Я говорю и говорю (на языке, которого никто больше не понимает), сплетаю заклинания, тонкую оболочку из слов, которая, как гроб, скрывает меня от мира. Куда бы ни полз я, передо мной все исчезает: я слышу лишь затихающие шорохи — так дракон пламенем прокладывает себе путь сквозь заросли и туман.

Раньше я много играл, когда был моложе, — впрлне возможно, это было тысячу лет назад. Исследуя'наш обширный подземный мир, я без конца играл в войну: бросался на пустое место, ловко уворачивался и вырывался, или, наоборот, попадал впросак, заговорщицки переговаривался с невидимыми друзьями и дико хохотал, когда удавалось удачно отомстшъ врагам. В этих ребячьих играх я облазил все острозубые проходы и залы, все темные закоулки в пещере моей матери, и вот наконец череда приключений вывела меня к озеру с огненными змеями. Я глядел на них, разинув рот от изумления. Пепельно-серые, как остывшая зола, безликие и безглазые существа. От их движения поверхность воды горела чистым зеленым пламенем. Я понял — и мне казалось, знал об этом всегда, — они что-то охраняют или стерегут. Я стоял на берегу, испуганно озираясь на темный ход позади, прислушиваясь, не идет ли моя мать, потом — это было неизбежно — собрался с духом и нырнул. Огненные змеи кинулись врассыпную и разлетелись, как будто мое тело обладало чарами. Так я обнаружил подводный проход, так впервые выбрался на поверхность земли к лунному свету.

В ту первую ночь я не пошел дальше. Но потом — это было неизбежно — я снова и снова выходил наверх. Мои игры заводили меня все дальше и дальше в беспредельную пещеру земного мира. Я крадучись перебегал от дерева к дереву, бросая вызов жутким силам ночи. На рассвете я возвращался.

В те годы я, как и все в детстве, жил в волшебном мире. Точно щенок,» который, играя, кусаясь и рыча, готовится к схваткам с волками. Временами чары внезапно рассеивались: на стенах, на уступах, в углублениях и проемах нашей пещеры сидели огромные древние чудища и следили за мной своими тлеющими глазами. Свирепые пасти испускали тягучее рычание, спины горбились и выгибались. Но мало-помалу до меня дошло, что их глаза, которые, казалось, сверлили и буравили мое тело, устало-равнодушно глядели сквозь меня — слабое препятствие в непроглядной тьме. Из всех живых существ, которых я знал в те дни, только моя мать действительно смотрела на меня. (Так пристально, будто хотела проглотить меня, как 1фЬлль.) Каким-то смутным чутьем я без слов понимал, чего она любила меня. Я был ее порождением. Мы составляли одно целое, как гора и выступающая из нее скала. По крайней мере, я горячо и отчаянно уверял себя в этом. Когда ее странные глаза, вспыхивая огнем, останавливались на мне, эта уверенность сильно колебалась. Я отчетливо осознавал, где я сижу, какой объем мрака занимаю, какое расстояние — блестяще-гладкий промежуток засохшей грязи — нас разделяет, и видел в маминых глазах убийственную отъединенность от меня, И тотчас я ощущал себя уродливым и одиноким, почти непристойным, словно наделал под себя. Глубоко под нами журчала и грохотала подземная река. Еще ребенок, не в силах вынести ее взгляда, я начинал реветь и набрасывался на мать; выпустив когти, она хватала меня (я видел, что она встревожена — зубы у меня были как пилы) и крепко прижимала к жирной мягкой груди, как будто хотела снова сделать меня частью своей плоти. Чуть позже, пригревшись, я постепенно успокаивался ri возвращался к своим играм. Востроглазый, коварный, злобный, как матерый волк, я замышлял все новые проказы и крался со своими воображаемыми друзьями, и в каждом темном уголке пещеры или леса я видел самого себя таким, каким намеревался стать.

Потом опять повсюду возникали равнодушные горящие глаза чужаков. Или глаза матери. И вновь мой мир мгновенно преображался, застывая, как прибитая гвоздем роза; пространство с холодным свистом уносилось прочь от меня во всех направлениях. Но я ничего не понимал.

