Когда умер король Эдуард, Чосер, по-видимому, находился за границей, выполняя какое-нибудь дипломатическое поручение, – во всяком случае, его имя не значится в списке придворных, которым 21 июня 1377 года были выданы траурные одеяния, – и, похоже, он не присутствовал на коронации малолетнего Ричарда: то ли уехал с новой миссией, то ли не вернулся из прежней. Но и трудясь на благо родины вдали от ее берегов – может быть, все еще изо всех сил стараясь выработать более прочные соглашения о перемирии или заключить какой-нибудь брачный договор, который дал бы Англии хотя бы кратковременную передышку от войны и возможность заняться своими расстроенными внутренними делами, – поэт наверняка с жадностью ловил любые обрывки новостей, долетавшие к нему через Ла-Манш. Ведь политика нового короля в решении сложнейших проблем, стоявших перед Англией, будет иметь самые серьезные последствия для жизни Чосера и его поэзии.

Ричард взошел на престол десятилетним мальчиком. Он стал великой надеждой страны, такой же великой надеждой, как король-мальчик Артур в народных сказаниях или как новый король Артур – Эдуард III, дед Ричарда, когда он сменил на троне Эдуарда II, неспособного и равнодушного правителя. В подтверждение своей веры, что отныне все у них пойдет хорошо, подданные Ричарда, по сообщению хрониста, который вошел в историю под именем Ившемского монаха, устроили в его честь коронационные торжества, «ознаменовавшиеся такими великолепными церемониями, каких никогда и нигде не бывало прежде, в присутствии архиепископов, епископов, прочих прелатов и всех магнатов его королевства». Это пышное коронационное действо с его возвышенным ритуалом, вызвавшее всеобщее восхищение, было разработано и разыграно под непосредственным руководством и наблюдением дяди Ричарда – стюарда Англии Джона Гонта, герцога Ланкастерского. Торжества по случаю коронации являлись составной частью его благородного плана, имевшего целью вернуть стране утраченное единство, иначе говоря, положить конец эпохе раздоров и подозрительности, наступлению которой способствовали нескончаемые и разорительно дорогие войны Эдуарда и олицетворением которой некоторые грубые умы считали самого Гонта.

Джон Гонт постоянно противился усилению влияния палаты общин, стремился в корне пресекать всякое возможное посягательство на власть короны и старался всеми доступными ему способами расширить эту власть – например, предоставив возможность богослову Джону Уиклифу выступать по всему Лондону с аргументированными лекциями и проповедями против контроля церкви над светскими учреждениями. Уиклиф, человек большой учености, говоривший негромким голосом, носивший очки и помышлявший о церковной реформе, занимал в политике, безусловно, честную позицию: он не заискивал ни перед Гонтом и ни перед кем другим, а то уважение, которое оказывал ему в середине 70-х годов Гонт, отнюдь не было вызвано лишь соображениями политической выгоды. Гонт немало размышлял над вопросами политической теории и, оказывая поддержку кое-кому из церковников, в целом придерживался твердого убеждения, что даже видимость власти из Рима или, еще хуже, из Авиньона во Франции, где пребывал ныне «плененный» папа, представляет опасность. Однако открытая поддержка Гонтом богослова, откровенно высказывавшего свои радикальные взгляды, выступавшего против правления алчных и корыстных английских или чужеземных епископов и ратовавшего за передачу всей власти светским правителям, таким, как Гонт, не могла не вызывать подозрений. Во всяком случае, использование Гонтом духовного лица и церковных кафедр в политической войне, которую он вел против засилья церкви, только подлило масла в огонь. Священники, не согласные с высказываниями Уиклифа, выступили с резкими возражениями, опять-таки с проповеднических кафедр, и битва, которая могла бы вестись за кулисами, как ведется большинство крупных политических битв, стала достоянием широкой гласности. На глазах народа разыгрывалось представление, в котором ретрограду приходскому священнику или епископу отводилась роль христианского героя, а Гонту, якобы превратившему Уиклифа в свою марионетку, – роль чужака, вмешивающегося не в свои дела, и даже еретика. Церковники намекали, что Гонт намеревается отобрать у церкви ее богатства, эту земную опору страждущих и нуждающихся, чтобы оплатить расходы по содержанию собственного дворца Савой и королевского двора, печально известного своей расточительностью.

Если поначалу выдвинутые против Уиклифа (и Гонта) обвинения в ереси носили главным образом риторический характер, то очень скоро в стане лондонского епископа смекнули, сколь выгодно с точки зрения политики принимать их всерьез. Позиция Уиклифа была уязвима во многих отношениях – например, он отвергал таинство евхаристии, – и осудить его как еретика не представляло никакого труда, а его унижение или даже сожжение, дойди дело до этого, опорочило бы его политические воззрения, сделав их такими опасными, чтобы отбить впредь у его единомышленников охоту покушаться с их помощью на богатства церкви. Поэтому Уиклифа официально обвинили в ереси и предали суду лондонского епископа. Гонт, считая себя отчасти ответственным за то, что Уиклиф оказался в подобном положении, и понимая, что данный церковный суд представляет собой – во всяком случае, в значительной степени – циничный политический маневр, насмешку над подлинной верой, в гневе прекратил этот судебный процесс.

Посягнув на независимость церковного суда, утвердив с оружием в руках свою власть в сфере, где по закону он не обладал никакой властью, Гонт, разумеется, навлек на себя яростное негодование всех лондонцев, которые ревниво охраняли свое право на почти полное самоуправление внутри лондонских стен. Превышение Гонтом своих законных полномочий и впрямь выглядело как попытка расширить пределы правительственной – если не своей личной – прямой власти, и последующие его попытки уладить ссору с лондонцами не рассеяли такого подозрения. Тем не менее он действительно добивался, действуя в свойственной ему высокомерной манере, примирения с ними.

Лондонцам и другим его врагам Гонт казался гораздо более могущественной и опасной фигурой, чем он был на самом деле, и уж Чосер-то наверняка отлично знал это. В 1377 году, когда Черного принца уже не было в живых, а король Эдуард находился при смерти, Гонта – и это было неизбежно – считали реальным главой правительства и человеком, ответственным за его ошибки. Если он иной раз расходился во мнениях с Алисой Перрерс и ненавистными ему лондонскими купцами, с которыми она так тесно сотрудничала, – хлеботорговцами вроде Брембра, чье влияние Гонт стремился ограничить, поддерживая их политических и экономических противников, торговцев шелком и бархатом, – верность королю не давала ему возможности открыто заявить о своих разногласиях с Алисой и ее дружками. Если у него имелись сомнения по поводу политического курса новой группировки, набиравшей силу в правительстве, – тех бывших вассалов Черного принца, которые, сделавшись впоследствии любимыми слугами и советниками Ричарда, станут уговаривать его занять рискованную абсолютистскую позицию и бросить открытый вызов власти крупных феодалов, – то верность Гонта Ричарду и памяти покойного брата мешала ему предать свои сомнения гласности. В силу этих причин Гонт, возглавлявший правительство, отнюдь не всегда отстаивал свои собственные принципы; он даже оказывался вынужденным надменно защищать право короля тратить миллионы на свою любовницу.

Хроникер Уолсингем рассказывает, что во времена «Хорошего парламента» 1376 года и позже получили хождение всевозможные неприятные слухи: будто Гонт жил в открытом грехе с воспитательницей своей дочери (это-то как раз было правдой); будто он отравил сестру своей любимой первой жены Бланш, дабы завладеть ее наследством, и хотел отравить своего племянника Ричарда; будто он сговорился с Францией, заклятым врагом Англии, с тем чтобы заполучить папскую буллу, объявляющую Ричарда незаконнорожденным; будто Гонт на самом деле был вовсе и не принц, а фламандский подкидыш, которым тайком подменили в Гентском аббатстве родившуюся у королевы Филиппы дочь. И слухам этим отчасти верили. Ясно и недвусмысленно выраженное парламентом признание Ричарда престолонаследником наводило людей на подозрение, что Гонт сам претендует на трон, – подозрение это было выгодно феодалам, полагавшим, и не без основания, что влияние, которым Гонт пользовался в государственных делах, может поставить под угрозу их собственные корыстные интересы или ограничить их возможности возвыситься.

Но вопреки всем этим подозрениям Джон Гонт был далек от мысли возродить старинные норманнские или анжуйские прецеденты отстранения прямого королевского наследника ради того, чтобы посадить на трон другого близкого родственника короля, более опытного в делах правления, такого, например, как он сам. Гонт любил своего племянника, живого ясноглазого мальчика, как всегда любил его отца. Ведь Гонт был для Черного принца не просто братом, но и ближайшим другом, и некоторые важные компоненты проводимого Гонтом плана устройства государственных дел – в том числе и его примирения с лондонцами – были предложены не самим Гонтом, которому претила мысль об этом, а его умирающим старшим братом и добросердечной принцессой Иоанной.

Короче говоря, еще задолго до кончины короля Эдуарда в 1377 году Гонт и все его окружение – включая Джеффри Чосера, который проявит себя как смелый и верный друг молодого наследника, – связывали свои надежды только с Ричардом, и ни с кем другим.

Гонт и его друзья стремились к идеалу, близкому тому, что выдвигался Эдуардом I, – идеалу сильной монархической власти, которая не глуха к голосу народа, пользуется дружной поддержкой рыцарски преданной монарху королевской семьи, сосредоточившей в своих руках огромные земельные владения, баронов, связанных с королевской семьей узами родства, и вассалов, верно служащих баронам, как те – короне. В конце концов, Гонт был не только благородным рыцарем, но и собирателем произведений искусства, любителем поэзии; ему, как никому другому, было во всех тонкостях известно воспеваемое поэтами учение о «куртуазности» – взаимной зависимости и любви сверху донизу на всех ступенях феодальной иерархии. Годы спустя Чосер введет эту тему в поэму («Легенда о добрых женщинах»), предназначаемую для чтения при дворе Ричарда: как видно, потому, что к тому времени Ричард будет нуждаться в напоминании. Что до Гонта, то он не нуждался в поучениях на тему куртуазности. Подобно своему предшественнику стюарду Англии Томасу Ланкастеру, он серьезно относился к своим государственным обязанностям, но в отличие от Томаса не переносил малейшего привкуса измены.

