Через Кордильеры

Ганзелка Иржи

Зикмунд Мирослав

НА КРЫШЕ БОЛИВИИ

 

 

Слово «Потоси» неразрывно связано с серебром и оловом, но при более тщательном рассмотрении оно вдруг раздваивается, как под стеклянной призмой, распадаясь на два образа.

Перед вами внезапно возникают два города, две родные сестры, веками живущие под одним именем. Одна — капризная, избалованная, нарядная и отцветающая — вечно жаждет, чтобы ею восхищались, чтобы ей поклонялись. А рядом с нею — Золушка, скромная и забитая, измученная ежедневной работой, спрятанная от взоров гостей где-то на задворках.

Две сестры, связанные общим именем Потоси.

Антикварный центр города выставляет напоказ сокровища строительного искусства, накопившиеся здесь за четыре столетия. Опрятный парк на площади со всех сторон окружен фасадами добротных городских домов, построенных в вычурном колониальном стиле и его более поздних имитациях. Ажурные ворота, украшенные витыми колоннами в духе барокко и тимпанами эпохи Возрождения; мавританские аркады; тонкие, чеканной работы решетки перед окнами; резные кружева балконов.

И храмы. Множество храмов.

Их в Потоси понастроили столько, что теперь не знают, как с ними быть. Одни, запертые на замок круглый год, пустуют и разрушаются, занимая лишь номер, квадратные метры в плане города и рабочее время старосты, который обдумывает, когда их снести, чтобы они не рухнули на головы прохожим. Другие храмы пробуждаются к жизни лишь во время вечерних и воскресных богослужений. Только старики нищие с утра до вечера сидят у их ворот, прося милостыню.

Зато возле трех самых больших потосийских храмов каждый вечер собирается толпа. Перед калиткой у входа выстраиваются очереди и стоят до тех пор, пока внутри не зажжется свет и человек в войлочной шляпе не усядется в деревянной будке над лестницей и не откроет перед собой обтрепанную папку с билетами.

Место на скамейке стоит три боливиано, входной билет на хоры — один.

Через полчаса мы возвращаемся и проходим мимо храма. Уже на площади слышно, как оттуда несется рев и свист; временами к нему примешиваются цокот копыт и выстрелы из кольтов, затем все затихает, уступая место унылым мелодиям массового голливудского производства.

Что же это за месса?

Покупаем в окошечке кассы билеты в этот таинственный храм. Внутри полная темнота. Лишь откуда-то сверху вырывается сноп света и, проходя над головами «верующих», упирается в экран перед алтарем. Так вот оно что! В Потоси было слишком много храмов и не хватало кинотеатров. Зачем же терять время и деньги, строя новые здания, если здесь пропадает без пользы столько старых помещений? Для решения проблемы достаточно было натянуть экран перед алтарем, установить аппарат за органом, расставить на тротуаре рекламные щиты с крикливыми портретами ковбоев и полуобнаженных красоток, Тарзана и светских львов, соорудить деревянную будку кассы перед входом — и предприятие заработало полным ходом.

Компании не приходится заботиться об изыскании средств, а фильмы приносят францисканцам куда более верные доходы, чем жестяные кружки. Не беда, что покой святых над алтарем то и дело нарушается грохотом пулеметов либо показом полуодетых красавиц.

Ведь это только на экране…

 

Обедня под австрийский марш

Воскресное утро. Кафедральный собор на площади привлекает наше внимание другими, не менее оригинальными, но какими-то неподобающими звуками. Они несутся из-за неплотно прикрытых дверей, несколько фальшивя, но зато в них чувствуется солдатское усердие. Ну да, это совершенно определенная мелодия, под которую печатал шаг бравый солдат Швейк.

Мы стоим у дверей и слушаем марши. Один сменяет другой. «Радецкий», «Капитан Ржимек», потом орган заливается тирольской песней и вдруг переходит на польку, хоть в пляс пускайся. Не будь она так фальшива, мы бы того и гляди заплясали прямо на лестнице. А когда заиграли чилийскую маринеру, мы уже не сомневались: это было не что иное, как утренний популярный концерт для молодежи.

В веселом настроении вошли мы в кафедральный собор — и попали в самый разгар обедни. Бравурная музыка, австрийские марши при богослужении в католической церкви, заполненной сосредоточенными верующими! Любопытство погнало нас по винтовой лестнице на хоры, чтобы лицезреть автора этого неподражаемого музыкального сопровождения воскресной мессы.