Однажды утром мне защемило ногу между двумя старыми сросшимися стволами. «О-ох! — завопил я. — Мама! Аа-а!» В то утро я задержался наверху дольше . —обычного. Как правило, я возвращался в пещеру до рассвета, но в этот раз меня увлек за собой божественный запах новорожденного теленка — запах, который был слаще благоухания цветов, который был сладок, как мамино молоко. Не веря своим глазам, я сердито покосился на ногу. Она была зажата намертво, стволы дубов будто пожирали ее. Почти до самого верха нога была осыпана черной трухой — работа белок. Не знаю толком, как меня угораздило так попасться. Наверное, я разжал стволы, попав ногой в то место, где они соединялись, и затем, когда я по глупости дернул ногу, они защелкнулись, как капкан, обхватив ступню. Из лодыжки и голени брызнула кровь, и боль взметнулась вверх, как огонь по поросшему лесом склону горы. Я обезумел. Закричал и стал звать на помощь так громко, что задрожала земля. «Мама! Уа-а!Уа-а!» — орал я небу, лесу и скалам до тех пор, пока не обессилел от потери крови настолько, что едва мог пошевелить рукой. «Я же умру», — жалобно завывал я. «Бедный Грендель! Бедная моя мама!» — рыдал я и плакал. «Бедный Грендель не вырвется отсюда и умрет от голода, — говорил я себе. — И никто не пожалеет о нем!» Эта мысль привела меня в бешенство. Я издал жуткий вопль. Я вспомнил о чужих глазах матери, глядящих на меня из глубины пещеры, подумал о холодных и равнодушных взглядах чужаков. Я взвыл от страха. Но никто не отозвался.

Взошло солнце, и от его лучей, хотя и смягченных кружевом молодой листвы, у меня заболела голова. Повернувшись насколько мог, я отчаянно высматривал на скалах тень матери, но там никого не было, или, вернее, там было все что угодно, кроме нее.

Тень за тенью жестоко и бездушно пыталась прикинуться тенью моей матери: черный валун, торчащий на краю утеса, мертвое дерево, отбрасывающее длиннорукую тень, пробежавший олень, зияющий вход в пещеру — все стремилось вырваться из всеобщего бессмысленного хаоса, но тотчас распадалось, превращаясь в блеклый дразнящий сгусток —: не-маму. Сердце мое заколотилось. Мне показалось, что я вижу, как весь мир, даже солнце и небо, несется на меня и вновь проваливается куда-то, разлетаясь на части. Все рушилось и разъединялось. Если бы мама появилась там, все вокруг нее в тот же миг стало бы на свои места: деревья, скалы, светлеющее небо, олень и водопад — все снова сделалось бы разумным и определенным. Но ее не было, и утро продолжало бесноваться. Его ослепительная зелень живыми иглами впивалась в мое тело. «Ну пожалуйста, мама!» — рыдал я, и сердце у меня разрывалось.

Потом в тридцати шагах от меня возник бык. Склонив голову, он смотрел на меня, и все вокруг него стало на свои места, словно мир был с ним в сговоре. Должно быть, я подошел к теленку ближе, чем думал, и бык пришел защитить его. Быки так поступают, даже если это не их теленок. Бык как-то презрительно потряс рогами. Я задрожал. Стоя на земле на двух ногах, я бы, пожалуй, справился с быком или, по крайней мере, мог бы убежать. Но теперь я был в западне, в четырех-пяти футах над землей, и к тому же ослаб. Одним ударом своей тупой рогатой башки бык мог выбить меня на траву, даже оторвать мне ногу, а потом шутя забодать до смерти. Он взрыл копытом землю, его взгляд исподлобья таил смертельную угрозу. «Уходи! — сказал я. — Прочь!» Бесполезно. Я рявкнул на него. Он мотнул головой, будто я бросил в него булыжником, но не сдвинулся с места и, поразмыслив с минуту, опять ударил копытом в землю. Я рявкнул снова. На этот раз он словно не услышал. Он фыркнул и еще глубже раскопытил землю, взметнув пучки травы и комья черной земли. Время будто замерло — так останавливается оно для умирающих; я увидел, как бык всей тушей подался вперед, легко подскочил и понесся на меня, опустив голову и выгнув спину. Он набрал скорость, перенеся свой вес на мощные передние ноги; его изогнутый хвост, как флаг, взмыл вверх. Я завопил, но бык даже ухом не повел; он приближался, как лавина, и грохот его копыт гулким эхом отзывался в скалах. Голова быка, ударив в дерево, дернулась, и-в тот же миг боль обожгла мою ногу. Острый рог вспорол мне голень до колена.