Таким образом, грандиозная церемония коронации Ричарда являлась составной частью плана Гонта, имевшего целью вернуть стране утраченное единство и сосредоточить внимание и верноподданнические чувства всех англичан на молодом короле. Гонт сделал принца Ричарда официальным председателем на заседаниях «Дурного парламента» 1377 года, подчеркнув тем самым законность престолонаследных прав своего племянника, и добился проведения такой миротворческой акции, как объявление всеобщего помилования за все гражданские и уголовные преступления в честь «юбилея» царствования короля Эдуарда (празднование этого юбилея также являлось инициативой Гонта). Он, как мы уже говорили, предпринимал планомерные действия, направленные на урегулирование его конфликта с Лондоном, а после того, как лондонцы несколько раз уклонились от переговоров с ним, подозревая какую-нибудь ловушку, он форсировал события с помощью точно рассчитанного театрального жеста. Когда в королевском маноре Шин, где собрались почтить память усопшего короля Эдуарда Ричард II, его мать и дяди, появились представители Лондона, Гонт упал перед юным королем на колени и стал умолять его взять дело примирения в свои руки и простить лондонцев, как и сам он готов простить их. При этом в его мольбах не было ни намека на понимание того, что он сам должен был бы просить прощения у них и что, обращаясь к королю с просьбой помиловать лондонцев, он косвенно отвергает их притязание на фактическое самоуправление. Однако сам жест был эффектен и тронул лондонцев, прежде чем они успели как следует подумать. Снова Гонт обставил дело так, что в центре внимания оказался Ричард, а чтобы еще больше поднять престиж своего племянника, Гонт «принял» сделанное устами Ричарда предложение примириться с епископом Винчестерским, одним из противников Уиклифа и старым врагом Гонта. Как пишет Мэй Маккисак, «Уолсингем комментирует это событие именно так, как хотел представить его Гонт: „О, сколь счастливое предзнаменование в том, что мальчик столь юного возраста по собственному почину (nullo impellente) проявил такую заботу о мире в стране, в том, что, не будучи никем научен, он сам знал, как стать миротворцем!"»

Та же цель ясно просматривается в изменениях, внесенных в церемонию коронации, которая, по всей вероятности, была разработана Гонтом или же его другом архиепископом Садбери. Впервые за все времена традиционный вопрос, с которым архиепископ, совершающий коронацию, обращается к собравшимся людям: желают ли они этого нового короля, дают ли согласие на его венчание, – был задан не до принесения коронационной присяги, а после нее. В результате этого нововведения роль народа ограничивалась безропотным согласием и выражением преданности, древняя английская идея избрания оказывалась затемненной, а реальная и символическая власть короны, этого воплощенного источника национального единства, еще больше выдвигалась на первый план. Новое истолкование было дано и такому ритуальному моменту в церемонии коронации, как обряд прикосновения феодалов к короне нового короля. Этот акт рассматривался теперь как символическое обязательство лордов служить королю, оказывать ему поддержку и облегчать тяжелое бремя монаршей власти. В стране, раздираемой кровавыми феодальными междоусобицами и известной своей традиционной повышенной чувствительностью ко всему символическому (такой сверхчувствительностью отличался даже сам Гонт, не говоря уже о короле Ричарде), это театральное прикосновение должно было растрогать всех собравшихся до слез, вызвать у них в сердцах чувства радости и преданности.

Итак, свершилось символическое венчание короля и его страны, и оба – жених, «новый Авессалом», и невеста, Англия, – казались такими юными и прекрасными! Неплатежеспособное правительство не останавливалось ни перед какими затратами; купцы и простолюдины тоже не скупились на расходы. Коронационные торжества вылились в грандиозное празднество: море стягов, шум и клики, роскошные одеяния, экипажи, кони, шатры, жонглеры, горланящие пьяные на всех прилегающих улицах, сотни опоздавших к началу коронации, которым не нашлось места где встать. Во всех слоях общества с надеждой взирали на нового короля, и особенно большие надежды возлагали на него «люди низкого звания». Они вспоминали прославленного отца короля и его блистательного деда, потом внимательно вглядывались в черты лица Ричарда – красивый, как все дети Мелюзины, мальчик, явно смышленый, с твердым, даже упрямым характером, истинный Плантагенет, но, как и его дед Эдуард III, не безрассудный в своем упрямстве, – и сердца их переполнял восторг. Как выразил общие чувства один тогдашний поэт:

Он отпрыск их, их кровь, порода. И хоть чертенок в мальчике растет, Я верю: всех он нас еще спасет!

В этом поэтическом парадоксе, должно быть, заключалась крупица истины; в Ричарде действительно было что-то от «чертенка» – потомка сатаны, сулящего надежду на спасение. Наверное Джеффри Чосер и его друзья – дипломаты, находившиеся во время коронации где-то в Европе, – со слезами на глазах подняли тост за десятилетнего короля в далекой Англии. И слезы радостного умиления стояли в глазах их соотечественников на родине, уверовавших в то, что отныне все пойдет хорошо, все изменится к лучшему. Но у подобного безоблачного оптимизма был короткий век.

Дела в Англии совершенно вышли из-под контроля, и даже если бы Ричард был закаленным воином, совершеннолетним принцем, то и тогда он при всем его уме, мужестве и огромной популярности среди простых людей оказался бы игрушкой событий. Маленький ребенок, единственное, что он смог сделать, – это пожаловать графским титулом нескольких своих близких друзей. В частности, Ричард сделал своего молодого дядю Томаса Вудкока, который впоследствии изменил ему, графом Букингемским (в дальнейшем – герцогом Глостерским), а любимого старого наставника и опекуна Гишара д'Англя – графом Хантингдонским. Вся же реальная власть находилась в руках его официальных королевских советников.

Первый совет при новом короле, сформированный преимущественно в том патриотически-доброжелательном духе, который насаждался Гонтом, являл собой представительный, даже демократический орган, чье назначение состояло в том, чтобы помешать любому отдельно взятому деятелю или клике, в том числе и клике Гонта, захватить постоянную власть над политической жизнью страны. Ни один из дядей короля – ни Гонт, ни Томас Вудкок, ни Эдмунд Лэнгли – не получил места в совете, хотя на них была возложена обязанность совместно бороться со взяточничеством и коррупцией. Власти предержащие, и в особенности Джон Гонт, эффектно выказали свою добрую волю, и палата общин приняла предложенный порядок вещей. Однако если 1377 год не благоприятствовал воцарению тиранов – не благоприятствовал он и деятельности неумелого демократического комитета. Впрочем, никакого третьего пути и не было.

Англо-французская война 1369–1389 годов явилась для английского правительства самым серьезным военным испытанием после французского вторжения 1216 года, и не одному только Джеффри Чосеру, по-прежнему тщетно пытавшемуся договориться о том или ином брачном союзе, первый год царствования Ричарда представлялся настоящим бедствием.

«В том году, – писал хронист, известный под именем Ившемского монаха, – потерпели полную неудачу мирные переговоры… В ту же пору шотландцы сожгли по наущению графа Данбарского город Роксборо. Тогда лорд Генри Перси, новый граф Нортумберлендский, вторгся в пределы графства Данбарского с десятью тысячами солдат… поджег подвластные Данбару города и грабил его владения в продолжение трех дней.

Затем на острове Уайт высадились французы. Разграбив и спалив несколько селений, они взяли за остров выкуп в тысячу марок. После чего они вернулись на море и беспрестанно плавали вдоль английского побережья вплоть до Михайлова дня. При этом они сжигали многие селения и убивали, особенно в юго-восточных графствах, всех жителей, которых только могли найти. Встречая слабое сопротивление, они уводили скот, забирали прочее добро и взяли несколько человек в плен. Полагают, что на сей раз неприятельские нападения на Англию причинили больше вреда, чем за предыдущие сорок лет.

В том же самом году французы напали на город Уинчелси… Пока шла битва, французы послали отряд своих кораблей сжечь город Гастингс. Тогда же французы вторглись в Англию под городом Роттингдином, что возле города Льюиса в Суссексе…».

И так далее в том же духе. Англичане – иногда – воевали с большой доблестью. В кругах, где вращался Чосер, рассказывали историю об отважном служителе приора Льюиса, французе по происхождению, «который сражался против своих соотечественников-французов так неистово, яростно и упорно, что из его живота, пронзенного вражескими мечами, выпали внутренности. Не обращая на это внимания, он бросился преследовать противника, волоча за собой собственные кишки». Но, несмотря на то что временами Англия сражалась храбро, она, подобно тому героическому воину-французу, была ослаблена и раздираема изнутри.

Чосер нигде не высказывает нам впрямую своего мнения о том периоде, хотя многое в «Кентерберийских рассказах» отражает в завуалированной форме его взгляд на вещи: корень зла кроется в отсутствии с каждой стороны доверия и терпимости и в примитивной убежденности, что насилие способно восторжествовать, как торжествует оно, по крайней мере временно, в плохих браках. Но, вероятно, даже Чосер понял всю сложность и многоликость причин бедственного положения Англии лишь много лет спустя.

Беды и неурядицы, обрушившиеся на страну, разумеется, объявились не в одночасье: лихо копилось годами, подкрадывалось с разных сторон, коварно разрасталось, но его до поры почти не замечали или упрямо отказывались признать, считая совершенно немыслимым. Все началось задолго до первой волны чумной эпидемии. Менялся климат, менялся характер трудовых отношений, менялось отношение к закону, религии и мысли. Поэтому, когда недуг в конце концов обнаружил себя, наподобие злокачественной опухоли, это уже была болезнь, давшая метастазы повсеместно, так что можно было только гадать, что положило ей начало. Наиболее явно недуг, поразивший английское общество, обнаружился в крестьянском восстании 1381 года, о котором Оман писал в своем превосходном, хотя в чем-то устаревшем исследовании:

«Большинству авторов – современников восстания – оно казалось каким-то необъяснимым явлением, бурей, поднявшейся из-за сущего пустяка, бессмысленным бунтом против тяжелого и непопулярного налога, какие нередко случались и раньше. Но на этот раз буря приобрела невиданные масштабы, грозовые тучи закрыли весь горизонт, ураганной силы вихри пронеслись по сельской Англии, угрожая все смести на своем пути, а затем буря вдруг утихла, почти так же необъяснимо, как поднялась».

Хотя восстание было в конце концов подавлено, условия, его породившие, остались в основе своей неизменными, и Джеффри Чосер знал это лучше, чем кто-либо другой. Исподволь, на протяжении XIII и XIV столетий в Англии, да и в других странах, креп дух, представлявший в глазах многих даже большую опасность, чем чума; Чосер в яркой форме раскроет для своих придворных слушателей его сущность в значительной части «Кентерберийских рассказов», так называемой дискуссии о браке, которая, при правильном понимании, прослеживается от «Рассказа юриста» вплоть до «Рассказа франклина»: повсюду – в семье, в государстве, даже в церкви – вновь пробуждалась старая англосаксонская идея частичного самоопределения для всех классов.

В «Поэме о Беовульфе», английском эпосе VIII века, утерянном и забытом ко временам Чосера, провозглашался основополагающий принцип: король не вправе посягать «на землю людей и на их жизнь». Победа французов в 1066 году отменила в Англии старые порядки: место прямых взаимоотношений между королем и народом заняла феодальная система, которая со временем приобретала все более бюрократический характер; король теперь был отгорожен от своих подданных иерархическими перегородками, означавшими для тех, кто занимал низшее положение в обществе, крепостное рабство. Война, начатая Эдуардом, повысила роль простых, незнатных людей и способствовала возрождению в низших сословиях желания возвратиться к старым порядкам, вернуть себе свободу, а ведь война была лишь одной из многих сил, побуждавших людей восстать против существовавшего в XIV веке положения вещей.

