Во вновь возводимые дворцы, крепостные бастионы, солдатские казармы, в сырые землянки горожан вползла страшная беда. На просторах Южной России вспыхнула чума. Большего бедствия в XVIII веке не знали. (Да и в предыдущие века тоже.) Ни войны, ни междоусобицы, ни зверства феодалов и деспотов всех мастей не уносили столько жизней, как эта зловещая болезнь.

Затихли, опустели дома в Херсоне, Таганроге, Екатеринославе, Полтаве, Кременчуге, Елизаветграде, Севастополе. Задымили, отгоняя мор, костры, прокуривая одежды каждого, встали у шлагбаумов солдаты, не впуская пришельцев, заработали карантины. Но чума лишь криво усмехнулась костлявой челюстью, и после каждой ее гримасы усиливался погребальный звон. Гробы, а то и просто мешки с трупами опускались в неглубокие ямы, с каждым днем опустошая недавно заселенную Новороссию. Плоды Кучук-Кайнарджийского мира на отвоеванных территориях пожинала смерть, и усилия солдат и полководцев империи в этой войне, казалось, были напрасны.

Рескрипты, приказания, советы о том, как преодолеть опасность, неслись из сановитого Петербурга, самого выставившего карантинные посты на много верст вперед от царских дворцов. Но чтобы исполнить эти указания, нужны были смелые, самоотверженные, организованные командиры.

* * *

Ранним летним утром Ушаков выводил из Херсона команду своего корабля в степь. Из середины большого квадрата, по углам которого забивали колышки, прошмыгивали между группами моряков суслики, отбегая дальше в поля. Они становились на холмики и с удивлением смотрели, как люди делали себе на месте их пристанищ широкие норы. Да, землянок Ушаков приказал отрыть много. Для офицеров, для морских служителей здоровых, для тех, у кого есть подозрение к болезни, для больных, для выписавшихся из госпиталя, для карантина. Везде лежали кучи камыша и сухой травы. Недавно прибывший для прохождения службы мичман Пустовалов с удивлением прислушивался к разговору своего командира и пожилого, с обвисшими усами боцмана.

— Ну так как, Петрович, разложим костры по всей линии или в разных местах?

— В разных местах, ваше превосходительство. Чтобы дым зазря не пропадал. У карантина, у гошпитальных, на входе в лагерь.

— Верно, пожалуй. Да еще в центре у палаток основной команды, чтобы здоровые все под дымком были.

— А еще, Федор Федорович, в костры чебреца и душицы добавлять следует. Лихоманка духмяности не любит, она в гнилостях и прелестях себе добычу находит.

— Вот и давай, Петрович, возьми с десяток служителей и поищи чебреца и других запашистых трав по ярам и рощицам.

Вечером в офицерской землянке, полулежа на свежестроганом лежаке, мичман размышлял вслух:

— Не похож наш командир на капитана первого ранга. С боцманом будто с ровней говорил, а нас в Морском корпусе обучали высоко честь офицера держать, не топтать ее, не снижать.

Дементий Михайлов, корабельный штурман, что вычерчивал за столом какой-то план, не поднимая головы, ответствовал:

— Он ее и не марает. Честь — она сверкать должна, как труба медная, а чистят ее боевым и мирным делом.

Мичман пожал плечами: «Ну это честь, а к чему себя так не блюсти, командиром не выглядеть, команды не слышно. Будто на деревенских посиделках беседу ведет. Сие ни в каких уставах не написано».

Дементий, будто отгадав его мысль, провел под линейку четкую линию и поднял голову:

— В уставах о том, как служителей сберечь от моровой язвы, тоже не написано. А он сбережет. — Усмехнулся. — Мы тут так будем бегать, да строить, да упражнения делать, что не до чумы будет.

Да, то были не учебные классы, а непрерывный, почти холопский труд с нелегким заданием каждому офицеру и моряку. Горели беспрерывно костры, кипели котлы с горячей водой, разводили в ведрах уксус, сушили на кострах одежду, затем прокаливали и продымливали ее. На козлах постоянно проветривались постели. Воду привозили от Днепра в бочках, сырую командир пить не давал. Изредка легкие взрывы окутывали пороховым дымом весь лагерь. «Пороха-то она, сердешная, боится», — утверждал Ушаков.

«Все кислые-то стали, яко мураши», — похохатывали матросы, обмываясь уксусом. «Да ты трись, трись пошибче, всякая хворость лепетнет», — ворчал боцман, не давая никому улизнуть от ежедневной промывки. Два раза в день докладывал лекарь Ушакову о состоянии команды. Если появлялось покраснение, слезились глаза, вся землянка или палатка становились на легкий карантин, если болезнь не отступала — карантин был полный. Матросам даже разговаривать с соседями запрещалось. Городской госпиталь Ушаков не загружал, а если кто приходил оттуда, то долго выдерживал в карантине и лишь тогда допускал к упражнениям. Позднее он вспоминал: «Все… расположения и наблюдения исполнялись со всевозможными рачением под всегдашним моим присмотром, даже ни один больной человек не только без бытности моей при осмотре лекарском не отосланы в госпиталь или в карантин, но из одной в другую палатку без меня переведены не были…»

Казалось, лишь бы выжить, здесь, на суше, не отойти к праотцам, но его матросы готовились к морским походам: слушали и исполняли команды, вязали узлы, учились забираться на столбы, что поставил он вместо мачт.

Чума не выдержала, отступила и «от 4 числа ноября минувшего 1783 года более уже не показывалась», — писал он позднее в докладной записке.

* * *

Петербург, отмечая старание в борьбе с чумой, особо выделил по представлению вице-адмирала Я. В. Сухотина командира морского корабля № 4. Адмиралтейств-коллегия объявила, что «приписывает совершенное свое удовольствие особливо же капитану Ушакову, отличившемуся неусыпными трудами попечением и добрым распоряжением, чрез то, что он по своей части гораздо скорее успел отвратить опасную болезнь, так что оная от 4 числа ноября больше не показывалась, о чем к нему от Коллегии послать указ…».

Орден Владимира 4-й степени засиял на груди Ушакова. Не за морские сражения, но за битву со смертельной опасностью, за спасение от гибели русских моряков и командиров, всех морских слушателей, что скажут еще свое слово в будущих битвах.