Три четверти века прошло с того дня, как Буэнос-Айрес стал федеральной столицей республики Аргентины. Тогда же, согласно конституции, провинция Буэнос-Айрес лишилась своей столицы.

При всем желании портеньо не смогли найти на Ла-Плате другого города, который был бы достойным наследником старого города Хуана Гарая. Тогда они решили построить совершенно новую столицу. Спустя два года, в 1822 году, был заложен первый камень самого молодого города Аргентины.

Землемеры отъехали на шестьдесят километров от Буэнос-Айреса, выкроили из приморской пампы восемь квадратных километров, расставили на них свои теодолиты, растянули мерительные ленты. Они разбили пампу на парцеллы, вешками разметили будущие авениды, площади, диагонали и вернулись в Буэнос-Айрес с планом, который напоминал скорее рисунок на хрустальной вазе, чем проект нового города. Над ним красовалось название — Ла-Плата.

Но событие это, разумеется, не очень сильно потрясло мир, и о нем вскоре позабыли.

Зато на рубеже XX века за границы Аргентины полетели иные вести, заслуживающие большего внимания. На Огненной Земле были обнаружены окаменелости огромных доисторических существ. Холодные, почти необжитые горы и приморские дюны самой южной оконечности американского континента на некоторое время превратились в обетованную землю археологов. И все эти сокровища неизмеримой научной ценности перекочевали во вновь построенный музей в Ла-Плате. Городу же на его крестины было суждено получить, в подарок кое-что побольше, чем ископаемые кости. Английские и североамериканские капиталисты поняли, что Ла-Плата в один прекрасный день может превратиться не в серебряное, как это обещало имя города, а скорее в золотое дно.

Пампа с неисчислимыми стадами скота, дешевая рабочая сила, недостаток отечественного капитала, непосредственная близость океана и одной из самых оживленных торговых артерий мира — все это вместе взятое было слишком сильной приманкой. В Бериссо, на южной и юго-восточной окраинах молодой Ла-Платы, выросли гигантские бойни, консервные заводы, холодильники компании «Свифт». В наспех построенные убогие рабочие кварталы переселились тысячи безработных, и вскоре в путешествие по свету отправились первые мешки мороженого мяса с маркой «Ла-Плата».

Неразбериха от простоты

Музей и бойни.

Немножко странное сочетание костей, окаменевших миллионы лет назад, и костей, которые мясники в белых фартуках сбрасывают в стоящие возле транспортеров корзины, отчетливо представляя себе, что количество этих костей прямо пропорционально зарплате.

Дорога к этой Ла-Плате начинается с петляния среди верениц грузовиков, конных упряжек и портовых складов в южном предместье Буэнос-Айреса. Затем, вырвавшись с окружной авениды Хенерал Пас, минуешь огороды и пригородные сады вперемешку с покосившимися ранчо и внезапно оказываешься на одном из прекраснейших аргентинских шоссе. С окружающей пампой случилось что-то невероятное. На огромных просторах она исчезла в тени молодых лесов. Вдоль шоссе через равные промежутки мелькают макеты деревьев из крашеных досок с бесконечными восклицаниями: «Más arboles! Más arboles!» — «Больше деревьев! Больше деревьев! Больше деревьев!..»

Это несколько запоздалая попытка вернуть леса на сотни тысяч квадратных километров пампы, полусухая трава которой не в состоянии задержать влагу. Сегодняшняя Аргентина стремится замолить хотя бы малую долю грехов, которые совершили здесь предшествующие поколения расхитителей и спекулянтов. Их рецепт наживы был прост: за бесценок покупали часть леса и вырубали. Доход от леса, как правило, в несколько раз превышал стоимость земельного участка, который оставался в придачу для дальнейших спекуляций. Это привело к тому, что изделия из дерева в статьях аргентинского импорта оказались на втором месте после текстиля и составляют ежегодно около 100 миллионов песо. А леса, загнанные куда-то в субтропическую зону на севере, пришлось превратить в охраняемые заповедники.

Странное дело: чем проще рельеф, чем прямее улицы и кварталы, тем труднее в них ориентироваться. Это относится к большинству аргентинских городов, разрезанных на куадры. К Ла-Плате это относится вдвойне. Шахматную доску авенид и нумерованных калье здесь еще пересекли диагоналями. Улицы, авениды, аллеи, кварталы похожи друг на друга как две капли воды. Пока взгляд не задержится на чем-нибудь более или менее выразительном в архитектуре, кажется, что находишься в лабиринте.

По приезде в Ла-Плату невольно ждешь, что вот-вот, наконец, появится центр этого города с четвертьмиллионным населением. Он вырос американскими темпами, но на горизонте пампы не увидишь ничего, напоминающего небоскребы. А по пути к центру города напрасно надеешься встретить оживленное уличное движение или сутолоку торговых кварталов.