Ранее мы уже говорили о том, что еще задолго до чумы в Англии пришли в движение силы радикальных перемен и что эпидемия чумы оказалась столь смертоносной отчасти и по той причине, что вот уже в продолжение долгих лет толпы крестьян бежали из сельских местностей (где лишь низший слой крестьянства, вилланы, был прикреплен к земле), устремляясь к более легкой и вольготной, как представлялось им, жизни в трущобах на окраинах больших городов. Там они, конечно, пробавлялись всякой случайной работой, а поскольку рабочие руки имелись в большом избытке, часто становились ворами. Те, кому посчастливилось, – т. е. те, кому удавалось избежать смерти от голода, от болезни, от петли или от ножа какого-нибудь головореза, – могли завербоваться в пешие ратники и отправиться воевать во Францию или в Шотландию. На войне можно было обогатиться, поскольку Эдуард и его полководцы платили воинам жалованье и даже людям низкого происхождения позволялось сохранять военную добычу. Кроме того, во времена Эдуарда вилланы, особо отличившиеся в бою, могли получить по закону освобождение от крепостного состояния. В Англию они возвращались профессиональными убийцами, умело владеющими всяким оружием: дубинами с железными наконечниками, боевыми топорами, ножами, луками со стрелами. И в городах, и в сельской местности возникали и множились разбойничьи шайки – многолюдные и беспощадные, – организованные по образцу боевых соединений. Чосер в старости не раз подвергался нападению подобных отрядов. С другой стороны, не подлежит сомнению, что наемные работники занимали все более воинствующую и угрожающую позицию, представлявшую постоянную опасность для имущества и жизни людей среднего сословия, а система крепостного труда уже была к тому моменту непоправимо ослаблена. То же самое происходило и повсюду в Европе.

По иронии судьбы, именно «Хороший парламент» при всей его ненависти к бунтовщикам-крестьянам сам окажет то влияние, которое в конечном счете подтолкнет восставших крестьян к крайностям насилия. Предаваясь воспоминаниям о Креси и Пуатье, Слёйсе и Эспаньоль-сюр-Мер, палата лордов и палата общин мечтали только об одном: как отвоевать утерянные провинции. Похоже, никто в парламенте не отдавал себе отчета в том, что обстоятельства коренным образом изменились, что исчезли те условия, которые давали возможность Черному принцу и Эдуарду III одерживать блистательные победы. Франция научилась противодействовать тактике Эдуарда и переманила на свою сторону многих союзников Англии. В результате Англия стала слишком слаба, а Франция слишком сильна для того, чтобы можно было рассчитывать на победу англичан. Однако в 1376 году многолетний опыт неудачных походов и территориальных потерь все еще не открыл парламенту глаза на обстоятельство, хорошо известное Гонту и его помощникам, которые вели переговоры о заключении династического брака: что единственной надеждой Англии является мир. Палате общин казалось, что обрушившийся на англичан поток бедствий может быть объяснен лишь одним: продажностью или некомпетентностью министров дряхлого Эдуарда (а позже – малолетнего Ричарда). И вот палата снова и снова привлекала их к суду, заключала в тюрьму или посылала на плаху (особенно во времена Ричарда). У палаты лордов, которая зависела от палаты общин в том, что касалось введения налогов на необходимой широкой основе, не оставалось иного выбора, как молчаливо соглашаться.

Таким образом, власть политического учреждения, которое Джеффри Чосер изобразил как парламент с птичьими мозгами, в 70-е годы стремительно возрастала, а централизованное правительство страны, подвергаясь постоянным нападкам и осыпаемое упреками, почувствовало неуверенность и ослабило бразды правления. Среднее сословие видело огромное достижение в том, что широкопредставительная палата общин получила возможность обвинять в тяжких преступлениях тех финансистов короля (друзей Гонта), которых она считала спекулянтами, наживавшимися на войне. В большинстве случаев, если не во всех, правительственная коррупция, разоблачаемая палатой, действительно имела место. Однако развернутая палатой общин кампания преследований имела один ясно выраженный, хотя и непредусмотренный результат: доверие к правительству оказалось подорванным, так что, когда в 1381 году вспыхнет крестьянское восстание, его участники будут убеждены, что королевские министры, как всегда, сплошь продажны (хотя на сей раз это были честные люди) и что крестьянство сослужит королю хорошую службу, перебив всех его чиновников, начиная с Гонта.

По мере того как палата общин, становясь все сильнее, вынуждала короля и феодалов оказывать ей помощь в ее борьбе с крестьянством, крестьяне отвечали на это тем, что стали организовываться и склоняться ко все более радикальным убеждениям. Представляется маловероятным, чтобы в среде крестьянства действовал некий центральный комитет недовольных, который координировал бы стачки или издавал приказы о крестьянских восстаниях, – во всяком случае, нет никаких исторических свидетельств этого. По всей Англии происходили, как жаловалась палата общин в 1377 году, кровавые местные бунты и стачки, в подготовке которых явно чувствовалась рука умных руководителей. Но несмотря на то, что бунты возникали во всех краях страны, несмотря на то, что некоторые восставшие крестьяне, особенно в Норфолке, любили вести разговоры о «Великом обществе» (Magna societas), всякий, кто изучал историю крестьянского восстания, не может не признать, что оно отнюдь не являлось результатом организации на общенациональной основе. Скорее, оно явилось результатом повсеместного существования невыносимо тяжких условий (различных в разных районах, но повсюду одинаково непереносимых) и воздействия на умы заразительной идеи, что люди вправе противиться несправедливой власти – положению, которое Чосер назовет, говоря о семье, но намекая на жизненные обстоятельства во всей стране, «горестями женитьбы».

В городах же идея восстания получила распространение главным образом в мастерских. В былые времена мастер-ремесленник работал с двумя-тремя подмастерьями, которые рассчитывали со временем сами стать мастерами. Однако расширение промышленной деятельности в Англии – еще одно порождение войны – привело к тому, что к последним десятилетиям XIV века сложился класс крупных предпринимателей и класс угнетенных ремесленников, лишенных всякой надежды стать мастерами. Чиня ложные, незаконные препятствия и прибегая к бюрократической волоките в гильдии, хозяин умышленно не давал своим многочисленным рабочим возможности открыть собственное дело и вынуждал подмастерьев, завершивших положенный срок обучения ремеслу, продолжать работать на него в качестве низкооплачиваемых наемных работников. Эти работники создавали – обычно под видом религиозных общин – лиги и сообщества для совместной защиты своих прав.

Об одном таком защитнике Чосер наверняка слышал множество рассказов, а может быть, и наблюдал его в действии, поскольку был связан с той местностью, где проповедовал «безумный священник из Кента» Джон Болл, которого сегодня помнят главным образом как автора проповеди на тему двустишия:

Когда Адам пахал, а Ева пряла пряжу, Где дворянин был, кто мне скажет?

По-видимому, Джон Болл ничего – либо почти ничего – не знал об Уиклифе или оксфордских рационалистах; в сущности, все его идеи, как было показано исследователями, представляли собой взгляды, широко распространенные среди сельских священников. Но Джон Болл, судя по всему, проповедовал эти взгляды с необычайным жаром. В предложенную Боллом программу действий, по утверждению его врагов, входило убийство и перераспределение земли. И в этом утверждении, несомненно, была доля истины. Двадцать лет скитался он по деревням и селениям, разжигая недовольство или, если выразить это несколько иначе, предлагая картину мира, которую еще не одно столетие никто, кроме доведенных до отчаяния или обезумевших, не будет принимать всерьез. А предлагал он, по словам враждебно к нему настроенного автора «Анонимной хроники», создать королевство более или менее равных по положению крестьян, управляемое королем Ричардом. В годину бунтов, продолжает хронист, Болл советовал крестьянам «избавиться от всех господ, от архиепископа и епископов, от аббатов и приоров и от большинства монахов и каноников, говоря, что в Англии не должно быть епископов, кроме одного лишь архиепископа, и что он сам будет этим прелатом… Пользуясь у простолюдинов за такие свои речи славой пророка, он изо дня в день проповедовал им, укрепляя их в их злом умысле, – и получил по заслугам, когда был повешен, четвертован и обезглавлен как изменник». Во всех концах Англии объявлялись и другие вожаки, фанатичные визионеры, обладавшие даром убеждения, отчаянно смелые.

Чосеровскую Англию конца 70-х годов одолевали и другие раздоры и беспорядки. Богатые горожане – верхушка купечества, бюргерства, ремесленных цехов, сосредоточенная по преимуществу в Лондоне, – обладая влиянием, уступающим только влиянию крупных феодалов, могли бы стать стабилизирующей силой в стране. Но и эта группа, подобно феодалам, не смогла преодолеть вражды и соперничества в своей среде. А церковь с ее богатыми денежными поступлениями и земельными владениями была ничем не лучше. Гонт и все его сторонники презирали ее не только за свойственное ей своекорыстное злоупотребление властью, но и за ее интеллектуальную отсталость; она испытывала неуверенность, окруженная со всех сторон недовольными, которых Уиклиф вооружил аргументами; церковные землевладельцы, самые реакционные в Англии с точки зрения предъявления непомерных требований к крестьянам по части службы, денежной и натуральной платы, становились жертвами бунтов возмущенных вилланов (протестовавших, в частности, против заковывания недоимщиков в кандалы) еще задолго до рождения Чосера.

Еще одним источником беспокойства в первые годы царствования Ричарда являлось засилье, особенно в Лондоне, иностранцев, в частности фламандцев. В те дни иностранцы в крупнейших английских городах были не только отчаявшимися нищими бедолагами, каких видишь сегодня в лондонском Ист-Энде. В Англии XIV века иностранец мог быть толстым улыбающимся купцом или хозяином мастерской, а крадущиеся закоулками, словно бродячие коты, и опасливо выглядывающие из-за углов босяки в лохмотьях были чаще всего коренными англичанами, беглыми вилланами, бездельниками поневоле, готовыми взяться за любую работу, законную или незаконную, ибо их положение, как им думалось, ничто уже не могло ухудшить, даже петля. Иностранец, и в особенности богатый иностранец, вызывал у обнищавших англичан недовольство, поскольку им казалось, что иностранец высасывает из их страны богатство и (как жаловались лондонские купцы в парламенте в 1381 году) тайком вывозит английское золото и серебро, давая взамен лишь бесполезные предметы роскоши, А так как звонкая монета уплывает из королевства, рассуждали крестьяне, денег стало мало, и поэтому так низки заработки. И виноват в этом купец-иностранец. Предпринимателю же – владельцу мастерской, особенно предпринимателю из Фландрии, вменялось в вину, что, прибегая к бесчестным методам конкуренции, таким, как использование дешевого труда своих соотечественников, в том числе женщин и детей, он разоряет ремесленников-англичан. Жалобы на иностранных работников и предпринимателей, разумеется, не были совершенно беспочвенными. С тех пор как Эдуард III впервые уговорил фламандцев и зеландцев поселиться в Норфолке, искусные ремесленники и простые работники толпами прибывали в Англию из-за границы.

Так обстояли дела в сельской и городской Англии в конце 70-х – начале 80-х годов. Страна превратилась в пороховой погреб, однако никто не знал, где выход из положения, даже друг Чосера Джон Гауэр, который в своей написанной по-французски поэме «Зерцало размышляющего» описывал зреющее беспокойство и предрекал грядущий социальный катаклизм. Не предлагая никаких практических советов относительно того, как можно было бы поправить дело, он констатировал:

Есть три стихии, Что в разрушенье жалости не знают, Лишь дай им только волю: Поток воды, бушующий огонь И буйное простонародье. Толпу народную Ничто не остановит: Ни голос разума, ни принужденье.

