История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли (сборник)

Гампер Галина Сергеевна

История заблудших

 

 

Романтизированная биография автора «Франкенштейна»

 

Почему имя Мери Шелли осталось в истории?

Потому, что она была женой известнейшего поэта-романтика первой половины XIX века Перси Биши Шелли. Но прежде всего причиной ее известности стал оказавшийся бессмертным «Франкенштейн» – она написала этот роман в свои девятнадцать, и он навсегда занял место в литературе, в первую очередь в английской, но и мировой тоже, как первый научно-фантастический.

Мери Годвин-Шелли, Перси Биши Шелли, Франкенштейн – триединство в истории литературы, в самой истории, в жизни, переходящей в бытие.

Мери Годвин десять дней от роду. Внезапно овдовевший Уильям Годвин похоронил ее мать Мери Уилстонкрафт, со смертью которой закончился первый романтический этап борьбы за права женщин. А для философа Годвина – закончились несколько лет неожиданно счастливой семейной жизни, узаконенной церковным браком.

Неколебимый противник брака, он тогда первый и последний раз изменил своим принципам, пожертвовав абстракцией ради живого чувства.

Итак, для Мери Годвин мать навсегда осталась незабвенной тенью, идеалом таланта, мужества и красоты. Через шестнадцать лет она приведет к ее священной могиле своего избранника – юного поэта Перси Биши Шелли.

Оба они навсегда запомнили 3 июня 1814 года. Поэт вместе со своим другом Хоггом проходил по Скиннер-стрит: «Мне надо кое-что уладить с мистером Годвином. Заглянем на минутку», – сказал он другу. Пройдя через книжный магазин Годвинов, они поднялись на второй этаж в комнату, всю тесно заставленную книжными полками. Хозяина не было дома. Друзья собирались уходить, как вдруг дверь приоткрылась и девичий голос крикнул: «Шелли!» На пороге стояла светловолосая, высокая, худенькая девушка, на ее бледном лице, казалось, не было ничего, кроме глаз, пронзительных, зеленовато-карих, – это была Мери Годвин. Она только что вернулась из Шотландии. Там, в семье друзей Годвина, в основном и проходило ее отрочество.

Шелли вспомнил, что впервые встретил ее здесь полтора года назад за обедом. Мери тоже припомнила ту их первую встречу, правда, единственное, что тогда привлекло ее внимание, – прекрасное голубое шелковое платье Харриет, жены Шелли. Его самого она как бы и не заметила. Теперь, когда глаза их внезапно встретились, произошло то, что случается нечасто – амок. Если бы не вмешался Хогг, они так и остались бы стоять, глядя друг на друга, и ни один из них не отвел бы взора.

Ученик полюбил дочь своего учителя, своего кумира.

Еще недавно, в 1812 году, Шелли написал Уильяму Годвину, автору «Политической справедливости», первое письмо: «Имя Годвина всегда возбуждало во мне чувство благоговения и восторга. Я привык видеть в нем светило, яркость которого чрезмерно ослепительна для мрака, его окружающего. Я скорбел о том, что Вы перестали осенять землю славой Вашего бытия. Но это не так. Вы живы и, я твердо уверен, по-прежнему озабочены благочестием человечества». Это письмо стало началом знакомства, а вскоре и близкой дружбой Шелли и Годвина.

Какое-то время Шелли пытался скрывать от самого себя истинную природу своего чувства. Пытался скрыть его и от Мери. Но безуспешно. В охватившей его горячке он все не мог постигнуть, где та граница, за которой самопожертвование (а никак по-другому нельзя было бы назвать продолжение семейной жизни с Харриет) становится сущим сумасшествием. Ведь брак заключается любовью и расторгается ее исчезновением. Ученик Годвина и не мог рассуждать иначе. Шелли надеялся на его поддержку: не станет же препятствовать соединению любящих человек, публично заявивший о том, что брак – «самый худший из видов собственности». Но к величайшему удивлению Шелли, когда дело коснулось родной дочери, «философ вдруг превратился в обывателя». Надо сказать, что ту прямолинейность и грубость, с которой Годвин отнесся к случившемуся, слово «обыватель» определяло довольно мягко. Вот письмо Годвина к одному из своих друзей: «В воскресенье, 26 июня, Шелли сопровождал Мери к могиле матери, кладбище находится в миле от Лондона; и, кажется, именно там ему в голову пришла нечестивая мысль соблазнить мою дочь, предав при этом меня и бросив свою жену. Я увещевал его со всей энергией, на которую был способен, и это возымело действие. Потом я приложил все усилия, чтобы пробудить в Мери чувство чести и природных привязанностей, и тоже, как мне казалось, добился успеха. Но они обманули, обманули меня…»

Отец и мачеха Мери, а также несчастная Харриет, уверенная в том, что «эта хитрая бестия» знала, чем увлечь ее «глупенького умницу» – «страдания, тирания, таинственные свидания на кладбище», – предприняли все возможное и невозможное, чтобы разлучить влюбленных. Похудевшая, заплаканная Харриет явилась на Скиннет-стрит и умоляла Мери не напоминать о себе ее мужу. Мери почувствовала свою вину и приняла твердое решение не писать Шелли, не отвечать на его записки, не выходить без особой надобности из дому, чтобы не встретиться и не потерять самообладание. Ее готовность пожертвовать собой ради справедливости была естественна для дочери Мери Уолстонкрафт и Уильяма Годвина, для того воспитания, которое дал ей отец. В результате не только Годвин, но и сама Мери отказала Перси от дома. Но ничто не могло остановить обезумевшего поэта. Как вспоминал один из его друзей, «ничто, доселе прочитанное мною, не могло дать представления о такой внезапной, неистовой, непреодолимой страсти, как та, что охватила Шелли. Его глаза были налиты кровью, волосы всклокочены, одежда в беспорядке. Разговаривая со мной, он указал на бутылку с опием – “Я теперь никогда не расстаюсь с ней”. Однажды в полночь в двери к Годвину постучали, и посыльный сообщил, что Шелли отравился. Отец и мачеха Мери спешно явились на место происшествия. Там уже был врач. Супруги наняли сиделку. Харриет, беременная в это время, болела и лежала в доме своего отца. Узнав о несчастье, испуганная Мери отправила Шелли письмо, и с этого дня между ними возобновилась переписка. Шелли поправлялся быстро, быстрее, чем предполагали. Регулярная связь осуществлялась через служителя книжной лавки Годвина. С ним же Шелли отправил томик своей первой поэмы «Королева Мэб», которая была посвящена Харриет, но под напечатанным посвящением Перси подписал: «Граф Слобендорф был готов жениться на женщине, которую привлекло его богатство, но она оказалась так эгоистична, что покинула его в тюрьме». Аллегория была ясна – в воспаленном сознании Шелли чувство вины перед Харриет сменилось твердым убеждением в ее вине перед ним: «Она уже давно влюблена в майора Райена, он отвечает взаимностью, их связь очевидна».

На полях этого томика рукой Мери написано: «Эта книга священна для меня, и так как ни одно живое существо не заглянет в нее, я могу писать здесь все с полной откровенностью. Но что я напишу? Что я невыразимо люблю автора, и что судьба разлучает меня с ним. Любовь обручила нас, но я не могу принадлежать ему, как не могу принадлежать никому другому».

Как только Перси окреп и смог выходить из дома, тайная переписка сменилась тайными свиданиями: где-нибудь в саду, в парке или на улице. Шелли уверял Мери, что Харриет не достойна жалости, она изменяет ему, «ей не надо от меня ничего, кроме денег. Я сделаю распоряжение, чтобы большая часть моего годового содержания поступала ей». Наконец Мери позволила себя убедить; почему, собственно, она должна верить этой чужой женщине, которая не смогла сделать счастливым такого человека, почему ей не поверить Ему – единственному, любимому? Решение было принято – бежать, бежать как можно скорее. Куда? Конечно, во Францию.

Карета была заказана на 4 часа утра 27 июля. Сопровождать их решила Джейн Клермонт, дочь мачехи Мери, которая с этого дня начала называть себя новым именем Клер. Она тоже решила освободиться от семейного гнета. Все трое волновались, опасаясь преследования миссис Годвин, и не напрасно… Наконец беглецы погрузились на пакетбот, который в 17 часов вечера отплыл из Дуврского порта. И белые береговые скалы родного Сассекса медленно исчезли из вида. Спустя час неожиданно разыгралась такая буря, что даже матросы начали волноваться. Шелли заботливо уложил Мери на скамейку и сам сел рядом. Его колени служили ей изголовьем. Мери с трудом переносила качку, Ла-Манш не утихал всю ночь. Но суденышко благополучно добралось до Кале. «Мери, – воскликнул Перси, – смотри, солнце встает над Францией!»

Шелли вспоминал: «Мы прошли по песку в гостиницу, где нам отвели номер. Вечером появился капитан пакетбота и сообщил, что приехала какая-то тучная дама и сказала, будто бы я сбежал с ее дочерью». Это была миссис Годвин.

Конечно, она отправилась через Ла-Манш не для того, чтобы догнать Мери, а с целью вернуть свою 16-летнюю Джейн (Клер). Мери и Шелли не удерживали ее, но Клер после целой ночи материнских уговоров категорически отказалась возвращаться домой. Миссис Годвин удалилась, не произнеся больше ни слова.

На следующее утро, преисполненные воодушевления и веселого бесстрашия перед ожидавшими их трудностями, они отправились в путь. 2 августа прибыли в Париж. В дневнике, который они вели ежедневно, Шелли написал: «Сегодня мы с Мери перебирали сундучок с ее бумагами. Там хранятся ее сочинения, письма отца, друзей и мои письма. Вечером пошли гулять в Тюильри… Вернулись поздно и не могли заснуть от ощущения счастья».

Перси все больше уверялся в том, что наконец божество обрело материальную форму, и форма эта была непреодолимо женской. Мери всякий раз с пылким вниманием следила за полетом его мысли. Ее ум, воспитанный автором «Политической справедливости», был способен парить на тех же высотах. Мери к своим 16-ти годам много прочла, узнала, продумала, но это не только не пресытило ее, а наоборот, усилило ту страсть к знаниям, которую отец не раз отмечал в характере своей дочери.

Письма Годвина – единственный источник, из которого мы узнаём о Мери в годы ее отрочества и ранней юности. Например, «ей свойственны на редкость смелый, порой даже деспотичный, деятельный ум и упорство, поистине неодолимое. Оно проявляется во всем, за что бы она ни взялась».

В 1814 году путешествие по дорогам Франции было небезопасно. Всего 4 месяца назад Наполеон подписал акт об отречении, так что брошенные на произвол судьбы шайки солдат-мародеров грабили проезжавших. Мери, Перси и Клер предпочитали проводить ночи где-нибудь в трактире, возле дымящего очага, опасаясь лесных привалов. В одной из харчевен Мери услышала от местных жителей страшную историю об ученом из рода Франкенштейнов, который, пытаясь отыскать ключ к бессмертию, разрывал свежие могилы и пытался оживить мертвецов. Этот рассказ накрепко засел в ее памяти. Молодые продолжали ежедневно вести дневниковые записи. Обычно сведения были лаконичны: перечисления городов, деревень, долин, все достопримечательности их пути, а также названия книг, на чтение которых они выкраивали время в любых условиях. Иногда они пользовались одной записной книжкой: сохранился рукописный томик, где литературные наброски Мери соседствуют с черновыми строками неоконченных стихов Шелли.

Через три недели путники пересекли границу Швейцарии, где погода стояла холодная и дождливая, так что вскоре беглецы затосковали по комфортным английским коттеджам, по душистому английскому чаю, кроткому небу, по многолюдным улицам Лондона, где все говорили на родном языке. Итак, путешествие закончилось.

Лондон встретил их множеством проблем. Годвин решительно отказался принять блудных детей. Шелли пришлось скрываться от кредиторов – над ним висела реальная угроза долговой ямы. Мери волновалась и тосковала, большую часть времени проводя в одиночестве в гостиничном номере. В целях конспирации адреса гостиниц часто менялись. По свидетельству Пикока, Шелли никогда не были так одиноки и бедны, как зимой 1814–1815 годов. С конца 20-х чисел октября Перси проводил дома только субботние ночи, когда по законам Англии в течение 24 часов с полуночи беглецы, преследуемые полицией, неприкосновенны. В другие дни (уже второй раз за короткий период) Мери приходилось встречаться с Перси тайком – то у Пикоков, то в каком-нибудь кафе или в книжной лавке, то в соборе св. Павла, то и вовсе на улице. 27 октября Мери пишет: «Любовь моя, зачем наши радости столь кратки и тревожны?» Каждая ответная записка Шелли заканчивалась завереньем: «Моя любимая, скоро мы будем вместе».

Только к середине ноября угроза ареста как будто бы миновала. И теперь ничто не могло поколебать приподнятого, радостного состояния Мери, пока Шелли был рядом. В доме Пикоков Шелли неожиданно встретил старого приятеля Хогга и радушно пригласил его к себе. «Любопытно взглянуть на семейное счастье сумасшедшего Шелли», – подумал Хогг, принимая приглашение. Результат визита оказался неожиданным для всех. Мери встретила его настороженно. «Британец, истинный британец, – про себя отметила Мери, не вступая в разговор о пользе традиций, спорта и общественных школ. – Теперь он перечислит годы хорошего портвейна…» Хогг действительно назвал несколько дат, Мери засмеялась и предложила чаю. Однако вскоре она почувствовала, что этот консерватор – небезынтересный собеседник. Тогда Мери завладела его вниманием, ей это ничего не стоило, и от скепсиса и даже сарказма Хогга не осталось и следа. Он был заворожен умом и женственностью миссис Годвин.

«Я искренне рад, что у тебя появился новый друг, это вернуло мне старого – мы оба в выигрыше», – сострил Перси.

Мери очаровала Хогга, перевернув этим наиболее странную, в будущем по-разному истолкованную страницу своей биографии.

Это было время частых недомоганий Мери, сопровождавших первую, как, впрочем, и все последующие, беременность. Теперь она не могла быть спутницей Шелли в его многочисленных деловых походах и поездках. Ее заменила Клер. После краткого отсутствия, (друзья Шелли подыскали ей работу) она снова вернулась к ним и почувствовала себя третьей лишней. Клер отчаянно старалась завладеть вниманием Шелли, постепенно она начала относиться к нему как к своей собственности. Клер была особой нервной, возбудимой, мечтала о театральной карьере. Но пока свои нереализованные способности употребляла на бурные ночные шоу. Часто она впадала в состояние всесокрушающего страха, например однажды ночью душераздирающий крик: «Шелли!» выдернул его из спальни, Клер была мертвенно белая, тело ее содрогалось в конвульсиях, и едва внятным голосом она пояснила, что кто-то выдернул из-под нее подушку, которая неведомым образом переместилась в стоящее в углу кресло. Бессонная ночь утешений, уговоров и тихих бесед о сверхъестественном была ему обеспечена. Таким образом Клер получала ту долю «собственности» на Шелли, которую она считала честно ей причитающейся. Мери, конечно, ревновала. В это время, к тому же, она была уязвлена той непомерной радостью, которую Шелли испытывал по поводу рождения сына от Харриет. Тем паче Шелли не был уверен, что это его ребенок. Мери с нетерпением ожидала ежевечерних посещений Хогга, развлекавшего и утешавшего ее. Из переписки Мери, которая впоследствии была издана, тщательно обсуждаются одиннадцать любовных писем к Хоггу. Из этих писем нельзя не вывести со всею очевидностью, что Шелли был сторонником любви втроем и Мери старалась привести его идею в исполнение (время и объект выбрала сама жизнь). Во всей этой истории не было ничего секретного, недоговоренного, Мери не скрывала писем от мужа и не раз предупреждала Хогга, что любит Шелли. Свою привязанность и благодарность к Хоггу она всячески старалась преобразовать в любовь.

Идейное влияние Шелли, его особое прочтение Годвина, подействовало на ее воображение. Любовь втроем не оскорбляла чувств Мери, она была согласна с этим как с идеей, но воплощение теории в жизнь сама она всячески отдаляла, хотя не забывала намекать о предстоящем блаженстве. «Должное придет, когда наступит время. Вы так добры и бескорыстны, что я люблю Вас все больше», – писала она Хоггу. Ей нужно было время, чтобы узнать его, время, чтобы родился ребенок, время, чтобы любовь успела «разгореться». При этом она в каждом письме утверждала, что для нее нет ничего важнее в жизни, чем сохранить привязанность к Шелли. Эти странные письма, естественно, закончились с рождением ребенка. 22 февраля 1815 года Мери родила семимесячную девочку. Шелли и Хогг ночевали у ее постели и помогали делом и сочувствием. Четыре дня спустя девочка умерла. Мери оцепенела. Ее большие потухшие глаза пугали своим безучастием. 27 февраля она записала в дневник: «Нашла малютку мертвой в злополучный день. Вечером читала “Падение иезуитов”». Следующая запись: «Все думаю о моей малютке. Действительно, как невыносимо матери потерять ребенка. Читала Фонтонеля “О множественности миров”». Спустя несколько дней: «Видела во сне, что моя крошка жива. Что она только похолодела, а мы оттерли ее у огня, и она ожила. Проснулась, а малютки нет. Весь день думала о ней. Шелли очень нездоров. Читала Гиббона». Следующий день: «Осталась дома, вязала и думала о своей умершей малютке. Прочла вместе с Хоггом пятнадцать строк из “Метаморфоз” Овидия».

Эти методические перечисления прочитанного, постоянно сопровождающие в дневнике даже самые трагические записи об утратах, вызывают у читателя смешанное чувство удивления, восхищения и страха, который всегда испытываешь, сталкиваясь с чем-то необычным, из ряда вон выходящим. Такая удивительная дисциплина мысли не раз послужит Мери в тяжких испытаниях жизни.

Перси большую часть дня тоже проводил за книгой. За последние 17 дней февраля он прочел 1200 страниц, причем пьесы Эврипида, трагедии Сенеки, сочинения Гомера, Геродота он читал в подлиннике.

Кажется, что даже пред вратами ада эта 18-летняя девочка и ее 23-летний муж не выпустили бы книгу из рук и, ожидая своей очереди, продолжали бы лихорадочно перелистывать страницы. Шелли вывез Мери на несколько дней за город, она медленно выходила из депрессии. «Общее сокровище», как Перси называл ее в разговорах с Хоггом, как-то естественно улизнула от своих обещаний и погрузилась в чтение Овидия и в заботы о здоровье Шелли, довольно сильно пострадавшем от долгих передряг, не самая легкая из которых была попытка Перси обуздать природу и подчинить годвиновской концепции любви свое нормальное желание быть мужем Мери. Он всегда готов был понимать буквально любое умозрительное построение.

Перед новым, 1815 годом Шелли узнал из газет, что скончался его 83-летний дед, сэр Биши. Это событие сулило юной паре выход из тупика безденежья. Вступая в права наследства по условиям завещания, Шелли на первых порах получал 1000 фунтов в год. Он выплатил часть своих долгов и 200 фунтов назначил Харриет. Отныне на жизнь Перси никогда больше не лягут зловещие тени судебных приставов и долговых тюрем.

Изменившееся материальное положение Шелли сразу привлекло внимание Годвина, и он обратился к похитителю своей дочери с просьбой оплатить его очередной долг. Письмо заканчивалось вполне в духе философа: «Скажу только, что пока во мне останется капля разума и чувства, я не поменяю отношения к Вашему поступку, на который я смотрю как на величайшее несчастие моей жизни». Шелли с горечью заверил Годвина: «С этого времени наши отношения будут только деловыми. Согласно Вашему желанию я займу необходимую Вам сумму под залог моих годовых получений. Я вижу, как велика сейчас Ваша нужда в деньгах, и всеми силами постараюсь помочь Вам».

Этим пером водило поистине ангельское создание.

В августе 1915 года Мери и Перси остановились в Бишопгейте, неподалеку от местечка Марло, где летние месяцы проводили с Томасом Лавом Пикоком. Ежедневно вместе с Шелли они гуляли по Виндзорскому парку, а вечерами читали греков. В середине сентября они задумали путешествие вверх по Темзе. Хогг еще не вернулся после летних каникул, так что решили полностью положиться на опыт Шелли, который еще в студенческие годы предпринимал длинные лодочные прогулки, и действительно, на этот раз капитан Шелли оказался на высоте положения!

Тридцатого сентября путники достигли городка Леклейда в Глостеншире и попытались войти в узкие протоки Темзы, но едва не сев на мель, поняли, что придется возвращаться. Прежде чем пуститься в обратный путь, провели несколько дней в гостинице Леклейда. Все трое были в отличном расположении духа.

Эти три летних месяца были вершиной совместной жизни Мери и Перси, вершиной их счастья.