От удивления органист чуть было не вытянулся по стойке «смирно». Но потом с готовностью заговорил по-немецки о своей судьбе, и после первых же фраз мы заметили, что он постепенно забывает родной язык и подпадает под влияние испанского.

— Meine Herren, а что мне еще остается делать? Перед первой войной я научился немножко тренькать на рояле, в армии иногда играл на гармонике…

И вот тридцать лет он живет этим, так как в Потоси нет больше ни одного человека, способного хотя бы правильно сесть за клавиатуру органа. Правда, он знает слесарное дело, которое давало бы ему лучший заработок, но эта работа легче.

— Я играю одно и то же восемь раз в неделю. Иногда перепадает лишнее дельце — если кто-нибудь умер или если позовут на свадьбу и крестины. А вообще все это надоело. Представляете, тридцать лет изо дня в день десять этих песенок…

Прошло несколько дней, и весь город стал казаться нам похожим на этого органиста. Он живет какой-то поверхностной жизнью, кормясь остатками былой славы; он суетится и бездельничает по соседству с рудниками, откуда идет все его богатство, и все же он так далек от них, что в самом городе не проживает ни одного из многих тысяч потосийских рудокопов. Они приходят сюда лишь как гости, и то не всегда желанные.

Центральную часть Потоси населяют семьи чиновников и служащих, торговцы, мелкие рантье и владельцы самых захудалых рудников, которые не могут позволить себе роскоши жить в столице либо за границей, подобно тем, кто занял верхние ступени оловянной иерархической лестницы.

А те люди, которые изо дня в день единоборствуют с камнем в чреве горы Потоси, своими руками доставляя на свет божий все ее сокровища, подлинные создатели чванливого города Потоси, живут 300 метрами выше в глинобитных, немощеных и темных предместьях у самого подножья Богатой горы. Им дала кров Золушка Потоси. По утрам, задолго до рассвета, выходят они из своих холодных конур с кукурузной лепешкой в кармане, с бидончиком чичи и щепоткой коки. А поздним вечером либо через два-три дня возвращаются изнуренные и ослабевшие, чтобы набрать немножко сил для следующей смены, такой же безрадостной, как и все предыдущие.

 

Базарная площадь

Собственно говоря, у Золушки Потоси два дома. Один стоит в сторонке, безмолвный и ветхий, пряча язвы бедности в двух-трех сотнях метров над дворцами и особняками своей расфранченной сестрицы. В другом же доме скромная Золушка проводит свои короткие, как жизнь бабочки-однодневки, часы беготни и треволнений, забот и нужды, радостей и бабьих пересудов. Все это должно уместиться на одной-единственной площади, замкнутой квадратным блоком домов, чьи стены скрывают сутолоку базара от взоров надменного богатого города. Эта площадь зовет и манит, кормит и одевает вторую половину города.

Можно целый день ходить вокруг потосийской базарной площади, даже и не подозревая о ее существовании. Но на рассвете сюда со всех сторон начинают стекаться люди, собираясь и толпясь перед двумя большими воротами. Летками ульев кажутся в эти ранние часы два противолежащих угловых входа. Через их широкие проезды на огражденную базарную площадь проходят индейцы со стадами лам, навьюченных грузами сельскохозяйственных продуктов, лавочники со своей поклажей, овчары с тюками шерсти, мясники и зеленщицы, сапожники, ротозеи и хозяйки с сумками для покупок. Среди них есть и служанки из наиболее состоятельных домов, но в основном здесь преобладают жены горняков с окраин. Мало кто из них обут, но все они кутаются в пестрые шерстяные платки с бахромой и у каждой на голове сверкает типично потосийская шляпа, белая как снег, тугая, как цилиндр, но вдвое выше его. У нее ровные широкие поля, тулья суживается кверху наподобие усеченного конуса. Потосийская индианка может десять лет не иметь обуви, но шляпа у нее должна быть. Это ее гордость и опознавательный знак. Каждому уже издали видно, что это женщина из города. И не из какого-нибудь городишка! Из достославного Потоси!

Правда, деревенские женщины тоже неравнодушны к таким головным уборам, однако довольствуются обыкновенным котелком.

При первой встрече с индейцами, населяющими долины вокруг Потоси, нельзя не вспомнить о пастухе из шалаша где-нибудь под Татрами. Ворсистые штаны в обтяжку ниже колен, домотканые куртки и круглые шапочки — все это из некрашеной овечьей шерсти. Но есть здесь и типичные индейцы, пришедшие с далеких гор. Их небольшие шляпы — монтерас — сделаны из черного войлока, спереди их украшает белый вязаный крест.

