Скворцы возвратились в Мцхету. Арсакидзе следил за ними с балкона. Бесчисленное множество птиц облепило чинару.

Спускались сумерки. Арсакидзе еще различал вкрапленную в листву черноту птичьих перьев. Скворцы копошились на ветках.

Словно обрадовавшись, что опять собрались вместе, они рассказывали друг другу о чужих краях. Константин, прислонившись к балконному столбу, слушал болтовню птиц, Казалось, еще немного — и он поймет смысл их таинственного щебета. Он чувствовал страшное одиночество.

Вспомнил свою юность.

Как раз к его окну весною прилетали скворцы. Ночевали на клене под окном. Вешнюю радость приносили они в горы. Арсакидзе вспомнил свою мать. Суетится, верно, теперь одна на дворе дома в горной деревне.

Вороны расселись на ближайших соснах и, упрямо каркая, призывали ночь. Скворцы еще щебетали в зелени клена. И совсем близко, будто стоят они перед глазами, видит Константин черных овец, слышит их блеяние. Следит мысленно за тенью старухи в черном.

Суетится мать, бегает, запыхавшись, за овцами. Пока она успеет выдоить одну, какой-нибудь годовалый ягненок дорвется до другой овцы, станет на колени, прильнет к соскам и безжалостно теребит вымя.

В детстве он сам помогал матери доить овец, загонял ягнят в загон, волочил их по одному, схватив за уши, к матери, которая спокойно ждала его, сидя на пне.

Ему казалось, что он слышит жалобное блеяние ягнят.

Мать сейчас возится у очага.

Бросает в огонь сухую корку черешни.

Заквасит молоко…

Помолится…

Попросит икону быть покровительницей ее единственного сына. А потом ляжет старуха с надеждой хоть бы во сне увидеть любимого сына, пропавшего в дальних краях.

«Ута», — слышит Арсакидзе свое ласкательное лазское имя.

Скворцы угомонились. Тишина воцарилась в саду. Луна еще не взошла. Как химеры, чернели силуэты лип, платанов и грушевых деревьев.

Любил Арсакидзе всматриваться в ночь, когда вселенная объята мраком и лишь по едва уловимому шороху чувствуется, что жизнь на земле еще не угасла.

Стоит он одиноко на балконе и слышит, как мать говорит ему по-лазски;

— Выпей, Ута, молока.

Он закрывает глаза и напрягает воображение: может быть, далекий образ матери скажет еще что-нибудь.

Но воображение бессильно, Арсакидзе жалел теперь, что не научил свою мать грамоте. Лишь через людей присылает она ему издалека приветы, То каштанов пришлет, то мушмулы, то диких груш, перебранных ее рукою, а то пховские ноговицы, пестрые носки или пховскую чоху с вышитыми фалдами.

От этих вещей веет такой материнской любовью и теплом! Мать сообщала как-то, что больше всего она боится умереть, не дождавшись сына. «В Кветари пришло известие, что царь Георгий познакомился с тобой. Наверное, и у царя есть мать, наверное, и царь любит свою мать. Закляни царя именем его матери, пусть он отпустит тебя ко мне. Раз, хоть один раз поглядеть бы на тебя, сынок, благословить тебя перед смертью, а потом пусть меня покинет дыхание, пусть Господь примет душу мою. Если бы я знала дорогу и место, где ты живешь, приехала бы сама к тебе, вблизи тебя стала бы работать, печь хлеб. Не пожалела бы я себя, приползла бы к тебе. Ноги опухают у меня. Не могу я, как бывало, ездить верхом. Но кто же останется у могилы отца, одиноко лежащего в пховской земле? Кто принесет жертву за упокой его души? Кто закажет поминки во спасение его души? Все же, сынок, лучше тебе самому навестить свою старушку».

Вот что мать передала Арсакидзе устно через каменотеса Бодокию. Мать Бодокии тоже не захотела покинуть горы, не захотела уйти от могил, где покоятся кости ее родных. И потому Бодокия в три месяца раз ездит в горы навещать ее. С тех пор как Фарсмана Перса отстранили от дел и Арсакидзе стал главным зодчим, только царь мог дать ему разрешение на поездку в Пхови, но Арсакидзе стеснялся просить об этом царя. Он мечтал повидать старуху по окончании постройки Светицховели, но постройка затягивалась. Чем выше воздвигалось здание, тем сложнее становились обязанности мастера.