Но это было все. Ствол содрогнулся от столкновения с бычьим черепом, и бык, запнувшись, обогнул его. Он помотал головой, словно прочищая мозги, развернулся и потрусил на то место, откуда начал свою атаку. Он ударил слишком низко, и я, даже с трудом соображая от ужаса, понял, что он всегда будет бить слишком низко: им двигал слепой, старый как мир инстинкт. Точно так же он дрался бы и с землетрясением, и с орлом; можно не опасаться его гнева, мне угрожают лишь кривые рога. Когда он ударил еще раз, я не спускал глаз с его рогов, следил за ними так же внимательно, как я смотрел на край ледяной расселины, прежде чем через нее прыгнуть. И в нужный момент я увернулся. Только легкий ветерок от просвистевшего рядом рога коснулся меня.

Я рассмеялся. Моя лодыжка уже онемела, нога горела до самого бедра. Я обернулся, чтобы снова окинуть взглядом утесы, но матери там по-прежнему не было, и я засмеялся еще неистовей. Внезапно, как в озарении, я понял, что означали те пустые взгляды сгорбленных теней в нашей пещере. (Возможно, они были моими братьями, моими родичами, эти желтоглазые существа, метавшиеся по пещере или сидевшие каждый сам по себе и что-то без конца бормотавшие, как подземные реки, в своем замкнутом недоступном мраке?)

Я понял: мир, на который мы так глупо возлагаем свои надежды и страхи, — это ничто, бессмысленный хаос случайных событий и грубой враждебности. Я понял, что в конечном счете существую только я — безотносительно чего угодно. Я увидел: все остальное — это то, что толкает меня, или то, на что я слепо наталкиваюсь; и так же слепо все, что не я, толкает меня в ответ. С каждым морганием я заново создаю весь мир. Уродливый божок, который погибает жалкой смертью, зажатый в двух стволах!

Бык ударил еще раз. Я увернулся от рогов и взвыл от ярости и боли. Ветви у меня над головой тянулись к небу, как голодные змеи, выползающие из своих гнезд. В моих руках ветви могли бы стать дубинами, из них можно было бы соорудить заслон у входа в пещеру или использовать как хворост для очага в зале, где спали мы с матерью. Но у меня над головой они были — чем? Спасительной тенью? Я захохотал. Унылый вой.

Бык все так же наносил удары, не прекращая своих атак. Несколько раз после очередного удара он валился наземь и тяжело дышал. Я совсем размяк от безудержного смеха. Даже ногу отдергивать перестал. Иногда рог задевал ее, иногда — нет. Я прижался к стволу, который клонился вправо от меня, и задремал. Возможно, я спал, не знаю. Скорее всего — да. Не имеет значения. Где-то в середине дня я открыл глаза и обнаружил, что бык ушел.

Наверное, я опять заснул. Когда я очнулся и глянул вверх, то сквозь листву увидел в небе стервятников. Я равнодушно вздохнул. Боль ослабла, или же я притерпелся к ней. Не важно. Я попытался увидеть себя глазами стервятников. Но вместо этого мне привиделись глаза матери. Они пожирали меня. Я вдруг оказался для нее средоточием некоего смысла среди всеобщей бессмысленности — но не я сам, не какая-то часть моего большого распластанного тела или часть моего неестественно изворотливого ума. В ее глазах я был каким-то смыслом, которого сам никогда не постигну, не стоит и пытаться; чужак, камень, отвалившийся от скалы. Я вновь заснул.

В ту же ночь я впервые увидел людей.

Уже стемнело, когда я проснулся — или очнулся, если на то пошло. И тут лее ощутил: что-то не так. Тишина, ни кваканья лягушек, ни стрекота сверчков. Был запах — запах костра, но совсем не такой, как у очага в нашей пещере, а едкий, колющий нос, как репей. Я открыл глаза: все было расплывчато, как под водой. Вокруг меня — огни, точно глаза каких-то злобных тварей. Когда я посмотрел на них, они метнулись в сторону. Потом раздались голоса, произнося— . щие слова. Их звучание поначалу показалось чуждым, но, успокоившись и сосредоточившись, я обнаружил, что слова мне понятны: это был мой язык, но говорили на нем как-то странно, словно звуки извлекались с помощью тонких палочек, сухих костей, осколков гальки. Мое зрение прояснилось, и я увидел их — верхом на лошадях, с факелами в руках. На головах у некоторых были блестящие купола (так мне показалось тогда) с торчащими, как у быка, рогами. Они, эти существа, были маленькими, с неживыми глазами и бледно-серыми лицами, и все же они чем-то походили на нас, только были какими-то несуразными и почему-то раздражали, как крысы. Их движения были резкими и точными, будто подчинялись неведомой логике. Голые светлокожие руки двигались рывками. В тот момент, когда я их увидел, все они говорили одновременно. Я попробовал пошевелиться, но тело онемело; только одна рука чуть качнулась. Они тотчас смолкли, как напуганные воробьи. Наши взгляды встретились.