Выезжаешь на Пласа-де-Армас и удивляешься: по плану города здесь должна быть центральная площадь. А взору предстают низкие здания, зеленые аллеи вдоль широких тротуаров. Всюду солнце, воздух, тишина — полная противоположность тесному, подавляющему Буэнос-Айресу. Поэтому картина, которую мы увидели, выходя из машины, органично вписалась в эти буколические рамки: за углом раздался топот конских копыт, примчался гаучо в широких бомбачас. Один миг — и узда уже обвила столб, а сомбреро сдвинуто на затылок. И не успели мы опомниться, как дверь с надписью: «Peluquería» — «Парикмахерская» — уже закрылась. На площади никто даже и не взглянул на приезжего!

Мир в крупном масштабе

Наполовину скрытое в парке Ираола, живет своей каменной жизнью здание, которое вряд ли могло бы найти более спокойное место, чем Ла-Плата. То же название, что и парк, носит музей, во мгновение ока переносящий вас в совершенно иной мир.

Как не вспомнить в его стенах василисков Плиния, непобедимых царей всех зверей, проделки сказочных ведьм и страшилищ, газетные статьи о лохнесском чудовище или хотя бы бабушкины сказки о драконах! При небольшой доле фантазии вы встретите в залах лаплатского музея все эти диковинные чудища. Правда, палеонтологи, педантично придерживаясь научной истины, осторожно выташили на свет божий сотни тонн костей, не менее осторожно очистили их мягкими щеточками, измерили, взвесили, сфотографировали со всех сторон, сделали сравнительные таблички, описали каждую мелочь и затем всех этих ископаемых вторичного и третичного периодов с помощью кранов, балок и скрытых железных каркасов составили так хитро, что, входя в каждый новый зал, невольно отступаешь на шаг назад. Вот на вас набрасывается страшилище, голова которого невелика, зато хвост так огромен, что едва уместился бы и в пяти жилых комнатах. Другое чудовище готово откусить вам голову; чтобы лучше разглядеть возмутителей своего спокойствия и удобнее напасть на вас, оно выгнулось дугой к самому потолку, достигнув крон доисторических пиний. Сразу же за дверьми вас подкарауливает новое чудище, с широко расправленными крыльями, с головой, вооруженной крокодильей пастью, с хвостом, напоминающим электрического ската на длинном шесте, с когтями, которым позавидовал бы любой горный орел.

Господи, ну как же после этого людям было не выдумать фантастических сказок и фантасмагорий!

Но именно в этот момент подоспели палеонтологи, чтобы трезво вернуть вас к реальной действительности. Сюда, пожалуйста, — вот этот экспонат представляет собой останки позднеюрского гигантского ящера (такие слова, как страшилище, чудовище и другие, считаются здесь низкими), которого откопали в Вайоминге. Он называется Diplodocus Carnegie, имеет 102 позвонка, некоторые из них достигают удивительных размеров. Еще бы, один такой позвонок весит полцентнера и мог бы на привале у костра служить удобной скамейкой. Кроме всего прочего, этот Diplodocus отличается тем, что из всех позвоночных он имел относительно самую маленькую голову, а следовательно — и мозг. Где уж тут говорить о мозге, мысленно возразите вы беззащитной табличке со сведениями о Diplodocus'e, если обладатель его довольствовался травкой и пропитание для 27 метров своего туловища скромно отыскивал где-то в болотах, среди мелкой живности.

Совсем, видимо, иной характер был у его коллеги — Tyrannosaurus rex, тоже гигантского ящера, обитающего в соседней комнате. В длину, правда, он никогда не превышал десяти метров. Зато зубастая пасть его наводила ужас на все живое. Хищник, ничего не скажешь. Своей вертикальной походкой на двух ногах он больше всего напоминает человека, а также немного кенгуру. Где-то в древнейших меловых пластах в штате Юта обнаружили его следы, оставленные, видимо, в тот момент, когда Tyrannosaurus гнался за своей жертвой. Трехпалые отпечатки шириной 79 сантиметров, говорили о том, что погоня была для него сущим пустяком: что ни шаг, то 376 сантиметров!

