обычно на посадке до самого конца пробега дисциплинированно молчавший, тепло сказал:

- Спасибо, Марат Семенович. Отлично сработано! Нормально!

- Так все-таки как же: отлично или нормально? - улыбнулся Литвинов. Выкрутившегося из трудного положения летчика почти всегда охватывает этакая игристая шампанская смесь бодрости, самоуверенности и веселья. Сегодня все основания для такого настроения у Литвинова, видит бог, были.

- Так это же одно и то же, - компетентно разъяснил Федя.

Дальнейшего развития эта интересная тема не получила. Самолет уже подруливал к стоянке. Предстоял разбор полета. Полета, так грубо не оправдавшего возлагаемых на него ожиданий. Радостное настроение, вызванное тем, как все-таки удалась эта непростая посадка, быстро таяло.

Отказ. Конечно же отказ! Какая-то неисправность… Одна из тех двух сформулированных еще академиком Акселем Ивановичем Бергом неисправностей, какие только и возможны во всей электронике, радиотехнике, радиолокации и родственных им отраслях: «Отсутствие контакта там, где он нужен, или наличие контакта там, где он не нужен…» Третьего не дано… Сейчас прозвоним станцию, и все выяснится… Досадно, конечно, что вдруг взбрыкнуло наше «Окно» в самый, что называется, неподходящий момент. Да и за экипаж все на земле изрядно попереживали - крепко попали ребята в переделку! - но, молодец летчик, все окончилось благополучно… Разберемся, устраним дефект - в следующем полете все будет в самом лучшем виде. Все хорошо, что хорошо кончается.

Именно с таким настроением набросились вавиловские инженеры на «Окно» сразу после того, как в мастерской закончился краткий - очень краткий - разбор этого нелегкого полета.

Самолет, окруженный переносными рамами с контрольными приборами, опутанный множеством разноцветных проводов, зияющий дырами на местах снятых лючков, производил какое-то очень нелетное впечатление. С трудом верилось, что полчаса назад эта машина, стройная и обтекаемая, легко скользила в воздухе.

- Ну, как там? Нашли что-нибудь? - нетерпеливо спросил Вавилов у своих копошившихся на самолете инженеров.

- Нет, Виктор Аркадьевич, пока не нашли. Все параметры вроде в норме.

- Ладно. Смотрите спокойно, не суетитесь. Чтобы не вроде, а точно так. На завтра заявку не даем… На.разъемы обратите внимание! Может, они в полете от тряски…

Прощаясь с Вавиловым, Литвинов усмехнулся:

- Хорошо, что у Феди второй экран стоит.

- Почему?

- А иначе вы обязательно спросили бы, не показалось ли мне. У нас ведь так: если летчик выдает замечания, а на земле получается, что вроде бы все в порядке, первый вопрос: «А тебе не показалось?»

- Ладно, ладно, будет вам! - усмехнулся Вавилов. - Утро вечера мудренее. Завтра будет полная ясность - что там случилось. Какая техника без дефектов! У вас дома телевизор есть? И что, всегда исправно работает? То-то!.. В общем, не переживайте. Наладим, и послезавтра полетите.

Реакция Главного конструктора успокаивала. Дефект так дефект…