Но на всех этих людей наложила свой безошибочный отпечаток бедность, с которой они борются из поколения в поколение. Они хилы, недоразвиты, изнурены тяжелым трудом на убогих лоскутках горных полей, истощены однообразным и недостаточным питанием, обессилены постоянным воздействием кокаина. Растрескавшаяся кожа их босых ног почти бесчувственна и покрыта язвами, незаживающими ранками и нарывами.

По каким же дорогам шли они сюда в это морозное утро, задолго до рассвета, чтобы продать на базаре немножко кукурузы и картофеля? У нас мерзнут ноги в шерстяных носках и крепких ботинках. А индейцы на минутку прислоняются к нагретой солнцем стене — лишь бы отошли их окоченевшие пальцы — и снова натягивают на лоб постромки, взваливая на спину корзины с товаром: на базаре надо быть вовремя.

В обоих проездах за базарными воротами оборванные старухи и слепцы протягивают к прохожим скрюченные от холода руки. На камнях мостовой возле корзинок с кукурузными лепешками сидят молодые женщины, держа малюток у пустой груди. Девочка лет восьми, босая, в лохмотьях, беззвучно шевелит посиневшими губами, выпрашивая милостыню.

На площади, сразу же за воротами, навалены горы фруктов, которыми торгуют потосийские индианки в белых цилиндрах. Яблоки, груши, апельсины, бананы, манго, ананасы, дыни, гранадильяс — плоды, внешне похожие на апельсины, но с зеленой студенистой мякотью — и другие виды тропических фруктов с названиями, которых мы даже не слыхали. Они никогда не попадают на европейские рынки, так как им не перенести долгого путешествия через океан. Владелицы этих лотков, пожалуй, единственные на базаре, кому не приходится жить в постоянной нужде. Эти мелкие торговки продают фрукты, привозимые из Кочабамбы и из тропических областей восточной Боливии. У них в городе есть свои постоянные заказчики, которым не нужно считать каждый сентаво.

За ароматными «трибунами» торговок фруктами идут мясные ряды. Однако первосортного мяса тут не купишь. Выбор не велик: коровьи, бараньи и козьи головы да потроха — мясо для горняцких семей. Любая покупка здесь — событие, и тут уж не обходится без того, чтобы как следует не поторговаться. Ведь для торговок мясом, равно как и для жен и матерей горняков, каждый боливиано означает целое состояние.

По твердому курсу продается только кока. Целые мешки сухих бледно-зеленых листочков исчезают в вязаных кисетах индейцев. Мешки страшного наркотика, по каплям высасывающего из человека все его силы и ставшего мучительным бичом, неодолимой привычкой, жизненной необходимостью. Коку покупают молча. Согласно неписаным законам о цене этого товара не спорят.

Зато насколько говорливее покупатели, толпящиеся у разложенного кучками картофеля, у кукурузы, лука, древесного угля и кореньев. В самом отдаленном уголке базара густо расположились гончары, ткачи, резчики по дереву и сапожники — каждый со своими немногочисленными изделиями. И все-таки продающих здесь больше, чем покупающих. А какие это покупатели? Чаще всего они только покопаются в сокровищах ремесленников, облюбуют себе что-нибудь, с видом знатоков осмотрят вещь и даже поторгуются, хотя заведомо знают, что купить ее не смогут.

В сапожных рядах самым ходовым товаром являются сандалии с подметкой из старых автомобильных покрышек. Впрочем, постойте! Ведь эта покрышка никогда старой не была. На подошве красуется нестершийся рисунок шины. Сапожник, сделавший эти сандалии, наверняка не покупал эту покрышку. Но попробуйте упрекнуть его в том, что он ее украл! Одна-единственная покрышка даст ему возможность прокормить семью в течение двух-трех месяцев. Если он наделает сандалии из старой шины, никто их у него не возьмет. А новой сапожнику не купить, потому что она стоит дороже, чем вся его лавчонка.

За сандалиями грудой лежат мандолины. Все они изготовлены из панцирей броненосца. Перед лавкой на корточках сидит индианка-мать, держа на коленях дочку лет шести, и ищет у нее в голове, в черных как смоль волосах. По временам она нацеливается, захватывает насекомое ногтем, быстро кладет его на зубы, щелкает и, причмокнув, проглатывает. И опять пускается в охоту за следующим мучителем.

А немного погодя мама и дочка поменяются ролями.