Кроме того, здесь находится отечественная достопримечательность, которая ничего общего не имеет с гипсовыми копиями привозных экспонатов. Ее сон, длившийся миллионы лет, потревожили в ноябре 1922 года — сколь ничтожна точность в данном случае! — в Агуада-дель-Каньо, недалеко от аргентинского Неукена. А его метрическое свидетельство хвастает тем, что, мол (минутку внимания!), речь идет о самом крупном из известных до сих пор гигантских ящеров: Antarctosaura gigantea. Посудите сами, бедренная кость равняется 230 сантиметрам, в то время как у североамериканского Diplodocus'a она составляла всего-навсего 155 сантиметров! «Hombre!», «Qué bruto!», «Macanudo!», «Qué bicho raro!», «Caramba!» и прочие проявления патриотического восхищения можно услышать от местных посетителей, когда они поднимают голову от метрической записи, чтобы еще раз как следует поглядеть на него. «Батюшки (можно прочесть в их глазах), вот гринго-то небось завидуют!»

Doedicurus тоже почти национальная гордость. Это южноамериканский танк, извлеченный из аргентинского четвертичного периода, прапраотец современного броненосца, которого здесь называют по-всякому: «quirquincho», «tatu», «mulita», «peludo». Но все они, вместе взятые, — жалкие недоноски рядом с этой броневой башней, перед которой меркнет даже слава современной черепахи с Галапагосских островов. Но для полного вооружения Doedicurus одной брони было недостаточно. Хвост его заканчивался смертоносной палицей, покрытой окостеневшими остриями.

Еще здесь имеется Megatherium americanum — «огромное американское животное». Снимите почтительно шляпы — это краеугольный камень в основании аргентинской палеонтологии! Окаменелый скелет гигантского ленивца, длиною в семь метров и высотою в четыре, открыл совсем недалеко от Буэнос-Айреса, на берегу реки Лухан, испанский патер Мануэль-де-Торрес в 1785 году. Когда посылка со скелетом прибыла в Мадрид, она произвела там такой фурор, что Карлос III немедленно отправил в Буэнос-Айрес королевский приказ вице-королю маркизу Де-Лорето, чтобы тот, не теряя времени, добыл такого же зверя живым. Пусть даже он будет немного поменьше. И что, мол, господин вице-король должен сделать все возможное, чтобы с животным по дороге к испанскому двору ничего не случилось. Если иначе нельзя, то разрешается сделать чучело, только оно должно выглядеть как живое!

Вообще сюда натаскано столько всяких животных, что голова от них идет кругом. Вот, например, патагонский Toxodon четвертичного периода — явная помесь лошади, тапира и носорога, а рядом — современный спрут со щупальцами, каждое из которых с добрых 3 метра длиной, бабочки фантастически щедрых красок, муравьеды, змеи, жуки, киты.

У выхода из музея на вас оскаливаются два бронзовых стража, которых строители Ла-Платы, очевидно, избрали в качестве символа силы и значимости. Это смилодонты — всеядная гроза эпохи плейстоцена, напоминающие своим обликом кровожадных львов, тигров и леопардов одновременно. Смилодонтов постигла удивительная судьба. Саблевидные клыки в верхней челюсти, при помощи которых им удавалось пронзать жертвы и вспарывать им внутренности, в конце концов стали мешать смилодонту закрывать ненасытную пасть. И они вымерли бесславно — от голода.

Мясо и рельсы

1 марта 1948 года праздновалось в Аргентине как победоносное окончание войны. Название побежденной страны вслух никогда не называл даже президент Перон. А между тем каждый знал, что речь идет об Англии. Торжество происходило на Пласа де Ретиро перед вокзалом того же названия, где собралось больше миллиона человек. На почетный постамент перед вокзалом из музея привезли прославленный «La porteña», первый аргентинский паровоз 1857 года, а над триумфальной аркой повесили огромную надпись: «Ya son argentinos» — «Они уже аргентинские».

Печать сообщила, что со времени провозглашения независимости Аргентины в 1810 году это был самый торжественный день в ее жизни. Речь шла не о чем ином, как о национализации аргентинских железных дорог.

Нужно знать, как гринго, английские гринго, веками унижали национальную гордость Аргентины, чтобы понять, что этот миллион людей пришел сюда не просто так. Британскому послу в этот день наверняка было не до смеха, но он спокойно мог поставить сто против одного, что с ним ничего плохого не случится. Народ не пойдет с вокзала Ретиро разносить британское посольство, хотя он бы сделал это с превеликим удовольствием.

В чем же, собственно, было дело?

Для этого следует заглянуть на несколько веков назад, в период, когда на лаплатское побережье ринулись первые испанские конкистадоры. Индейцы разглядывали их, пока не пришли в себя от первого страха. Самое сильное впечатление произвели на них невиданные доселе животные. Это были самые обыкновенные испанские быки и кони. Участники экспедиции Мендосы привезли их в 1536 году с совершенно определенными намерениями. В необозримой пампе на сочных травах скот почувствовал себя настолько великолепно, что с 1778 года из лаплатского вице-королевства ежегодно вывозилось 150 тысяч шкур крупного рогатого скота. Спустя пять лет эта цифра возросла до 1 миллиона 400 тысяч.