Чосер наверняка был согласен с этим. Мы найдем в его поэзии несколько портретов людей низшего сословия, нарисованных с явным сочувствием, таких, как честный, твердый в несчастье приходский священник – участник паломничества в Кентербери – или его брат, пахарь:

Терпеньем, трудолюбием богат, За век свой вывез в поле он навоза Телег немало; зноя иль мороза Он не боялся, скромен был и тих И заповедей слушался святых, Будь от того хоть прибыль, хоть убыток, Был рад соседа накормить досыта, Вдовице брался землю запахать: Он ближнему старался помогать. И десятину нес трудом иль платой, Хотя имел достаток небогатый. [223]

Кроме того, мы обнаружим проходящую через всю его поэзию озабоченность тем, чтобы власть имущие справедливо обращались с зависящими от них бедняками. Однако бедняки были для Чосера (как впоследствии и для Шекспира) существами, как правило, занятными, подчас и симпатичными, но нередко глупыми и всегда потенциально опасными. В конце 70-х годов они, несомненно, казались прежде всего опасными, особенно Чосеру, который чаще всего находился за границей, выполняя поручения короля, и поэтому не мог следить за развитием событий.

«Дурной парламент» 1377 года (нельзя сказать, чтобы тенденциозно подобранный Гонтом, но явно направляемый им) был насквозь реакционен и сосредоточен на упразднении мер, принятых предшествовавшим ему «Хорошим парламентом». То, что столь консервативное собрание могло санкционировать введение первого в истории Англии подушного налога, иной раз рассматривалось исследователями как загадка, достойная всяческого удивления, но эта загадка имеет довольно простой ответ. Гонт стремился восстановить доверие к монархии, а это, как он знал, требовало большего, чем оправдание королевских чиновников, объявленных в минувшем году государственными преступниками. Ему нужно было сбалансировать бюджет (или хотя бы максимально сократить разрыв между расходами и доходами) и при этом всеми возможными способами предотвратить критическое и враждебное отношение со стороны палаты общин. Требовалось найти средство облегчить финансовое бремя сословия, представляемого палатой общин, и в то же время увеличить поступления в королевскую казну. И Гонт решил перенести упор с обычного обложения пошлинами движимой собственности (налога, особенно непопулярного, по понятным причинам, среди купцов, для которых их большие запасы товаров становились сущим разорением) на «сбор гротов», т. е. на обложение налогом в размере «одного грота, или четырех пенсов [4 доллара], всех мирян обоего пола старше четырнадцати лет» (за исключением «заведомых бедняков, публично просящих подаяния») и налогом в «двенадцать пенсов всех членов религиозных орденов, как мужчин, так и женщин, и всех духовных лиц, рукоположенных в священный сан».

Эта новая стратегия в какой-то степени уменьшила бремя налогов, взимаемых с купцов и хозяев мастерских (поставив под удар старых врагов Гонта, церковников), и одновременно с этим расширила, во всяком случае в теории, базу налогового обложения. Идея была хитроумна, но несправедлива по отношению к беднякам. Если этот план действительно исходил от Гонта, а как человек, замещающий короля, Гонт, по всей вероятности, являлся-таки его автором, то ненависть к нему участников крестьянского восстания 1381 года была им вполне заслужена. Тем не менее в защиту Гонта нужно сказать следующее: 1) Гонту было крайне важно заручиться поддержкой палаты общин ради достижения такой похвальной цели, как восстановление в стране доверия к центральному правительству – иными словами, к короне или, пользуясь сегодняшней терминологией, к государственному аппарату; 2) Джон Гонт и все его приближенные, включая Чосера, с возрастающим сочувствием относились в более поздние годы к угнетенным и проявляли серьезную озабоченность их общим благом, хотя большинство крестьян никогда не простили Гонту того, что они сочли жестокостью и «надменным безразличием» с его стороны; 3) последнее лишний раз свидетельствует о том, что для Гонта, как и для любого политика того времени, крестьянство являлось в 1377 году неизвестной величиной. Никто не знал, сколько насчитывается в стране крестьян, какие у них средства, ни даже того, что в разных местностях жизнь крестьян регулировалась разными административными правилами и обычаями.

Крестьяне не замедлили указать на несправедливый характер плана Гонта. У них нашлись первоклассные адвокаты, которые доказали, что налог непомерен. Восставая против несправедливого обложения, крестьяне давали неправильные сведения о своей численности, так что подушный налог платил, может быть, один из десяти. В 1379 году Гонт (или кто-то другой) отреагировал на это введением нового «дифференциального налога», в некоторых отношениях сопоставимого с нашим современным подоходным налогом и основанного на признании факта социальных различий. Историки обычно интерпретируют введение прогрессивного налога как свидетельство признания палатой общин принципа социальной справедливости, но эта интерпретация представляется сомнительной. Ведь в 1379 году никому и в голову не приходило, что страну охватит пожар крестьянского восстания. Прогрессивный подоходный налог был введен по той простой причине, что, будучи более справедливым, он мог быть собран с меньшими трудностями. План этот почти наверняка был предложен не палатой общин, а Гонтом.

На практике сбор этого налога действительно оказался делом более или менее осуществимым. Но взимание налога производилось такими мошенниками, что собранная сумма оказалась совершенно недостаточной. На январской сессии парламента 1380 года лорд-канцлер Ричард Скроуп объявил, что поступления в казну от подушной подати «вкупе с подобным же денежным вкладом, сделанным… духовенством», составили менее 22 000 фунтов – и это тогда, когда полугодовое жалованье английскому войску превышало 50 000 фунтов. Признание Скроупом провала финансовой политики привело к замене его Саймоном Садбери, архиепископом Кентерберийским. Садбери вернулся к налогу на «движимость», но и его постигла неудача. Доведенное всем этим до крайности правительство снова созвало парламент. Памятуя о своей непопулярности у лондонцев, оно намеренно назначило местом проведения сессии не Вестминстерский дворец в Лондоне, а Нортгемптон. Садбери нарисовал верную во всех подробностях и удручающую картину финансового положения страны, следствием чего явилось введение в 1380 году единого подушного налога в размере трех гротов.

Это было решение, продиктованное паникой, о чем, должно быть, знал Гонт и уж тем более должен был знать Чосер, который теперь снова жил в Англии, прислушивался к ропоту простых рабочих и моряков в таможне во время разгрузки судов, рассуждал о жизни с друзьями, мыслящими людьми, у себя дома над Олдгейтскими воротами. Но правительство не имело другого выбора. Прогрессивный подоходный налог, справедливый в принципе, совершенно не оправдал себя на деле, и палата общин больше не хотела о нем и слышать. Налог на «движимость» был невыгоден для членов палаты общин, и они бы его тоже не приняли. Гонт с его миллионами не мог понять, что уплата трех гротов была решительно не по средствам для большинства крестьян. В предвидении неизбежного массового уклонения от уплаты налога правительство было вынуждено принять суровые меры по взысканию: эффективной программой выявления уклоняющихся предусматривалась посылка на места следственных комиссий, наделенных полномочиями карать неплательщиков заключением в тюрьму или другими «необходимыми» способами. На беду, жестокие меры оказались действенными. К концу мая в казну поступило 37 000 фунтов стерлингов, приблизительно четыре пятых предполагаемой общей суммы поступлений. Но к пороховой бочке уже был поднесен факел. В тех местах, где действовала королевская следственная комиссия, произошел взрыв народного гнева. Первыми восстали графства, окружающие Лондон, и Восточная Англия: тут жили наиболее состоятельные крестьяне с более высоким классовым сознанием, да и старая манориальная система в этих графствах расшаталась сильнее, чем в других местах. Волнения начались в Эссексе в конце мая 1381 года и, как пожар, распространились по всему Кенту, где у семейства Чосеров, вероятно, имелась недвижимая собственность. Именно в Кенте действия восставших крестьян больше всего напоминали тактику, которой они обучились, когда в качестве английских ратников сражались во Франции, – тактику грабежа, поджогов, убийства наиболее ненавистных лиц.

Брат сэра Джона Бэрли, друга Чосера и его сотоварища по некоторым дипломатическим миссиям, сэр Саймон Бэрли, с которым Чосер будет служить впоследствии в должности мирового судьи и который накануне восстания был любимым ученым-наставником короля Ричарда, упоминается в летописях как один из самых строгих королевских чиновников. Поскольку Чосер будет позднее тесно связан с сэром Саймоном, интересно было бы узнать, что думал он, слушая рассказ о поведении своего коллеги в таком, например, эпизоде:

«Затем, в духов день [3 июня], сэр Саймон де Бэрли, рыцарь королевского двора, прибыл в Грейвсенд в сопровождении двух парламентских приставов и предъявил права на одного жителя как на собственного своего крепостного. Добрые горожане явились к Бэрли, чтобы уладить это дело полюбовно из уважения к королю, но сэр Саймон потребовал не менее 800 фунтов стерлингов серебром [72 000 долларов] отступного – сумму, которая разорила бы упомянутого человека. Услыхав это, добрые горожане Грейвсенда просили Бэрли смягчить свое требование, но им так и не удалось поладить с ним или убедить его уменьшить эту сумму, хотя они и говорили ему, что этот человек христианин и пользуется доброй славой и посему не должен быть обречен на полное разорение. В ответ на что помянутый сэр Саймон рассердился и повысил голос, выказав большое презрение к этим добрым горожанам; в надменности сердца своего он повелел приставам связать того человека и отвести в Рочестерский замок для содержания его там под стражей. Много зла и вреда причинил сей поступок; после отъезда рыцаря простой народ поднял восстание, и восставшие охотно принимали в свои ряды людей из многих кентских приходов и поместий».

В поэзии Чосера любые крайности, и особенно крайности, порожденные уверенностью в собственной правоте, подвергаются осмеянию, и мы можем с полным основанием предположить, что упрямство, с которым Бэрли настаивал на уплате причитающихся, как он считал, ему денег, какими бы страданиями ни обернулось это для его бывшего крепостного или для всей Англии, было бы расценено Чосером как проявление тупого безрассудства. Хотя крестьяне могли иной раз выглядеть «грязным и неприятным сбродом» (как аттестовал своих солдат-янки Джордж Вашингтон), Чосер, вероятно, сказал бы Бэрли (если бы возникла необходимость выразить свое мнение) то, что он написал в балладе «Благородство»:

Спаситель дал нам в благородство веру, И тот, кто хочет благородным быть, Обязан следовать его примеру, Творить добро, а про грехи забыть. Не сможет знатный благородным слыть, Пусть удостоен митры он, венца, Коль добродетель тронула гнильца.

Поскольку графство Кент было невелико по размерам и далеко не так плотно заселено, как в наше время, Чосеру, имевшему родственников и знакомых– среди зажиточных обитателей Кента, наверняка было известно то, чего мог и не знать Бэрли, чужак в этом краю: жители графства Кент были гордыми людьми, верными королю, но по горло сыты произволом его министров. Если Бэрли полагал, что малейшее проявление уступчивости с его стороны откроет путь анархии, он ошибался. Его непреклонность лишь подтвердила худшие опасения обитателей Кента в отношении людей этого типа, и Кент пошел на них войной. Бэрли имел дело не просто с неблагодарными крестьянами, а с людьми, исполненными воодушевления и предводительствуемыми решительными вождями, такими как Уот Тайлер, Джек Стро и Джон Болл. Крестьяне Кента, Эссекса, Суссекса и Бедфордшира до основания разрушали дома, сжигали хозяйственные постройки и посевы, а потом, по свидетельству Фруассара, шестидесятитысячной армией двинулись на Лондон, чтобы соединиться там с угнетенными и разгневанными ремесленниками-подмастерьями.