 

Ночная гостья на прощанье

Карусель событий в Потоси остановилась. Было заключено наше последнее соглашение, местное радио передало последнюю беседу, был проявлен последний снимок и отправлено последнее письмо.

Во дворе отеля стояла «татра», доверху нагруженная багажом, вымытая и подготовленная к дальнейшему пути. Часы на башне кафедрального собора уже давно пробили полночь, в нашем номере погас свет и воцарился покой. Но ненадолго.

— Иржи! Молчание.

— Иржи!

— Что… что случилось?

— Тсс! Встань, пожалуйста, но только тихо! Зажги свет и посмотри, что у меня в голове! Кто-то ползает в моих волосах.

— Таракан ползает. Ведь они лазают по всему отелю. Оставь его в покое, пусть погреется.

— Послушай, мне вовсе не до шуток. Это гораздо больше таракана. Зажги-ка свет!

— Ну ладно, сейчас. Покажи, что там такое… Мирко, не шевелись! Это… смотри, не спугни ее! А как она хорошо устроилась у тебя в волосах!

— Да ты скажи, кто это?

— Тише, а то убежит!.. Вот она!

— Мышь!.. Так убей же ее! Гранд-отель называется, «Лондрес», самый чистый отель в Потоси! Черт бы их всех побрал! Сделай же ты, наконец, что-нибудь с этой мышью!

— Легко сказать «сделай», А что? Посмотри-ка на нее! Ей просто холодно.

— Убе… нет, не пойдет. Я бы тоже не смог…

— А что же тогда? Если я выпущу ее в коридор, она опять заберется к нам. А оставлять ее здесь нельзя.

— В таком случае выбрось ее во двор, за окно, на балкон….

Утром мы выразили недовольство хозяину отеля до поводу ночного происшествия. Он пожал плечами, покачал головой и «успокоил» нас:

— Lo se, hay muchos ratones, senor, much-os! — Я знаю, здесь мышей много, сеньор, очень много!

 

«Земляк»

— Esperen un rato, senores! — Подождите минутку, сеньоры, вас ищет земляк! — одним духом выпалил босой парень, пробравшись к нам через толпу любопытных. Мы как раз набирали про запас горючее, готовясь отправиться в Оруро. — Подождите немножко, он сейчас придет сюда.

В это время продавец вытащил из бочки ручной насос, завинтил пробку и откатил полупустой баррель под навес своей мелочной лавочки.

— Сами понимаете, — сказал он, как бы извиняясь, — роскошествовать не приходится, куда уж тут, в Чальяпате! За весь месяц я продаю несколько галлонов. Бензоколонка себя бы здесь не оправдала.

Перед дорогой совершаем обычный беглый осмотр машины: масла в двигателе норма, в тормозном цилиндре жидкости полно, шины в порядке. Зрители, гроздьями облепившие «татру», шумно рассмеялись, когда мы стали закрывать передний капот. Точно так же это в свое время забавляло марокканских номади, египетских феллахов, суданских студентов в Омдурмане и негров из племени банту в Конго и Танганьике, когда мы на их глазах открывали передний капот: «Шины вместо мотора!» А чальяпатские индейцы поразились вдвойне, так как незадолго до этого их взорам открылась задняя часть машины, где они от рождения привыкли видеть багаж: «Запасной мотор, смотри-ка!»

— Doch ein echter Tatrawagen, — вдруг произнес за нашей спиной невысокого роста человек в европейском костюме, снимая очки с носа. — Следовательно, вы приехали из Чехословакии, — продолжил он по-испански. — Утром ко мне приходят из казарм и говорят, что на дворе у них стоит какая-то необычная машина, настоящая торпеда с плавником. А вы, мол, говорите на каком-то странном языке. «Они наверняка не гринго с севера, — сказали мне, — так, может быть, они ваши земляки», — объяснил нам незнакомец. Мы представились.

— Я Пухер, профессор геологии из Вены. Так что, видите, они не очень ошиблись, назвав нас земляками. Я даже учился в Праге: в те времена там ездили бабушки этой вашей торпеды — двухцилиндровые «татры». Потом я уехал в Америку. В восемнадцатом году…

Сердечная беседа, взаимные расспросы о дороге, о достопримечательностях в окрестностях Чальяпаты и Оруро, о нашем путешествии; показываем несколько снимков из Африки и Южной Америки.

— А я был на другом конце света, в Азии и Австралии. Несколько месяцев назад я возвратился из научной экспедиции из Антарктиды. Погодите, покажу вам фотографии…

Чистая случайность, что здесь, в глухой деревушке среди Кордильер, на полдороге между Потоси и Оруро, сошлись, как в точке пересечения, разные части света. Мы вместе вспоминаем о далекой Европе, обмениваемся адресами и — вот еще одно прощание.