Алчные наместники и их приближенные рвали на себе волосы оттого, что невозможно было превращать в деньги мясо, которое не выдерживало пути за океан, а на месте не представляло никакой ценности. В том же 1778 году впервые стали вывозить соленое и копченое мясо. Но прошло еще сто лет, прежде чем в Аргентине был построен первый холодильник.

Вот тогда-то и начался хаотический разгул, погоня за прибылями, о каких до того времени Аргентине и во сне не снилось. В страну со всех сторон хлынул иностранный капитал, который почуял большие проценты. Президенты-помещики никак не препятствовали его проникновению и даже, наоборот, поощряли это, так как с приходом нового заморского капиталиста их доходы от участия в предприятиях возрастали. Ключом к быстрому кругообороту капитала послужили железные дороги. Без них глубинные богатые пампы с откормленными коровами и быками оказались бы недоступными. Каков же был результат? Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно взглянуть на карту железных дорог Аргентины.

В то время как в окраинных провинциях железнодорожная сеть невероятно редка, район Ла-Платы напоминает замысловатую густую паутину. От моря в глубь тучной пампы лучи дорог протянулись параллельно друг другу, часто на расстоянии всего 3–4 километров. При виде этих черных линий, без поворотов устремившихся в пампу, живо представляются те, кто их строил. Вот они размахивают плетками над партиями рабочих, стремясь обогнать конкурентов. А конкурентов было немало. В 1909 году в Аргентине насчитывалось 22 железнодорожные компаний, владевшие 27500 километрами путей.

Предпринимательская анархия и завистливая конкуренция шагнули между тем намного дальше. По сей день железнодорожная сеть Аргентины представляет собой страшный разнобой колей. Почти половина дорог имеет ширину колеи 1676 миллиметров, у трети — нормальная европейская ширина — 1435 миллиметров. Остальные — узкоколейные Линии с размером колеи 1000, 760, 750 и даже 600 миллиметров. Забавная чехарда, ничего не скажешь. Как же это могло случиться?

Более чем за половину ширококолейных путей аргентинцы должны благодарить какого-то торгаша, который после Крымской войны купил по дешевке трофейный локомотив и стал, таким образом, первым владельцем паровой машины в Аргентине. Компании по добыче кебрачо, тростникового сахара и соли проложили тысячи километров узкоколейных дорог, даже и не подозревая, что какой-то немецкий инженер ввозил в это время из Мюнхена паровозы с нормальной колеей.

А теперь давайте перевернем медаль со знакомым уже изображением. На оборотной стороне ее обнаружится, что за всем этим, как правило, стоит английский капитал. В тридцатые годы английские капиталовложения в Аргентине достигли 2 миллиардов долларов. Почти две трети всех железных дорог принадлежали британским акционерам. Им же принадлежал и ряд самых крупных хладобоен. Таким образом, английский капитал прямо или косвенно от каждой туши, направляющейся к английским берегам, урывал солидный кусок. Аргентинский скотовод дорого платил за то, чтобы переправлять скот по английской железной дороге в английские хладобойни на Ла-Плате. Оттуда мясо отправлялось на английских кораблях, застрахованных английскими компаниями. Когда, казалось, грабеж кончался, аргентинские экспортеры все же были вынуждены беспомощно наблюдать, как от уже обглоданной туши таможенные власти в Саутгемптоне отрывают очередные фунты стерлингов в виде прогрессивной пошлины. А было этих туш ежегодно около 250 тысяч тонн.

Нет ничего удивительного, что аргентинцы сжимали от ярости кулаки, когда англичане говорили об Аргентине как о своем шестом доминионе. Для пробуждающегося креольского национализма была невыносима циничная острота англичан, что американцы скорее захватят их Канаду, чем Аргентину.

Как же все обстояло на самом деле?

В 1854 году некий Вильям Вельрайт получил концессию на строительство железной дороги от Росарио до Кордовы, причем правительство великодушно подарило ему всю землю шириной в одну легву с каждой стороны от линии, то есть десятикилометровую полосу плодородной почвы. Дорога еще не была построена, а англичане уже основали спекулятивную компанию, которая разбила на парцеллы и распродала по высоким ценам подаренную землю, в большинстве случаев тому же аргентинскому правительству.