Чосер наблюдал их приход из своего дома над Олдгейтскими воротами. О том, какие мысли это у него вызывало, он нигде не говорит. Лишь вскользь упоминает он об этом событии в «Рассказе монастырского капеллана», в юмористическом тоне сравнивая крики пожилой вдовы, двух ее дочерей и всей домашней живности (когда злокозненный лис утащил их петуха) с ужасным шумом, поднятым Джеком Стро и «его оравой», когда они бросились избивать фламандцев:

Услыша во дворе переполох, Спешит туда вдова, не чуя ног, И, чтоб беде неведомой помочь, Бежать скорей она торопит дочь. А та лису с добычей увидала. «Лиса! На помощь! – громко закричала, — Ату ее! Вон убегает в лес!» И через луг спешит наперерез. За нею с палками бежит народ, И пес Герлен, и Колли, и Талбот, Бежит корова, а за ней телята И вспугнутые лаем поросята, Соседка Молкин с прялкою в руке И старый дед с клюкою, в колпаке, — Бегут, запыхавшись до полусмерти, И все вопят, как в преисподней черти. И кряхчут утки, копошатся мыши, Перелетают гуси через крыши, От шума пчелы покидают ульи. Но передать тревогу ту могу ль я? Джек Стро, наверно, так не голосил, Когда фламандцев в Лондоне громил. И не шумней была его орава, Чем эта многолюдная облава. Кто рог схватил, а кто пастушью дудку, Трубил, дудел всерьез, а то и в шутку, И поднялся у них такой содом, Как будто бы земля пошла вверх дном. [228]

Этот пассаж с его пародийно-эпическим строем и стремительным напором ритмов исполнен типично чосеровской веселой динамики, однако упоминание о крестьянском восстании кратко, и даже окружающие его комические сравнения с воплями чертей в преисподней и со светопреставлением мало говорят нам о подлинных чувствах Чосера. О том, что он чувствовал, можно, впрочем, догадаться. Ведь Филиппа Чосер была фламандка и, как жена друга Джона Гонта, «самого ненавистного человека в Англии», во всяком случае в глазах простого народа, она, как и сам Чосер, подвергалась вполне реальной опасности.

Успех крестьян в 1381 году лишь отчасти объяснялся решительностью их действий, хотя они действовали достаточно решительно. Те, против кого они выступали, главные королевские министры, были, на свою беду, в общем и целом людьми непредубежденными, людьми иного склада, чем Саймон Бэрли. Лорд-канцлер архиепископ Садбери, которого поставили у кормила правления, оторвав его от тихой жизни в Кентербери, потому что за ним укрепилась репутация мудрого и праведного пастыря, был человеком мягким и рассудительным. По меткому замечанию профессора Омана, «английская церковь, по всей вероятности, причислила бы его к лику своих святых мучеников, прояви он сам больше готовности делать мучеников из других». Так, он отказался сокрушить предполагаемую ересь Уиклифа, поскольку выдвинутые Уиклифом аргументы заставляли задуматься. Государственные дела, в том числе и сбор налога, он вершил со скрупулезной честностью, как, между прочим, и его коллега казначей сэр Джон Хейлс, «благородный рыцарь, хотя и не пользовавшийся любовью палаты общин». Такие люди не могли бороться с крестьянским восстанием, потому что у крестьян, как они хорошо знали, была своя правда. Они колебались, раздумывали, старались поступать справедливо, и дело кончилось тем, что после длинных гневных речей, полных обвинений, восставшие отрубили им головы.

Неспособность королевского правительства и властей города Лондона подавить восстание в самом его начале объясняется все той же нерешительностью и замешательством. Советникам короля было известно о том, что городские низы сочувствуют восставшим, и они наверняка яростно спорили друг с другом о том, что следует предпринять. Сторонники взглядов Гонта выступали за умеренность (сам Гонт находился тогда в Шотландии, ведя переговоры о мире, которые из-за вспыхнувших бунтов кончились ничем); люди вроде старого наставника короля Саймона Бэрли ратовали за принятие более суровых мер. В конце концов они, судя по всему, пришли к выводу, что единственная их надежда – это политика умиротворения. Начали с попытки вступить в переговоры с восставшими. Король, его канцлер, казначей и личная свита двинулись водным путем из Тауэра, чтобы встретиться с крестьянами. Но у бунтовщиков был решительный и устрашающий вид: вилы угрожающе подняты, большие луки готовы к бою, боевые полотнища развернуты. Восставшие громко требовали выдать им головы Гонта и других важнейших должностных лиц государства. Королевская барка в смятении повернула обратно. Обманувшись в своей надежде переговорить с королем и зная, что запасы его армии на исходе, Уот Тайлер повел восставших в Соуерк, где они выпустили узников из тюрьмы Маршальси и разрушили дом королевского маршала, после чего двинулись в Ламбет, чтобы сжечь архивы канцлерского суда, и в первую очередь, конечно, документы о крепостных повинностях. Отсюда они пошли к Лондонскому мосту и с помощью своих единомышленников из числа горожан вступили в Лондон. Продвигаясь по Флит-стрит, они открыли двери тюрьмы, затем направились к Темплу, где сожгли судебные бумаги и дома юристов, а также дома государственных чиновников. Лондонцы тем временем разрушили самое красивое здание в Англии, где некогда была служительницей Филиппа и частенько появлялся среди гостей Чосер, – дворец Джона Гонта Савой. Великолепная обстановка дворца, витражи, столовое серебро, драгоценности и роскошные одеяния – все было растоптано толпой, сожжено или брошено в Темзу. Остальное доделал порох, оставивший на месте дворца груду почерневших камней. Вероятно, по приказу Тайлера разгром этот не сопровождался грабежом. «Мы не воры и не грабители, – говорили о себе восставшие, – мы ревнители правды и справедливости». Одного человека, пойманного с украденной серебряной вещицей, швырнули в огонь вместе с его добычей.

Юный король Ричард, наблюдавший из Тауэра, как повсюду в городе занимаются пожары, тщетно просил помощи у своих советников и, наконец взяв бразды правления в собственные руки (если верить хроникам тех лет), помиловал бунтовщиков, обещал удовлетворить их жалобы и повелел им явиться следующим утром на встречу с ним в Майл-Энд. Король сдержал слово. Когда он с небольшой свитой прибыл на место, огромная толпа опустилась на колени с возгласом: «Рады видеть тебя, король Ричард! Мы не хотим никакого другого короля, кроме тебя». Ричард обещал, притом искренне, наказать любых «предателей королевства» (под каковыми крестьяне подразумевали людей вроде Гонта и надсмотрщика таможни Джеффри Чосера), если их измена будет доказана в законном порядке. Но уже тогда, когда король давал это обещание, поздно было действовать в законном порядке. Другая толпа восставших в этот самый момент штурмовала Тауэр, где шестьсот тяжеловооруженных всадников и шестьсот лучников – как видно, в интересах умиротворения, – отступив, пропустили толпу внутрь. Крестьяне обшарили гардероб короля, где хранились королевские доспехи и оружие, и, не обуздываемые такими ревнителями дисциплины, как Тайлер, ворвались в королевские опочивальни и «пытались фамильярничать» с насмерть перепуганной пожилой толстухой принцессой Иоанной, вдовой Черного принца и матерью короля. Затем, застав за молитвой Садбери, Хейлса и других, они поспешно отвели их к месту казни.

Однако проявленная Ричардом умеренность несколько разрядила атмосферу. Большие толпы крестьян покинули Лондон, поверив обещаниям, которые он дал в Майл-Энде, а с оставшейся частью разношерстной крестьянской армии, возглавляемой Уотом Тайлером, Ричард условился встретиться на следующий день на Смитфилдской площади. И снова король Ричард стал героем дня. История этой встречи блистательно рассказана Уолсингемом, но я вынужден изложить здесь несколько измененную версию, которая, судя по всему, ближе к истине.

Уот (Уолтер) Тайлер, уроженец Кента и в прошлом воин, был пылким и умным революционером, хотя и не в современном значении этого слова, ибо добивался он возвращения к прошлому, к обычаям минувших дней, к прямому общению между человеком из народа и королем в мире, который стал насквозь иерархичным. Он ратовал не за «всеобщую свободу» в нынешней ее трактовке, а за свободу взаимного понимания и взаимного уважения между королем и подданным. В наше время он, вероятно, стремился бы к свержению всего правительства вместе с его главой, но, будучи детищем XIV века, он всем сердцем верил в короля, хотя ненавидел королевских министров. Поэтому Уолсингем, как видно, не погрешил против истины, утверждая, будто Тайлер хотел (думая, что того же хочет и король), чтобы ему и его людям «было поручено казнить всех юристов, судейских и прочих, обученных праву или имеющих дело с законом по должности». Вероятно, справедливо утверждение Уолсингема: «Он считал, что после того, как все законники будут перебиты, все на свете будет впредь регулироваться постановлениями простых людей». Иначе говоря, Тайлер хотел заменить хитроумные «писаные законы» и беспощадное ремесло крючкотворцев-законников правом «простого здравого смысла», общим правом, как его понимали крестьяне и люди, подобные легендарному королю Беовульфу.

Когда Тайлер явился на Смитфилд для переговоров с королем, его встретил не король, как то было обещано, а рыцарь сэр Джон Ньюфилд. Рыцарь выехал к нему навстречу на боевом коне, вооруженный, чтобы выслушать то, что он имеет сказать. По версии Уолсингема, «Тайлер вознегодовал, потому что рыцарь подъехал на коне, а не подошел к нему, спешившись, и в ярости заявил, что было бы более приличным приближаться к его особе пешком, а не верхом на лошади». С этими словами Тайлер вынул нож. Ньюфилд обнажил свой меч. Тайлер не дрогнул и приготовился к бою – не из-за того, что «счел нестерпимым такое оскорбление перед лицом крестьян», но из ненависти к знатным и из принципа.

Видя, что сэр Джон подвергается опасности, и желая успокоить разгневанного Уота Тайлера, король Ричард строго приказал сэру Джону слезть с коня и отдать меч, который он поднял на Уота. Ньюфилд повиновался. Но Тайлер, по словам Уолсингема, не отказался от желания убить своего обидчика. Может быть, и так – гнев толкает людей на странные поступки. Но последовавшее далее совершалось каким-то до странности неспешным, до странности нарочитым образом, так что вся эта сцена смахивает на откровенное убийство, ликвидацию представителем купеческого сословия вожака армии работников:

«Мэр Лондона Уильям Уолворт [тот самый плутоватый толстяк Уолворт, что был сборщиком податей в таможне у Джеффри Чосера и тесно сотрудничал со сборщиком Ником Брембром, который однажды повесил двадцать два своих недруга на одном дереве] и многие королевские рыцари и оруженосцы, стоявшие поблизости, подошли к королю, ибо допустить, чтобы в их присутствии благородный рыцарь пал у него на глазах столь бесславной смертью, было бы, по их разумению, неслыханным и невыносимым бесчестьем…

После чего король, хотя совсем еще дитя, собрался с духом и приказал мэру Лондона арестовать Тайлера. Мэр, человек несравненной решительности и храбрости [!], без лишних слов арестовал Тайлера и нанес ему сильный удар по голове. Тут Тайлера окружили приближенные короля и в нескольких местах пронзили его тело мечами».