Константин хорошо знал: трудно начать работу, но еще труднее закончить ее. Большое покровительство оказывал строительству католикос Мелхиседек, но иногда он же и мешал Арсакидзе. Напуганному Фарсманом католикосу во всякой мелочи мерещилось язычество. Грузинским мотивам в архитектуре старец предпочитал византийские мертвые схемы.

Арсакидзе учился в Византионе, но, с тех пор как стал работать самостоятельно, он изменил путям которыми вели его учителя.

Таков закон: кто не был учеником, тот никогда не станет мастером, но и тот не станет мастером, кто смотрит только в рот учителю.

Мелхиседек отдавал предпочтение малоспособному благочестивому мастеру перед мастером способным, но равнодушным к церкви.

Арсакидзе раздражали бесконечные указки Мелхиседека. Юноша ненавидел мастеров, которые умели только креститься.

Пришлет, католикос какого-нибудь неуча — набожный, мол, надо взять его на работу.

Арсакидзе строго бранил таких «мастеров». Озлобленные, бежали они к царскому духовнику или поджидали католикоса, который время от времени приходил осматривать строительство.

Доносили на Арсакидзе: «Преследует, мол пховец православных иверов, гонит их прочь и выдвигает только лазов и пховцев».

…В прошлом году с подмостков свалились плотник Гариселаисдзе, ваятель Квелаисдзе, орнаментовщик Кви-рикаисдзе, живописец Отобайя, ваятели Ростомаисдзе и Цвергрдзелисдзе.

В этом году обрушилась стена и раздавила больше ста человек пленных мастеров — из трехсот пховцев осталось в живых лишь шестьдесят.

Плохое питание и эпидемия косили рабочих. Подбирали покойников, священник служил над ними панихиду, потом наваливали их на арбы и везли за город в общую яму. Ни человек, ни слово, ни камень не сохранили их имен. Роптали рабочие. Но строили: они верили главному зодчему.

Арсакидзе видел все это. Сердце болело у него, но он не смел заикнуться ни о чем. Было бы изменой делу бросить в такое время храм и уехать в Пхови. Искусство требует расплаты кровью сердца. Не выйдет ничего, если этому суровому кумиру не отдашь всего себя.

Ночь спустилась в фруктовый сад дворца Рати. Звезды расцвели в небе, и западный край его заалел. Над Крестовым монастырем встала луна. Издали доносился вой шакалов, на огороде мяукали кошки, Арсакидзе, стоявший в темноте, вдруг вздрогнул.

Нона тянула его за рукав.

— Покушай, сынок, чего-нибудь!

Долго сидел лаз у очага посреди хатки Ноны. Поел немного кутьи. Поблагодарил Нону, Захотел помыть руки. Взглянул на ногти. Вспомнил, что утром поскользнулся на лесах, схватился за столб, чтобы удержаться, и сломал ноготь на правой руке.

Отточил нож и стал подрезать ногти.

Нона принесла книгу в полинявшем переплете.

— Прочти, что написано в книге о стрижке ногтей. Ежели кто пострижет ногти в день дракона, ожидает его ссора с другом сердца.

Кто пострижет в день коровы, ждет его радость нечаянная. В день зайца — ссора с возлюбленной, в день змеи — укус скорпиона. В день лошади — подкуп великий, а в день льва — исполнение желаний».

Арсакидзе поднял голову и улыбнулся.

— Чья это книга, Нона?

— Фарсман Перс подарил ее покойному Рати. Арсакидзе долго сидел у очага.

Читал месяцеслов, поднося его к огню. Нона лежала в углу на медвежьей шкуре. Она бредила во сне. В окошечко залетел камешек.

Арсакидзе прислушался к шороху. Снова стал листать книгу. Второй камешек упал к его ногам. Встал, вышел в огород. В дубовой роще плакал филин. Уже хотел вернуться в дом, но как раз в это время под липой мелькнула тень в белом покрывале. Приблизился и в лунном свете узнал Вардисахар. Он ввел ее в дом.

Вардисахар казалась взволнованной и тяжело дышала.

— Погаси светильник, — проговорила она быстро, — не застали бы нас..

Арсакидзе удивился ее словам. Придвинул ей кресло, усадил.

Вардисахар осмотрелась, остановила взгляд на щите и кольчуге, висевших на стене. Снова попросила юношу:

— Погаси свет!