В своей аргентинской колонии англичане создали собственные клубы, собственные стадионы, банки и магазины для своих служащих и на каждом шагу проявляли высокомерие, так же как это они делали в Индии или Африке. Прибыли частных железнодорожных компаний от перевозок достигли почти таких же размеров, что и бюджетные доходы аргентинского правительства от налогов, податей и таможенных сборов. В тридцатые годы они колебались уже между 200 и 300 миллионами песо ежегодно. Британские компании подкупали плохо оплачиваемых чиновников аргентинского государственного аппарата и покупали каждого более или менее способного инженера или служащего. Когда правительство построило за 30 миллионов песо современный порт в Мар-дель-Плата, чтобы облегчить жизнь перегруженному Буэнос-Айресу, британские компании не согласились на сооружение железнодорожной ветки в порт, боясь, чтобы не была нарушена их монополия.

В провинции Жужуй начали добывать нефть, но железнодорожная компания тотчас же повысила тарифы настолько, что у аргентинцев пропало всякое желание конкурировать с британским экспортом нефти. В недоступной глубине страны еще только собирались построить сахарный завод, а у англичан уже был готов невероятно высокий тариф на оборудование, которое никаким другим образом доставить было нельзя. И так шло изо дня в день на протяжении ста лет.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что когда, наконец, правительству удалось закончить затянувшиеся переговоры о выкупе железных дорог, к вокзалу в Ретиро пришло более миллиона человек, чтобы хоть таким образом выразить накопившуюся за сто лет ненависть. Но правительство Перона предприняло все возможное для того, чтобы ненависть народа не вспыхнула всеобщим очистительным пламенем, которое могло бы сжечь деревянный фундамент опасно накренившегося здания аргентинской экономики. Достаточно взглянуть на статистику экспорта, чтобы увидеть, что Британия многие десятилетия занимала в нем первое место. И хотя после войны ее закупки несколько снизились, она все равно является единственным крупным потребителем аргентинского мяса и пшеницы. А с такими клиентами не шутят.

Los frigoríficos

— Если вы хотите попробовать настоящий аргентинский бифштекс, отправляйтесь в «Англию» или «Шорторн Грилль» на Корриентес, — посоветовали нам знакомые в Буэнос-Айресе после нашей жалобы на то, что в ресторане мясо жесткое, как подошва.

И в самом деле, когда аргентинец жует эту подошву и ругается, что лучшее мясо отправляется в Англию за половину цены, которую он платит мяснику, в «Шорторн Грилле» можно получить аргентинский бифштекс, тающий во рту. Друзья пригласили нас туда, желая похвастаться, что там можно пообедать за 400 песо, тогда как боец с десятилетним опытом работы на бойне зарабатывает два песо в час. Но и «Шорторн» всегда битком набит иностранцами, которых туристские агентства водят сюда прямо с заморских кораблей. Вместо пейзажных красот Барилоче, этой аргентинской Швейцарии у подножья Кордильер, со стен на вас смотрят благородные коровы с черными пятнами и статные племенные быки, как бы вытесанные из камня: массивные угловатые зады, линия хребта от хвоста до головы прямая, как стрела. А в больших золоченых рамках — дипломы победителей скотоводческих выставок в Палермо и ветвистые родословные, подобные тем, какие у нас развешивало дворянство в своих замках и поместьях.

Специалист сообщил нам, что здесь, не жуя, мы глотаем точно такое же мясо, как и то, что вывозится в Англию под названием chilled beef — охлажденная говядина — в количестве 350 тысяч с лишним тонн. Это в самом деле лучшее из всего, что может дать аргентинская пампа. Правда, здесь имеется одно «но»: охлажденное мясо следует употреблять не позже сорока дней после убоя. Поэтому в остальную Европу вывозится второсортное мясо, мороженые туши, тоже в довольно большом количестве — около 100 тысяч тонн ежегодно. Североамериканцы, вынужденные охранять собственную мясную промышленность от конкуренции, распустили слух, что аргентинский скот может занести в США ящур, и начисто отвергли покупку охлажденных и замороженных туш. Аргентина воспринимает это как кровное оскорбление национального достоинства, потому что мало где в мире скот так здоров и закален, как в пампе, где он живет под открытым небом с самого рождения и вплоть до погрузки в поезд. Поэтому Аргентина вырабатывает для американцев третий сорт мяса — консервированное.

Нам захотелось взглянуть на эту мясную державу вблизи. Это не было проблемой: от оскалившихся смилодонтов перед лаплатским музеем до мясохладобоен Свифта в Бериссо меньше получаса езды на машине.

Рудольф Мутек, председатель чехословацкого землячества в Бериссо, и делопроизводитель Рудольф Лишка, оба служащие хладобоен, ожидали нас у входа и тотчас же стали сыпать цифрами: здесь работает 6500 человек, забивающих ежедневно 1500 голов крупного рогатого скота и 5 тысяч овец. В период наивысшего просперити — иными словами, во время второй мировой войны — забивалось ежедневно 3 500 голов крупного рогатого скота, а овец — до тысячи каждый час.