Так умер Уот Тайлер. Он стал жертвой собственного идеализма. Тайлер верил, что стоит ему поговорить с королем, и он добьется справедливости. Как знать, может быть, он и добился бы ее, если бы застал короля одного. Ему не повезло, как, впрочем, не повезло и Ричарду, который ни при каких обстоятельствах не хотел убийства Тайлера.

Крестьяне, на глазах которых совершилось убийство, по словам Уолсингема, вскричали: «Наш вождь умер, нашего предводителя злодейски убили. Так останемся же здесь все и умрем вместе с ним, подожжем наши стрелы и жестоко отомстим за его смерть!» Приведи они свою угрозу в исполнение, сам король, возможно, был бы убит. Однако король, проявив (согласно Уолсингему) поразительное для столь юного возраста присутствие духа и мужество, пришпорил коня, поскакал навстречу крестьянам и, въехав в гущу толпы, воскликнул: «Что вы такое говорите, мои подданные? Что вы задумали? Неужели вы станете стрелять в вашего короля? А я в самом деле буду вашим королем, вашим вожаком и вашим предводителем! Следуйте за мной!»

Как по мнению хронистов – современников тех событий, так и по мнению большинства историков от тех времен до нынешних, это была уловка. Цель Ричарда, говорят нам, состояла в том, чтобы увести крестьян от Смитфилда и помешать им поджечь окружающие дома. Но это, конечно, лишь половина правды. Хотя Ричард и стремился предотвратить поджоги, он тем не менее был искренен. Подобно королю Альфреду древних времен, который служил ему образцом для подражания, Ричард считал (и будет считать так всю жизнь), что в «малых мира сего» его сила и что он обязан печься о них. Ведь в конечном счете он и погибнет, пытаясь сформировать из них армию для борьбы с собственными крупными феодалами.

Тем не менее соглашения, которые он заключил со своими восставшими крестьянами, были все до одного порушены феодалами из окружения короля и его мудрыми старыми советниками, включая Бэрли и мэра Лондона Уолворта. В награду за то, что они поверили обещаниям молодого короля, крестьян ждала казнь за измену: повешение с последующим четвертованием или отсечение головы. Джон Гонт, обычно выступавший в королевском совете за проявление умеренности, на много месяцев задержался по делам королевства на севере, но, будь он даже в Лондоне, ему наверняка ничего бы не удалось изменить. Король, давая свои справедливые и идеалистические обещания, представления не имел о степени развращенности его правительства, равно как и о том, какой угрозе подвергались люди его окружения, люди, которых он любил (Джон Гонт, Саймон Бэрли или славный придворный поэт). Добейся ангелоподобно красивый голубоглазый король строгого выполнения своих обещаний – и он оказался бы человеком без родных и друзей или только с друзьями, подобными «безумному священнику из Кента». Однако, к стыду и конфузу, негодованию и огорчению юного доброго короля, верх взяли сторонники более циничного, но в конечном счете и более умеренного образа действий.

Не прошло и года, как у короля появились новые, более приятные заботы. Государственным деятелям, годами искавшим случая заключить династический брачный договор, который усилил бы Англию, наконец-то улыбнулась удача. Далекая Богемия, действуя по своей собственной инициативе, обратилась к Англии с матримониальным предложением. Черноглазая принцесса Анна, воплощенная утонченность и мягкость, выразила заинтересованность в заключении посредством брачных уз союза с могущественной (с чешской точки зрения) Англией. Представители Англии на последовавших переговорах – вполне возможно, что в их числе был и Джеффри Чосер, – изучая это предложение, боялись поверить в неожиданную удачу, но чем больше они вникали в суть дела, тем заманчивей представлялась им эта женитьба: Богемия присоединяла к союзу с Англией свою собственную систему союзов с немецкими и славянскими государствами. Что до Ричарда, обвенчавшегося с Анной в 1382 году, то ему невероятно повезло, если учесть, что династические браки по расчету, как правило, не бывали счастливыми. Он полюбил Анну и продолжал преданно любить ее все двенадцать лет до ее смерти. Когда она умерла, горе его было так велико, что он приказал разрушить любимый дворец, где его мучили воспоминания о невозвратном прошлом.

Нам нужно было более или менее подробно остановиться на условиях, которые привели к крестьянскому восстанию, и на том, какую позицию занимали тогда король Ричард и его придворные советники, так как это проливает важный свет на позднейшую поэзию Чосера и его дружески преданное, хотя подчас и критическое отношение к королю. Но, занимаясь рассмотрением общих исторических вопросов, пусть даже и проясняющих наше понимание предубеждений и опасений Чосера, мы оставляли в стороне не менее важные для нас конкретные подробности биографии Чосера в период от коронации Ричарда до крестьянского восстания, поэтому для пользы дела вернемся немного назад.

Период между 1377 и 1382 годами был для Чосера не только временем дурных предчувствий – временем, когда враждебность крестьян к правительственным чиновникам непосредственно угрожала его личной безопасности и безопасности всей его семьи, – но и временем почти непрекращающихся неприятностей, огорчений, досадных незадач. Почти непрерывно ему приходилось переносить тяготы, связанные в средние века с путешествиями. После первой своей поездки в составе посольства, имевшего целью посватать Ричарда за Марию Французскую и заключить соответствующий брачный договор (1376 год), Чосер в конце февраля – марте 1377 года ездил во Фландрию и побывал во Франции, в частности в Париже и Монтрё, возможно по-прежнему выполняя ту же матримониальную миссию (если верны данные, согласно которым Мария умерла в мае). Так или иначе, он путешествовал за границей «по секретному делу короля» и, вероятно, все это путешествие, либо его часть, проделал в обществе известного военачальника и дипломата, ветерана мирных переговоров сэра Томаса Перси, который уезжал из Англии в то же время и посетил, согласно сохранившимся документам короны, те же места. Весной 1377 года Чосер совершил еще несколько поездок за границу, надо полагать, выполняя трудные и ответственные поручения, потому что в апреле месяце он получил за свою работу 20 фунтов стерлингов (4800 долларов), а в мае Чосера, по всей очевидности, уже снова не было в Англии, поскольку в этом месяце его заместителем в Лондонском порту был сделан некий Томас Ившем, «гражданин Лондона» и заимодавец короля, годами связанный со сбором таможенных пошлин, которому было поручено выполнять за Чосера работу, пока тот находится «в дальних краях». Трясясь милю за милей в седле, или тащась в средневековом рыдване через леса, кишащие разбойниками, или же стоя на палубе утлого суденышка, которому ежеминутно угрожала опасность встречи в море с кораблями французов или пиратов, а в мыслях уносясь обратно в Англию, где на таможне теперь хозяйничали жулики, подвергая угрозе не только его репутацию, но и саму жизнь, поэт должен был призывать на помощь всю свою прославленную жизнерадостность, чтобы не пасть духом. В конце июня 1377 года он вновь отправился за границу – на этот раз вести переговоры о женитьбе короля Ричарда на какой-то другой французской принцессе (Мария к тому времени умерла), – правительство удосужилось оплатить его расходы по этой дипломатической поездке лишь 6 марта 1381 года.

На этом странствия Чосера не кончились. С 28 мая по 19 сентября 1378 года его замещал по службе новый заместитель, Ричард Баррет, который около четырнадцати лет был связан с лондонской таможней. В течение этих месяцев Чосер совершил вторую, как принято считать (а на самом деле, может быть, и третью), поездку в Италию, на сей раз – мы уже имели случай упомянуть об этом – в Ломбардию, чтобы переговорить с правителем Милана Барнабо Висконти о возможности брачного союза с Екатериной. Возможно, что миссия Чосера включала в себя также ведение переговоров по военным вопросам при участии зятя Барнабо сэра Джона Хеквуда (поездка Чосера была оплачена по счету военных расходов) и переговоров об улаживании запутанных отношений Англии с папой Галеаццо Висконти.

По всей видимости, Чосер отправился в Италию во главе небольшого отряда, в котором было, помимо него, еще пять человек. Переправившись морем из Дувра в Кале, он вновь пустился в утомительное, унылое путешествие по суше, делая от силы миль пятьдесят в день. Дорога шла сначала через Францию с ее по-летнему живописными, хотя и обезображенными войной долами и холмами, затем стала подниматься в пустынные, наводящие ужас Альпы. Тут уж путникам, с трудом продвигавшимся горными дорогами под музыку водопадов, пришлось намучиться: лошади, в хлопьях пены, напрягались из последних сил и в испуге пятились, когда дорога поворачивала под гору; вероятно, испуганно озирался по сторонам и наш герой, ибо на этот раз партия путешественников была малочисленной и могла подвергнуться разбойничьему нападению диких горцев. Впрочем, к тому времени отряд Чосера, возможно, соединился с партией сэра Эдуарда Беркли – десять человек и десять лошадей, – который, видимо, входил в состав того же посольства. Находясь в Ломбардии, поэт наверняка наведывался в фамильную библиотеку Висконти, которая была предметом законной гордости этого рода и могла похвастать тогда одной из красивейших книг в мире – знаменитым «Часословом» Висконти.

Уезжая в Италию, Чосер назначил своими поверен ными, которые ограждали бы его интересы в случае судебных тяжб, поэта Джона Гауэра и Ричарда Форестера (или Форстера) – вероятно, того самого Форестера, который в 1369 году служил вместе с Чосером при дворе в ранге эсквайра, а впоследствии стал преемником Чосера как арендатор дома над Олдгейтом. Зачем понадобились Чосеру услуги адвокатов, с достоверностью сказать нельзя. Вполне могло статься, что он просто решил обезопасить себя на всякий случай. При отъезде за границу было в порядке вещей заручиться на время своего отсутствия защитой от исков в суде с помощью «охранных листов». Но в тех обстоятельствах охранные листы, возможно, казались Чосеру недостаточно надежной защитой. Они защищали человека от судебного преследования, но не обеспечивали его правовыми средствами предъявления исков к другим с целью взыскания или в порядке самозащиты. В свете всеобщей враждебности к правительственным чиновникам Чосер, видимо, счел за благо принять все доступные меры предосторожности.

Дорожные неудобства нескончаемо долгого путешествия в Италию не были единственной отрицательной стороной этой поездки. Похоже, она не принесла Чосеру ощутимых материальных выгод. Более того, едва только поэт вернулся в Англию, на него посыпались мелкие денежные неприятности – требования об уплате казне долгов за прошлый год, в частности два требования о внесении канцелярских пошлин (за скрепление печатью жалованных грамот – сборы, несколько напоминающие высокие нотариальные пошлины в современной Англии) и требование лондонского шерифа от 1377 года о возвращении Чосером денег, переплаченных ему казной. Чосер добился отказа истцов от этих требований, а в ноябре месяце стребовал с казначейства недовыплату по ренте, пожалованной в свое время его жене, с момента подтверждения Ричардом этого пожалования. Почти наверняка тут не обошлось без помощи Джона Гонта.