— Но почему же гасить свет? Нона спит, а кроме нее, ко мне никто не войдет.

Придвинул кресло и сел рядом с ней. Вардисахар в плену стала как будто еще прекраснее. Снова нравилась ему его бывшая цацали. Обняв за шею, поцеловал ее около уха.

Женщина придвинулась. Он обнял ее за талию, притянул к себе, откинул голову и долго целовал сладкие, как сотовый мед, губы.

Арсакидзе расплел ей косы цвета спелых пшеничных колосьев, трижды обмотанные вокруг головы.

— Встань, пересядем на тахту, — попросил юноша.

— Здесь лучше, — заупрямилась она.

Он стал упрашивать ее, но Вардисахар упорно отказывалась. Юноша подхватил ее на руки и насильно положил на тахту.

Женщина встала.

— Лучше посидим, — сказала она. Арсакидзе подсел к ней. Вардисахар увернулась от его объятий.

Юноша обиделся. Она встала, опустилась на колени перед тахтой, склонила голову к Арсакидзе и вдруг, как дитя, заплакала навзрыд.

Юноша не стал расспрашивать о причине ее слез.

«Наверное, взволнована после долгой разлуки, — подумал он. — Ласка и нежность успокоят ее…»

Гостья попросила воды.

Утолила жажду и, развеселившись, принялась тараторить:

— Шорена ездила в Зедазени, вчера только вернулась оттуда. Дома застала Гурандухт. Обнялись, заплакали. Камни возопили бы, глядя на них. Скоро состоится обручение, — заключила она свой рассказ.

Расхваливала Вардисахар Гиршела, владетеля Квелисцихе. Этот человек почему-то не нравился Арсакидзе, ему неприятно было слушать о нем, но он не перебивал женщину.

— Вчера видела его мельком, — продолжала она. — Красив был эристав верхом на коне, ехал он стремя в стремя с царем Георгием. Отборные латники сопровождали их. Георгий сиял лицом, а Гиршел, владетель Квелис-цихе, — осанкой. На царе были латы позолоченные, на эриставе — посеребренные.

Арсакидзе был ревнив.

— Все же, который из них тебе больше понравился; Вардо? Царь Георгий или эристав Гиршел? — спросил он с насмешкой в голосе.

Женщина не поняла насмешки.

— По правде говоря, царь Георгий. Я не люблю верзил…

Арсакидзе вспыхнул, но смолчал. С балкона донесся шорох. Арсакидзе вышел. Собаку заперли на балконе, он выпустил ее и закрыл дверь на задвижку.

Вардисахар собралась уходить.

— Надо спешить, Шорена не ляжет без меня. Я должна ее раздеть.

— Подожди еще немного.

Он усадил ее на тахту и сел рядом. Откинул ей волосы и поцеловал в мочку уха.

Вардисахар снова защебетала:

— Хочу рассказать тебе один секрет. Под клятвой открыла мне его Гурандухт, мать Шорены…

Арсакидзе заинтересовался.

— О чем же тебе говорила Гурандухт? Но женщина вдруг заупрямилась… Арсакидзе стал настаивать.

— Поклянись, что даже Шорене не выдашь секрета. Арсакидзе трижды поклялся.

— Подумай только, — начала таинственно девушка, — твоя молочная сестра вовсе не Шорена.

— А кто же? — прервал ее пораженный Арсакидзе.

— Мзекала, дочь наложницы Колонкелидзе.

— А где Мзекала?

— Она умерла еще в колыбели.

Вардисахар немного помолчала, огляделась кругом и продолжала:

— Ну так вот… Твоя молочная сестра, оказывается, Мзекала.

— Почему же нам говорили, что мы с Шореной молочные брат и сестра?

— Наверное, Гурандухт побоялась пховского обычая заводить цацали. Потому и объявила вас братом и сестрой, — сказала Вардисахар и лукаво улыбнулась. Она без слов спрашивала его взглядом: «Ведь рад, что ты не молочный брат Шорены?»

Арсакидзе был поражен этим известием. Он даже не стал вникать в смысл улыбки своей собеседницы.

— Шорена росла одна в замке эристава. Из дворян не было никого поблизости. Не могла же она дружить с рабами! Выросли вместе, бывали вдвоем, и потому вас объявили молочными братом и сестрой, — сказала Вардисахар и снова испытующе посмотрела на юношу. Но на его лице ничего не могла прочесть, кроме изумления.