Пока отсутствовала в их доме Клер со своими капризами, истериками, Мери благословляла каждый прошедший без нее день. Клер находилась в Лондоне, полная решимости попасть на сцену театра Друри-Лейн. В ту пору Байрон был связан с этим театром. Там она и выследила его. Как поэт впоследствии признался своей сводной сестре, «я был не против толики любви, (которая усиленно мне предлагалась), это сулило что-то новое».

Байрон вскоре наградил Клер ребенком и отлучил от себя.

Его будущий друг Шелли был счастлив этим летом в своем Бишопгейте, и вдохновение не покидало его.

За это время он написал поэму «Аластор» (греческое «аластор» означает «дух одиночества»). Во вступлении к поэме автор провидчески отметил: «Замкнувшийся в своем уединении поэт наказан был приходом фурий, в своей неукротимой злобе приведших его к скорой гибели».

В конце 1815-го – весной 16-го, вспоминал Пикок, «Шелли вновь охватила тревога». Решено было в очередной раз ехать за границу. Поддавшись уговорам Клер, они остановили выбор на Женеве, где собирался летом жить Байрон.

Двухлетнюю годовщину бегства из Англии (28-го июля) Шелли отпраздновали в Женеве. У Мери на руках был малютка Уильям, родившийся в начале года. И рядом, как неизбежное зло, Клер, которая пока скрывала свою беременность.

Устроились они в небольшом домике, который был отделен от озера только маленьким садом, из которого открывался вид на «мрачную величественную Юру». Байрон жил неподалеку от них на вилле Диодати. В XVII веке вилла принадлежала женевскому профессору теологии, дом носил его имя. С тех пор как в 1639 году в гостях у профессора побывал сам Мильтон, дом стал местом паломничества англичан.

Шелли и Байрон сразу подружились, причем несходство темпераментов способствовало этому ничуть не меньше, чем поразительная живость ума.

Но Мери ощущала скованность в присутствии Байрона. Он как бы ослеплял и подавлял кипучими порывами своей натуры, которая – если определить ее двумя-тремя словами – была сплошной любовью к жесту. К тому же Мери не могла не чувствовать, что он не слишком ценит ее общество. Она была весела и шаловлива, что проявлялось в ее романе с Шелли и в отношениях с Хоггом. Но понятиям Байрона, какова должна быть женщина, она не соответствовала. Байрон полагал, что женщины бывают двух типов – либо деклассированные, остроумные emancipé es, либо уступчивые, милые, цепляющиеся за мужчину кошечки. Мери не укладывалась ни в одну из этих схем. Она восхищалась Байроном, но не испытывала к нему теплых чувств.

Почти все время оба поэта проводили на озере, порой отсутствовали по нескольку дней. Но в плохую погоду, когда нельзя было ходить под парусом (а это лето в Женеве выдалось на редкость дождливым и ветреным) все общество, в которое входил и личный врач Байрона, итальянец Полидори, собиралось на вилле Диодати. Развлекались, читая вслух истории о привидениях. «Эти истории, – вспоминала Мери, – возбуждали в нас желание подражать им». Однажды было решено, что каждый напишет рассказ о сверхъестественном. Полидори придумал жуткую историю о даме с черепом вместо головы – в наказание за то, что она подглядывала в замочные скважины. Что делать дальше с героиней, он не знал. И вынужден был отправить ее в семейный склеп Капулетти.

Поэтам очень скоро наскучила проза, и они отказались от темы, явно им чуждой.

Мери решила сочинить повесть и потягаться с теми историями, которые подсказали эту затею. Она искала сюжет, который обращался бы к тайным человеческим страхам и вызывал бы нервную дрожь. Такую, чтобы читатель боялся оглянуться назад, чтобы у него стыла кровь и громко стучало сердце. «Если мне это не удастся, то мой рассказ не будет отвечать общему замыслу. Я старалась что-то придумать, но тщетно. Меня охватило то полнейшее бессилие, когда усердно призываешь музу, а в ответ не слышишь ни звука. Да, это худшая мука для сочинителя». Шелли спрашивал каждое утро: «Ну как, придумала?» – и каждое утро, как это ни было обидно, приходилось отвечать «нет»…

Поэты часто и подолгу беседовали, Мери была их прилежным, но почти безмолвным слушателем. Однажды они обсуждали различные философские вопросы, в том числе секрет зарождения жизни и возможность когда-нибудь открыть его и воспроизвести. Они говорили об опытах доктора Дарвина (дедушки основоположника теории естественного отбора). Он будто бы хранил в пробирке кусок вермишели, пока тот каким-то необъяснимым образом не обрел способность двигаться. Решили, что оживление материи пойдет иным путем. Быть может, удастся оживить труп. Явление гальванизма, казалось, позволяло на это надеяться, может быть, ученые научатся создавать отдельные органы, соединять их и вдыхать в них жизнь. Беседа затянулась до полуночи, когда все разбрелись по своим спальням. Мери опустила голову на подушку, еще не заснула, но как-то глубоко задумалась, и в этом странном состоянии ей начали являться картины с яркостью, какой не обладают обычные сны.

Внутренним взором она необычайно ясно увидела бледного юношу, склонившегося над созданным им существом, и само это отвратительное существо, обтянутое мертвенно-зеленоватой кожей. Сначала оно лежало неподвижно, но вдруг, как бы повинуясь некой силе, неуклюже задвигалось. Зрелище было страшным, ибо что может быть ужаснее человеческих попыток подражать несравненным творениям создателя? Молодого ученого приводит в ужас собственное создание, и он в страхе бежит от него. Он надеется, что зароненная слабая искра жизни угаснет, если ее не поддерживать, и ожившее существо само собой станет опять мертвой материей. Юноша засыпает в предчувствии того, что небытие снова поглотит этого монстра. Его сон прерывает какой-то звук – это чудовище раздвигает возле его изголовья оконные занавески и глядит на своего создателя желтыми водянистыми, но осмысленными глазами.

Мери, очнувшись, пыталась отделаться от этого жуткого видения. Но прогнать его удалось не сразу. Она мысленно обратилась к своему замыслу, так долго не дававшемуся ей. «О, если б я могла сочинить рассказ так, чтобы читателя заставить пережить тот страх, который я пережила в эту ночь! Придумала! Вот оно – начало повествования. Пока достаточно описать призрак, явившийся к моей постели». Тут же невольно припомнилась услышанная в харчевне байка о неком Франкенштейне.

Наконец она объявила Шелли, что рассказ почти сочинен, и утром, схватив чистый лист, написала первое предложение: «Это было ненастной ноябрьской ночью». И затем Мери воспроизвела во всех подробностях свой ужасный сон наяву. Сначала она думала уместить рассказ на нескольких страницах, но обрадованный Шелли убедил ее развивать дальше найденную идею. С помощью Шелли она навела справки о Франкенштейнах. Род немецких баронов восходил к Х веку. Был славным и имел достойную историю. Но правду говорят, что дурная слава опережает добрую – недаром самым знаменитым из их рода стал Йохан Конрад Диппель фон Франкенштейн. Он окончил Страсбургский университет. Еще будучи студентом увлекся идеей раскрыть тайну бессмертия. Но в средневековье, мягко говоря, с большим подозрением относились к людям, выкапывающим на кладбище трупы, чтобы производить над ними опыты. Йохану пришлось бежать из Страсбурга в родную Германию, где он стал практиковать как врач. Вскоре он приобрел известность, разбогател и построил в своем родовом замке прекрасно оборудованную лабораторию. За свои изыскания он часто подвергался гонениям. Его смерть покрыта тайной так же, как и его жизнь. По одним источникам он однажды просто исчез, по другим – был найден мертвым в своей лаборатории. Предположили, что он умер от отравления, производя очередной опыт. Произошло это в начале XVIII века. Итак, герой был найден, оставалось перенести его в современные условия, в век XIX.

«Я обязана этим изысканием мужу и настойчивым уговорам продолжить работу. Если бы не Перси, этот роман не увидел бы света в своей окончательной форме».

События романа описываются несколькими рассказчиками. Начинается он с писем некоего Роберта Уолтона своей сестре Маргарет. Уолтон пишет ей из России, где набирает команду, чтобы отправиться к Полярному кругу, дабы облагодетельствовать человечество новыми открытиями. На этом рискованном пути его ждут две необыкновенные встречи – вначале мимо них в санях проносится загадочное чудовище, а потом они поднимают на борт тяжело больного человека. Это был Виктор Франкенштейн, который и рассказывает свою трагическую историю. Франкенштейн – талантливый химик и естествоиспытатель. Еще в школьные годы в Женеве он занимался поисками философского камня и эликсира жизни. Виктор штудировал труды средневековых ученых, а после окончания школы уехал в знаменитый университетский городок Ингольштадт и успешно поступил на первый курс биологического отделения. Ему удалось открыть величайшую тайну природы – он создает существо, наделенное необычайным размером и силой. Однако оно оказывается настолько безобразным, что Франкенштейн в ужасе отшатывается от него, надеясь, что едва затеплившаяся жизнь угаснет сама собой. Тяжело пережив первый шок, Виктор выздоравливает и на время возвращается в свой родовой замок подле Женевы.

Какое-то время жизнь Виктора течет безмятежно, но вдруг во время веселой воскресной прогулки в окрестностях замка случается ужасное – его младшего шестилетнего брата Уильяма находят задушенным. В этот же день Виктор увидел созданное им чудище, убегающее с места преступления. Он никому не может рассказать правду – ему бы никто не поверил, сочтя попросту безумцем. Чудовище двигалось с такой быстротой по отвесным скалам, что любая погоня не увенчалась бы успехом. В убийстве обвиняют юную служанку Франкенштейнов и казнят ее по этому ложному обвинению. Монстр, выследив Франкенштейна, умоляет своего создателя выслушать горькую историю его злоключений – как он остался совершенно одиноким, с какой жестокостью его отталкивали все, кого он жаждал любить. И как жажда любви сменилась в его сердце жаждой ненависти и мести. И теперь это чудовище требовало от Франкенштейна, чтобы он создал ему подругу. Они вместе удалятся от людей, и он не совершит больше никаких злодеяний.

Итак, Мери послала в мир свое жуткое детище. Она питает к нему своеобразную нежность, ибо оно родилось в счастливые дни, когда всю полноту горя ей еще только предстояло испытать. Испытание это не заставило себя ждать. 9 октября Мери записывает в дневнике: «Прибыло очень тревожное письмо от Фанни. Шелли немедленно выезжает в Бристоль». Того же 9 октября Фанни ушла из дома, уехала из Лондона в Бристоль, а оттуда в Суонси, где сняла номер в гостинице. Утром у ее постели нашли пузырек из-под опиума и предсмертную записку: «Я давно решила, что лучшее из всего мне доступного – это оборвать жизнь существа, несчастного с самого рождения, чьи дни были лишь цепью огорчений для тех, кто, не щадя здоровья, желал способствовать его благополучию. Возможно, что известие о моей кончине доставит вам страдания вначале, но скоро вам дано будет утешиться забвением того, что среди вас было когда-то такое существо, как…» Подпись свою она зачеркнула, должно быть, не желая предавать огласке имя Годвина. Потрясенные Шелли в первые дни не находили себе места от укоров совести и попрекали себя тем, что так мало думали и заботились о ней. Годвины постарались замять дело, чтобы уберечь свою репутацию от публичного скандала; пришлось сочинить такую версию: Фанни умерла от болезни у теток в Ирландии. Фанни действительно надеялась учительствовать в школе своих родных теток – сестер Мери Уолстонкрафт, но надежды разбились об их ханжество. Они отказали ей под предлогом, что на нее бросает тень безнравственное поведение родной сестры.

В декабре жизнь Шелли начала входить в свою колею: они вернулись к чтению, сочинительству. Мери дописала четвертую – как оказалось, очень длинную – главу Франкенштейна. Из-за беременности Клер до ее родов семье пришлось жить не в Лондоне, а в Бате – там было проще скрывать предстоящее событие. Перси часто бывал у Пикока в Марло. Там он познакомился с издателем «Экзаминера» Ли Хентом, который проявил интерес к стихам Шелли, что весьма окрылило поэта.

Не прошло и двух месяцев, как последовал новый удар: Харриет покончила с собой. Ее тело обнаружили в небольшой речке Серпантин, пересекающей Гайд-парк. Обезумевший от ужаса Шелли ринулся в Лондон. Помимо всего прочего, он хотел сразу же забрать детей – Ианту и Чарльза – и привезти их к Мери. Но в первом же письме из Лондона сообщил, что семья Харриет собирается лишить его родительских прав. Адвокаты не вселяли особых надежд, единственный их совет – как можно скорее обвенчаться с Мери. Она отнюдь не горела желанием выходить замуж, но согласилась, так сказать, для пользы дела, чтобы Шелли выиграл процесс.

«Я никогда так не желала принять в нашем доме твоих чудных деток, которых я люблю всем сердцем, и очень хотела бы, чтобы у моего Уильяма были и братец, и сестрица, и чтобы он утратил положение старшего, и за столом ему подавали бы третьим, и все было бы точно так, как в тех внушениях, которые так любит ему делать тетя Клер».

30 декабря 1816 года Мери и Перси обвенчались в церкви св. Милдред на Бред-стрит, куда их сопровождало семейство Годвина.

Философа сломил опыт второго супружества. Отупляющий семейный гнет разрушил его духовное зрение, а постоянное безденежье измучило так сильно, что он стал искать в деньгах не средство, а саму истину, поиску которой он посвятил столько размышлений, трудов, книг, статей.

Молодых супругов не обмануло дружелюбие Годвина, появившееся после церковного обряда, возымевшего, по замечанию Шелли, прямо-таки магическое действие. Они держались в стороне от мрачной Скиннер-стрит, но материально помогать Годвину Шелли продолжал неукоснительно.

Отношения с Годвином были не главной заботой семьи. У Мери появился вкус к материнству. Она боготворила своего годовалого Уильяма. Ей нравится жить среди детей, она помогает Клер в уходе за новорожденной Альбой (в 1818 году имя девочки изменили на Аллегру).

Мери продолжает надеяться, что двое старших детей Шелли тоже войдут в их семью, надеется со всей искренностью и ради Шелли, и ради самой себя. Она уже видит себя матерью большого многодетного семейства.

21 января, когда Шелли ожидало решение Большого канцлерского суда по делу об удовлетворении отцовских прав, Мери, томимая дурными предчувствиями, записала в дневнике: «Сегодня день рождения Уильяма. Сколько всего произошло за этот быстро промелькнувший год, да будет новый более мирным, и пусть счастливая звезда моего Уильяма подействует благотворно на решение суда». Шелли из-за затянувшейся процедуры оставался в Лондоне много дольше предполагаемого.

В начале 1817 года лорд-канцлер вынес решение не в пользу Шелли, который был обвинен в аморальном образе жизни и сочтен неподходящим попечителем своих детей. Их отправили в Кент, в семью священника. Позднее Мери запишет: «Никакими словами не передать его горе, когда от него оторвали детей».

Шелли погрустнел и повзрослел. Только Мери, с ее даром сердечного участия, способна была понять, что, мучимый тоской и болью, он ищет утешения в своих фантазиях. Стоя на берегу, он пускал бумажные кораблики и, не отрывая глаз, следил за движением крошечных флотилий. При этом читал на память «Старого морехода» или «Балладу о старухе из Беркли» Саути. В таком рассеянном состоянии Шелли укрывался от настигшей его бури, от боли и разочарования.

Мери проявляла настоящее душевное величие, не стараясь влиять на него и навязывать ему собственные чувства и оценки. Даже в последующие годы, когда их отношения на время опустились до нижней точки на шкале любви, она была так же заботлива, внимательна к малейшим колебаниям его настроения и так же далека от сердечной холодности, в которой ее порою обвиняли.

Все это нелегкое время Мери была занята успешно продвигавшимся вперед «Франкенштейном». В дневнике от 14 мая 1817 года она записала: «Шелли читает историю Французской революции и вносит поправки во “Франкенштейна”, пишет предисловие к нему».

Закончив роман, Мери не могла, да и не пыталась покинуть созданный ею мир. Год работы над книгой как бы раздвоил ее сознание. А на повседневную реальность временами надвигалось нечто угрожающее, монстроподобная тень, обладающая нечеловеческой величиной, силой, ловкостью. Чудище, как Мери описала его в романе, с легкостью взбиралось на отвесные скалы, преодолевало огромные водные пространства, неслышно подкрадывалось к намеченным жертвам – родным и близким своего создателя Франкенштейна. На шее задушенного, как визитная карточка, оставались два красных пятна – следы пальцев.

В такие моменты Мери неосознанно прижимала к себе Уильяма и мысленно взывала к Шелли, если он отсутствовал, ощущая, что ее сосредоточенный волевой и любовный посыл сохранит любимого мужа в зоне света и добра. Образ Франкенштейна особенно удался, несмотря на то что не был безусловно близок автору; подсознательно она винила его в трагических последствиях научного эксперимента.

Молодой швейцарский ученый Виктор Франкенштейн убежден в могуществе человеческого разума. Убедившись в несостоятельности алхимии, он обращается к современному естествознанию, поступает в женевский университет и увлеченно изучает химию, анатомию, физиологию, физику…

Каждое утро он посещает анатомический театр городской больницы. Это было место не для слабонервных. На столах для препарирования раскладывали трупы, и студенты вшестером или всемером принимались копаться в их костях и внутренностях. Зловоние смерти, тьма страха, неизвестная сила… «Однако, – думал Виктор, – сумей я победить смерть, что тогда? Вот где делается будущее. Здесь, в анатомическом театре».

Однако ничто не произвело на него впечатления столь глубокого, как демонстрация электричества мистером Дэви. Ток пропускался через мертвое тело и приводил труп в движение. «Мы откроем тайны электрического потока. Мы воссоздадим молнию. Мы отыщем дух жизни». Так начался путь к славе, закончившийся ужасом и смертями тех, кто был всего дороже и ближе молодому ученому. Но, как ни странно, чудище-монстр изображается с некоей долей материнского чувства, в его исповеди своему создателю, Франкенштейну, читатель ощущает одиночество, безвыходность и неизбежность его поступков. Эта исповедь монстра трогает нас, но не Франкенштейна. С проникновением в психологию монстра в подсознании Мери все болезненней образуется очаг тревоги, опасения за жизнь детей и мужа…

Прочитав «Франкенштейна», Байрон написал: «Считаю, что это удивительное произведение для девочки девятнадцати лет». Такая похвала много значила – Байрон был взыскательным критиком. Когда работа была закончена, Мери отправилась в Лондон искать издателя. Она поселилась у отца, хоть общение с ним ее тяготило. Годвин с упорством маньяка постоянно говорил о деньгах. Однако внутренняя связь с отцом никогда не прерывалась и была очень глубока – возможно, глубже, чем она сама осознавала. В эти дни на Скиннер-стрит Мери перечитывала «Чайльд-Гарольда». Фоном звучал голос Байрона, который не раз в счастливые вечера на вилле Диодати читал вслух стихи из третьей песни «Гарольда», сочиненной в Швейцарии.

В письме к Шелли Мери сетовала: «Стало очень грустно. Передо мною проплывали озера и горы и лица тех, что были связаны с читаемыми сценами. Почему время не замирает в те блаженные минуты, когда теряешь счет часам и дням?»

Издательства, в которые Мери отправила «Франкенштейна», сочли возможным автором романа Перси Биши Шелли. В результате роман вышел анонимным.

Второго сентября Мери родила третьего ребенка. Девочку назвали Кларой. (Странен, на мой взгляд, выбор имени, весьма странен. – Г. Г.). Через несколько дней Мери уговорила Шелли поехать в Лондон для консультации с врачом – состояние его здоровья очень волновало ее. Заодно он намеревался отдать издателю только что законченную поэму «Восстание Ислама».

По установившемуся уже обычаю его сопровождала Клер. «Любовь моя, ты даже не можешь вообразить себе, как больно мне было видеть твою слабость и всё усиливающуюся болезнь», – писала Мери мужу. Она с нетерпением ждала его, но возвращение в Марло откладывалось. На этот раз его выследили кредиторы Клер, и он кружил по Лондону, стараясь получить хоть сколько-нибудь в долг. (Долги в XIX веке – это особая социологическая тема, заслуживающая пристального внимания исследователей. Долг считался не лучше надувательства, для должников существовали долговые тюрьмы и специальная полиция. Долг приобрел черты психоза, и его жертвы были загипнотизированы страхом.) Клер вернулась в Марло одна, без Шелли, в кликушеском состоянии, которое лишь усугубляло волнение Мери. Как всегда, когда Шелли одолевали неприятности, он начал рваться из Англии, да и врачи советовали ехать к морю. Его все больше привлекала Италия. В пользу Италии говорило и то, что там жил Байрон – Шелли понимал, что поколебать его безразличие к дочери могло лишь появление Аллегры собственной персоной. Против поездки за границу был только Годвин.