Как видно из сказанного (и весь дальнейший опыт Чосера подтверждает это), в XIV веке работать на правительство – при всей престижности этого занятия – было накладно и хлопотно. Осложнения, с которыми Чосер столкнулся в конце 70-х годов при получении из казны того, что ему причиталось, были лишь началом. Хотя в иные периоды ему и Филиппе сполна и в срок выплачивались положенные суммы – например, когда он лично вел учет шерсти в таможне и в силу этого тесно сотрудничал с персоналом казначейства (надо сказать, что вообще-то ему лучше, чем большинству других английских государственных служащих XIV века, удавалось стребовать с казначейства собственное жалованье), – сплошь и рядом он оказывался вынужденным прибегать к всевозможным уловкам, чтобы получить деньги, которые ему была должна казна: добиваться прощения короной его собственных долгов ей (как тогда, когда в бытность свою чиновником по производству королевских строительных работ он был ограблен разбойниками, отобравшими у него казенные деньги), обращаться с просьбами о денежных пожалованиях, занимать деньги у казначейства и просить затем о погашении долга (излюбленный прием Алисы Перрерс) или же – вероятно, это средство он приберегал на самый крайний случай – обращаться за содействием к Джону Гонту. За участие в переговорах 1376–1377 годов во Франции Чосер не получал никакой платы вплоть до 1381 года, да и тогда только в форме «подарка» от короля (22 фунта стерлингов, или 5280 долларов), а за поездку в Ломбардию ему выплатили деньги только в ноябре 1380 года. Разумеется, все эти финансовые неприятности чинили ему не Ричард и не члены правительственного совета, а сквалыжные по долгу службы королевские чиновники. Ведь неписаный закон обремененного долгами правительства гласил: «Никогда не плати, пока кредитор не возьмет тебя за горло».

Хотя получение из казны причитающегося всегда было сопряжено с затруднениями, это еще не значит, что Чосер терпел в ту пору большую нужду. Помимо ренты, он получал жалованье за работу в таможне, составлявшее 10 фунтов стерлингов в год (2400 долларов), плюс ежегодное «вознаграждение» в размере 10 марок (1600 долларов), плюс различные премиальные, не говоря уже о том, что таможенная служба, возможно, приносила ему значительно больший доход. Как надсмотрщик таможни, он давал присягу в том, что никогда не будет принимать «подарков» за исполнение своего служебного долга, но обязательство это не всегда строго соблюдалось; более того, нарушали его, наверно, гораздо чаще, чем соблюдали, как это явствует из дела некоего Джона Белла, которого уличили на суде в том, что он принимал денежные дары. Чосер, кроме того, получал жалованье (размер его нам не известен) за исполнение второй своей должности – надсмотрщика «малой таможни», а также за отправление обязанностей таможенного контролера по шерсти и субсидиям. Следует добавить, что, помимо этих жалований, премий и прибавок, Чосер некоторое время получал вознаграждение за выполнение опекунских обязанностей, возложенных на него королем. Когда в 1375 году умер кентский землевладелец Эдмунд Стэплгейт, оставив своим наследником несовершеннолетнего сына, носившего то же имя, Чосер был назначен опекуном ребенка. Ему вменялось в обязанность содержать подопечного сообразно его состоянию и заботиться о сохранении его имущества – все это за определенную плату; помимо всего прочего, это означало, что наследник мог жениться только с согласия опекуна, которому выплачивалась определенная сумма. В данном случае Чосер получил 104 фунта стерлингов (24 960 долларов). Чосеру была также поручена опека над Уильямом, сыном Джона Соулса, другого кентского землевладельца, и над феодальным сюзереном Уильяма, несовершеннолетним Ричардом, лордом Пойнингом. Попечительство над обоими приносило Чосеру немалый доход.

Сложив вместе все дела и занятия Чосера в конце 70-х – начале 80-х годов – многочисленные путешествия в далекие края по королевским поручениям, многочисленные баталии с казначейством за выплату вознаграждения за его работу, инспекционные поездки в Кент для осмотра имений своих подопечных, встречи с Гонтом и другими высокопоставленными лицами для обсуждения вопросов внешней политики с целью выработки правительственной позиции по отношению к договорам, о которых Чосеру и его коллегам-дипломатам предстояло вести переговоры, собственноручная регистрация учетных операций на таможне (когда его никто не замещал) и вдобавок ко всему этому сочинение по меньшей мере одной большой и сложной поэмы («Птичий парламент»), явившейся плодом долгого изучения предмета и многих размышлений, – мы начинаем лучше понимать соль его насмешливого замечания по адресу юриста в «Кентерберийских рассказах»: «Работник ревностный, пред светом целым, / Не столько был им, сколько слыть умел им». При всех своих неторопливо-беспечных привычках, при всей своей готовности отложить дела, чтобы познакомиться с поэтическим творением какого-нибудь юного пиита или остановиться поболтать о том о сем со встречными незнакомцами (он не раз изображает себя в своих поэмах предающимся подобным занятиям), Чосер, не хуже кого бы то ни было в Англии, знал, что такое быть по-настоящему ревностным работником.

Авторы, писавшие о Чосере, порой выражали досаду в связи с тем, что он-де недостаточно осветил в своем творчестве такие вопросы, как крестьянское восстание Уота Тайлера, и зачастую объявляли его нравственным приспособленцем. Так, Олдос Хаксли сетует: «Там, где Ленгленд гневно возвышает голос, грозя соотечественникам геенной огненной, Чосер посматривает по сторонам и улыбается», а Дж. Дж. Коултон выражает свое неодобрение в совершенно таком же тоне: «Там, где Гауэр видит Англию в когтях дьявола без какой бы то ни было надежды на спасение, воспринимая действительность в еще более мрачном свете, чем Карлейль в самых кошмарных своих видениях; там, где более крепкий духом Ленгленд видит надвигающийся армагеддон – великое религиозное побоище… там Чосер с его неискоренимым оптимизмом видит прежде всего добрую старую Англию». Подобные упреки – сущий вздор. Изучая взгляды Чосера, воплотившиеся в его поэзии, мы обнаружим прежде всего то, что отмечал в нем профессор Говард Пэтч: «Если учесть, каковы были главные интересы изящной литературы его времени, остается, в конце концов, только поражаться тому, сколь сильны демократические симпатии Чосера, сколь мало он склонен ограничиваться изображением людей высокого звания и сколь велико его знание людей, принадлежащих к низшим слоям общества». В сущности, во всех своих поздних поэтических произведениях, и особенно в «Кентерберийких рассказах», Чосер активно отстаивает необходимость сбалансированного отношения ко всем сословиям и проведения в жизнь социальной программы взаимной заботы и «общей выгоды», призывает людей учиться прощать, идти навстречу, брать на себя ответственность и проявлять понимание. Все творчество Чосера проникнуто настроениями, подобными тем, которые он выражает в «Рассказе священника» по отношению к кичащимся своим богатством:

«…от какого семени происходят простолюдины, от того же семени происходят и господа. И смерд, и сеньор одинаково могут спасти свою душу… Прими же, лорд, мой совет: относись к своим крепостным так, чтобы они не страшились тебя, но любили. Я хорошо понимаю, что одни стоят выше, другие ниже, как есть на то причина, и что каждому человеку надо выполнять свой долг там, где ему определено, но прямо тебе скажу: не вымогай у стоящих ниже тебя и не презирай их, ибо сие достойно порицания».

С этим высказыванием близко перекликаются суждения героини «Рассказа батской ткачихи» о «благородстве», представленные в контексте рассказа как своего рода шутка, но тем не менее вполне серьезные по существу, так как Чосер станет снова и снова повторять их и в прозе, и в поэзии (как делает он это в своем совершенно серьезном стихотворении «Благородство»), словно пытаясь наставить на путь истины сеньоров из числа его придворных слушателей. Напрашивается сравнение этих суждений с идейным смыслом «Рассказа студента» о похвальном долготерпении крестьянской девушки Гризельды, вышедшей замуж за сеньора, капризное, своенравное тиранство которого – и непонимание им должной феодальной взаимозависимости и взаимной любви сеньора и вассала – содержит намек на наболевшие проблемы Англии. Батская ткачиха в своем рассказе только что утверждала, что женщины не переносят тиранства над собой и что там, где их тиранят, жены – иначе говоря, подданные – восстают. Рассказывая о жене, которая не взбунтовалась, студент в многочисленных репликах, обращенных к паломникам, отмечает мучительность ее положения и странность поведения ее мужа. Например, он говорит о склонном к тирании супруге Гризельды:

Испытывал Гризельдину любовь Уже не раз он, и супругой верной Она оказывалась вновь и вновь. Зачем же снова муке беспримерной Ее подвергнуть вздумал он? Наверно, За мудрость это многие сочтут. Я ж недомыслие лишь вижу тут. [235]

Привлекая внимание к положению Гризельды, находящейся в вассальной зависимости от мужа, и подчеркивая родство Гризельды с другими вассалами – жертвами тирании, Чосер старается сделать как можно более явными политические выводы из этого рассказа. И столь же ясно доводит до сознания слушателей и читателей свое политическое предостережение. Гризельда являет собой образец терпеливой покорности, но пусть ни один муж, ни один король не воображают, что те, кто им подвластны, будут вести себя, как Гризельда. Эта история, говорит студент паломникам, рассказана не для того, чтобы другие жены подражали Гризельде: «В смиренье с ней сравнится ль кто? Едва ли». И уж совершенно впрямую взывает Чосер к разуму и справедливости в балладе «Великое шатание», адресованной королю Ричарду:

Блюди, король, достоинство и честь, Будь правдолюбцем и слугой закона. Цари и помни: бог над нами есть! Добром пусть славится твоя корона, Но острым меч держи, защиту трона. Гони мздоимство, свой люби народ. Искорени, король, в стране разброд.

Можно еще прибавить к этому жалобу Чосера на тиранию в «Легенде о добрых женщинах», по-видимому вставленную в поэму по той единственной причине, что она предназначалась для прочтения в королевском дворце в Элтеме или Шине.

Одним словом, профессор Пэтч, взявший Чосера под защиту и указывавший в этой связи на его озабоченность вопросами социальной справедливости и хорошее знание жизни низших слоев общества, сделал только первый шаг на пути к истине. Тогда как Ленгленд в обличительных тирадах клеймит пороки своего времени, грозя, что скоро господь возьмет земные дела в свои собственные руки, и тогда как Гауэр предупреждает, что общество поражено недугом, и призывает Ричарда принять какие-то меры – какие, он и сам не знает, кроме того, что следует «держать в узде» низшие сословия, – Чосер пишет тщательно продуманные философские стихи, в которых центральное место сплошь и рядом занимают вопросы политической теории. В стихотворных вещах, созданных в начале или середине рассматриваемого периода, таких, как стихотворение «Былой век», написанное в конце 70-х или начале 80-х годов, он выражает взгляды, близкие к взглядам Джона Болла и его последователей (с той разницей, что Чосер никогда не впадал в неистовый тон), а именно что изначально – во времена Адама и в золотом веке – все люди были равны и что прежний порядок нарушила гордыня. В поздней, так называемой «брачной», группе «Кентерберийских рассказов» Чосер гораздо более тонко и осторожно анализирует проблему соотношения прав, с одной стороны, и иерархического строя – с другой. Авторитарной позиции юриста – в рассказе которого проводится мысль, что подданному следует во всех превратностях судьбы сохранять постоянство: женщины должны с готовностью подчиняться мужчинам, вассалы – сеньорам и т. д., какие бы муки они ни терпели, – Чосер противопоставляет точку зрения батской ткачихи, которая на опыте узнала «все горести женитьбы», когда супруг – тиран.