— Вы даже не представляете, как я рад, что встретил здесь вас. Если бы вы прожили на чужбине почти четверть века, как я, вы бы меня поняли. Погодите, что бы мне такое подарить вам на память? Жаль, что вы так спешите. Хотя… прошу вас, повремените чуточку, не уезжайте без меня…

Через десять минут геолог вернулся.

— Остальные вещи у меня в Потоси, здесь я остановился всего на несколько недель. Примите от меня хотя бы вот этот пустячок!

Засушенная былинка, аккуратно завернутая в вату, и конверт с экзотической почтовой маркой.

— Это антарктический лишайник из Локруа, а конверт сохранился от чилийской экспедиции. Таких марок было выпущено всего лишь несколько сотен. И… не забудьте осмотреть Ворота Солнца в Тиауанако! Археологи очень гордятся ими…

 

Фата-моргана

Двадцатый километр был точно таким же, как и второй. А пятидесятый ничем не отличался от двадцатого.

Если взять и спалить всю зелень полабской равнины, посыпать ее песком Сахары, высушить реки и ручьи, а потом установить над всем этим краем гигантский насос и разредить воздух, то получится картина Кордильер за Чальяпатой. Одна из бесчисленно сменяющихся декораций этого фантастического горного массива, который не имеет себе подобных на всем свете. Еще вчера горы эти ставили на нашем пути из Потоси вал за валом, кручу за кручей, пропасть за пропастью, а сегодня они распластались необозримой южноамериканской Сахарой.

Вокруг раскинулась бесконечная выжженная солнцем равнина, прорезанная полоской разбитой дороги и ленточкой рельсов и шпал. Здесь проходит железнодорожная линия от Ла-Паса до Уюни, где она разветвляется. Одна ветка идет на юг по Аргентине к берегам Атлантического океана, другая стремится через горы на запад. По этой, второй, ветке из Боливии рекой текут ее богатства, направляясь в различные страны всего мира. Высокогорная железная дорога кружит по западной гряде Кордильер и заканчивает свой нелегкий путь севернее Антофагасты в небольших портах тихоокеанского побережья — Токопилье, Икике и других.

Когда-то эти порты принадлежали Боливии. Боливийской была и селитра на всей полосе пустыни между границей прибоя и предгорьями Анд. Не было и нет на свете иных, более богатых месторождений естественной селитры. И, тем не менее, мир в течение целых десятилетий платил за селитру Чили, а через Чили — Великобритании.

Вплоть до 1879 года у Боливии был свой выход к океану, свое побережье, свои собственные морские порты и своя селитра. А у республики Чили было английское оружие, английский капитал и английский суфлер, диктовавший внешнюю политику. В 1879 году она без лишних разговоров захватила порт Антофагасту, и ее армия покатилась дальше на север, на боливийские земли. Она овладела всеми залежами селитры и, таким образом, предоставила своим и английским предпринимателям монополию на добычу и продажу единственного в мире минерального азотного удобрения.

Боливия защищалась четыре года. На помощь ей пришла республика Перу, однако чилийская армия была сильнее.

Боливия и Перу оказались вынужденными подписать мир, но не перестали протестовать против разграбления своих земель. Только в 1929 году под наблюдением Лиги наций и Соединенных Штатов Америки на раны обеих стран были наложены пластыри, которые помогли меньше, чем мертвому припарки. Республика Чили вернула Перу только одну провинцию Такну. Боливии она не возвратила ничего. Единственным вознаграждением индейской республике была железная дорога, проходящая от Ла-Паса до Арики. Боливия фактически стала единственным «сухопутным» государством Южной Америки, так как расположенный в центре материка Парагвай имеет настежь распахнутый выход к океану в виде широкой водной магистрали, проходящей по течению рек Параны и Парагвая, доступных даже для морских кораблей.

За Чальяпатой на многие километры тянется эта роковая железная дорога, сопровождая горное шоссе по длинному плоскогорью, вклинившемуся между двумя параллельными хребтами Анд. Это плато не имеет себе равных на всем материке. Вместе с обширными соляными озерами Уюни оно образует огромный котлован без стока вод, площадью превышающий половину Чехии. Влага, выпадающая здесь в периоды дождей, никогда не соединяется в устьях рек с водами двух океанов, омывающих Южную Америку. Совершая свой бесконечный круговорот, вода с поверхности озер Поопо и Коипаса возвращается туда, откуда пришла, — в дождевые тучи. Однако большую часть года редкая зелень плоскогорья сохнет, изнывая от жажды.