«Не знаю, говорит ли во мне давнишняя привычка или привязанность, но из-за безмолвного отцовского неодобрения я плакала, как в детстве», – говорила Мери. Но к отъезду она была, безусловно, готова, тем паче что Шелли проронил такие слова: «Там мое здоровье возродится».

С отъездом медлили только из-за невозможности быстро продать купленный в Марло дом. Место было чудное – кругом живописные рощи, но дом – сырой; несмотря на постоянно топившиеся камины, книги в нем плесневели. Беззаботная дружеская компания – Пикок, Ли Хент, Хог – скрашивала вынужденное ожидание.

12 марта 1818 года Шелли, Клер и трое детей снова пересекли Ла-Манш. Погода была великолепная, надежды – самые добрые.

В Италии здоровье Шелли и в самом деле стало поправляться. Клер оставалась подавленной – живший в Венеции Байрон не желал ее знать. Шелли вел с ним переписку. В конце концов, Байрон объявил, что готов взять дочь под опеку при условии, что Клер откажется от материнских прав, включая право видеться с ребенком. Клер, Перси и Мери сочли это неслыханной жестокостью. В конце концов, соблазнившись призрачной надеждой, что девочке дадут аристократическое воспитание и что она будет вращаться в кругу Байрона, Клер согласилась.

Молодые продолжали странствовать, осматривать достопримечательности, читать, пока, наконец, не прибыли в Ливорно, где по рекомендации Годвина навестили миссис Гисборн – подругу Мери Уолстонкрафт и приятельницу Годвина. После смерти первой жены Годвин сделал ей предложение, но получил отказ. В общем дневнике осталась запись, сделанная рукою Мери, о «долгом разговоре, который мы вели с ней о моем отце и матери».

11 июня того же 1818 года Мери, Клер и дети приехали к Шелли в Баньи-ди-Лукка, где их ожидал уже снятый дом. Здесь они прожили всего два месяца, но таких отрадных и спокойных, что Шелли даже показалось, будто вернулись их лучшие времена. Мери пишет миссис Гисборн: «Нам тут очень удобно. Если бы Паоло не обсчитывал нас, то был бы не слуга, а настоящее сокровище. Читаем Ариосто, вечерами бродим по дивным холмам». Шелли сообщил Годвину, что Мери «значительно продвинулась в итальянском. Читаем вместе с ней великих авторов».

Сам Шелли за 10 дней перевел «Пир» Платона.

Из Лондона пришли добрые вести: «Франкенштейна» принимают дома хорошо. Хоть есть и недовольные, но равнодушных нет.

Мери и Перси поддерживали творческие планы друг друга, а рядом маялась и тосковала Клер. Байрон отправил Аллегру к миссис Хоппнер – жене английского консула в Венеции. Шелли, решив, что только личные переговоры с Байроном могут изменить положение дела, вместе с Клер отправился в Венецию.

Мери недолго наслаждалась покоем. Неожиданно заболевает маленькая Клара. И тут – в самое неподходящее время – приходит письмо от Шелли с просьбой немедленно ехать к нему с детьми. Мери с тяжелым сердцем пускается в путь. После четырех томительных жарких дней дороги Мери с детьми добирается до Венеции. За это время у Клары поднимается жар, девочка уже тяжело больна. Шелли устроил их в гостиницу и привез врача. Но было уже поздно. Тем же вечером малютка умерла. Мери записала: «В ее крохотном личике, как мне воображалось, я видела значительное сходство с отцом». Перед друзьями Мери держалась героически, лишь Шелли видел, в какое отчаяние привел ее этот новый удар.

Судя по дневниковым записям, Мери не обвиняла Шелли в его поспешном и, как понятно, необязательном срочном вызове семьи в Венецию. Байрон, увидев Шелли, тотчас сменил тон и проявил благоразумие, охотно разрешив Клер провести неделю с дочерью. Быстро покончив с затянувшимися переговорами, он усадил Шелли в свою гондолу и увез на остров Лидо, где они пересели на ожидавших их лошадей и могли вести разговоры о литературе сколько душе было угодно. В эти благостные дни Шелли и отправил Мери злополучный вызов…

Странно, что и сам он впоследствии не раскаивался в этом поступке, приведшем к трагедии.

Участливые Хоппнеры увезли супругов к себе. Мери лежала, не вставая, и предавалась тяжким воспоминаниям. Снова тень монстра вошла в ее раздумья, предвещая новые страдания…

Но преодолев себя, чтобы не огорчать друзей, Мери вернулась к привычному образу жизни – начала выезжать, со всеми отправилась осматривать Академию.

В начале ноября Аллегру вернули опекунам, а Клер и чета Шелли покинули Венецию, решив совершить путешествие в Рим. Доехали за две недели, по дороге осматривали исторические достопримечательности, но по самому Риму промчались вихрем, как современные туристы. Этим сумасшедшим темпом они пытались взвинтить себя, отодвинуть продолжающуюся депрессию. Клер терзалась разлукой с дочерью. Перси и Мери не могли прийти в себя.

Из Рима направились в Неаполь. Побывали на мысе Цирцеи, осмотрели храм Юпитера и храм Аполлона. На следующий день – гробница Цицерона, воздвигнутая на месте убийства. Запись в дневнике: «Залив и все его окрестности осенены творениями гомеровской фантазии. Сад с развалинами виллы Цицерона, которая стоит над морем. Нельзя похоронить поэта в более священном месте».

Ежедневные записи о прочитанном – Ливий, Данте, Вергилий и другие латинские и итальянские авторы. Взбирались на Везувий…

Это было бегство от самих себя. Желание открыть «предохранительные клапаны», чтобы не вглядываться в себя и не попасть снова во власть отчаяния.

Несмотря на заданный темп жизни и плохое самочувствие, Шелли продолжал писать поэму «Освобожденный Прометей». Он старался не огорчать жену, которая снова была беременна.

В марте 1819-го семья вернулась в Рим. В одном из своих писем друзьям Мери пробует перечислить все увиденное. «Но я никогда не допишу это письмо до конца, – прерывает она себя, – если попытаюсь рассказать хотя бы об одной миллионной римских чудес. Мне кажется, что вся моя прежняя жизнь была пуста и лишь сейчас я начинаю жить. В храмах звучит поистине райская музыка… Шелли, сцепив зубы, выносит свои процедуры, которые причиняют ему страдания, но, несомненно, идут на пользу. Уильям охотней изъясняется по-итальянски, чем по-английски. При виде чего-либо, пришедшегося ему по вкусу, он кричит: “O Dio, che bella!” (О Боже, какая красивая!)».

Ожидание еще одного ребенка возвращало Мери желание жить. В Риме у них появилось немало новых друзей. Они близко сошлись с художницей Амелией Керран, с отцом которой приятельствовал Годвин. Вся семья Шелли по очереди позировала художнице. Эта новая дружба заставила их задержаться в Риме. Но ранняя римская жара тяжело подействовала на маленького Уильяма. В конце мая он заболел. «Лишь вчера и сегодня ему стало немного легче», – пишет Мери миссис Гисборн. «Нам советуют увезти его на лето в какое-нибудь очень прохладное место. Больше всего на свете нам бы хотелось поселиться в Ливорно рядом с вами, у самого моря, но Уильям так хрупок, что меня страшит дорога и жара – нам следует обращаться с ним очень бережно этим летом».

Но прежде чем они уехали из Рима, мальчику стало совсем плохо. Мери терзалась невероятным страхом, и через неделю худшие ее опасения подтвердились.

5 июня Мери отправляет отчаянную записку миссис Гисборн: «Жизнь Уильяма в величайшей опасности. Мы не поддаемся отчаянию, но не имеем ни малейших оснований для надежды. Вчера у него были предсмертные судороги, но его жизнь удалось отстоять… Горе последних наших дней непередаваемо… В нем вся моя надежда».

Дни и ночи Мери сплелись в одно сплошное страдание. В короткие минуты сна над ней нависал неумолимый монстр, явившийся за новой жертвой…

7 июня 1819 года мальчик умер. На шейке ребенка Мери вдруг увидела два больших красных пятна и впервые в жизни потеряла сознание.

Уильяма похоронили на протестантском кладбище в Риме.

Если бы она могла найти хоть какое-то утешение в религии, ее беспредельное отчаяние не было бы таким острым. Но на долю Мери выпали все степени материнского горя. Отчаяние сменилось постоянной подавленностью и безысходным унынием. С каждым месяцем депрессия овладевала ею все больше. Мери перестала вести дневник. Впоследствии мы прочтем в одном из ее писем: «Признаюсь вам, что после смерти моего Уильяма сей мир казался мне зыбучими песками, которые уходят из-под ног». Шелли, конечно, тоже был потрясен смертью сына, но его горе постепенно притупилось, а неотступная скорбь Мери его пугала. Она замкнулась в себе, и дух доверия и общности надолго ушел из их отношений. Они винила себя во всем, и, может быть, главное, в том, что темные силы, живущие в ее собственных глубинах, создали это беспощадное чудовище и ей оно стало мстить не менее жестоко, чем Виктору Франкенштейну.

После смерти мальчика все трое (Клер их не покидала) перебрались в Ливорно, но здесь она чувствовала свою потерю даже острее, чем в Риме. «Все земное, – писала она мисс Керран, – потеряло для меня свою прелесть».

Ни о первых подозрениях, ни об абсолютной уверенности в сверхъестественной гибели детей Мери не делилась ни с кем, даже с Шелли.

Несмотря ни на что, Годвин продолжал терзать дочь просьбами убедить мужа, что тот обязан снова и снова добывать ему деньги, при этом называя его «бессовестным и наглым». Самой же Мери он подавал глубокомысленные, но унылые советы – «не поддавайся горестному заблуждению, будто есть что-то утонченное и прекрасное в том, чтобы пасть духом».

Мери пыталась писать новую повесть «Матильда». Это книга о девушке Матильде, мать которой умерла от родов. После смерти жены отец Матильды бродит по Европе в течение 16 лет. Затем он возвращается к своей дочери и старается заместить свою жену через кровосмесительные отношения с Матильдой, наконец он кончает жизнь самоубийством. Критики предполагают, что этот текст является комментарием о рабстве женщин в семье и в то же время зеркалом тогдашних событий в жизни Шелли.

Мери понимала, что нагнетает вымышленные страсти, чтобы дать выход настоящим своим чувствам. Спустя годы она скажет об этом в дневнике: «Я была очень несчастна, когда писала “Матильду”». Но вдохновение на время утоляло боль. На небольшой крытой террасе в верхней части дома Шелли устроил кабинет и продолжал работать над своей драмой «Ченчи». Среди ее персонажей есть отец, повинный в кровосмешении.

Постепенно обретавшая душевное равновесие, снова ожидавшая ребенка Мери приходила наверх поговорить о стихах, полюбоваться открывающимися луговыми и морскими далями, послушать, как поют крестьяне за работой.

Супруги часто навещали жившую рядом миссис Гисборн, особенно после того, как отбыл в Англию ее супруг, с которым Шелли было скучно. Поэт увлекался изучением испанского и вместе с миссис Гисборн часами читал Кальдерона.

Шелли уповал на то, что появление ребенка окончательно излечит Мери от тоски. В конце сентября семейство перебралось во Флоренцию, чтобы роды прошли под наблюдением хирурга-флорентийца, на чьем врачебном искусстве они остановили свой выбор. По дороге заехали в Пизу, где жила ученица Мери Уолстонкрафт леди Маунткэшел. Для Мери не существовало большей радости, чем повидаться с кем-нибудь, кто знал ее мать. Леди Маунткешел с мужем жили в Пизе под именем супругов Мейсон. Мери и Перси очень понравились немолодой даме, и она стала их добрым другом.

12 ноября 1819 года во Флоренции у Мери родился сын. Его назвали Перси Флоренс Шелли. «Впервые за все время бедная Мери кажется мне более спокойной», – написал Шелли Ли Хенту. И действительно, с появлением маленького Перси Флоренса Мери оживилась, и отголоски былой радости слышны и в ее письмах. «Теперь, когда роды давно остались позади, я делаюсь все здоровее и сильнее. Меня несказанно обрадует ваш визит – это будет так славно. Мальчик стал раза в три больше, чем был при рождении, развивается он прекрасно, плачет нечасто, а сейчас спит крепчайшим сном, усердно смежив глазки», – писала она миссис Гисборн. Понемногу Мери вернулась к книгам, к чтению и сочинению третьего своего романа «Вальперга».

Шелли писал: «Это очень оригинальный роман… Не похож ни на один роман, который я читал когда-либо». Идея романа зародилась у Мери в 1817 году, когда они были еще в Англии. Собирала материал, но начала писать только в 1820-м. Через полтора года закончила. Много времени прошло с замысла до окончания. За четыре года фокус сместился, и книга, которую она написала, отличалась от того, что она задумала.

Роман был задуман о Каструччо, герцоге Лукки, но получилась история о двух женщинах – Этаназии и Беатриче, которых он любил и погубил. Это же нашло отражение в заглавии: первоначально он назывался «Каструччо, князь Лукки», но когда был напечатан в феврале 1823 года, он назывался «Вальперга», по названию замка Этаназии, где происходит основное действие романа. Сразу понятно, что главный герой – Этаназия, а не Каструччо. В образе Этаназии отражаются глубокие психологические перемены, которые произошли и в самой Мери. История Каструччо, если изложить ее кратко, такова: это человек, который после изгнания и приключений возвращается в родной город и, освободив его от тиранов, сам становится тираном и умирает в своих владениях, которые он расширил на территорию, равную половине Тосканы. Это маленький Наполеон, и на свое герцогство он обрушивает все страсти и ошибки своего прототипа. Эту историю о герое-дьяволе Мери писала, оглядываясь на свой первый роман, на своего «Франкенштейна»: холодящие кровь убийства, грозовые ночи и т. д. В книге в развитии характеров Мери использовала те же сатанинские черты, тьму, постоянный ужас, которые неотступно сопровождали монстра. Романы «Вальперга» и «Судьба Перкина Уорбека» вышли после наиболее известных романов Вальтера Скотта. Влияние Скотта состояло не только в обращении к истории, но и в созвучных ему поисках героических страстей и сильных характеров в историческом прошлом. Роман «Вальперга» построен на сочетании документальных данных и вымысла, фантазии автора. Развенчание индивидуализма Наполеона – одно из важнейших достижений романтизма. Мери Шелли обратилась к проблеме сильной личности, рвущейся к власти, в чем и просматривается черта характера Наполеона. Для героя «нападать на соседей – все равно, что дышать», – писал Вальтер Скотт.

Конфликт в романе «Вальперга» все тот же: между честолюбивыми стремлениями и велением сердца. Кончается роман тем, что Этаназия впадает в тяжелейшую меланхолию, депрессию и в конце концов тонет вместе с кораблем во время шторма. Мери позволяет главному герою погибнуть в море, понимая, что делает это не случайно. В одном из писем после смерти Шелли она грустно заметила: «Мне кажется, что во всем, что я пишу, я не делаю ничего, кроме пророчеств того, чему предстоит произойти». Она могла бы сказать как Беатрис: «Этаназия, есть нечто в этом странном мире, чего никто из нас не понимает».

Прошло всего четыре года, но за это время Мери стала мягче из-за лишений и трагедий. Она уже не могла идентифицировать себя с Франкенштейном или с Каструччо – скорее с более мягкой и уступчивой Этаназией, которая, потеряв всех, кого любила, говорит: «Мое горе принадлежит только мне. Это мое единственное сокровище. И я буду хранить его вдали от посторонних глаз так же заботливо, как скупец – свое золото».

Летом 1820 года августовская жара выгнала семейство из Ливорно в Пизу. Они поселились рядом с Мейсонами. Но и тут неприятности подстерегали их. Скандал произошел из-за бывшего слуги Паоло, того самого, которого они заставили жениться на их гувернантке Элизе. Он утверждал, что Клер родила от Шелли ребенка, которого поэт спровадил в детский приют в Неаполе.

Шелли, который вечно занимался филантропией, не думая, чем это обернется для него, и впрямь по чьей-то просьбе поместил брошенного родителями ребенка в неаполитанский приют. По всем расчетам, не говоря уже о более высоких материях, это не мог быть ни его ребенок, ни ребенок Клер. Девочка Елена Аделаида, родившаяся в декабре 1818-го, была зарегистрирована как ребенок Шелли и скончалась в июне 1820 года. Есть сведения, что Мери собиралась взять ее в свою семью. Паоло и Элиза затеяли судебное разбирательство, но на суде выступила Мери, полностью опровергнув предполагаемую связь Шелли и Клер. Паоло пришлось на время замолчать, хотя Шелли был обеспокоен слухами (больше всего его задело подозрение, что он мог бросить своего ребенка на произвол судьбы).

Что бы ни происходило в доме Шелли, он продолжал писать. В это лето он закончил «Послание Марии Гисборн» и «Оду жаворонку».

Мери делила время между заботами о сыне, сочинительством и чтением. Мейсоны оказали ей неоценимую услугу, подыскав Клер место гувернантки во Флоренции, куда Шелли отвез ее в октябре. Возвратился он со своим кузеном и школьным товарищем Томом Медвином, в ту пору отставным офицером индийской службы. Но вскоре супруги признались друг другу, что Медвин очень скучный человек, и стали с нетерпением ожидать возвращения из Англии Гисборнов, в надежде разделить с ними бремя общения с Медвином.

Однако по приезде Гисборны не навестили Шелли. Как ни странно, они позволили распространившимся слухам убедить их в неблаговидном поведении Шелли. Прошло немало времени, прежде чем трещина в их отношениях загладилась.

Мери все это не слишком огорчало – с ней были Шелли, сын и работа над романом. Клер, слава богу, все еще отсутствовала.

Шелли редко мог подолгу оставаться на одном месте, а если оставался, немедленно обрастал знакомствами. Особенно очаровал его молодой греческий патриот, ставший впоследствии заметной фигурой в греческом повстанческом движении, князь Александр Маврокордато. Он взялся помогать Мери в изучении древнегреческого в обмен на английские уроки, в которых, кажется, не очень и нуждался. Мери очень льстило его восхищенное внимание к ней.

Вскоре в доме появилась некая новая особа, которая на несколько месяцев стала для Мери источником огорчений, – романтическая и трогательная 19-летняя девица, дочь флорентийского аристократа, исключительно красивая и одаренная Эмилия Вивиани.

«Она владеет таким изысканным и утонченным итальянским слогом, какой под стать лишь известным литераторам. Ее мать, дурная женщина, из зависти к талантам и красоте дочери упрятала ее в монастырь, где она никого и ничего не видит, кроме слуг и дураков. Оттуда ее никуда не выпускают. Она все время ропщет на свою злосчастную судьбу. Единственную свою надежду полагает она в замужестве, но коль скоро и само ее существование окружено чуть ли не тайной, где тут совершиться сватовству?» – написала Мери Ли Хенту. Шелли, конечно, сразу же загорается к Эмилии подлинной, хотя и мимолетной страстью. И то сказать, антураж для этого был идеальный: девушка хороша собой, пылка, красноречива, и притом ее так красила неволя. Для того чтобы влюбиться, Шелли хватило бы и одного ее пленения – недосягаемость, загадочность… Он, безусловно, испытывал к ней и сексуальное влечение. Но поэт был слишком философ, чтобы не придать своему чувству возвышенную платоническую форму. Он посвятил Эмилии поэму «Эпипсихидион», обращенные к ней строки подсказаны отнюдь не философией, а страстью. «Горний ангел», благодаря природной женской интуиции, буквально лез из кожи, чтобы сыграть роль как можно убедительней.

Можно сказать, что с помощью «Эпипсихидиона» Шелли вырвал Эмилию из своего сердца, хотя в январе 1821 года он признался Клер: «Она все еще безмерно чарует меня».

А через несколько недель он пишет Мери: «У тебя нет ни малейших причин опасаться хоть малой толики того, что ты зовешь любовью. Моральные свойства ее хороши, но в них нет ничего незаурядного, однако же она правдива и нежна, а это всегда что-нибудь да значит».

Эмилия не собиралась допускать, чтобы интерес к ней Шелли ослабел. Она писала ему, Клер и Мери в самой экзальтированной манере.

В середине февраля «Эпипсихидион» был отослан издателю с наказом выпустить поэму анонимно: «Она и впрямь написана той частью моего существа, которой уже нет».

Все это время Мери не теряла выдержки. Относилась ко всему спокойно. Ей слишком хорошо был известен и темперамент Шелли, и собственное место в его жизни, которое никто не мог занять, – она не опускалась до борьбы…

Даже в ту пору, когда роман Эмилии и Шелли был в разгаре, Мери не переставала сочувствовать девушке. Этим она делится в письме к Ли Хенту: «Прискорбно, как эта красивая девушка тратит свои лучшие годы на мерзкий монастырь, где гаснут, не находя применения, силы ее ума и тела».