Она снова встала, собираясь уходить.

— Мы так долго не виделись, Вардо, отчего же ты торопишься уйти? — сказал он и заглянул ей в глаза. — Может быть, другой тебе приглянулся?

Девушка покраснела.

Это показалось ему подозрительным. Он вспомнил, как странно сверкали ее глаза, когда она говорила о царе Георгии.

Он обнял женщину за шею.

— Погаси светильник, — опять попросила Вардисахар.

— Нет, не погашу, — упрямо ответил юноша. Правой рукой он обнял женщину.

— Не надо, — взмолилась Вардисахар,-отпусти меня сегодня домой, в другое время я тайком уйду от госпожи и приду на всю ночь, если хочешь.

— В другое время? Тогда я другую найду! — Юноша разозлился.

Женщина зарделась. Юноша, не помня ни о чем, схватил ее и уложил на тахту, целовал ее в шею, в уста.

Уста Вардисахар рдели, как кизил, но она продолжала бороться.

Снова перехватил ей руки Арсакидзе, потянулся поцеловать ее, но вдруг отпустил и вскочил.

— Что это у тебя на груди? Девушка покраснела и ничего не ответила.

Юноша различил на груди Вардисахар следы укуса, Взбешенный, он грубо крикнул ей в лицо:

— Распутница, ты все еще продолжаешь блудить! С тебя не довольно, что тебя тискал аланский царь!

— Не оскорбляй меня незаслуженно, — сказала она. — Клянусь тобой, ни с кем не делила я любви к тебе.

— Не клянись мной, блудница! — крикнул юноша, — Ты собой клянись!

— Успокойся, успокойся!-умоляла Вардисахар. — Ты только успокойся, я расскажу тебе подробно обо всем.

— Что ты можешь мне рассказать больше того, что я вижу своими глазами!

Женщина встала, поправила рубашку. Ревнивец сорвал с нее три застежки.

— Где мои жемчуга?

Арсакидзе нашел их и вложил ей в руки.

— Это подарок твоего любовника? Не забудь, возьми с собой. Знаю, как ты жадна на подарки…

— Шорена подарила мне вчера эту рубашку с жемчужными застежками.

Юноша зло улыбнулся.

— Если не веришь словам моим, думай как хочешь, — сказала Вардисахар.

Ее спокойствие взбесило его еще больше.

— Говори сейчас же, чьи это укусы, не то не выйдешь отсюда живой.

Вардисахар бросилась к нему, закрыла ему рукой рот,

— Помолчи, шальной, разбудишь старуху. Имей терпение, расскажу все.

— Кто бы ни пришел ко мне, всем буду говорить, что ты распутница и лгунья!

Вардисахар оправила платье. Села в кресло, скрестив руки, и рассказала обо всем приключившемся с нею три дня тому назад.

— Царский скороход приходил во дворец Хурси. Это он поступил так со мною.

— Лучше бы убил тебя этот скороход! Женщина сидела и горестно плакала.

— Если ты не распутная, как же ты впустила в дом чужого человека? — спрашивал ее Арсакидзе.

— Подумай сам, как могла я, пленница, не впустить в дом царского скорохода? Да я не была одна — прислужница Мелания была дома…

— Если ты не врешь, скажи, как звали царского скорохода?

Она задумалась, подняла голову, взглянула в глаза юноше и в раздумье произнесла:

— Глахуна Авшанидзе.

«Так вот почему ты хвалила царя Георгия!» — хотел было сказать Константин, но прикусил язык.

«Еще хуже — значит, это был сам царь Георгий, а он уж, конечно, не ограничился укусом».

Арсакидзе окончательно решил, что цацали, изменила ему.

— Вставай и уходи сейчас же отсюда, и чтобы глаза мои не видели тебя больше…

Женщина зарыдала, упала к его ногам, целовала колени.

— Не гони меня, я ни в чем не повинна.

— Если ты не уйдешь, я сам уйду! — грубо крикнул Константин.

Женщина встала, вытерла слезы, накинула покрывало на голову.

— Я уйду, но знай, я буду мстить тебе!

Она ушла, и когда Арсакидзе поглядел ей вслед, то заметил, что плечи Вардисахар продолжали вздрагивать.