Близится полдень. Солнце как бы упирается в песчаные равнины, и горячий воздух дрожит над горизонтом.

Но что это? Мираж? Галлюцинация?

Высотомер и карты обычно не поддаются миражам.

Час назад стрелка высотомера, как прикованная, показывала 3740 метров. А высотные отметки на карте дорог? Много лет назад географы определили в Чальяпате 3720 метров, в Поопо — 3710, а в Мачакамарке, в 90 километрах от Чальяпаты, — 3715 метров. Возможно, наш высотомер тоже показал бы на эти 20 метров ниже, если бы атмосферное давление сейчас было таким же, как и тогда.

— Озеро Поопо мы уже проехали, и никакого другого на карте больше нет…

Буквально в двух шагах от нас над зеркальной гладью воды поднимается легкий туман. В нем то исчезают, то вновь появляются призрачные видения деревьев, — это похоже на мираж в Нубийской пустыне, который тем сильнее терзал наши нервы, чем меньше оставалось питьевой воды в брезентовых мешках.

— Тогда мы были почти на уровне моря, а здесь чуть-чуть недостает до четырех тысяч метров. И все же это фата-моргана. При пятнадцати градусах по Цельсию!

Целый час перед нашими глазами возникали и гасли миражи, пока, наконец, из-за северного горизонта наяву не выросли скалистые хребты. На их склонах выложена мозаика домов и домиков, скрепленная зеленью. Это горняцкий город Оруро, где в начале нашего века еще никому не известный Симон Патиньо впервые познавал, как сладка прибыль с боливийского олова и как опасны хищные зубы конкурентов.

Этот островок жизни притулился около каменных круч, как бы прося горы защитить его от ледяных вихрей с пустыни альтиплано, как бы в страхе отступая за последний оборонительный вал от песчаных волн барханов, как бы ища друга в своем одиночестве. Оазис на склонах гор.

Совершенно иное ощущение возникает на улицах и главной площади Оруро. Хотя город и является узником пустыни, он все же стремится скрасить свое одиночное заключение. Город сражается с пустыней за каждую каплю воды, добывая ее из глубин земли, но не дрожит над ней, как скряга. На маленьком квадрате центральной площади он выставляет напоказ видимость свежей зелени. Оруро действительно борется за каждый пучок травы, за каждый куст скверика, за каждое дерево на улицах, чтобы рассеять печаль и тоску окрестной пустыни.

 

Направление — восток

Короткий отдых на площади в Оруро, вымершем на время полуденной сьесты.

Путеводитель и две большие карты Боливии лежат у нас на коленях; мы подводим итоги последних дней и планируем следующие недели.

— За нами две тысячи километров пути через Кордильеры. До Лимы мы в срок не доедем, а писать по дороге нигде не удастся. Задержаться подольше в Ла-Пасе нельзя: слишком дорого…

Нужно было решать. В портфеле лежал ворох неразобранной почты и телеграмм, требовавших очередных очерков. В течение многих дней мы все откладывали окончательное решение, так как о систематической работе в условиях морозного альтиплано нечего было и думать. Потрескавшиеся руки и губы, воспаленные ноздри, разреженный воздух, ледяные ночи и часы сильного полуденного солнца — все это никак не создавало условий для длительной рабочей остановки.

— В Ла-Пасе нас задержит выяснение возможностей рынка сбыта и переговоры с представителями фирм. Хоть немножко времени придется уделить окрестностям Куско. Да и «татра» потребует более тщательного осмотра перед дорогой в Перу.

— В таком случае повернем на восток, заедем в Кочабамбу и примемся за работу. Это единственное приемлемое место на всем пути до Лимы. И расположено оно в двух тысячах шестистах метрах над уровнем моря.

На этот раз решение было принято в одно мгновение. Мы не имели права терять времени.

Бензин, масло, старт.

— Это двести пятьдесят километров непрерывного спуска, — сказали нам у бензоколонки.

Нет на свете более опасного врага, чем неоправдывающиеся надежды…

Горная пустыня окружила Оруро и с другой стороны. Куда ни глянь, всюду одна песчаная равнина, покрытая кое-где пятнами беловатой и розовой селитры. То тут, то там вздымается с равнины вихрящийся столб, ввинчивается в небо, разбухает посредине и не успевает рассыпаться, как из пустыни уже поднимается новый. Он кружится, вьется, насосом воздушного вихря всасывает песок, огромными пригоршнями швыряет его в облака и растет до небес. Это безвредный смерч, или, как его называют здесь, молино — мельница.