Лишь год спустя Мери изменяет ее сдержанность, и она позволяет себе несколько саркастических замечаний в адрес Эмилии: «Красавица наконец вышла замуж за Бьонди. Нам говорили, что она (выражаясь вульгарно) показала ему и его матери, где раки зимуют», – запись в дневнике.

Мери все еще увлечена изучением греческого. Она посылает игривую записку мисс Каррен: «Завидуете ли вы моей счастливой участи? Ко мне приходит каждый божий день любезный, молодой, обворожительный, ученый греческий князь».

Совершенно неожиданно Шелли начал испытывать неприязненные чувства к Маврокордато. Он корил себя, но ревность не угасала. Все эти платонические страсти походили на некий фарс, который подтверждал, что семье Шелли был послан промежуток времени без трагических потрясений.

Пизанский кружок расширялся. В январе 1821 года в Пизе поселились Уильямсы, очень славная молодая пара. Это было приятное событие, оно разрядило слишком долгое и скучное общение с Томом Медвином, который врывался к Шелли в любое время и заставлял выслушивать свои нуднейшие литературные опусы.

В письме к Клер Мери рассказывает об Эдварде и Джейн Уильямс: «Джейн, несомненно, хороша собой, в речах ее нет ничего особенного, говорит она медленно и невыразительно, но, по-моему, ровна в обращении и уступчива. А Нед – само добросердечие и обходительность, всегда очень оживлен, имеет талант к рисованию, так что нет ничего проще, чем отыскать общую тему для беседы с ним. Они, конечно, помогли нам хоть отчасти снять с себя груз Медвина».

Пизанский круг делался все обширнее. Как будто по закону драматического жанра, все действующие лица собрались на сцене, но что кому достанется сыграть в повисшей в воздухе трагической развязке, в ту пору еще не было известно.

4 августа 1821 года Мери записала в своем дневнике: «День рождения Шелли. Прошло 7 лет, какие изменения! Какая жизнь! Теперь мы, кажется, спокойны; однако кто знает, какие ожидают нас новости, – не буду предсказывать плохого, у нас его было предостаточно. Когда Шелли приехал в Италию, я сказала – все хорошо, но все хорошее промелькнуло быстрее, чем итальянские сумерки. Теперь я снова повторяю то же самое и верю, что наступи хоть полярный день, он тоже когда-нибудь кончится».

Мери подарила Шелли свой портрет, только что законченный их новым знакомым Эдвардом Уильямсом. Годы спустя Мери, оглядываясь назад, вспоминала это лето как самую счастливую и спокойную пору в их несчастливой и неспокойной жизни.

Этой осенью Мери писала в Англию Гисборнам: «Пиза, как видите, стала небольшим гнездом певчих птиц».

По приглашению Шелли в Пизу должен был приехать Китс, который доживал последний год своей недолгой жизни. Но не приехал.

В марте Клер узнала, что Байрон поместил Аллегру в монастырь неподалеку от Романьи, где он сам со своей новой любовью – графиней Гвиччиоли – жил в «честнейшем адюльтере» (по его собственному выражению). Он очень привязался к своей дочке: «Она прехорошенькая, замечательно умна, пользуется общей любовью, глаза у нее очень синие, необыкновенный лоб, белокурые локоны и живость нрава как у бесенка».

Клер не переставала сокрушаться о том, что отпустила от себя девочку, и всячески старалась возвратить ее. Но чем сильнее она осаждала Байрона, тем непреклоннее он становился. Он не жаловал Клер, не жаловал семейную жизнь Шелли и относился подозрительно даже к их вегетарианству. Он не допустит, говорил он, чтобы ребенок «голодал, питаясь незрелыми фруктами, и чтобы ему внушали, будто Бога нет». «Клер докучает мне предерзкими письмами из-за Аллегры, – жалуется он Хоппнерам, под чьей опекой находилась Аллегра. – Вот вам благодарность, какую получает пекущийся о своих внебрачных детях человек. Если бы не моя привязанность к Аллегре, я давно бы отослал девочку назад к родительнице-атеистке, но это невозможно… Ежели Клер надеется, что сможет влиять на воспитание дочери, она заблуждается – этому не бывать. Девочка вырастет христианкой и выйдет замуж, если сложится судьба». Как бы оправдываясь перед Хоппнерами, он продолжает: «Девочке исполнилось 4 года, и слуги с ней уже не справляются, а сам я не могу заниматься, и в доме нет хозяйки, которая взяла бы это на себя. Теперь я осознал, что удобнее держать девочку в монастыре».

Правда, Байрон предпочитает не упоминать графиню Гвиччиоли, которая совершенно по-хозяйски чувствовала себя. Сквозь все эти объяснения прорывается закоренелая вражда к Клер.

Как бы Мери ни была погружена в свои заботы, она всегда находила время написать сестре доброе длинное письмо и образумить ее хоть немного. Никогда сестры не ладили так хорошо, как в ту пору, когда жили вдали друг от друга: «Твоя тревога о здоровье Аллегры во многом безосновательна. Одних зловонных каналов и грязных венецианских улиц довольно было бы, чтобы сгубить всякого ребенка. Ты должна знать, и кто угодно подтвердит мои слова, что в той части Романьи, где находится монастырь Баньякавалло, – самый живительный воздух во всей Италии».

Клер вынашивала план похитить дочь и бежать с ней. Мери пыталась отговорить ее: «Никто так горячо не согласится с тобой, как я, что необходимо как можно скорее вызволить Аллегру из рук человека столь же бессердечного, сколь и беспринципного. Но как мне представляется, сейчас для этого самое неподходящее время, хуже которого нельзя выбрать».

Дальше Мери по пунктам расписывает невозможность осуществления плана. Прежде всего, Клер не сможет одолеть высокую монастырскую стену, запертые на засовы двери, но даже если бы это и удалось, ребенка хватились бы тотчас, к тому же нельзя забывать о намерении Байрона (если Клер выведет его из терпения) поместить Аллегру в какой-то тайный монастырь, где ее никто не отыщет.

«Ну, допустим, вы с Аллегрой окажетесь за стенами Баньякавалло. Что далее? Тебе необходимо будет спрятаться. Ведь Байрон живет почти рядом, он немедля бросится в погоню». И наконец, Мери приводит свой последний довод (достаточно забавный, но, возможно, не бессмысленный для Клер): «Весна для нас – несчастная пора. Не было весны, чтоб с нами не случилось что-либо дурное. Вспомни нашу первую весну, когда умерла моя крошка. Или вторую – когда ты познакомилась с лордом Байроном. Или третью, потом четвертую…»

Судебные расследования, Эмилия, Паоло, самоубийство родных и смерти, смерти детей…

«А вот по осени к нам небеса обычно благосклонны – почти всегда. Что ты об этом думаешь? Это соображение – в твоем духе, но и меня оно необычайно поражает».

Устоявшуюся жизнь пизанского круга потрясает новость – Греция провозгласила независимость. «Вчера к нам пришел Маврокордато, сияя от радости, и хотя болел перед этим, забыл все свои хвори. В этом известии есть и грустная сторона – наш милый князь нас покидает. Он спешит присоединиться к своим соотечественникам».

Отъезд Маврокордато еще более сблизил Шелли и Уильямсов, которые жили всего в четырех милях от Сан-Джулиано ди Пиза. Молодые люди купили небольшую лодку, которая очень облегчила общение двух пар. Она то и дело сновала по реке Арно между жилищами друзей. Мери вспоминала: «Это было приятное лето, почти спокойное, омраченное лишь неровным расположением духа Шелли, однако он много радовался и полюбил ту часть Италии, куда нас привела судьба».

Супруги решили провести зиму в Пизе, но перебраться из пригорода на большую виллу Тре Палацци на Лунгарно, отведя нижний этаж Уильямсам, а верхний себе.

Байрон тоже решил переехать в Пизу и снял большой роскошный дом. Фургоны с вещами на несколько дней опередили Байрона, так что к его приезду стараниями Терезы Гвиччиоли палаццо Ланфранчи сияло чистотой и убранством. Сам лорд прибыл 1 ноября, раздраженный неудобствами дороги, предстоящими трудностями вживания в новую обстановку и затратами на переезд, которые значительно превысили ожидаемые. Но ему пришлось по душе знаменитое палаццо на Арно, достаточно просторное для целого гарнизона, с подземной тюрьмой и камерами, вмурованными в стены. «Мое новое жилище так полно привидений, что старый слуга, – рассказывал Байрон, – менял комнату за комнатой, и в каждой сон его нарушали ночные пришельцы». Другие слуги тоже отмечали таинственные голоса и звуки шагов, необъяснимо появлявшиеся и исчезавшие. Однако Байрону нравилось, что он живет в доме «с привидениями».

Помирившийся к этому времени с Гисборнами, Шелли сообщает: «Лорд Байрон разместился как раз напротив нас, на противоположном берегу Арно. Одним словом, Пиза превратилась в небольшое гнездо певчих птиц». Мери приписывает: «Вы оба будете поражены и восхищены, когда прочтете его новую поэму “Каин” – это высшее достижение поэтической фантазии. Я нахожусь под большим впечатлением от ее красоты и мощи. Она мне представляется едва ли не откровением.

Они с Шелли ездят верхом, и я, конечно, мало его вижу. Дама, которой он служит, – милая, славная, без претензий, незлая и приветливая».

С возлюбленной Байрона Мери проводила немало времени. Они ежедневно выезжали верхом, так что с Байроном, к их обоюдному удовольствию, Мери виделась мало. Зато он много бывал в обществе Шелли и брата графини Гвиччиоли, сопровождавшего влюбленных в Пизу. Среди однообразных дневниковых записей тех дней («была у Гвиччиоли. Ездили верхом. Вечером приходили Уильямсы и Медвин») лишь дважды попадаются заметки другого рода: «29 октября. Я отмечаю этот день, ибо сегодня вернулась к занятиям древнегреческим, которые всегда доставляют мне радость. Я не испытываю скуки, как от прочих языков, и хоть он труден, щедро вознаграждает за усилия. Читаю мало – нездоровится. 9 декабря. Ходила в церковь к доктору Нотту. Ездили в парк с Эдвином и Джейн».

Закончив «Вальпергу», Мери с облегчением отложила перо, ибо в последние годы с превеликим трудом урывала тихое время, необходимое для творчества. Здоровье ее оставляло желать лучшего.

Однажды посетив церковь, она стала ходить туда часто. Служба совершалась в бельэтаже того дома, который они с Шелли снимали. Как объясняла Мери миссис Гисборн, ходила она туда, чтобы «щадить чувства соседей и уважить священника доктора Нотта». Появление ее у мессы произвело сильное впечатление в английской «колонии», весьма наслышанной о религиозных воззрениях Шелли.

Однако ходила ли она в церковь, чтобы щадить чьи-нибудь чувства, или по другой причине, ясно лишь то, что Мери стала проявлять самостоятельность и всеми силами старалась отыскать ответы на вопросы, решение которых прежде доверяла Шелли. Надо признать, что и Шелли выказывал все большую терпимость и поощрял ее духовную независимость.

В канун нового года пришли известия от Ли Хента и его семьи, состоявшей из Марианны Хент и шестерых детей. По приглашению Байрона они собирались поселиться в его палаццо. Предполагалось, что Шелли и Байрон пригласили его издавать журнал, где печатались бы в основном авторы пизанского кружка.

Вскоре появился еще один гость – Эдвард Джон Трелони, друг Уильямсов и Медвина, путешественник из Корнуолла. Его совершенно очаровал Шелли, которого он воображал себе совсем иным. «Неужели этот застенчивый безусый юноша и есть ополчившееся против мира страшное чудовище?» – вопрошает он в письме, в котором пересказывает свою встречу с Шелли, чей дивный дар вести беседу тотчас убедил Трелони, что перед ним поэт своей собственной персоной.

Мери нашла, что новый друг отлично дополняет их круг. В дневнике Мери от 19 января 1822 года читаем: «Гуляю с Джейн, вечером – в опере. Трелони экстравагантен, странный человек – отчасти это у него естественное, отчасти напускное, но очень ему подходит, если принять его манеры, которые хотя и резковаты, но не лишены учтивости, нельзя не согласиться, что они прекрасно сочетаются с его обликом мавра (у него восточный вид, но не как у азиата), с темными волосами и торсом Геркулеса. К тому же от его наружности веет дружелюбием, особенно когда он улыбается, и это убеждает меня в доброте его сердца. Он рассказывает о себе диковинные истории, такие страшные, что стынет кровь, когда своим звучным ровным голосом в простых, но энергических выражениях он описывает самые отчаянные положения, и все это между 13 и 20 годами жизни. Но глядя на него, я верю сказанному. К тому же, утомившись сонной вялостью между людьми, я рада встретить человека, который среди прочих ценных свойств имеет и способность увлекать мое воображение».

Это особенно кстати, потому что в этот период времени у Мери появилась склонность к самонаблюдению и самоанализу. В дневниковой записи 7 февраля 1822 года: «Читала Гомера, Тацита. Шелли и Эдвард уехали в Специю. Гуляла с Джейн. Вечером были с ней в опере. Потом был бал у миссис Леклерк, куда меня сопровождал Трелони. Как часто во время долгого, ужасно затянувшегося праздника, среди пестрой толпы, где все танцуют, звучит музыка, вдруг настроение меняется, и быстрой чередой, как тени облаков, гонимых ветром, так и в душе мелькают ощущения, в которых отражается – о нет, не искажаясь, – тихая жизнь духа. Всё твое прошлое как будто опускают на весы и сонм образов, воспоминаний, лежащих на одной из чаш, клонят долу. Перед тобой проходит все, что ты когда-то чувствовал, о чем мечтал; но ты глядишь со стороны из мглистой сени на то, как горькие сердечные утраты, обманутые ожидания и смерть, какой она перед тобой предстала, всё покрывают погребальной пеленой. Былое, настоящее, грядущее равно унылы; и – средоточие несущегося круга, ты сам “колеблешься с круговоротом мира в каком-то полузабытьи”. Воззвавши к небесам, ты молишь вечные созвездия, чтобы твоим страстям и чувствам, которые и есть ты сам, было даровано также же бессмертие… Ты молишь у небесной силы, чтобы твой разум уподобился ей ясностью и чтобы слезы, застилающие взор, хлынули ливнем и исторгли из глубин души уныние и слабость. Но где высокий свод? Где звезды? Над головой лишь потолок из сотни быстрых жадных огоньков вместо прекрасного и вечного небесного сияния. Ты подавляешь свой восторг, глотаешь слезы, отметаешь народившиеся мысли, но…

Вдруг все переменилось – случайный взгляд и чье-то слово зажгли вяло струившуюся кровь, в глазах запрыгали смешинки, встрепенулось сердце.

Пирует королева что ни день, Ей, позабывшей тяготы правленья, Одна забота – всех очаровать».

На следующий день, 8 февраля, Мери продолжает анализировать свое состояние в разных жизненных, временных ситуациях: «Порой я встряхиваюсь от привычного однообразия, и мысли мои устремляются в иное русло; но как бывает трудно унять обильно льющуюся кровь, как трудно оборвать свободно изливаемую мысль и возвратить разгоряченное воображение в его обычные пределы. Я чувствую признательную нежность ко всем, будь то незнакомцы, кто вызывает этот рой идей, касается в моей душе струны, рождающей гармонию и дивное звучание, так что я совлекаю пелену с диковинного мира и, не мигая, созерцаю солнце, словно по ступеням, взбираюсь вверх по странным прихотливым мыслям и поднимаюсь к… (здесь Мери, видимо, кто-то прервал. – Г. Г.) Читала Эмиля. Обедала вместе с Джейн, потом гуляли. Вечером приходили Трелони и Джейн. Трелони рассказывал много занятных и увлекательных историй о годах отрочества. Читала третью песнь “Ада”.

Считается, что Божий промысел являет себя в том, как из дурного вырастает доброе – мы извлекаем добродетели из наших недостатков. И посему я благодарна Господу, который сделал меня слабой, и я могу сказать: “Да будет воля Твоя”. Но никогда я не восславлю человека, который опустился из-за слабости, хоть знаю, что и достоинство, и совершеннейшая мудрость произрастают и на горьком пепелище».

Действительно, это период развернутых размышлений и самонаблюдений. Дневниковую запись от 25 февраля можно считать продолжением двух предыдущих: «Что за торжище этот мир! Сердечные порывы, чувства более драгоценные, чем серебро и злато, – всего лишь расхожая монета. А что приобретается взамен? Презрение, недовольство и разочарованность – ежели разум не обременен воспоминаниями похуже сих материй. И что советуют нам опытные люди? Платите, говорят, свинцом или железом. Платите по-спартански, храните при себе свои сокровища. Увы! Из ничего выходит лишь ничто, а так как жизнь становится все хуже, вам за свинец воздастся глиной. Наиболее презренно то существование, которое не требует ни ваших чувств, ни жара сердца. Ничуть не сомневаюсь, что я бы не снесла такого, и если Стерн уверен, что, оказавшись в одиночестве, боготворил бы дерево, то в подобных обстоятельствах избрала бы того, кто хоть отчасти обладает свойствами, мне дорогими. Но сердце требует иного – позвольте мне любить деревья, небо, океан и всеобъемлющий великий дух, которого частицей мне суждено, возможно, стать довольно скоро».

Итак, стремление заглянуть в «глухие тайники своей души светильником самопознания» – это то новое, что появляется в жизни Мери в канун ее двадцатипятилетия. Она пробует создать свое собственное мировоззрение, независимое от взглядов Годвина и Шелли. До сих пор она жила литературой и абстрактными идеями, источниками которых были труды древних и общение с прежним кругом мужа, не выходя за рамки этого интенсивного, но замкнутого мира.

Теперь ее окружали новые люди – по ее мнению, яркие, деятельные, различные по темпераменту, интересам – более широким (хотя, возможно, и более поверхностным), чем прежние единомышленники. Они прекрасно обходились без чувства своего особого предназначения. Она хорошо понимала Шелли, понимала и нетерпение ума, и жажду деятельности, гнавшие его вперед. В предыдущих дневниковых записях истинное кредо ее любви: «Я люблю не дивный лик в соединении с воображаемыми свойствами, а тех, что нравственно добры, талантливы».

Это кредо сулило Мери прочное, долгое супружество. Подобные созерцательные экскурсы делали ее мягче и спокойнее. Получив письмо от Клер, в котором та писала, что чувствует себя несчастной и одинокой и собирается уехать из Италии, Мери ответила ей очень нежно и пригласила в Пизу. Клер с радостью согласилась, тем паче что Байрон был именно там. Перед дорогой она написала ему новое письмо: «Поверьте, я не могу больше противиться необъяснимому предчувствию, терзающему меня день и ночь, – что я с Аллегрой больше не увижусь». Байрон не спешил сочувствовать ее страданиям, а Мери и Шелли всеми возможными способами старались отвлечь ее. С первой же встречи они начали строить совместные планы на лето. Шелли и Уильямс недавно вернулись из Специи, где хотели нанять для всех жилье, но подыскали лишь один обветшавший дом. Конечно, это было слишком мало для их «английской колонии», по выражению Мери. Она писала миссис Гисборн: «Колония наша обещает быть обширной, боюсь, слишком обширной, чтобы жить в согласии, хотя надеюсь ошибиться. Здесь будет лорд Байрон (в Генуе по его заказу морские офицеры строят прекрасную яхту), графиня Гвиччиоли с братом, Уильямсы, Трелони – нечто вроде араба-англичанина. У нас тоже будет своя яхта…»

Мери опять ждала ребенка и, как всегда, часто хворала, поэтому на поиск дома поехали Уильямсы и Клер, а Шелли предусмотрительно оставили с Мери, что оказалось очень кстати, ибо вскоре и впрямь понадобилась его помощь.

В эти дни из монастыря прибыло страшное известие – Аллегра умерла от тифа. Едва оправившись от удара, Мери и Шелли стали ломать голову, как скрыть это от Клер, пока они не отправят ее куда-нибудь подальше от Байрона. Они опасались, что в исступлении она могла совершить нечто ужасное, чтобы отомстить за смерть ребенка. Решили сразу же отправиться всем вместе в только что снятую виллу Маньи, в рыбачью деревушку Сан-Теренцо. Мери просила Клер неотступно помогать ей с маленьким Перси Флоренсом. Всем пришлось разместиться в одном доме, так как поблизости не нашлось ничего подходящего.

Там, на берегу залива Леричи, Шелли скрепя сердце сообщил Клер, что дочка скончалась. После первого взрыва горя и отчаяния Клер примирилась со своей судьбой скорее, чем все ожидали.