Мы стояли в белых халатах у входа, со страстным желанием все записать в блокноты и все сфотографировать, как вдруг раздался вежливый голос служителя:

— Фотоаппараты оставьте, пожалуйста, в гардеробе. «Помилуй бог, какие производственные тайны могут быть в столь древнем производстве?» — подумали мы про себя, а вслух сказали:

— Мы журналисты и с удовольствием сделали бы для прессы…

— Именно поэтому, сеньоры, весьма сожалею.

Все стало ясно во время осмотра. Право, нам не удалось обнаружить никаких производственных секретов. Но не станем забегать вперед.

Сразу же за воротами нас подняли на леса, под которыми расположились длинные ряды крытых загонов, соседствующих с погрузочными сходнями железнодорожной ветки. Здесь в течение одного-двух дней скот остается под присмотром ветеринаров, которые отбирают больных животных. Затем в загон вводят дрессированного быка, который уводит стадо коров прямо на убой. Дойдя до места, он делает поворот на сто восемьдесят градусов и отправляется за новой партией.

— То же самое проделывается и в пампе, — рассказывает проводник. — Подгоняется поезд с вагонами, соединенными между собой мостками. Через весь состав проходит бык, увлекая за собой скот. Быка выпускают из переднего вагона, а остальные едут сюда, к нам…

«Продажный прохвост, предатель, подлец», — обзываешь его про себя; злость берет при виде откормленного провокатора, который здесь же, под нами, невозмутимо продолжает жевать и за эту жвачку и гарантированную неприкосновенность ежедневно водит тысячи своих собратьев на казнь. «Но погоди, дойдет и до тебя очередь».

Ни пистолетов, ни электрического тока при убое нигде не применяется. Скот направляют по двум, узким коридорам: по одному — коров, по другому — быков. Коров оглушают палицей, для быков же, которых не так-то просто свалить, вынуждены употреблять «чусо» — штык длиной в полметра с закругленным концом.

Чтобы выполнить норму, старший забойщик 400 раз в день втыкает это «чусо» в хребет своих жертв. Тридцать два года занимается он этим ремеслом, отправляя на тот свет 120 тысяч животных ежегодно, что в сумме за три десятилетия составляет этакий пустячок — чуть больше 3 миллионов.

— За это вы наверняка попадете в ад, — невольно заметили мы при виде окровавленного чусо.

— Хе-хе-хе, — затряс он двойным подбородком, — этого мне только не хватало! На небо попаду, сеньоры, на небо. Не будь меня, Англия умерла бы с голоду.

Животное падает как подкошенное. Не верится, что грань между жизнью и смертью так ничтожна — через минуту дальше уже двинулась туша. Сквозь раздвижное дно убойной шахты окровавленная туша сваливается в огромный зал с укрепленными на потолке рельсами. Не успеваешь осмотреться, как она уже подвешена за задние ноги и сухо потрескивает оттого, что на ходу с нее сдирают шкуру. Потом взвизгивает электрическая пила, делающая из одной туши две. Тотчас же появляются «пожарные», которые со всех сторон окатывают водой кровоточащую груду мяса и передают ее в руки, всегда держащие наготове сухие тряпки. Теперь доходит очередь до людей в белом, стоящих возле круглых циферблатов весов. Следующие за ними в белом — ветеринары с ножичками в руках. Сделают «чик-чик» — и эти два надреза на окороке означают, что клеймить его уже не нужно. Это бракованный экземпляр, который не получит визы на выезд в Англию, а направится в «сальчичерию», то есть на колбасное производство для внутреннего рынка.

— Прошу прощения, я забыл вам сообшить, что одна из двух таких половин туши весит от ста тридцати пяти до ста восьмидесяти килограммов у коров и двести пятьдесят у быков. Электрические пилы у нас новинка. Полгода назад мы работали обычными ручными пилами…

Когда технологический процесс приближается к концу, минутный темп ускоряется до секундного. Добрых пятнадцать минут мы простояли с часами в руках, наблюдая, как мясники в преддверии сальчичерии с хирургической виртуозностью кроили туши, держа в руках вместо скальпелей быстрорежущие пилы. Пять с половиной секунд на каждую, и ни мгновенья больше. Мясо — в одну тележку, кости — в другую. Однако стоп! Почему не все? После разделки каждой туши одна ее ножка всегда исчезает в особом ящике.

— Это наш счетчик, — сообщает проводник для того, чтобы мы записали себе в блокноты. — По окончании смены кости пересчитываются, и сразу же становится ясно — каков за день заработок.