Из небольшой ложбины вынырнули растрескавшиеся стены селения. Недавнее землетрясение прервало нить жизни. Из открытых калиток здесь никогда уже не выбежит собака, никогда не задымят трубы, торчащие над развалинами глиняных стен. Селение без единой живой души.

Через полтора часа мы оставили за собой треть расстояния между Оруро и Кочабамбой. «Дорога все время будет идти на спуск», — убеждали нас у бензоколонки. Но высотомеру до этого вроде бы и дела нет. Стрелка его незаметно подкрадывается к цифре «3800». Дорога вьется вдоль склонов гор, петляет между валунами и как бы мечется в поисках ущелья, через которое можно было бы пробиться на восточные скаты Кордильер. Сейчас, сейчас оно непременно появится!

Внезапно дорогу сдавили каменные стены. С 60 километров в час мы переходим на 15, но и этого мало. Вместо долгожданного спуска впереди лишь крутой подъем, уходящий куда-то к небу; поворот за поворотом; вторая, первая скорости; высотомер, переваливший за 4 тысячи метров, и — новый подъем.

Нет, возвращаться мы уже не станем. Да и все равно некуда…

Кульминация: 4250 метров над уровнем моря. Мотор чадит перегоревшим маслом.

Глубоко внизу на неестественный, как театральные декорации, массив гор ложатся длинные предвечерние тени. Фантастические волны гор — хребет за хребтом — отделены друг от друга соцветием синей, зеленой и серой красок; далеко на севере, у горизонта, все это превращается в белизну снежных замков, смягченную багрянцем угасающего дня.

Мороз пробегает у нас по коже при мысли о том, что дорога резко пойдет на спуск: ведь за поворотами на пути то и дело попадаются обвалившиеся глыбы. Первая скорость, нога на педали тормоза и — вперед. Создается впечатление, что спуск закончится в самой Кочабамбе, однако вновь последовавший крутой подъем опять гасит искорку надежды. Снова вниз и вверх, снова пляска цифр. Через час мы по-прежнему были на высоте 4300 метров, а дорога вела нас еще выше.

4400, 4460 метров над уровнем моря. И, наконец, самая высокая точка, какой когда-либо достигала чехословацкая автомашина.

Прямо над головой у нас летят низкие облака. Ледяной ветер сотрясает машину и сбивает ртуть термометра ниже нуля. В обрывах лежит смерзшийся снег. Куда ни глянешь, везде громоздятся массивы гор, прорезанные бездонными глубинами пропастей и ущелий. Снова страшное одиночество гор, усиленное приближением ночи. До Кочабамбы остается еще 140 километров — бесконечные валы гор, о которых боливийская карта упорно молчит. К этому прибавляется почти 2 тысячи метров разницы в высоте.

Багряная полоска света над западным горизонтом поблекла и угасла.

 

«Донде шале эль шоль…»

Устрашающие громады гор быстро исчезали во мраке ночи. Сначала скрылось из виду дно пропастей. Потом растворились во тьме и уходящие в поднебесье склоны, и ночь, наконец, покрыла самые неприступные башни Анд.

Мы остались одни среди ночи, в неведомых нам горах.

Неизвестно, куда ведет тебя дорога и какой она будет за ближайшим поворотом; не видно пропастей, от незащищенных краев которых машина проскакивает в каком-нибудь полуметре. Чувствуешь себя слепцом, прощупывающим белой палкой каждый свой новый шаг. Лишь яркие снопы фар прорезают ночной мрак, выхватывая из него ленточку драматического фильма.

Это всего лишь фильм, фантастическая кинолента, которая разматывается по километрам, движимым секундами ночи. Сцена за сценой, как бредовый сон, как видения взбудораженного воображения. Только глаза нестерпимо горят и веки налиты свинцом. Эта неспокойная панорама усыпляет; картина на ветровом стекле раскачивается из стороны в сторону, пляшет перед глазами на ухабах. Что это? Фильм? Действительность? Сон раскидывает свои сети и затягивает тебя в глубины забытья. Он охватывает тело щупальцами осьминога, и тщетно противиться ему.

Картина раскачивается, раскачивается…

Три метра дороги, поворот; за ним — уже, пожалуй, в пятидесятый раз — где-то глубоко в долине то с одной, то с другой стороны мелькает пламя костра, как роковое знамение, как блуждающий огонек.