Смерть Аллегры перечеркнула всю ее жизнь. Она пребывала в тоске и апатии, но казалась спокойнее, чем тогда, когда пророчила себе несчастье. Она всегда хотела забрать девочку к себе, считая место, где прятал ее Байрон, гибельным. К сожалению, она не ошиблась…

Хорошо, что Байрон отсутствовал в эти трагические дни – он был в Генуе, где строилась его яхта, и Трелони, который собирался быть ее капитаном, поспешил на встречу с хозяином.

На Мери, при хрупкости ее здоровья, тяжело сказалась потеря девочки, разделившей судьбу ее собственных детей. Случившееся ввергло Мери в бездонную тоску, как после смерти Уильяма. Она старалась реагировать на продолжающуюся жизнь – мужа, друзей, но ей это удавалось с трудом. И только на прибытие собственной яхты Шелли она откликнулась большим письмом к Гисборнам: «Это красивое создание, хотя в ней всего 24 фута на 8, яхта очень пропорциональна, маленькое судно, но кажется раза в два больше истинных размеров. По первоначальному замыслу яхту назвали “Дон Жуан”, но теперь, когда Байрон строит собственную, а эта будет принадлежать только Шелли, мы поменяли ее имя на “Ариэль”. Пытались стереть старое название, все было испробовано (даже винный спирт), но парус лишь покрывался пятнами, и более ничего. Наконец грязный холст заменили на новый, пришили рифы, и теперь парус выглядит отлично. Не знаю, что скажет на это Байрон, но даже лорду непозволительно превращать нашу яхту в угольную баржу».

Супруги порядком устали от Байрона. Порой Мери выходила в море с Шелли и Уильямсом, но чувствовала она себя плохо, так что не испытывала никакой радости. Мери утомляло все, но особенно быт. Одно дело провести вечер под мелодичное пение Джейн Уильямс, и совсем другое – делить с ними кров при полном отсутствии комфорта. Это сейчас вокруг Каса Маньи (последнего приюта Шелли) вырос оживленный городок, а тогда провизию приходилось доставлять издалека по морю и горным тропам. Восторженное состояние Шелли, буквально влюбленного в свою яхту, плохо сочеталось с меланхолией Мери. Когда она не могла выйти в море, он брал с собой Джейн, которая при нем не упоминала ни о каких домашних делах. Шелли тянуло к ней, но в его чувстве не было ничего от той ослепляющей страсти, которую он питал недавно к Эмилии Вивиани. Джейн была грациозна, женственна, мила в обращении и проявляла это весьма непринужденно как раз в то время, когда Мери подобное было не по силам. Шелли ранила кажущаяся холодность жены, но это было плохое самочувствие Мери. Поспешный отъезд из Пизы – скорее даже бегство с Клер после трагического известия о смерти Аллегры – самым пагубным образом повлиял на ее здоровье, и Шелли с болью замечал, что Мери перестали волновать его дела, его пугало безучастное выражение ее лица, а ликующее единодушие Уильямсов вызывало зависть.

Шелли посвятил Джейн немало нежных лирических строк, но ей никогда и в голову не приходило встать между супругами. Шелли отзывался о Джейн, мягко говоря, разноречиво. Из письма Гисборнам: «…Джейн нравится мне все больше… Она любит музыку, а грациозность ее фигуры и движений искупает недостаток литературного вкуса…» А вот что он пишет Клер, которая находилась в это время во Флоренции, и никто не знал, решится ли она присоединиться к их компании: «Джейн плохо чувствует всеобщее, она тоскует о своем доме и кастрюлях, принадлежащих ей одной. Мери хворает, но все так же кротка, впрочем, упомянутая кротость Мери пришла на смену истерическим взрывам. Мери была выведена из себя и неуравновешенностью Джейн, которая не стеснялась проявлять ее в домашней обстановке, и страхом перед собственной серьезной болезнью». 16 июня у нее случился выкидыш, и состояние ее было таким тяжелым, что и сама она, и окружающие не надеялись на благополучный исход. Воспоминания об этой болезни, о чувстве неотвратимо приближающейся смерти Мери описала много лет спустя: «У меня не было ощущения, будто я перехожу в иное мироздание и попадаю в круг иных законов. Бог, сотворивший этот дивный мир, создал и тот, к которому я приближалась, и если в этом есть любовь и красота, то есть она и в том, другом. Я чувствовала, что мой дух, освободившись от телесной оболочки, не исчезнет, а будет сохранен какой-то благодатной доброй силой. Я не испытывала страха, скорее охотно поддавалась смерти, хоть не стремилась к ней сама. Было ли причиной такого душевного спокойствия мое состояние, не доставлявшее мне боли, а только слабость от потери крови, не берусь сказать. Но так оно было и возымело то благое действие, что с той поры я больше не испытываю ужаса при мысли о грядущей смерти, и даже если мне грозила бы насильственная смерть (самая тяжкая для человека), мне кажется, что я смогла бы, пережив первый удар, вернуться мысленно в то время и снова ощутить полнейшее смирение».

Поправилась Мери нескоро. Подавленность и заторможенность ее не оставляли. Шелли был заботлив, он начал лучше понимать, что она ощущает. Даже не стал показывать ей письма Годвина, возобновившего свои требования. Необходимость сдерживаться и страх, испытанный им в то время, когда жизнь ее висела на волоске, дались ему нелегко. Нервы его были взвинчены, он жил на грани сна и яви – видел мучительные сны и пробуждался от галлюцинаций, которыми в те дни страдал чаще обычного. В одну из ночей – как потом вспоминала Мери, это было 22 июня 1822 года – она проснулась от крика Шелли, который вбежал в спальню и испуганно сказал, что только что во сне видел Уильямса, обнаженного, истекающего кровью, с изодранной кожей, который вошел к нему в комнату со словами: «Вставайте, Шелли, море затопило дом, он рушится». Шелли взглянул на террасу и увидел катившиеся по ней морские волны. В то же мгновение сон переменился, и ему привиделось, что сам он, Шелли, душит Мери, и, пробудившись, он ворвался к ней с криком. А утром сообщил ей, будто только что его настигло множество видений, будто, идя через террасу, он встретил самого себя и этот другой Шелли спросил его: «И долго ты еще намерен благодушествовать?»

Все эти дни обстановка на вилле Маньи была до крайности наэлектризована. Даже у флегматичной Джейн появились галлюцинации: она видела Шелли, идущего по террасе, в то время, когда его не было в доме. В дневнике Эдварда Уильямса осталась запись, в которой говорилось, что они с Шелли всё на той же веранде, освещенной луной, долго разговаривали, и вдруг Шелли «вцепился мне в руку и уставился на белый гребень волны, разбившейся о берег. Видя, что он сильно взволнован, я спросил, не плохо ли ему, но он только сказал: “Вот она, вот опять”. Немного погодя он пришел в себя и признался, что видел так же явственно, как теперь меня, обнаженное дитя. Это была только что умершая Аллегра, которая поднялась из моря, улыбнулась ему и захлопала, будто от радости, в ладоши».

В самые последние дни июня пришло известие о том, что Хенты отплывают из Генуи в Ливорно и просят встретить их. Шелли и Уильямс сразу же начали сборы, и 1 июля все было готово. Мери умоляла взять ее с собой, но мужчины не могли на это решиться – она была слаба, едва держалась на ногах. Мери как никогда боялась расставания с Шелли, даже самого короткого. Она никому не говорила о том, что ее внутреннему взору дважды являлся монстр. Когда Шелли и Уильямс вышли из дома и потащили ялик к «Ариэлю», она почти истерическим, прерывающимся от спазма голосом звала Шелли.

Яхта все-таки отчалила, оставив на попечение Джейн рыдающую Мери. Хентов встретили, и Байрон поселил их на первом этаже своего палаццо Ланфранчи, но никакого разговора об издании журнала уже не шло – тосканская полиция только и смотрела, к чему бы придраться, чтобы изгнать из своего герцогства семью Гамба, к которой принадлежала Гвиччиоли, так что Байрон в любой момент готов был последовать за ней.

4 июля Шелли отсылает из Пизы короткое письмо Мери: «Все мое время занято делами Хента. Я задерживаюсь здесь против своего желания, и, видимо, Уильямс прибудет к вам на шхуне раньше меня. Дела Хента из рук вон плохи. Он возлагал все свои надежды на издание журнала, всё для этого сделал, и сейчас от его 400 фунтов остался только долг в 60 крон».

Шелли пришлось, отбросив всякую щепетильность, вступиться за Хента. После долгих переговоров Байрон обещал поддержать журнал, дав для первого номера свое «Видение Суда». Уильямс, несмотря на настоятельные просьбы Шелли отправиться в Леричи с первым попутным ветром, ожидал друга в Ливорно, там же были Трелони и капитан Робертс. Они уже закупили большую часть продовольствия – молоко для детей, плетеную корзину с десятком бутылок вина в подарок их другу – хозяину гавани в Леричи, и прочие припасы.

Утром 8 июля Шелли вышел из Ливорнского банка с полотняным мешком, полным тосканских крон, и направился в порт. В его кармане лежало только вчера полученное отчаянное послание Мери: бедняжку мучило предчувствие какого-то несчастья, и она умоляла мужа поспешить домой. Утаенное от всех явление монстра не оставляло надежды на то, что все обойдется. Погода в тот июльский день была жаркой и неустойчивой. Трелони и капитан Робертс требовали повременить с отплытием. Но Шелли и Уильямс хотели как можно скорее вернуться. Трелони не доверял яхте и тем более ее команде и решил сопровождать ее на своем «Боливаре», но оказалось, что яхта Байрона не прошла еще карантинного досмотра, так что ее не выпустили из порта.

Примерно в два часа дня «Ариэль» и еще две местные фелюги отошли от ливорнского причала. Капитан Робертс стоял на краю мола до тех пор, пока «Ариэль» не скрылся из вида. Тем временем на «Боливаре» сворачивали паруса, и один из опытных генуэзских матросов, сидя на рее главной мачты, говорил: «Ариэль» держится слишком близко к берегу и идет под всеми парусами. Это опасно. Надвигается шторм».

В три часа пополудни белесая стена ливня вплотную придвинулась к порту. Ураганные порывы ветра загнали все живое за какие-нибудь укрытия. Трелони, чувствуя свою беспомощность, ушел в каюту «Боливара», а капитан Робертс добился разрешения подняться на наблюдательную вышку. Долго шаря окулярами, он наконец увидел в подзорную трубу знакомый силуэт «Ариэля». Яхта находилась уже милях в десяти от Ливорно. Но вскоре она окончательно исчезла.

Шторм длился не более получаса. Горизонт очистился, море улеглось, но на его все еще холодной свинцовой поверхности не было ничего похожего на судно или хотя бы его обломки. Две фелюги, вышедшие в море одновременно с «Ариэлем», успели до шквала вернуться в гавань. Обе команды, с пристрастием допрашиваемые Трелони и Робертсом, утверждали, что никакой яхты не видели. Правда, тот же генуэзский моряк, который предупреждал о надвигающейся буре, сказал, что на одной из вернувшихся фелюг он разглядел весло английского производства, по его мнению, оно могло принадлежать только «Ариэлю». Весь порт был поставлен на ноги. Вечером того же дня оказалось, что два других судна, возвращавшихся в Ливорно как раз в то время, когда шквал набирал силу, видели швыряемую волнами яхту. Капитан одного из судов утверждал, что он предложил взять команду яхты к себе на борт: «Ваша яхта не выдержит бури», – крикнул он в рупор. В ответ донеслось: «У нас всё в порядке». Но тут огромная волна накрыла яхту. «Вы погибнете, ради бога, спустите паруса», – снова закричал капитан. Ответа не последовало. Он увидел сквозь дождевую пелену, как один мужчина начал опускать паруса, а другой, неестественно большой, как показалось, схватил его за руки и удержал. Ветер становился ураганным, и он потерял из вида злополучную яхту.

Команда второго судна, видевшая «Ариэль», не могла, а может быть, не захотела ничего рассказать.

Следующий день, 9 июля, прошел в волнениях и не принес никаких новых известий.

10 июля Трелони поскакал в Пизу сообщить Байрону о случившемся, а может быть – хоть он отлично понимал, что этого быть не может, – узнать в Пизе, нет ли там каких-нибудь сведений. Байрон, конечно, ничего не знал и был явно взволнован. Трелони послал распоряжение на «Боливар» плыть вдоль берега до Леричи, и сам отправился в том же направлении верхом, предварительно разослав нарочных по всему побережью. Кроме того, он дал объявление в нескольких газетах, обещая значительное денежное вознаграждение за помощь в поисках «Ариэля» и его команды, но за целых десять дней (с 8 по 18 июля) не поступило ни единого извещения.

Что же в эти дни происходило на вилле Маньи? Восьмого июля, в понедельник, женщины получили письмо от Уильямса, где он обещал вернуться не позже вторника, то есть 9 июля, и, возможно, вместе с Шелли. В день получения письма штормило. Издали доносились раскаты грома. Мери и Джейн решили, что их мужья переждут в Ливорно плохую погоду, и поэтому во вторник не ожидали прибытия «Ариэля». Но в среду и в четверг было тихо и ясно, и женщины взволновались. В пятницу Джейн собралась в Ливорно, чтобы не томиться и на месте все разузнать. Но погода опять испортилась, и суда оказались запертыми в Леричи на целые сутки. В этот день на виллу пришло письмо от Хента, адресованное Шелли. Мери, распечатывая конверт, так волновалась, что письмо выпало у нее из рук. Джейн подхватила с пола небольшую записку и прочла вслух: «Пожалуйста, сообщите нам, как вы добрались домой. Говорят, что была плохая погода, после того как вы отплыли. Мы беспокоимся». Лишь теперь женщины заподозрили страшную правду, но всё еще цеплялись за надежду, думая, что, может быть, яхта вернулась в Ливорно.

Дни проходили – новостей не было. Только девятнадцатого Трелони вернулся со страшной вестью. Он опознал выброшенные морем тела. Вода и рыбы пощадили Шелли, сохранилась даже одежда, а в карманах жакета книги: в одном – томик Софокла, в другом – открытая и перегнутая пополам книжка Китса. Видимо, он читал ее совсем незадолго до гибели. Второе тело было страшно искалечено, но по черному шелковому платку, оставшемуся на шее, Трелони узнал Уильямса.

По строгим правилам итальянского карантина тело утонувшего должно быть сожжено на месте, где его обнаружили. Все заботы по устройству кремации взял на себя Трелони. Уильямса сожгли первым. Шелли – на следующий день. При кремации присутствовал лорд Байрон, он приехал в одной карете вместе с Ли Хентом. Байрон невысоко ценил Шелли-поэта. Но смерть меняет многое. Вот что он написал своему другу, поэту Томасу Муру: «Ушел еще один человек, относительно которого общество в своей злобе и невежестве грубо заблуждалось. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, оно, быть может, воздаст ему должное». И в этом письме несколько выше: «Вы не можете себе представить необычайное впечатление, производимое погребальным костром на пустынном берегу на фоне гор и моря, и странный вид, который приобрело пламя костра от соли и ладана. Сердце Шелли каким-то чудом уцелело, и Трелони, обжигая руки, выхватил его из горсти еще горячего пепла и передал вдове поэта».

Трелони уговорил женщин немедленно отправиться в Пизу. Захоронение праха поэта в Риме взяли на себя земляки-почитатели, однако выполнить волю Мери им не удалось. Протестантское кладбище, где покоился маленький Уильям, оказалось закрытым для новых захоронений. Хлопоты по этому поводу велись в течение года, но были напрасны, так что прах Шелли предали земле 21 января 1823 года. Трелони нанял каменщиков и установил две черные могильные плиты, одну из которых он оставил для себя (кстати, там он и был захоронен много лет спустя).

Вокруг могилы Трелони насадил молодые тополя. Текст надписи для надгробия был предложен Ли Хентом и одобрен всеми: cor cordium («сердце сердец»). С согласия Мери под этой надписью выбили еще три строки из шекспировской «Бури», которые Шелли любил повторять:

…Ничто в нем не померкло, Но изменился он под гнетом волн морских, И как-то странен стал: похорошел, затих.

Правда, такое скромное надгробие с самого начала казалось Мери недостойно памяти Перси Биши Шелли. Она хотела запечатлеть образ мужа в мраморной скульптуре, выполненной хорошим мастером. Когда же памятник был наконец сделан, решили переправить его в Англию и даровать Университетскому колледжу в Оксфорде, где он сохранился по сей день, поддерживая не совсем верное, но ставшее уже традиционным представление о поэте как о хрупком ангелоподобном юноше, именно Ариэле. Первым его так назвал Ли Хент, а к концу века это сравнение закрепилось за ним.

Через неделю после кремации была найдена затонувшая яхта, правда, поднять ее оказалось делом очень трудным, но с помощью капитана Робертса и его друзей яхту все-таки вытащили на берег. При первом осмотре обнаружились серьезные и труднообъяснимые повреждения. Мачта была как бы выдрана из палубы с частью досок. Все сходились на том, что для Шелли, отчаянно смелого, не научившегося не только плавать, но даже держаться на воде, конец наступил мгновенно. Капитан Робертс запомнил его слова «Если “Ариэль” будет тонуть, я пойду на дно вместе с ним как часть его груза».

Состояние Мери едва ли может поддаться описанию. «Под моей жизнью подведена черта», – записала она. Но ни словом не обмолвилась о том, что видение монстра, явившееся сразу после того, как погас погребальный костер, произнесло роковое предупреждение: «Я сохраню жизнь Перси Флоренса, если вы перепишете финал “Франкенштейна”». Но эта угроза коснулась только краешка ее сознания, засев, как осколок, грозящий в будущем превратиться в неизбежную реальность.

Клер, покинув сестру, перебралась к брату, обосновавшемуся в Вене.

Мери не решалась возвращаться домой. Поселилась она вместе с беспокойным семейством Хентов в Генуе. Единственное, что соединяло ее с прошлым, – это хлопоты по основанию нового журнала «Либерал», тем более что рукописи Шелли были в ее распоряжении.

Живя под чужим кровом, она не могла найти возможности для занятия литературой и чтением – именно тем, что единственно способно было бы хоть как-то отвлечь ее от неотступных мыслей.

Как ни странно, Ли Хент выказывал сухость по отношению к ней, ему вспоминались последние недели жизни Шелли, которые, по собственному признанию поэта, были омрачены тяжелым нервным состоянием Мери. Ее уныние сменялось паническими страхами. Поняв, чем вызвана холодность Хента, Мери впала в еще более глубокую депрессию, терзая себя воспоминаниями недолгих трудных дней перед последним расставанием с мужем. «Холодное сердце! Верно ли, что у меня холодное сердце? Бог весть! Но никому не пожелаю ледяной пустыни, которой оно окружено. Что ж, зато слезы горячи…» (Дневник, 17 ноября 1822 года)

Нескоро освободилась Мери от гнетущего чувства вины. Не решаясь делиться с окружающими, она при каждом удобном случае продолжала делать записи в дневнике: «2 октября. На протяжении восьми лет я знала ничем не ограниченное счастье общения с человеком, чей гений будил и направлял мой разум. Я говорила с ним, освобождаясь от ошибок, обогащаясь новыми способностями – мой ум был утолен. Ныне я одна, и до чего я одинока! Пусть звезды созерцают мои слезы и ветры унесут мои вздохи, но мысли мои за семью печатями, и мне их некому поведать… Да и способна ли я выразить все то, что чувствую? Имею ли я дар к тому, чтоб облекать словами мысли и душевные порывы, которые терзают меня, словно буря. Подобны ли они песку, где вечное волнение моря оттискивает неизменный след? Увы! Я одинока. Никто не посылает мне ответный взгляд, я не могу сказать ни слова от души природным своим голосом – актерствую для всех, за исключением тени. Какая перемена участи! Сейчас передо мной лишь бумага, которую я наводняю смутными картинами… Литературный труд, распространение моих идей – вот все, что мне осталось, чтобы рассеять летаргию…

Казалось, всё, как сговорившись, звало меня сюда: все гончие судьбы вели меня к единственной могиле, и все оставили меня; отец, мать, друг, муж, дети, образовавши цепь, вели меня сюда, а нынче все они, кроме тебя, мой бедный мальчик (который послан мне, чтобы я продолжала жить), покинули меня, а я живу, ибо должна исполнить то, что мне назначено. И так тому и быть».

Да. Так тому и быть. Мысленно она уже возвращалась к последним главам «Франкенштейна». Сохранить подругу монстра – изменить своей идее, выраженной в поступке Виктора Франкенштейна, решившегося уничтожить почти сотворенное. Ибо кто мог поручиться, что племя человекообразных монстров не начнет заселять Землю? Готов ли автор к этому?