Консервное отделение. Мы ждали, что увидим машины, в которые с одного конца закладывается вареное мясо, луженая жесть и отпечатанные этикетки, а с другой — выходят уже готовые блестящие банки, которые сами укладываются прямо в ящик. А увидели — открытые котлы для варки мяса. Потом оно вручную разделывается, вручную же засыпается на транспортер, вдоль которого в ряд выстроились рабочие и работницы. Они отвешивают мясо на примитивных весах и прямо руками раскладывают его по банкам, старательно запихивая пальцем непокорный кусок, который не хочет влезать на место. Вручную же наклеивают этикетки на запаянные уже банки, вышедшие из стерилизационных барабанов, и укладывают их в ящики. Нигде не видно белых кафельных стен, сверкающих чистотой. Грубые бетонные полы, изношенное от времени дерево, забрызганные стены, машины, которые того и гляди развалятся. Так вот почему нам пришлось оставить фотоаппарат в гардеробе!

— И это еще не все, — сказали нам земляки, когда мы уже были за воротами свифтовских хладобоен. — Посмотрите, в каких домах мы здесь живем, рядом со сточными канавами, куда отводятся нечистоты города и боен. Из наших скудных заработков мы должны покупать себе и фартуки, и ножи, и точильные бруски…

Когда британские железные дороги в Аргентине были национализированы, никто не проронил ни слова о том, сколько правительство дало за это отступного. Сведущие люди в Буэнос-Айресе поговаривали о двух с половиной миллиардах песо. «Гора денег, — хватали они себя за голову, — пиррова победа. За все это мы получили изношенный подвижной состав и путевое хозяйство, в которое уже многие годы никто не вложил ни песо».

Точно так же обстоит дело и с хладобойнями «Свифт и компания» в Бериссо. Они принадлежат гигантскому американскому концерну, который наряду с сорока бойнями, семьюдесятью птицефермами и десятками маслобойных заводов, заводов искусственных удобрений и маслоочистительных предприятий в самих Соединенных Штатах владеет подобными же предприятиями и в Бразилии, и в Уругвае, и в Аргентине, и еще бог весть где. Зачем же тратить средства на профилактический ремонт, если в один прекрасный день правительство этой страны вдруг очнется и отберет хладобойни так же, как отобрало железные дороги?

Куда девать пшеницу?

Мясо не единственное богатство Аргентины. Приблизительно 10 миллионов гектаров земли засеваются здесь пшеницей и кукурузой, так что Аргентина является первым в мире экспортером кукурузы, а по пшенице довольствуется вторым местом. И того и другого, вместе взятого, здесь собирают около 7 миллионов тонн ежегодно.

Почти две пятых всей продукции отправляется путешествовать по свету через главные ворота Аргентины — Ла-Плату. И если даже не знать этих цифр, огромные элеваторы в порту Дарсеиа Норте бросаются в глаза раньше, чем успеваешь ступить на твердую землю. В действительности же перевалочными являются другие элеваторы в Росарио, до которых надо добираться еще 400 километров вверх по течению Параны. Затем, уже в южной части порта Буэнос-Айреса, имеются еще одиннадцать высоких башен зернохранилищ, среди которых есть и такие, что вмещают 15 тысяч тонн зерна. До последнего времени они находились в руках американской компании «Пампа Грейн» и французской «Луис Дрейфус», но еще во время войны, в августе 1944 года, они перешли в собственность правительства. Большие вагоны грузоподъемностью в 45 тонн подъезжают к насыпным горловинам, транспортеров, которые пересыпают зерно в элеваторы.

Это приспособление оказалось единственным свидетельством механизации производства, которое мы увидели в зернохранилищах. А ведь бывшие владельцы зарабатывали миллионы именно в те годы, когда мир сильнее всего голодал. Максимальная прибыль была тогда единственной целью крупного капитала, который не заботился ни о заработках рабочих, ни об их жилье и здравоохранении, ни о том, чтобы обновить износившееся оборудование. Под погрузочной площадкой зернохранилища мы увидели баржу с горами пшеницы. Запыленные рабочие перебрасывали зерно в большой брезент… лопатами. Подъемный кран перенес груз на площадку, положил на мостовую, и там за него принялась уже другая «мано» — группа из восьми рабочих. Они перебросали зерно в жерло элеватора опять же лопатами. Целых 5 тысяч тонн пшеницы или кукурузного зерна таким образом проделывают ежедневно этот путь в зернохранилищах. Мороз пробегает по коже, когда начинаешь подсчитывать количество тонн зерна, развеиваемого ветром, растаскиваемого колесами грузовиков и просыпаемого в море.

Забравшись на самый верх здания, мы попали в облако пыли и мякины, поднятых вихрем сотен голубиных крыльев. Прошло довольно много времени, пока пыль улеглась настолько, что нам удалось оглядеться вокруг. Открытый ленточный транспортер мчал зерно к насыпным отверстиям. Куда ни глянь, повсюду, как ржавый камуфляж, лежал слой пыли из пампы.