Поворот — то ли тысячный, то ли двухтысячный; над ним стена красного камня, занявшая почти весь кадр, — интересная композиция; на мгновение обнажается и скалистый обрыв под поворотом, как бы висящим в густой тьме. Обочина дороги скруглена, смыта водой; обвалившаяся каменная глыба сужает дорогу на повороте до двух и меньше метров: этого недостаточно для машины. Разве что срезать угол над пропастью… Ужасно смонтированный фильм. Ускоренная съемка… картина проваливается в бездонную тьму; чувствуешь, как колеса прижимает к покатой обочине одной лишь центробежной силой.

Схваченные тормозами колеса заскрипели в щебне дороги.

— В чем дело? Что случилось?

— Ничего, ничего. Все уже в порядке… Ты заснул?

— Нет. Только чуть-чуть прикрыл глаза. Тебя сменить?

— Сейчас не нужно. Немного погодя.

— Почему ты так тормозил?

— Там, на дороге, была скала. На повороте. Остановиться уже было нельзя. А я… я немножко побыл дома…

— Странно все-таки, а? Боливия, Кордильеры, ночь, вот эта вот дорога… А дома уж, верно, закончили жатву и начинают копать картофель. Скоро отец станет собирать сливы в садике…

И снова мы как на ледяных горах: вверх — вниз, вверх…

— Мотор не тянет, еле-еле берет на второй скорости. Остановка; отдых глазам, нервам и мотору. Две свечи оказались забитыми нагаром и маслом.

— Вот оно что, посмотри! Как же ему тянуть, если он задыхается!

Обе решетки воздушных фильтров были залеплены слоем пыли, глины и песка с нагорья. Оставалось лишь несколько свободных отверстий, через которые в карбюратор просачивался слабый поток воздуха. Обиваем барабан с фильтрами торцовым гаечным ключом. После этого мотор вздохнул полной грудью.

— Нечего было удивляться. Воздух разреженный да еще и малыми дозами…

Свет карманного фонарика снова бросил белый круг на страницы путевого блокнота, где выстроились столбцы цифр и стенографических заметок. Сквозь пелену усталости до нашего сознания доходяг лишь два ряда записей: время и количество проделанных километров. Проходит целая вечность, пока на счетчике спидометра одна цифра сменится другой.

Было далеко за полночь. Стрелка высотомера опустилась до 2600 метров. Самая низкая точка за весь день. Путаница притоков и рукавов широкой реки, блуждание по вымершим дорогам без указателей, без единой живой души, которая помогла бы нам найти тот самый путь, что привел бы нас к цели.

Два часа назад мы мерзли от ледяного ветра, а сейчас термометр остановился на 15 градусах выше нуля. Две тысячи метров по высоте отделяют теплую долину от гребней восточных Кордильер.

Хребет засохшей грязи и камней между колеями дороги скребет по днищу машины: это охлаждает наше нетерпение, вынуждает нас ехать со скоростью пешехода и усиливает усталость. Прошло двенадцать часов, как мы покинули Оруро с надеждой провести спокойный вечер в боливийских субтропиках.

Еще 30 километров мимо спящих селений. А потом замелькали до горизонта гроздья огоньков — предвестники Кочабамбы, второго по величине города Боливии. Проезжаем казармы, до города уже рукой подать, но нашим приключениям еще нет конца. Световые конусы фар уперлись в гладь реки. Не может же это быть въездом в город!

Возвращаемся к часовому у ворот казармы.

— Рог favor, где проходит дорога на Кочабамбу? Тот молчит, не понимает. Повторяем вопрос:

— Как проехать в Кочабамбу? Где Кочабамба?

Часовой просветлел, и мы тут же сообразили, почему он с таким трудом понял нас. Он махнул рукой куда-то в темноту и продемонстрировал нам первый образчик шепелявого кочабамбского произношения испанского языка:

— Аки, шеньор, донде шале эль шоль! — Здесь, сеньор, где восходит солнце!

Остроумная информация, особо полезная в два часа ночи.

И снова мы гоним машину вброд, в последний брод перед финишем.

Другой дороги до второго по величине города Боливии, до столицы провинции Кочабамба, здесь нет.

Было четыре часа утра, когда мы, до неузнаваемости перемазанные пылью, смешанной с потом, нашли, наконец, отель в городе, погруженном в глубокий сон. Но мы достигли цели — на несколько недель обеспечили себе рабочее место в теплой долине, хотя она и лежала на высоте вершин Татр.