Или…

Додумать эту чудовищную мысль было выше ее сил. И как защита от угрозы, депрессия охватывала все ее существо, заслоняла, оберегала…

Смерть Шелли оставила ее без средств к существованию. Лорд Байрон, всегда великодушный в своих намерениях, но не в поступках, взял на себя обязанность вести переговоры с сэром Тимоти, однако из этого ничего не вышло. Отец Шелли отказался войти в положение Мери, лишь назначил небольшое денежное содержание внуку при условии, что мальчика отправят в Англию и отдадут на воспитание человеку, которого он сам сочтет достойным. Но она не могла прожить в разлуке с сыном ни дня. Потеряв троих детей, Мери до сих пор испытывала жесточайшие душевные муки.

Байрон заявил: «Я буду вашим банкиром до тех пор, пока все обстоятельства не разъяснятся». Вскоре лорд несколько остыл. Летом 1823 года он стал собираться в Грецию, чтобы примкнуть к повстанцам, и Мери поняла, что ей тоже пора покинуть Италию.

Все это время Мери переписывала поэмы Байрона, поэтому они часто виделись. Из всех друзей только Байрон обладал особым даром будить в душе Мери живейшее воспоминание: стоило ей услышать голос их знаменитого друга, как она мгновенно опять ощущала себя в Женеве, с восторженным вниманием следившей за разговором двух поэтов. Переговоры о денежной поддержке Байроном семьи Шелли еще велись, но как-то уже вяло и неохотно, так что Мери сама отказалась от денег.

Зато Трелони, которого она считала настоящим другом, уделил ей небольшую сумму из своих скромных сбережений, перед тем как они с Байроном отплыли в Грецию. Мери в разговоре с Хентом не удержалась от сарказма: «Лорд Байрон отплыл с 50 тысячами фунтов, а Трелони – с пятьюдесятью».

25 июля 1823 года Мери с сыном покинула Геную и отправилась в Лондон. Надо отметить, что впоследствии Ли Хент с лихвой искупил свою холодность к Мери – он понял, как глубоко, безмолвно она скорбит о муже. Они стали лучшими друзьями.

С дороги Мери посылала Хенту бодрые письма и, наконец добравшись до отца, предупредила их: «Умоляю, не забывайте в каждом письме ставить У. Г., эсквайру, ибо он очень щепетилен по части этикета. Я помню, как несказанно удивился Шелли, когда автор “Политической справедливости” с легким укором осведомился у него, отчего зять адресовал свое письмо мистеру Г.».

Некоторое время Мери с сыном жила у отца, где она никогда не чувствовала себя дома. И как только начала поступать небольшая помощь внуку от сэра Тимоти, она смогла нанять «тихое, опрятное жилище, со славной служанкой», как сообщила она в письме Хентам.

Вскоре по приезде в Лондон Мери узнала, что «Франкенштейн» идет в театре (в те годы, чтобы переделать книгу в пьесу, не нужно было разрешения автора и соблюдения соответствующих юридических формальностей).

Теплая волна прокатилась по сердцу – это была ее первая бессознательная реакция. Но тут же несколько отступивший было ужас вновь охватил ее. Сесть за стол и переписать. Немедленно. Сразу же. С чего начать? Мери склонилась над столом…

«Однажды вечером я сидел в своей лаборатории… Я содрогнулся при мысли, что будущие поколения будут клясть меня как их губителя, как себялюбца, который не поколебался купить собственное благополучие, быть может, ценой гибели всего человеческого рода.

Я задрожал, охваченный смертельной тоской. И тут, подняв глаза, я увидел монстра, заглядывающего в окно…

…Я вышел из комнаты и, заперев дверь, дал себе торжественную клятву никогда не возобновлять эту работу…

…Я услышал шаги в коридоре, и демон, которого я так боялся, появился на пороге: “Ты уничтожил уже почти живую мою подругу… Но запомни, я буду с тобой в твою первую брачную ночь”».

Мысли Мери вернулись к тому видению полусна-полуяви, когда Виктор Франкенштейн бежал в ужасе от своего творения. Ее снова охватило чувство материнской жалости к беспомощному, но грозному созданию… Из соседней комнаты доносился веселый голос играющего Перси Флоренса. Во что бы то ни стало защитить свою последнюю драгоценность, которая куда как дороже собственной жизни. Да, она исполнит требование, услышанное в самый трагический час ее жизни, когда несгоревшее сердце Шелли, еще теплое, легло на ее ладонь. Перо заскользило в нужном направлении, но… бумага оставалась чистой, ни одной буквы. «Этого не может быть. Да ведь и того, что произошло – угроза существа, созданного лишь моим воображением, красные пятна на шее мертвого Уильяма, “с мясом” вырванная мачта яхты, голос, услышанный только мной, – быть не может». Откуда-то возникло слово «симпатические чернила». Стоит воздействовать на бумагу теплом или каким-то химическим веществом… Мери продолжала писать по инерции. Стопка листов белой бумаги неуклонно росла.

Со временем она преодолела свой страх, то есть страх Франкенштейна; свою, то есть его, ответственность за род человеческий, который мог быть истреблен, создай он, Франкенштейн, подругу монстру. Вместе они смогли бы населить землю подобными себе чудовищными существами, угрожающими людям. Мери решилась перешагнуть через этот страх и эту ответственность. Она вернула Франкенштейна к прерванной им работе, к его колбам, пробиркам, к его верстаку – операционному столу, на котором с быстротой воображения возникло отвратительное существо, размерами подобное монстру, его очертания напоминали женскую особь.

Ужас перед неизвестностью охватывал Мери, хотя с тех самых пор, когда голос монстра произнес роковые слова, ей уже не являлись никакие знаки или распоряжения Дьявола. Лишь с регулярной настойчивостью она вспоминала то полную невыносимых страданий исповедь монстра, то исповедь самого Франкенштейна.

«Зачем я не умер, – стенал Виктор, – почему я, самый несчастный из всех, не впал в забытье и не обрел покой? Смерть уносит цветущих детей – единственную надежду любящих родителей; сколько невест и юных возлюбленных, находящихся в расцвете сил и надежд, становятся добычей червей и разлагаются в могиле. Из какого же материала я сделан, что смог выдержать столько ударов, и моя пытка не прекращалась».

Затем следовало мучительное оправдание монстра, которому удалось добиться встречи со своим создателем: «Ты несправедлив, я не стану угрожать, я готов убеждать тебя. Я затаил злобу, потому что несчастен. Разве не бегут от меня, разве не ненавидят меня все люди? Ты сам, мой создатель, с радостью растерзал бы меня. Я хотел убедить тебя. Злобой я могу только навредить себе в твоих глазах, ибо ты не хочешь понять, что именно ты ее причина. Если бы кто-то отнесся ко мне с ласкою, я бы отплатил бы ему стократно; ради одного этого создания я помирился бы со всем человеческим родом. А то, что я прошу у тебя, – разумно и скромно. Мне нужно существо другого пола, но такое же отвратительное, как я. Я удовольствуюсь этим. Если ты согласен, то ни ты, ни кто-то другой никогда нас больше не увидит».

Постепенно Мэри осознала, что единственный выход из создавшегося положения – убить самого Франкенштейна, и тогда Дьявол совершит то, что он и совершил в самом конце романа. Мысленно она вернулась к той ужасной сцене, когда Виктор, окончательно решив уничтожить почти уже созданную подругу монстра, отбрасывает полотнище с ее чудовищного тела и поспешно начинает его расчленять.

Спустя несколько часов (работа была еще не закончена) Виктор, вдруг побледнев, качнулся и замертво упал возле огромного верстака. Обдумывая, что могло бы стать причиной внезапной гибели молодого ученого, Мэри решила, что это может быть повышенное содержание паров ртути в его лаборатории. Виктор торопился, его лихорадочные движения не были рассчитаны с необходимой точностью. Единственная мысль, владевшая им, – покончить с бредовой идеей дать монстру подругу и тем самым обречь человечество на гибель.

На месте трагедии как из-под земли вырос монстр. Он склонился над телом покойного. Слезы текли из его глаз. Осторожно подняв Виктора на руки, он выпрыгнул из окна. Мэри слышала его последние слова: «Я сожгу тело моего создателя и сам сгорю в этом пламени».

Мэри уронила голову на стол. Ее сознание медленно обретало уверенность, что она сделала все необходимое для спокойной и здоровой жизни сына.

Постоянный подспудный страх отпустил Мери. Но в истории роман остался жить в своем первозданном варианте. Мери никогда не могла бы представить себе, что спустя почти два века всё еще будут продолжаться театральные постановки, а с появлением кинематографа (кто знал, до чего дойдет прогресс?) возникнут десятки киноверсий «Франкенштейна».

Между тем жизнь Мери была полна неотложных дел, встреч, забот. Стихи Шелли, собранные ею в последний сборник, вышли в свет и начали быстро продаваться. Шелли становился известен, даже популярен. Но сэр Тимоти пригрозил отнять у внука те небольшие средства, которые положил ему. Условие продолжить помощь – Мери не должна издавать ни сочинений Шелли, ни его биографии. Ей пришлось расторгнуть договор с издательством. Разойтись успели 309 экземпляров.

Мери не прекращала своей литературной работы, но, как пишет она в дневнике, «моя фантазия мертва, мой дар иссяк, энергия уснула».

Из душевной спячки ее вывело неожиданное сообщение из Греции. 19 апреля 1824 года умер Байрон. Под наплывом чувств она на время забыла всё, что их разделяло. Возвращаясь в прошлое, она пишет: «Альбе, дорогой, своенравный, пленительный Альбе…» Странным образом случившееся пробудило ее ум и возвратило живость ее перу.

В результате в 1826 году появился роман в трех томах «Последний человек». Действие романа происходит в 2100 году. Человечество уничтожено чумой, и некто Лайонел оказывается последним человеком в мире. Он рассказывает о борьбе с чумой и о смерти своих знакомых. Критики считали, что здесь нашли отражение ее переживания – гибель мужа, последовавшая вскоре за ней смерть Байрона (один из персонажей романа умирает во время войны в Греции). Эти потери опустошили ее, как чума опустошила Землю в романе. «Последний человек» был воспринят отрицательно. Обозреватели высмеивали идею автора о возможности такого стремительного конца цивилизации – человечество было уничтожено чумой в течение нескольких лет. Роман не переиздавался до 1965 года, когда он привлек новое внимание критиков, возможно потому, что во второй половине ХХ века идея о такой быстрой гибели человечества уже не выглядела нереальной.

Дневник, 26 июня 1827 года. «Я свела знакомство с Томасом Муром, он чудесно напоминает мне о прошлом и очень пришелся мне по душе». Дар общения, которым обладал Мур, привлекал к нему сердца многих выдающихся людей эпохи. Мур говорил ей о Байроне, она ему – о Шелли. «Как ни эфемерна эта радость, я буду предаваться ей, пока возможно» – очень типичное для Мери высказывание.

Эта новая дружба пришлась на тяжелое для нее время. Утрата общения с Джейн была еще одним непосильным испытанием. «Моя подруга оказалась предательницей. Так вознаградили меня за четыре года преданности».

Пока подруги жили вместе, Мери не замечала, что Джейн, несмотря на доброту и приветливость, тяготилась ее обществом. Со временем ушей Мери коснулись сплетни, которые усердно распускала Джейн, похваляясь своей властью над Шелли в последние месяцы его жизни. Она очень пренебрежительно отзывалась о жене поэта. Почти пятилетнее ухаживание Хогга придавало Джейн чувство защищенности. На самом деле отношения между ними были гораздо ближе, чем поначалу представлялось Мери.

Джейн ждала ребенка от Хогга и летом переселилась к нему. Мери, несмотря на обиду, нанесенную подругой, тем не менее была рада за нее.

«Что за торжище этот мир! – записала она в дневнике позднее. – Сердечные порывы – чувства, более драгоценные, чем серебро и золото, – всего только расхожая монета. А что приобретается взамен?

Наиболее презренно то существование, которое не требует ни ваших чувств, ни жара сердца».

Мери часто писала Трелони, который после смерти Байрона на время остался в Греции. Она доверяла ему и делилась самыми тонкими, глубокими переживаниями. Она тяготилась положением отверженной, в которое попала в связи со своим давним побегом с Шелли. Возвращение в Англию разбередило старые раны. Она радовалась, что у нее появилось два-три новых знакомства в литературном мире. Но безденежье не позволяло поддерживать их – она не могла устраивать приемов у себя дома, а также выезжать из пригорода в Лондон, туда, где собиралось литературное общество.

Драматург и актер Пейн, увлекшись Мери, постоянно посылал ей билеты в театр. В нем была особая живость и гибкость, но Мери считала его только добрым другом, не больше, несмотря на то что он сделал ей предложение. Мери отказала ему очень твердо – вдова Шелли может позволить себе выйти замуж лишь за того, кто так же гениален, как Шелли. Поразительное решение для Мери, которая всегда отличалась глубоким, чутким умом.

Еще более странным кажется горячая заинтересованность Мери другом Пейна, писателем Вашингтоном Ирвингом, чья известность в то время превосходила известность Шелли. Она следила за его публикациями и, более того, с удовольствием читала его письма к Пейну, которые тот приносил ей регулярно. И все-таки она не думала, что Пейн в своем желании устроить ее счастье пойдет на крайности и вручит Ирвингу ее письмо к нему, Пейну, где часто речь шла об Ирвинге, и впридачу передаст копии своих любовных писем к Мери, чтобы Ирвинг твердо знал, что Мери его отвергла, отдав предпочтение Ирвингу.

Однажды Мери сказала Пейну: «Что касается моего любимца Ирвинга, то наше знакомство крепнет с допотопной скоростью. Я где-то читала, что посещать людей раз в год, а то и в два было в обычае у наших праотцев. Увы, я опасаюсь, что если даже церковь нас соединит наконец обетом, то не иначе как под примирительную фразу, что общий возраст жениха с невестой дошел до безопасной цифры 145 лет и 3 месяца». Пейн пригрозил ей, что перескажет это Ирвингу, и тут она взмолилась: «Не ставьте меня в смешное положение в глазах того, к кому я расположена и отношусь почтительно. Передайте мою любовь, конечно, платоническую, Ирвингу».

Однако все это было отдано Ирвингу на прочтение, но он воздержался от ответа. А Мери, к счастью, так и не узнала о неудачной жертве Пейна, с которым сохранила дружбу до 1832 года, когда Пейн отбыл в Америку.

В октябре 1825 года в Англию вернулись Хенты, трещина в отношениях с ними мало-помалу затянулась. Мери обычно делала все возможное, чтобы не терять друзей. В этот период Мери закончила работу над романом «Перкин Уорбек», в предисловии к которому она с похвалой отзывалась об одном из сочинений Ирвинга.

Мери все еще страдала из-за вероломства Джейн. Мур уговорил ее объясниться с бывшей подругой начистоту. Та, разумеется, в ответ только рыдала. Пришлось продолжить объяснение в письмах. «Если я возвращаюсь к своим прежним чувствам в отношении Вас, то для того только, чтобы доказать, что никаким земным причинам не отделить меня от той, с кем сочетало меня горе, – с прелестной девушкой, чья красота, изящество и кротость на протяжении стольких лет были моей отрадой в жизни. Как часто я благодарила Бога за то, что он послал мне Вас. Кто кроме Вас самой мог сокрушить такую жаркую, все больше крепнувшую любовь? И каковы же следствия подобной перемены? Узнав впервые, что Вы меня не любите, я ощутила, что теряю всякую надежду в жизни. Уныние, в которое я погрузилась и жертвой коего являюсь ныне, подтачивает мои силы. Сколько часов в эту безрадостную зиму я мерила шагами свою пустую комнату и чувствовала, что схожу с ума…»

А Джейн юлила, отрицала всё, просила прощения, изворачивалась, но выходило это у нее неубедительно. Ссору так и не удалось уладить, но Мери уже было безразлично. Она пережила великое опустошение, и сдержанность, всегда ей свойственная, возобладала над всеми прочими чувствами. Она стала наращивать защитную броню, которая оберегала ее психику от внешних потрясений. С возрастом броня эта становилась крепче.

После разрыва с Джейн Мери близко сошлась с сестрами Робинсон. Одна из них, Изабелла, на время заняла место Джейн. Мери принимала живейшее участие в судьбе Изабеллы.

Весной 1828 года Мери с Джулией Робинсон отправилась в Париж навестить Изабеллу – миссис Дуглас, как она теперь называлась. Как всегда, Мери была удручена, а вскоре к подавленности духа присоединилась немощь физическая – она заразилась оспой, терзавшей ее на протяжении трех недель. Хоть на лице ее и не осталось следов, но исчезла дивная светящаяся прозрачность кожи, которая так всех восхищала.

«Что вы скажете про одного из умнейших людей Франции, поэта и молодого еще человека? – писала Мери одной из своих знакомых. – Ему пришла фантазия заинтересоваться мной вопреки прикрывшей мое лицо маске. Весьма занятно было впервые за всю жизнь разыгрывать страшилище, еще занятней слушать – вернее, не слушать, а ощущать, что не в одной красоте счастье и я чего-то стою и без нее». Умнейшим человеком и молодым поэтом был Проспер Мериме. Но, как ни льстило Мери его влюбленное внимание, ей было не до флирта. И получив от автора «Кармен» письмо с признанием в любви, Мери ответила, что возвращает написанное, поскольку она не кокетка и он, мудро предсказывала она, впоследствии будет жалеть о своих словах. Но дружба между ними, близкая и доверительная, установилась на долгие годы.

Вернувшегося в Англию Трелони встретила уже совсем другая Мери – не та, которую он прежде знал: изменилась ее внешность, изменился и характер, который теперь твердостью не уступал характеру Трелони. Мери категорически отказалась предоставить ему материалы для биографии Шелли, которую тот задумал написать. Книга вызвала бы великое неудовольствие сэра Тимоти, от чьего благорасположения зависело в ее жизни слишком многое: учеба сына и хотя бы скромное обеспечение их семьи.

Трелони в угрюмом расположении духа отбыл во Флоренцию. Но Мери вовсе не желала рвать с ним и посылала ему одно за другим письма, пока их отношения не восстановились. Она взяла на себя хлопоты по изданию его книги «Приключения младшего сына». Ей удалось найти издателя, и в 1831 году роман вышел в свет. На некоторое время их отношения приобрели шутливый характер. Однажды, поддразнив Трелони неверностью всех его дам, она услышала в ответ: «Не покидайте меня, дорогая Мери, не следуйте дурным примерам, которые подают Вам другие мои приятельницы. Меня не удивит, если помимо нашей воли судьба соединит нас. Кто властен над судьбой?» Ответ был: «Вы просите, чтобы я не выходила замуж, но я бы вышла за любого, кто бы меня избавил от уныния и неустроенности. Однако при подобных требованиях найдется ли такой? Нет, я никогда не выйду ни за Вас, ни за кого другого. На гробовой доске напишут “Мери Шелли”. Почему, спросите Вы. Трудно сказать. Разве только потому, что это такое красивое имя и даже если бы я годами себя уламывала, мне недостало бы дерзости сменить его». Но Трелони не успокаивался: «Мне больше понравилась Ваша решимость не менять имя, нежели другая часть Вашего письма. Трелони тоже хорошее имя и звучит ничуть не хуже, чем Шелли».

И тут Мери сменила шутливый тон и заговорила серьезно, пожалуй, даже чересчур серьезно: «Я никогда не буду носить имя Трелони. Я не так молода, как в ту пору, когда Вы встретили меня впервые, но не менее горда. Мне нужна вся привязанность, все самозабвение любви, но еще больше я нуждаюсь в теплом покровительстве того, кто покорит меня. А Вы принадлежите всему женскому полу целиком, и Мери Шелли никогда не будет Вашей».

Всерьез озабочена она была иной проблемой. Ей важно было направить жизнь в нужное русло – ту жизнь, которую она сама себе избрала. Благодаря помощи Томаса Мура она познакомилась с неким Джоном Марри, намереваясь заинтересовать его известный издательский дом своими сочинениями, предлагая тему за темой. Она проявила слишком большое нетерпение и явную откровенность – ей необходима была работа. Она была готова писать о чем угодно: жизнь Магомета, завоевание Мексики и Перу, история английских нравов, о знаменитых женщинах и пр. Наконец она набрела на тему, которая устроила издателей, а главное, была по сердцу ей самой. Это были биографические и критические очерки об итальянских, испанских и французских писателях для «Кабинетной энциклопедии». Она писала об огромном круге авторов, начиная с Данте, Петрарки, Боккаччо и менее известных, но важных для литературного процесса, кончая современными, как, например, Уго Фосколо. Она отвоевала у забвения кое-кого из ранних испанцев, представив их сочинения в широком историческом контексте, она связала их с Сервантесом и Кальдероном.