Стоявшие вдоль транспортера рабочие, словно живые мешки на какой-то чертовой мельнице, смотрели на нас глазами, наполовину залепленными пылью. Нигде не было и намека на вентиляцию. Даже веялки, единственные очистительные приспособления, и те были открытыми.

Мы бежали из этого ада.

У мола зернохранилища морские суда могут грузиться лишь наполовину. Остальное добавляется в глубине порта, за четыре километра отсюда. Логически следовало бы ожидать, что этот остаток подвезут по воде, но нет. У судов значительно большая производительность, перевозка обойдется дешевле, есть возможность избавиться от нескольких перегрузок, но тогда будут простаивать грузовики и шоферы. Железнодорожных вагонов, наоборот, не хватает.

— Как же так? Железные дороги государственные, зернохранилища государственные…

— Hombre, государственные! — сплюнул провожатый. — Только по названию. Ведь здесь все осталось по-прежнему, как во времена Дрейфуса и Бинга Борна.

В чем же причина? Ответ получить не так-то просто.

Нужно вернуться на несколько лет назад, к тем временам, когда возникло утверждение, что народы Латинской Америки за войну удивительно разбогатели. Да, это особенно касалось Аргентины и Бразилии, но ни в коей мере рабочих, ремесленников или крестьян этих стран. Эстансьеро — владельцы больших латифундий, держатели акций и прежде всего крупные иностранные капиталисты переживали в Аргентине золотой век. Мир за океаном голодал и протягивал руки, прося аргентинского мяса, пшеницы, кукурузы, кожи, льняного масла. «Боже милостивый, пусть война не кончается», — молились капиталисты и прилагали все усилия к тому, чтобы правительство как можно дольше оставалось нейтральным. За несметные дары аргентинского солнца и плодородной пампы обе воюющие стороны платили золотом. Покупали западные союзники, покупал Франко для Гитлера и Муссолини. Эту игру — и нашим и вашим — правительство Фаррела смогло дотянуть до самого 27 марта 1945 года, когда под давлением Соединенных Штатов оно, наконец, объявило войну Германии и Японии. Это были дни, когда Советская Армия готовилась к решающему удару по Берлину.

Никогда за всю историю платежный баланс Аргентины не был в таком благополучном состоянии, как во время войны. В 1943 году она ввезла товаров на 942 миллиона песо, а своих — преимущественно продуктов — продала на 2 миллиарда 192 миллиона песо. Таким образом, активное сальдо составило 1 миллиард 250 миллионов песо. В 1944 году активное сальдо возросло до 1 миллиарда 346 миллионов, приблизительно на том же уровне осталось оно и в следующем году. Английские, американские, французские да и немецкие и итальянские капиталисты, представляемые добровольными посредниками, с улыбкой загребали богатые дивиденды и страшились окончания войны.

Но всего, что Аргентина нажила благодаря войне, хватило лишь на два-три года.

Потеря большинства европейских рынков, бессмысленная гонка вооружений и авантюристская политика правительства привели к тому, что запасы утекли, как вода в песок. Прежний перевес платежного баланса превращался во все более угрожающий дефицит государственного бюджета, и Аргентину охватывала инфляционная лихорадка. На пресс-конференции 3 февраля 1948 года Перон совместно с председателем национально-хозяйственной комиссии Мирандо убаюкивал назойливых журналистов и клялся, что он никогда не допустит, чтобы Аргентина девальвировала песо. Через полтора года Мирандо бежал с тонущего корабля аргентинского финансового хозяйства в Уругвай, а в Аргентине произошла девальвация.

Когда мы причалили к ее берегам, Аргентина достигла уже середины той наклонной плоскости, по которой она катилась.

Зернохранилища и железные дороги стали государственными, но государство вкладывало в них так же мало, как и предыдущие капиталисты-хозяева. А рабочий возле транспортера в Дарсена-Зюд с утра до вечера глотал пыль и выплевывал куски легких в зерно так же, как и во время наивысшего просперити.

— Что и говорить, — махнул рукой наш провожатый, расставаясь с нами. — Дрейфус и Бинг Борн набивали себе карманы, правительство кричало о миллиардах доходов, а мы смотрели на это, сунув руки в карманы…

— Как это руки в карманы?

— Как! Склады были полны зерна, а его все привозили из глубины страны. Знаете, что делали с пшеницей? Бросали ее в топки электростанций. Одна лишь электростанция в Буэнос-Айресе пожирала ее более трех тысяч тонн ежедневно. Три тысячи! А сейчас эти мерзавцы того и гляди начнут творить тоже самое!..