Один из них — высокий, с длинной черной бородой — сказал:

— Оно движется отдельно от дерева.

Остальные кивнули.

Высокий сказал:

— По-моему, это какой-то нарост. Так я думаю.

Что-то вроде звероподобного гриба.

Все взгляды обратились к кроне дерева. Низкорослый толстяк со спутанной белой бородой показал топором на дерево.

— Вон те ветки с северной стороны мертвы. Это дерево, несомненно, погибнет к середине лета. Когда не хватает соков, сначала всегда гибнет северная сторона.

Они кивнули, а один сказал:

— Видите, вон там, где оно вырастает из ствола? Там течет сок.

Придвинув ко мне факелы, они склонились с лошадей, чтобы посмотреть. Глаза у лошадей блеснули.

— Надо заделать эту дыру, если мы хотим спасти дерево, — сказал высокий. Остальные заворчали, а высокий с испугом посмотрел мне в глаза. Я не мог пошевелиться. Он соскочил с лошади и подошел ко мне так близко, что я мог одним взмахом руки размозжить ему череп, если бы был в состоянии напрячь мышцы.

— Это кровь, — сказал он и скорчил гримасу.

Еще двое спрыгнули с коней и подошли, чтобы самим убедиться в этом.

— Мне кажется, этому дереву конец, — сказал один из них.

Все закивали, кроме высокого.

— Мы не можем оставить его гнить, — сказал он. — Сами знаете, что будет, если в лесу заведется гниль.

Они кивнули. Все слезли с коней и окружили меня. Белобородый сказал:

— Может, мы сумеем вырубить этот гриб?

Они задумались. Через какое-то время высокий покачал головой.

— Не знаю. Возможно, это какой-нибудь дух дубовых деревьев. Лучше с ним не связываться.

Они, похоже, растерялись. Среди них был один безволосый худой человек с глазами, как две дыры. Похожий на встревоженную птицу, он стоял с вытянутыми руками и все время кругообразно раскачивался, наклонялся вперед и всматривался во все: в мое дерево, в лес вокруг, в мои глаза.

Вдруг он тоже кивнул.

— Точно! Король прав! Это дух!

Ты думаешь? — спросили его. Головы подались вперед.

Уверен, — ответил тот.

Думаешь, он не злой? — спросил король.

Безволосый взглянул на меня, прижав кончики пальцев к губам. Казалось, что он, погрузившись в размышления, опирался локтем на невидимый стол. Его черные глазки смотрели прямо в мои, он словно ожидал, что я что-то скажу. Я попытался заговорить. Пошевелил губами, но ничего не вышло. Человечек отскочил.

Он голодный!

Голодный! — закричали все. — Что же он ест?

Он снова посмотрел на меня. Его крошечные глазки буравили меня насквозь. Он присел, словно собираясь впрыгнуть прямо в мой мозг. У меня заколотилось сердце. От голода я готов был грызть камни. Вдруг он улыбнулся, будто его осенило божественное откровение.

— Он ест свиней! — сказал он. Но в голосе его не было уверенности. — Или, может быть, пока только дым. Он еще не совсем воплотился.

Все посмотрели на меня, обдумывая это предположение, потом кивнули.

Король выбрал шесть человек.

Пойдите раздобудьте ему пару поросят, — сказал он.

Да, господин, — сказали шестеро и, вскочив на коней, ускакали.

Я возликовал, хотя все это было так глупо, что не знаю, как это вышло, но я рассмеялся. Люди отскочили и замерли, глядя на меня и трясясь от страха.

Дух гневается, — прошептал один из них.

Он всегда такой, — сказал другой. — Поэтому они убивает дерево.

Нет-нет, вы ошибаетесь, — сказал безволосый. — Он кричит, что хочет поросенка.