Эта работа дает возможность понять ту сторону ее личности, которая не отразилась ни в письмах, ни в дневниках, ни в романах. Речь идет о склонности к научным изысканиям и умении отдаться беспристрастному исследованию. Живи Мери столетием позже, она была бы подлинным ученым. У нее было чутье историка, и потому она умела увидеть явления литературы на общем фоне и угадать стоящую за ним закономерность.

Итак, она, что называется, «нашла себя», узнала, что такое жизнь, исполненная интеллектуального удовольствия, – все это к тридцати пяти годам. Ее целью больше не было усовершенствование рода человеческого. Она не следовала никакой религиозной доктрине, но в глубине души лелеяла надежду существования какого-то надмирного покоя. Вроде того, который привиделся ей в минуты тяжелой болезни незадолго до смерти Шелли. По сути говоря, это расплывчатое, но удивительно жизнеспособное мировоззрение и помогло ей выжить, вырастить и дать образование сыну и заниматься творческим трудом.

В конце сентября 1832 года Мери отправила Перси в Харроу. Она надеялась, что это учебное заведение пробудит в нем какой-нибудь талант. Мальчик все еще не проявлял особых склонностей и интересов в какой-либо области. Чтобы сын посещал занятия, но не был постоянным пансионером (это позволяло сэкономить средства), она решила поселиться рядом со школой, покинув Лондон. Пришлось отказаться от многого, в том числе и от постоянных встреч с Трелони. «Какой странный, но чудесный человек, – пишет Мери, – в нем есть талант и мощь характера и сила чувства, но он раздавлен тем, что он ничто». Трелони тем временем собирался в Америку и строил планы на будущее.

Обо всех изменениях в жизни Мери сообщала миссис Гисборн: «Я переселилась в прелестные хоромы с моим сыночком, который с каждым днем становится все лучше, и, кроме него, мне ничего не нужно». Это был период, когда она работала над своим новым романом «Лодор».

После «Франкенштейна» «Лодор» стал самым успешным романом Мери Шелли. Героиня романа Этель приезжает в Америку вместе с отцом, лордом Лодором, который вскоре погибает на дуэли. Девушка возвращается в Лондон и влюбляется в Эдуарда Вильерса, неудачника, живущего под страхом долговой тюрьмы. Очевидно, эта тема возникла из ее собственного опыта – в первые годы их совместной жизни с Шелли ему постоянно угрожали кредиторы до такой степени, что им приходилось снимать меблированные номера в гостиницах Лондона, где Шелли появлялся только изредка, подолгу скрываясь от судебных приставов. Другая линия романа – неожиданная встреча Этель с матерью, о которой она с детства ничего не знала, и только сейчас обнаружилось, что все эти годы именно она и была ее тайным благодетелем. Это тоже сюжет из жизни самой Мери, лишенной материнской заботы с самого рождения.

…Впрочем, ей не дано было жить тихо, плывя по воле волн. Судьба, обрушившая на нее такое множество несчастий, словно отметила ее особу и все еще держала на прицеле. Но так как Мери меньшего ждала теперь от жизни, она и огорчаться стала меньше. Она не переставала надеяться, что высший свет простит ей безрассудства молодости и перед Мери Шелли-писательницей, независимой, незаурядной личностью, вдовой великого поэта и дочерью известного философа, откроются наконец двери хорошего общества. Что она под этим подразумевала, остается непонятным, может быть, такого общества и не существовало в природе – ведь она была знакома с самыми известными людьми своего времени, и все они отдавали ей должное. Влейся она в светскую толпу, которую воображала себе издали, она обнаружила бы ее поверхностность, измельчание духа, ей не дана была возможность проверить жизнью эту ее всегдашнюю иллюзию.

Стремясь проникнуть в высший свет и чувствуя все больше, что «там ее не принимают», она довольно часто стала уступать общественному мнению. Конечно, в положении Мери разумный компромисс был предпочтительнее с позиции расхожих вкусов. Но она слишком истово стремилась к своей цели. Возможно, внутренние побуждения, заставившие Мери написать «Лодора», роман предельно конформистский, совпали с мотивами ее отца, который в это же время принял правительственную синекуру, хотя раньше предавал анафеме все формы государственного управления. Дело в том, что многолетние безденежье, бесчисленные унижения и связанные с ними заботы подмяли под себя обоих – в большей степени отца, в меньшей дочь. Совсем отбросить материальное не удавалось никому, и Мери с Годвином лишь подчинили свою жизнь «осознанной необходимости».

Хотя «Лодор» и получил признание, предметом ее гордости оставались биографии, которые после переезда в Харроу она писала для энциклопедии. В письмах она часто (чаще, чем прочие свои труды) упоминает эти биографии. Должно быть потому, что ей была приятна объективность жанра, который не давал что-либо подсмотреть в ее душе, в то время как романы придирчиво читались предубежденной, любознательной публикой.

В Харроу Мери было не очень весело. Оторванная от своих немногочисленных друзей, она пыталась раствориться в жизни сына, принимала его друзей, насколько позволяли средства: «Порою он устраивает завтраки на шесть-восемь персон, чтобы добиться популярности, и это несмотря на мою бедность…» Но Перси не оправдывал ее надежд и притязаний. Как многие родители, она с удивлением замечала, что сын не такой, как они с Шелли: «Ему недостает чувствительности, впрочем, должно быть, мою было не легче обнаружить, чем его, вот разве миссис Годвин открыла очень рано мою чрезмерную романтическую привязанность к отцу». Что-либо чрезмерное и романтическое было не в духе Перси. Из мальчика он превратился в юношу, ему исполнилось 16 лет, и Мери с огорчением заметила, что он не отличается особой остротой ума. Единственное, что передалось ему от отца, – страстная любовь к хождению под парусами. Это всегда волновало мать. Дородный, бесстрастный, он был потомком сквайров Шелли в гораздо большей степени, чем сыном своего отца и внуком Годвина. Мери не догадывалась, что в этой заурядности ее единственного сына и кроется ее своеобразная удача. Ей хотелось, чтобы он блистал и выделялся среди сверстников, чтобы у него было свое особое призвание, а вместо этого, неяркий, он оставался рядом с ней до самой ее смерти, всегда поддерживал ее и был ей предан. Вступил в удачный брак, не делал долгов, и никогда не доставлял ей огорчений. Правда, в период обучения в Харроу, Мери еще не рассталась с мыслью, что в Перси кроются подспудные таланты и чудо все-таки произойдет.

За эти годы Мери состарилась сильнее, чем следовало по календарным срокам. Она сама почувствовала, что стала жестче, суше. «Я совсем ушла в себя, в свои несчастья, чувства, мысли о Перси, – писала она Трелони. – Как говорит Гамлет, мне не страшны ни мужчины, ни женщины». Когда 7 апреля 1836 года умер Годвин, она не ощутила душераздирающего горя, как было бы, наверное, десятью годами раньше. Она за ним ухаживала, сидела у его одра в последние часы, похоронила рядом с Мери Уолстонкрафт, исполнив его волю, и подала властям бумагу с просьбой назначить пенсию его вдове. Скончался Годвин на восьмидесятом году жизни, об этом есть запись в ее дневнике и несколько спокойных фраз в письмах. В его уходе она не видела трагедии.

Незадолго до кончины он получил от парламента судебную должность при казначействе. И оттого, что старому философу было дано узнать, пусть и запоздалое, спокойствие, у Мери стало легче на душе. Годвин завещал дочери издать его последнюю работу «Разоблачение духа христианского учения». «Мне очень не хотелось бы, чтобы этот труд, венчающий усилия долгой жизни и сочиненный в полной зрелости ума, был предан тьме забвенья. С тех пор как я достиг тех лет, когда люди приходят к сознанию ответственности за свои поступки, внести свою лепту в дело освобождения человеческого разума от рабства составляло главную цель моего существования».

Мери действительно собиралась издать его мемуары и письма, значительную часть которых собрала и прокомментировала. Но, несмотря на тихие укоры совести, не довела дело до печати. Причину этого она здраво объяснила Трелони: «В нынешнем году мне предстоит выдержать битву за моего бедного Перси. Нужно, не допуская дальнейшего разрушения его и без того пострадавших видов на будущее, добиться, чтобы он учился в Тринити колледже, где ему предстоит вступить в жизнь. Но ему пришлось бы делать это в минуту, когда общественное мнение ополчилось бы против его матери, причем на сей раз даже не из-за политики, а из-за религии, что отразилось бы на всем. Нет, он должен благополучно выйти в открытое море, прежде чем я предам себя ярости волн. Из чувства долга перед моим отцом, страстно желавшим посмертной славы, я готова в той мере, в какой это касается одной меня, принять несчастья, которые могут на меня обрушиться, если я стану мишенью злобных нападок и оскорблений толпы. Что касается собственных моих желаний, то я хочу лишь одного – безвестности. Что мне за дело до того, как партии поделят между собою мир? Что у меня была за жизнь?.. Прибавлю только то, что если мне порой случалось встретиться с участием, то уж никак не со стороны либералов».

Итак, рукопись Годвина была отложена до лучших времен. Его главный труд увидел свет лишь двадцать лет спустя после смерти Мери. Последний роман Мери «Фолкнер» появился в печати через год после кончины отца. Герой романа, некий Фолкнер, удочеряет осиротевшую Элизабет. Повзрослевшая Элизабет, к ужасу приемного отца, влюбляется в Джерарда Невила. Молодой человек был сыном любимой Фолкнером женщины. Сложные перипетии их связи довели ее до смерти. Невил был готов отомстить за гибель матери, но стараниями Элизабет в этой семье в конце концов воцаряется покой.

Работа над романом шла на редкость легко. Он был опубликован в трех томах в 1837 году. «Надеюсь, это будет моя лучшая книга», – записала она в дневнике. Но впоследствии считала, что и эта работа была всего лишь ради хлеба насущного, а вовсе не внутренней необходимостью, не моментом самовыражения. А ведь Мери как никто понимала: «Перо в руке, занятия, спокойствие – вот в чем мне предстоит искать лекарство».

Она слишком часто мучилась депрессией, чтоб не устать от сочинительства, которое была намерена оставить, как только смерть Тимоти Шелли даст ей материальную независимость. А он был крепок и здоров и не спешил сойти в могилу, что стало поводом для многих шпилек, отпускаемых ею на страницах дневника.

К ней обратились издатели с предложением подготовить к печати избранные стихи Шелли и сопроводить их биографией. Она рьяно взялась за дело. Сэр Тимоти в очередной раз пригрозил ей «отлучением» от наследства, но Мери продумала как обойти запрет, не вызвав его гнева. Она решила снабдить стихи литературными и биографическими комментариями – счастливая идея, которую впоследствии оценили читатели и биографы Шелли. Мери отважилась печатать стихи Шелли, насквозь проникнутые его дерзкими философскими идеями, хотя совсем недавно положила под сукно книгу отца из-за рискованных идей того же свойства. Ей была ясна простая истина: то, что пройдет в стихах, в прозе привлечет излишнее внимание. В этом и состоит преимущество поэзии. К тому же она сознавала, что поэзия Шелли, в отличие от прозы Годвина, лишь приглашение к размышлению и спору и что в великой поэзии, с ее сложной эстетической формой, скрывается вся многослойность человеческого опыта. А в величии Шелли она не сомневалась.

Когда издатель попросил Мери опустить шестой раздел «Королевы Мэб» из-за «откровенного атеизма», она встревожилась и обратилась за советом к Хенту: «Я не одобряю атеизм, но не хочу кромсать оригинал». Несколько дней спустя, так и не обретя спокойствия, Мери продолжает обсуждать этот вопрос с Хентом: «Мне, разумеется, претит мысль об исковерканном издании, хотя я без укоров совести готова опустить строки, которые сам Шелли никогда не стал бы перепечатывать, проживи он дольше; но я очень люблю “Королеву Мэб”, он так гордился ею в те дни, когда мы познакомились, – она напоминает мне о нашей чудной юности. Поэтому я до сих пор не могу принять окончательного решения».

Ни Хент, ни Хогг, ни Пикок – никто не возражал против купюр, и Мери, скрепя сердце, решила опустить некоторые строки. Вместе с ними ушло посвящение Харриет. И тут Хогг разразился оскорбительным посланием Мери. Горько упрекнул ее и Трелони. Да и рецензенты осудили за пропуск первых строф поэмы. Но Мери поняла, что друзья Шелли – не ее друзья.

12 февраля 1839 года Мери записала в дневнике: «Это такая изнурительная работа, что можно было бы ожидать товарищеского поощрения и сочувствия… Я переменчива, бываю подавлена, иные находят, что я высокомерна, но за всю свою жизнь я не совершила ни одного невеликодушного поступка. Я горячо сочувствую людям и растратила сердце, любя их, стараясь им служить».

Ей тяжело давался труд воспоминаний, она заставляла себя воскрешать мельчайшие детали их совместной жизни с Шелли ради того, чтобы примечания были точными. «Воспоминания растравляют мою душу», – признаётся она в дневнике. Копаться в прошлом, выслушивать филиппики друзей ей оказалось не под силу. Она слегла. Болезнь была опасная. Второй раз в жизни ей показалось, что она умирает или теряет рассудок. «Я часто ощущала, что натянутая струна вот-вот лопнет и я больше не смогу управлять своими мыслями». Выздоравливала Мери медленно и совершенно освободилась от душевного смятения лишь тогда, когда вышло второе издание «Стихотворений» Шелли, где было напечатано: «По моей просьбе в этом издании воспроизводятся опущенные фрагменты и названия “Королевы Мэб”».

Мери постоянно ощущала, что на нее обращены критические подозрительные взгляды – «друзья» следили за каждым ее шагом. Хоггу она давно не доверяла и, получив его возмутительное письмо, записала в дневнике: «Он сделал все, что мог, чтобы второй раз вонзить в меня отравленный кинжал, давно торчащий в моем сердце».

Как ни странно, именно Хогг и Трелони стали самыми горячими ее ниспровергателями. Любовь одного из них она когда-то поощряла, а потом отвергла, а предложение руки и сердца со стороны второго отвергла сразу. В презрении, которым эти двое обливали ее, видна смесь ревности и злости, и трудно удержаться от предположения, что им хотелось отплатить за старую обиду.

Через два года после того, как Перси поступил учиться в Кембридж, Мери сняла меблированные комнаты в Патни, находившиеся в то время в семи милях от Лондона. Там ей жилось вольготнее, она стала готовить к печати сборник прозаических сочинений Шелли. Но нажитый недавно печальный опыт лишал ее душевного покоя – она разрывалась между желанием опубликовать каждое написанное мужем слово и надеждой завоевать читающую публику, которой только теперь предстояло узнать взгляды Шелли, высказанные без обиняков. Работая над его рукописями, Мери советовалась с Хентом, который охотно помогал ей. Обоим было совершенно ясно, что нужно сделать правку, иначе сочинения Шелли не пройдут цензуру, а может статься, что и сам издатель откажется от них, убоявшись рисков. Так, перевод платоновского «Пира» поставил их в тупик. Получилось примерно следующее: «Рядовой читатель подумает, что речь идет об обычной любви, а искушенный поймет, что подразумевается на самом деле». Все-таки она приняла правку Хента только отчасти: «Я не могла заставить себя убрать слово “любовь” из трактата о любви». В прозе Шелли были и другие места, которые они дружно решили было опустить, но после долгих размышлений Мери отбрасывала осторожность и вновь оставляла их в последнюю минуту. «Я очень хочу, – писала она Хенту, – восстановить эти места, отчего не восстановить? Мы пишем, чтобы показать его, а не себя». Тем самым ее готовность идти на уступки ради соблюдения приличий была отнюдь не безгранична. К ее чести следует вспомнить, что она рисковала мнением публики, чьего неудовольствия боялась смертельно, ибо стремилась увековечить славу Шелли. Работа над прозаическими сочинениями мужа вновь разбередила ей душу, и она снова захворала. «Болезнь доводит меня до умопомешательства», – записала она в дневнике. Но после выздоровления появляется другая запись: «Сквозь тучи моей жизни брезжит надежда… Новая надежда… Может ли у меня быть новая надежда?.. Дружба – надежная, поддерживающая, долгая, союз с сердцем великодушным и страдающим, которому я могу дать утешение; ежели так оно и будет, то это счастье. Но я больше не доверяю судьбе. Я, разумеется, доверяю неизменной мягкости и искренней привязанности О., но не разведет ли нас жизнь в разные стороны, не дав мне послужить ему утешением, а ему – опорой и поддержкой для меня? Посмотрим. Если я сумею внести свет в его ныне мрачное существование и воскресить его силой искренней и бескорыстной привязанности, я буду счастлива. Увидим!»

Исследователи считают, что О. – это незадолго до того овдовевший Одри Боклерк. Его имя встречается в дневниковых записях 1834 года и исчезает после сообщения о его женитьбе в том же 1834-м. Все это означает, что между Мери и ее привлекательным знакомым были романтические отношения. С семьей Боклерков Мери была дружна с 1830 года. Майор Одри Боклерк несколькими годами моложе Мери. В промежутке между 1832 и 1837 годами занимался политической деятельностью – был членом парламента, входил в крыло радикалов. Трудно сказать, была ли Мери влюблена в него, если нет, то остается неизвестным, к кому обращена тоска, звучащая в приведенных словах.

В том прозаических произведений Шелли, увидевших свет в 1840 году, вошла «История шестинедельного путешествия» – описание первой поездки Мери, Шелли и Клер по Европе. В том же 1840 году Перси достиг совершеннолетия, и на гонорары от публикации за сочинения мужа Мери могла повезти сына за границу. Да Перси и сам получал теперь постоянное содержание от деда. В феврале следующего года ему предстояло окончить Кембридж, а тем временем можно было и попутешествовать. К Мери и Перси присоединились два его приятеля по колледжу. Мери надеялась, что на континенте, куда он теперь сможет ездить часто, он встретится с людьми, которые пробудят в нем жажду самоутверждения и социальные амбиции. Но пока присущее сыну чувство справедливости искупало недостаток оригинальности. Самой Мери пришлось нанять для себя горничную – она уже не могла обходиться без помощи и, хотя не была по-настоящему богата, перестала чувствовать дыхание настигающей ее нужды.

Отчалив от берегов Англии, Мери сделала в дневнике такую запись: «Как я ни устала, нужно отметить этот вечер, один из немногих примиряющих, целительных. Лондон угнетает заботами, разочарованиями, недугами, всё вместе так удручает и раздражает меня, что родник блаженных грез во мне почти заглох. Но в такую ночь, как нынешняя, он снова оживает. Морская гладь, ласкающий ветерок, серебряный серпик нового месяца на западной части небосклона. В природе – тихая минута, которая пробуждает мысль о Боге, о полном покое».

Это заграничное путешествие, которое они совершили, проехав по рекам Германии, побывав в Цюрихе и завершив путь на берегу озера Комо, Мери описала в путевых заметках, которые были опубликованы вместе с еще одними дорожными впечатлениями (более поздними) под названием «Странствие по Германии и Италии». Эти заметки отличаются острой наблюдательностью и восприимчивостью к новому – свойства, ничуть не притупившиеся со времен ее юности. Из записей очевидно, что ощущала она себя счастливей, чем многие годы до этого. Подавленность не так уж часто докучала ей во время этой поездки. Раз из-за опоздавшего денежного перевода пришлось задержаться в Милане, а трое молодых людей поехали вперед. По этому поводу она записала: «Я покидала Англию в сопровождении беспечных, жизнерадостных юношей, но вот они уехали, а я осталась одна – таков конец моих веселых странствий. Но, как известно, таков конец всего на свете: о том поют поэты, тому же учат моралисты».

Когда она догнала своих юных спутников, миновала Женеву, она очутилась в местах, где жила в былые годы, и узнавала их, проявляя истинные чудеса памяти. «Вот мне стали попадаться на глаза места, где я была, когда шагнула прямо в жизнь из детства. Здесь, на берегах Женевского озера, стояла вилла Диодати, а рядом – наше скромное жилище, лепившееся к самой воде. Там были террасы, виноградники, среди которых пролегала верхняя тропинка, была и маленькая бухта, куда причаливала наша лодка. Я могу легко указать и назвать тысячи мелочей, которые тогда были привычны, а потом позабылись, но сейчас встают передо мной вереницей воспоминаний и ассоциаций. Талия, что жила здесь когда-то. Даже малое мое дитя, в котором полагала я тогда надежду грядущих лет, скончалось – ни один из ростков тогдашних моих надежд не развернулся в зрелый цвет; буря, немощь и смерть налетели и сгубили все. Сама еще совсем ребенок, я оказалась в положении умудренной тяжким опытом матроны. Мое дальнейшее существование было всего только бесплотной фантасмагорией, а тени, собравшиеся вокруг этого места, и были истинной реальностью».