Мясо! — попробовал крикнуть я. Это испугало их. Они принялись орать что-то друг другу. Один из коней заржал и встал на дыбы, и они — по какой-то причине — восприняли это как знак. Король выхватил топор у человека, стоявшего рядом, и без всякого предупреждения метнул его в меня. Я увернулся, издав рев, и топор пролетел у меня над плечом, содрав кожу. Потекла кровь.

— Вы все безумцы! — пробовал крикнуть я, но получился стон. Я завыл, призывая мать.

— Окружите его! — закричал король. — Надо спасти коней!

И я внезапно понял, что имею дело вовсе не с глупым тельцом, но с мыслящими существами, воплощающими свои мысли в дела. С такими опасными тварями я никогда не сталкивался. Я заорал, пытаясь отпугнуть, прогнать их, но они только спрятались за кусты и схватили длинные палки на седлах — луки и копья.

— Вы безумцы! — завопил я. — Сумасшедшие! — В жизни я не орал так громко. Острия, как горячие угли, прожгли мои руки и ноги, и я заорал еще громче.Затем, когда я был уже уверен, что мне настал конец, с утесов донесся громоподобный рев, в десять раз громче моего. Это была моя мать! Она неслась, как гроза, воя, как тысяча ураганов, глаза ее горели драконовым огнем. И прежде чем она приблизилась на милю, человеческие существа вскочили на коней и ускакали прочь. Огромные деревья с треском рушились на ее пути, земля дрожала. Потом ее запах влился в чащу, как кровь в серебряный кубок, до краев наполнив освещенную луной прогалину, и я ощутил, как два ствола, сжимавшие мне ногу, разваливаются, а я, освобожденный, падаю в траву.

Я очнулся в пещере, теплые отблески пламени играли на стенах. Мать лежала, перебирая кучу костей. Услышав, что я пошевелился, она обернулась и, наморщив лоб, посмотрела на меня. Вокруг больше никого не было. Наверное, уже тогда я смутно понял, что призраки пещеры ушли глубже во мрак, подальше от людей. Я попытался рассказать ей обо всем, что со мной случилось, все, что я сумел понять: бессмысленную чуждость мира, всеобщую жестокость. Она только смотрела на меня, встревоженная звуком моего голоса. Уже давно она позабыла язык или, может быть, никогда его не знала. Ни разу я не слышал, чтобы она говорила с другими обитателями пещеры. (Как сам я научился говорить, я не могу вспомнить; это было давным-давно.) Но я все равно рассказывал, пытаясь проломиться сквозь стену ее непонимания.

— Мир противостоит мне, и я противостою миру, — сказал я. — Кроме этого ничего нет. Горы таковы, какими я определяю их.

О чудовищная глупость детства, напрасная надежда.

Порой я, вздрогнув, пробуждаюсь (в пещере, в лесу или на берегу озера) и снова понимаю это: словно преследуя меня, всплывают воспоминания. Огонь в глазах моей матери разгорается ярче, и она протягивает руки, как будто некий поток разделяет нас. «Весь мир — бессмысленная случайность, — говорю я. Даже кричу, сжимая кулаки. — Существую только я — и ничего больше». Ее лицо меняется, она встает на четвереньки, сметая со своего пути обломки сухих костей, с ужасом в глазах поднимается, точно влекомая сверхъестественной силой, бросается сквозь пустоту, и я оказываюсь погребенным в густоте ее меха и складках жира. Меня тошнит от страха. «У мамы жесткий мех, — говорю я себе. — И плоть ее обширна». Из-под нее мне ничего не видно. «От нее пахнет рыбой и дикими свиньями, — говорю я. — То, что я вижу, мне представляется полезным, — думаю я, пытаясь вздохнуть, — а то, что недоступно моему взору, — бесполезно и пусто». Я наблюдаю, как я наблюдаю то, что я наблюдаю. Это пугает меня. «Значит, я не тот, кто наблюдает!» Меня нет. Я отсутствую. Никакой нити, ни тончайшего волоска нет между мной и этой вселенской неразберихой! Я слушаю шум подземной реки. Никогда ее не видел.

Я говорю и говорю, сплетаю оболочку, оболочку…

Я задыхаюсь и царапаюсь, чтобы освободиться. Мать не отпускает меня. Я чую запах ее крови и, взбудораженный, слышу, как гулко стучит, стучит ее сердце, сотрясая эхом стены и пол пещеры.