В феврале 1841 года Перси окончил университет, и они снова отправились в путешествие, взяв с собой молодого писателя Александра Эндрю Нокса – соученика Перси по Тринити колледжу. Мери принимала в нем большое участие. Нокс был болезненным юношей, и она уповала на то, что заграничная поездка поправит его здоровье, а Перси не будет страдать от одиночества.

Когда позволяли обстоятельства, Мери тотчас находила кого-нибудь, нуждавшегося в защите и опеке, ради чего с готовностью отказывалась от многих своих удобств и удовольствий – самопожертвование было в ее натуре. При жизни никто ей не воздал по справедливости за щедрость и великодушие. Ограничивала она себя не только ради самых близких, таких как Годвин и Клер, но и ради людей вроде ее тетки Эверины Уолстонкрафт, не отличавшейся ничем, кроме того, что в самую тяжелую минуту оттолкнула свою племянницу Фанни Имлей, вскоре покончившую с собой. На этот раз предметом благодеяний стал Нокс, и, щедро тратясь на него, сама она должна была ужать расходы, что было очень неудобно.

В Дрездене в их компанию влился еще один молодой талант – Генри Хью Пирсон, довольно известный музыкант, который быстро покорил их маленькое общество. Но вскоре из-за него возникли трения между Перси и Ноксом, да и повсюду он вносил раздоры. И когда во Флоренции им удалось расстаться с ним, Мери вздохнула с облегчением. Впрочем, и Нокс, человек настроения, отличался неуживчивостью и оказался неважным спутником для Перси. Устав от всех этих требовательных юных дарований, Мери в конце концов призналась Клер: «Перси – моя радость; он такой хороший, терпеливый, заботливый, он – величайшее утешение на свете».

Она любила Италию и охотно задержалась бы там, но ее разочаровали встречи со старыми друзьями. Огорчало ее и то, что на все ее старания собрать вокруг сына ярких людей, он отвечал равнодушием. И вместо того чтобы искать дружбы признанных умов, купил себе трубу и изливал на ней тоску по Англии, куда мечтал вернуться, чтобы «увидеть модель летательного аппарата».

В конце лета 1843 года Мери заехала в Париж к Клер, намереваясь погостить у нее несколько недель, а Перси проследовал домой. На ренту, которую выплачивал Клер сэр Тимоти, и в предвкушении наследства в 12 тысяч фунтов от Шелли Клер удобно устроилась в Париже. Вокруг нее в то время собралось несколько итальянских политических эмигрантов, чье пылкое красноречие и бедственное положение изгнанников вызвали восхищение и сочувствие Мери. Один из них – Гаттески – был удивительно яркой личностью, и Мери, не удержавшись, вновь увлеклась ролью покровительницы. После долгой поездки она, естественно, возвращалась домой с пустым кошельком и заняла у Клер 200 фунтов, чтобы деликатно предложить их Гаттески, уверив, что дает их в долг. Этот даровитый молодой человек словно был призван искупить разочарование, которое она переживала из-за заурядности Перси, но интерес ее к итальянцу был глубже, чем она сама сознавала.

По возвращении в Англию Мери решила, что так или иначе изыщет нужные для него средства, и принялась за дело. Собственно, ради этого она и взялась писать «Странствия по Германии и Италии», предложив Гаттески, который забрасывал ее жалобными льстивыми письмами, снабжать ее сведениями о политической жизни Италии, необходимыми для этих записок. Она ломала голову, как примирить две крайности – его нужду и его гордость, избавить его от одной и не задеть другую. «Не можешь ли ты, – писала она Клер, – устроить дело так, чтобы какая-нибудь гувернантка брала у него уроки языка, а я буду передавать ей деньги для оплаты». Мери пала жертвой обольстительного изгнанника. К весне Гаттески перестал утруждать себя даже притворной борьбой за пропитание, а Мери потеряла представление о том, что хорошо и что плохо, шла на поводу своих чувств (Гаттески даже заводил речь о женитьбе) и с безрассудным доверием стала писать ему о себе, открывая заветные мысли, рассказывая о своей жизни – прошлой и нынешней. Она не видела себя со стороны, не сознавала, как выглядит женщина средних лет, поставившая себя в смешное положение, зато это охотно замечали окружающие. Сначала она, вне всякого сомнения, смотрела на себя как на благодетельницу, даже не делала секрета из своих забот о Гаттески от Перси, который, как всегда, восхитился материнской добротой и как истинный ангел (по ее выражению) передал ей деньги для Гаттески. И только когда открылось, что Гаттески подыскал себе благодетельницу побогаче – герцогиню Сассекскую, – женщина в ней одержала верх над покровительницей, к тому же сплетни, тщательно отобранные, ей охотно поставляла Клер, безусловно, видевшая безрассудное увлечение сестры.

В начале лета 1845 года у Мери произошел доверительный разговор с Клер – она поделилась своими сомнениями относительно характера Гаттески. Впоследствии она призналась: «Его сближение с герцогиней С. совершенно меня от него отвратило». Но если она сумела выбросить его из сердца, он ухитрился вновь проникнуть в ее жизнь, и самым мерзким образом.

Сэр Тимоти скончался – «как разом облетает со стебля полностью раскрывшийся цветок», – сказала Мери. В связи с этим ей многое пришлось улаживать, выплачивать наследство, очищать имение от долгов. Поскольку Клер причиталась весьма значительная сумма, Мери просила сестру приехать и привести в порядок свои бумаги, но та решила перепоручить все заботы самой Мери и не покидать Парижа, что привело к размолвке между ними. Хогг получил свою долю, но не сумел скрыть накопившейся злости. «Дерзну заметить, – писал он, стараясь уязвить свою корреспондентку побольнее, – Вам бы, наверное, хотелось стать не в пример богаче, хотелось, чтобы произошло не то, а се, чтобы случилось очень многое и вовсе невозможное и так далее, и в том же духе. Мне было бы жаль узнать, что Вы вполне довольны; такое умонастроение изломанное, аффектированное, причем присущее особе, которая всегда жила в довольстве, не может не навлечь серьезного несчастья».

Как водится, наследство Перси оказалось меньше ожидаемого. После выплаты долга, образовавшегося за многие годы борьбы Мери с сэром Тимоти, на руках у нее осталось не так много, чтобы оправдать надежды друзей на щедрые дары. Хенту, например, пришлось удовольствоваться ста двадцатью фунтами вместо огромной суммы, обещанной ему Мери в ту пору, когда она не думала, как и все прочие, что отец Шелли так долго задержится на этом свете и что наследство Мери так сильно похудеет из-за ее пенсиона.

Надо признать, что наглое письмо Хогга, сомневавшегося в том, что Мери удовлетворена полученным, попало в цель. «Помоги нам, Боже! Бремя наследственных выплат, долгов и прочих обязательств, лежащих на имении, так велико, что если мы получим две тысячи фунтов годовых, мы будем почитать себя счастливцами. Мой бедный Перси совершенно разорен», – жаловалась Мери Клер. «Разорен», – могла она воскликнуть, наконец прибегнув к той привычной гиперболе, которую позволяют себе лишь те, кому до конца дней гарантировано безбедное существование.

На самом деле Мери была теперь хорошо обеспечена и всеми силами старалась поддержать стиль, приличествовавший сословному положению Перси как баронета и крупного землевладельца. Некоторое время она продолжала жить в Патни, но миру и покою пришел конец; если всю жизнь ее мучило безденежье, то теперь причиной бедствия стал достаток. Один за другим атаковали ее шантажисты, своими происками отравлявшие ей жизнь.

Первый блистательный замысел такого толка созрел в голове Гаттески, который придумал выманить у Мери деньги, пригрозив ей опубликовать их переписку, где она позволила себе чрезмерно откровенные высказывания. Свое письмо к ней он составил в очень осторожных выражениях, стараясь «ничем себя не выдать и даже не обронить намека на желаемое», а истинные свои намерения открыл через третье лицо. Но тут фортуна улыбнулась подавленной страхом Мери, послав ей верного помощника в лице Нокса. Она отправила его в Париж с заданием, во что бы то ни стало вызволить письма, ужасно переживала, ожидая вестей. Забыв высокомерный тон, взятый ею в последнее время по отношению к Клер, она признается: «Я и впрямь посрамлена – я вижу все свое тщеславие, глупость и гордыню. Я еще могу простить себе доверчивость, но не полное отсутствие здравого смысла; совесть не дает мне покоя. Если мое безрассудство обернется неприятностями для тебя, не приедешь ли ты сюда? Мой дом и мое сердце открыты для тебя. Удар был так ужасен для твоего имени, и для моего, и для имени моего сына, прежде всего потому, что невозможно не сознавать: мы в руках у негодяя…»

Теперь ее переполняло чувство вины, но не из-за руководивших ею побуждений. «Я не имела в виду ничего дурного, мне казалось, что я совершаю такие хорошие, великодушные поступки», – настаивала она на своей изначальной невинности. Но ее мучило то, что она выглядела смешной в своем тогдашнем ослеплении. «Да еще в моем возрасте! – пишет она, не скрывая своего стыда. – Я чувствую, что на меня скоро будут показывать пальцем».

Тем временем Нокс овладел положением. Он понял, как нужно действовать против Гаттески: его нужно припугнуть разоблачением его подпольной деятельности. Правда, Мери даже в этом отчаянном положении просила Нокса воздержаться от доноса, грозившего итальянцу серьезными неприятностями с полицией. «Человеческая совесть должна быть чиста от предательства такого рода», – умоляла она Нокса, но тот не стал терять времени на раздумья о моральных тонкостях возмездия. Он вручил весомый довод своей правоты префекту парижской полиции в виде солидной пачки банкнот и добился понимания со стороны своего собеседника, который арестовал бумаги Гаттески якобы по причине политического характера. Очень скоро письма Мери были у нее в руках. Не помня себя от счастья, Мери записала в дневнике: «Разве Нокс не умница? Трижды умница! Я все еще боюсь поверить, что дело кончилось хорошо и мои письма, мои дурацкие, бессмысленные письма спасены».

Пожалуй, этот эпизод – самый человечный, ибо из него мы видим, что Мери – человек из плоти и крови, открытый тем же чувствам, что и мы, но никогда им не дававшая воли. Ее безрассудная страсть, паника, угрызения совести и, наконец, детская радость по поводу счастливого разрешения скандала – все это найдет отклик в сердце каждой женщины в любую эпоху. Тут – ни годвиновского выпячивания социальной подоплеки, ни мистических флюидов Шелли, ни изощренной литературной выдумки. Простая, ясная история.

Но не прошло и недели после разрешения аферы Гаттески, как к Мери обратился через сэра Томаса Хукема, друга Шелли, некто, назвавший себя «Дж. Байрон» и заявивший, что у него есть письма Шелли, которые он намеревается продать. Мери заподозрила, что это те самые ранние любовные письма к ней Шелли, которые она оставила когда-то в сундучке в Париже, откуда они с Шелли и Клер втроем отправились в свое пешее путешествие по Европе в 1814 году. Ей нужны были все письма Шелли – не просто как память, а потому что теперь она собиралась писать его биографию. Ну а если там были письма Харриет к Шелли, то она тем более хотела ими завладеть, чтобы не допустить их публикации, которая могла бы поставить ее в неловкое положение. Какими бы письмами ни владел «Дж. Байрон», они привлекли бы внимание публики к тому периоду ее жизни, который она старалась оставить в тени. На сей раз Мери ощущала в себе силы бороться с шантажом, какую бы форму он ни принял. «С людьми такого сорта следует сноситься через третье лицо, это много лучше, – писала она Хукему как опытная особа. – Не стоит обнаруживать нашу горячую заинтересованность, чтобы этот человек не почувствовал, что может кое-что выжать из нас».

Переговоры тянулись несколько месяцев. Сумму побольше Мери предлагала за ранние письма к ней Шелли, а за остальные – совсем скромную и не выказывала ни малейшей горячности. По закону вся переписка принадлежала ей, и как она ни боялась огласки, все-таки пригрозила судебной ответственностью всякому, кто дерзнет опубликовать письма без ее разрешения. Она продолжала подсказывать Хукему ходы: «Пусть он стращает и запугивает нас и пусть видит, что я ничего не предпринимаю, после чего ему придется принять мои условия…»

Получив известие от Клер, что Гаттески и леди С. собираются издать мемуары, в которых не пощадят ее имени, Мери не поддалась панике. «Дурацкие письма» были у нее в руках, и она чувствовала себя в безопасности.

Но вот «Дж. Байрон» был ловким фальсификатором. Он нанес большой урон рукописным архивам, особенно архивам Шелли, Китса и Байрона, за сына которого выдавал себя. Что касается писем, которые он пытался навязать Мери, это были переписанные им слово в слово тексты подменных писем, причем весьма искусно был подделан почерк. В течение нескольких месяцев он продал Мери довольно много писем, но она была уверена, что у него осталось еще больше. Она ничуть не удивилась, когда он в 1847 году обратился с повторным предложением о продаже. На сей раз он стращал ее тем, что опубликует список тех писем, которые она уже выкупила.

Эти истории подорвали хрупкое здоровье Мери и отравили годы, которые могли бы стать порой спокойствия и безмятежности. Но все-таки в начале 1846 года, собравшись с духом, она приняла на себя заботы о доме на Честер-сквер, куда переехала ради Перси, решившего баллотироваться в парламент. Впрочем, Мери питала на его счет мало надежд, поскольку он никогда не поддерживал связей с людьми его положения. «Этот свой первый в жизни шаг он совершает в полнейшем одиночестве… К тому же он настолько не имеет ловкости и находчивости, что я в отчаянии», – сетовала Мери в письме к Клер. Мери была больна, утомлена, перевозбуждена и с нетерпением ожидала осени, чтобы отдохнуть за границей, прежде чем давать приемы. Полезные для карьеры Перси.

Но не успела Мери спастись бегством, как начался очередной тур вымогательства. На сей раз в роли шантажиста выступил кузен Шелли Томас Медвин. Он уведомил Мери, что готовит к печати биографию Шелли, где намерен осветить такие эпизоды, как процесс в Канцлерском суде, когда поэт боролся за право забрать к себе детей от первого брака. Мери ответила Медвину, что такую книгу писать не следует, так как она оскорбит память многих умерших и еще больше боли принесет живым, и прежде всего дочери Шелли Ианте, которая ни в чем не повинна и чей душевный мир всем друзьям Шелли следовало бы оберегать. В ответ Медвин сообщил, что уже заключил договор на такую книгу, она должна выйти в свет в течение 6 недель и не в его силах нарушить принятые обязательства. Мери воздержалась от ответа; тогда через несколько недель явилось очередное послание, в котором он недвусмысленно назначал цену за отмену публикации – якобы обнаружились новые подробности процесса в Канцлерском суде. Ей следует возместить 250 фунтов убытков, чтобы приостановить движение рукописи. Но Мери и на сей раз не отозвалась ни словом. Ей стало известно, что, вопреки утверждениям Медвина, его книгу не приняли к печати. «Попытки выманить у меня деньги натыкаются на полное мое бесчувствие, – написала она Хенту. – Я слишком настрадалась из-за таких историй в последнее время». Медвин попробовал добиться желаемого еще раз год спустя, когда написанную им биографию и в самом деле приняли к печати. Уведомленная Мери и тут не сделала ни одного ответного движения. Увидев объявление о выходе книги, она испугалась, даже захворала из-за дурных предчувствий, но твердо решила не уступать – не высылать денег. И поступила правильно – стряпня не вызвала читательского интереса, а потому не было и пересудов, которых так опасалась Мери.

Да, Мери освободилась от гнета денежных забот. Об этом времени она давно мечтала, но оно-то и оказалось горчайшим. Теперь, когда она получила наследство, жизнь предъявила ей векселя в виде измен и оскорблений, по которым ей приходилось платить. С деньгами она рассталась бы с легким сердцем, но невозможно было идти на поводу у шантажистов. Их постоянные посягательства на личную жизнь убивали ее в прямом смысле. Когда наконец она обрела мир, было уже слишком поздно.

В начале 1848 года Мери познакомилась с Джейн Сент-Джон, молодой вдовой, вскоре ставшей женой Перси. «Это все равно что получить самый крупный выигрыш в лотерее, потому что лучше и милее ее нет никого на свете, – так отзывалась Мери о своей невестке. Джейн тоже говорила о своей свекрови с любовью, в пожилые годы она вспоминала, как выглядела Мери в пору их знакомства – как была стройна и тонка, по-девически легка в движениях, как выразителен был взгляд ее глубоких глаз, как просто и изысканно была всегда одета – что-то серое, мягко струившееся.

Любовь Джейн окончательно смягчила Мери. Она наконец смирилась с пассивностью натуры Перси и радовалась, что он оставил политику, чтобы заняться своими имениями. С деньгами Джейн, влившимися в их состояние, жизнь стала еще привольней. Они ездили повсюду вместе, Мери была покорна, как тень. В Филдс-плейсе они вели очень мирное существование. «Джейн не любит общества, таковы же вкусы Перси. Для развлечения у нас есть сад, ферма, наши собаки, наши птицы, наши голуби», – дремотно перечисляет Мери свои утехи в одном из своих немногих писем, отправленных в последние годы. Внезапно свалившаяся как гром среди ясного неба Клер внесла сумятицу в тихое течение их жизни. В конце концов ее попросили не трудиться больше приезжать. «Она с двухлетнего возраста отравляет мне существование», – возроптала Мери в доверительном разговоре с Джейн.

Весной 1850 года они втроем поехали в Ниццу, где Мери последний раз в жизни наслаждалась теплом южного лета. Вскоре ее разбил паралич, сковавший половину тела. В январе 1851 года она перенесла еще несколько ударов и совершенно неподвижно лежала на Честер-сквер. Сын с невесткой преданно за ней ухаживали. Первого февраля 1851 года в возрасте 53 лет она скончалась.

Прочитавшему биографию Мери может показаться, что она каким-то таинственным магнитом притягивала к себе несчастья, была не в силах удержать удачу или хотя бы уравновешенное, благополучное существование. Видимо, это был природный пессимизм, который невозможно было обуздать.

Человек, чей пессимизм имеет интеллектуальную природу, может отлично ладить с миром – таких людей много, но тот, чей пессимизм пронизывает весь эмоциональный строй души, как правило, бывает труден в общежитии.

Пессимизм пропитывал эмоциональный мир Мери Шелли, безжалостно подавленный ее рациональным воспитанием. Как видно из одного ее случайного, но очень важного признания, она бывала жертвой беспросветного уныния, даже когда испытывала удовлетворение, из-за чего и в самые счастливые минуты ее терзали страхи, скверные предчувствия. За несколько лет до смерти она как-то написала Клер: «Всю жизнь меня преследует уныние, которое мне прибавляет еще больше раздражительности, что часто отталкивает от меня людей. Я сокрушаюсь об этом, ощущаю это, знаю это о себе, но ничего не могу поделать. Чтобы общаться так, как следует, мне надо быть немного под хмельком – любое чувство, убыстряющее течение крови в моих жилах, делает меня не то чтобы счастливее, но лучше».

Если бы Мери могла «оттаять» эмоционально, друзья поняли бы, что, несмотря на страшные беды, валившиеся на нее всю жизнь, она испытывала удовлетворение, и не такое уж малое.

Признание Мери «мне надо быть немного под хмельком» вызывает вопрос: почему же она так редко бывала в этом состоянии? Мери Шелли ни от чего и никогда не теряла голову – ни от вина, ни от литературы, ни от любви, ни от добродетели. Хочется сказать: будь в ее жизни больше хмеля, было бы меньше слез. Но ее вырастили в суровом воздержании – сначала закаляли ледяными купелями Годвина, потом целебными солями Шелли, составленными по собственной его рецептуре. А на самом деле никакого «потягивания» горячительного никогда не происходило, это была всего лишь слабость воображаемая.

Ответом на многие вопросы может служить одна из ее приписок к дневникам, которые она перечитала с начала до конца в 1834 году: «Меня поразило, какую несовершенную картину представляют эти брюзгливые страницы. Но это потому, что повествуют они о моих чувствах, а не о моем воображении… Мое воображение… мой Кубла-хан – могучие владения моей радости».

Мери Шелли хранила молчание о своей работе, говорила о ней неохотно. В своих письмах и дневниках она редко упоминает свои романы, а если и упоминает, то в скупых словах, одни лишь факты. И чтобы дополнить эту «несовершенную картину» и отыскать страну ее воображения, нужно читать ее романы. Она была не только дочерью Уильяма Годвина и Мери Уолстонкрафт, не только женой Перси Биши Шелли и матерью сэра Перси Флоренса Шелли, она была писательницей непреходящей славы.