Дальнейшее обсуждение, продолжающееся вплоть до «Рассказа франклина», слишком сложно для того, чтобы пытаться коротко изложить здесь его сущность, но мы можем, не рискуя впасть в чрезмерное упрощение, констатировать, что недалекий, но доброжелательный франклин высказывает мнение, близкое к позиции самого Чосера: все сословия должны руководствоваться «терпимостью».

Крестьянское восстание, разумеется, не могло вызвать у Чосера сочувствия. Он верил в иерархический порядок, где каждый должен принимать свой долг и подчиняться власти, и был до глубины души убежден в том, что если власть развращена – как он мог видеть это на протяжении большей части своей жизни, – то она должна сама и исправиться, без какого-либо вмешательства со стороны крестьян, ибо не их это дело. Крестьяне, забывшие, как ему казалось, свой долг и свое место, были ему ненавистны, но во всех прочих ситуациях он относился к ним с любовью: проницательным, все подмечающим взором наблюдал он их в горестях и радостях, а когда прошло некоторое время после их жестокого бунта и сердце его успокоилось, Чосер возложил вину за происшедшее не только и не столько на крестьян, сколько на богатых горожан и феодалов, трагическим образом нарушивших, по его мнению, установленный богом порядок вещей.

Фактически даже в 1381 году у Чосера, быть может, имелись личные причины в равной степени винить крестьян и феодалов. Профессор Уильямс указал на некоторые любопытные факты, связанные с имущественным положением Чосера в 1381–1382 годах. Влияние Гонта в правительстве сильно пошатнулось во время крестьянского восстания и нескольких месяцев непосредственно вслед за ним и оставалось шатким в течение всего его долгого пребывания на севере. Чосер, возможно, ощутил на себе последствия ослабления власти его покровителя. 19 июня 1381 года, сразу после восстания, Чосер продал лондонский дом своих родителей. 1 августа он просил выплатить ему авансом 6 шиллингов 8 пенсов (80 долларов) из ренты, выплачиваемой ему правительством, и получил этот аванс. А 15 ноября обратился за аналогичным авансом, который и был ему выдан. В записи, датированной 29 сентября 1382 года, значится, что Чосеру и некоему Джону Хайду было выплачено вознаграждение за то, что они на протяжении предшествовавшего года последовательно занимали должность таможенного надсмотрщика. Возможно, в течение какого-то периода в 1381 году Чосер болел или был нетрудоспособен, но это предположение представляется сомнительным, поскольку ни в каком другом случае не возникала нужда в назначении нового надсмотрщика на время его отсутствия (обычно ему предоставлялся заместитель). А возможно и другое: когда влияние Джона Гонта как политической фигуры ослабло, Чосер добровольно отказался от должности, на которой он, как друг Гонта и как человек, не имеющий тесных связей с группой сборщиков, коих он был призван контролировать, оказался бы в небезопасном положении. Или могло оказаться, что враги Гонта сместили Чосера с должности, которая не только рассматривалась как теплое местечко, но и служила также наблюдательным пунктом, откуда можно было проследить, куда идут таможенные сборы. Уильямс пишет:

«Если Чосера сместили по той причине, что он был другом Гонта, то враги Гонта слишком поспешили. К концу года герцог, похоже, сосредоточил в своих руках больше власти, чем когда бы то ни было. В начале ноября 1381 года на пост лорд-мэра Лондона был избран кандидат Гонта Джон Нортгемптон; мало того, на сессии парламента, открывшейся примерно в то же время, самые могущественные враги Гонта были вынуждены смириться и униженно просить у него прощения за то, что отступились от него в трудные дни крестьянского восстания. В следующем году, когда пост мэра занимал Нортгемптон, а Гонт обрел прежнее влияние, Чосер был вновь назначен на свои должности таможенного надсмотрщика (20 апреля и 8 мая)».

Положим, у нас нет оснований думать, что Брембр и компания являлись заклятыми врагами Чосера. Но мы имеем достаточно оснований считать, что в ту пору Чосер был так же тесно связан с кругом приближенных Гонта, как и с кругом самых доверенных советников Ричарда, и что ослабление могущества Гонта отразилось на положении Чосера. Вполне вероятно, что он рад был оставить место, где легко мог бы оказаться под перекрестным огнем.

Следующие несколько лет после того, как Гонт вернул свое былое влияние, Чосер оставался в Лондоне, вел спокойную жизнь в доме над Олдгейтскими воротами вместе с супругой, чью ренту часто самолично получал в казначействе, и исправно нес службу в таможне. Ричард теперь был счастливо женат на Анне Богемской и больше не нуждался в услугах Чосера как специалиста по брачным переговорам, крестьяне были до поры до времени усмирены, и Чосер мог свободно предаваться поэзии и ученым занятиям. Он перевел «Утешение философское» Боэция, сочинил несколько стихотворений, вдохновленных этим трудом, написал, а потом бесконечно шлифовал свой трагикомический шедевр – поэму «Троил и Хризеида», одной из побочных тем которой является борьба рыцарственных принцев (Гектора и Троила) против своекорыстной и в конечном счете трагически близорукой (обмен Хризеиды на будущего предателя Антенора) политики парламента.

Помимо того, в этот период Чосер создал и «Дом славы» – большую поэму-пародию, в которой карикатурно отобразил многие стороны современной ему действительности, и в особенности дурацкое важничанье людей, самонадеянно озабоченных собственной репутацией и местом в истории (как раз тогда разгорелась борьба за власть между Ричардом и магнатами, да и каждый придворный Ричарда старался заполучить побольше власти). По-видимому, в ту же пору Чосер начал вынашивать замысел «Легенды о добрых женщинах». Среди этих поэтических трудов он не забывал проверять счета сборщиков пошлин, сводя, надо надеяться, до минимума их воровство и, вероятно, вынуждая их пускаться на всяческие хитрости из опасения, что Гонт может в любой момент попросить Чосера представить отчеты.

В те годы в жизни Чосера в основном царили мир и покой, или, может быть, так только кажется на расстоянии, отделяющем его от нас. Хотя его служба в таможне была нелегкой лямкой, ему не обязательно требовалось ходить в присутствие каждый день. Ведь он мог – во всяком случае, теоретически – откладывать проверку счетов до последнего, а потом день и ночь сидеть над ними в течение нескольких недель перед тем, как ему надлежало сдать их в отревизованном виде. Это касалось только его одного. Для решения же любых практических проблем, которые могли бы возникнуть в порту, он мог оставлять там своего доверенного человека, вроде Ричарда Баррета. Баррет имел длительный опыт работы в таможне, и Чосер верил ему в достаточной степени, чтобы рекомендовать его на место своего заместителя и поручиться за все его действия в этом качестве.

Когда же Чосер работал в таможне, он мог иногда, оторвавшись от счетов, подойти поболтать к группе моряков, сидящих без дела в ожидании, когда разгрузят их корабль и взвесят товар, или посмотреть, как трудятся плотники в порту, и перекинуться с ними несколькими фразами. Когда он только вступил в должность надсмотрщика – с тех пор минуло уже почти десять лет, – вдоль пристани стояли три больших здания: таможня по шерсти (находившаяся с октября 1377 года на попечении Баррета), малая таможня и склад. В первом здании, а возможно, и во втором имелся большой полутемный зал для взвешивания товаров на городских весах, вдоль толстых деревянных стен которого стояли многочисленные мешки с шерстью, каждый величиной с человека. На массивных тачках и ручных тележках с ручками, до блеска отполированными ладонями грузчиков, и покривившимися от долгого употребления колесами мешки подвозили к железным весам, рядом с которыми лежали большие обточенные камни, служившие гирями. Однако в 1382–1383 годах Джон Черчмен приступил к строительству еще одного портового здания, предназначаемого служить помещением для купцов. По первоначальному плану предполагалось соорудить погреба, над ними – зал для взвешивания с комнатой для подсчетов и чулан-уборную на чердаке, однако в 1383 году этот план претерпел изменения: к зданию был надстроен еще один этаж с двумя комнатами и мансардой. Едва закончив строительство этого здания, Джон Черчмен начал перестраивать (или возводить заново) дом малой таможни.

Как мы уже говорили, Чосер, возможно, был тем правительственным чиновником, который руководил этим строительством. Впоследствии Джон Черчмен предъявит Чосеру иск о взыскании долга – единственное остававшееся у Черчмена средство получить свои деньги, если правительство отказалось заплатить ему. Чосер не только своими глазами видел достижения зодчества в Тоскане, где в XIV столетии велось большое строительство, но и наблюдал за долгие годы своей службы короне за ходом многих государственных строительных работ. Когда поэт состоял при дворе Эдуарда III, король постоянно осуществлял те или иные строительные проекты. По его приказу, например, была возведена круглая башня в Виндзоре – еще одна его удача – и строился красивый замок Куинсборо на острове Шеппи. Заложенный в 1361 году, он предназначался в подарок королеве Филиппе. Строились и многие другие сооружения. Чосер, как видно, и тогда и теперь, в начале 80-х, интересовался строительными делами, ибо впоследствии его сочли подходящим специалистом для должности смотрителя королевских строительных работ.

В эту пору, после 1382 года, у Чосера появилось больше свободного времени для поэзии – и светской жизни, – чем когда бы то ни было раньше. По всей вероятности, он порой покидал на несколько дней Лондон и то отправлялся вместе с Филиппой на север погостить у ее сестры Катрин, то ехал в один из загородных королевских дворцов – может, для того, чтобы прочесть новые стихи. Он по-прежнему сохранял тесные связи с королевским двором, а также был своим человеком при дворе Гонта. В последние годы царствования Эдуарда III, когда Чосер служил в должности надсмотрщика таможни, его продолжали именовать в официальных бумагах «эсквайром» – «оруженосцем» Эдуарда, несмотря на то что он уже не нес регулярной службы при дворе. И хотя мы не располагаем официальными документами, в которых Чосера называли бы «эсквайром» при дворе Ричарда в период, о котором у нас идет речь, – тем более что уцелели только весьма отрывочные записи того периода, – сохранился один документ от 1380 года, касающийся поездки в Ломбардию, в котором Ричард называет его «nostre bien ame Geffrey Chaucer», а также документ от 1385 года, в котором имя Чосера стоит в перечне имен королевских служителей.

Несмотря на все сложности политики двора, Чосер чувствовал себя при дворе Ричарда свободно. Хотя он и не носил высшего придворного ранга, к нему относились здесь как к любимцу. Мягкая по характеру королева Анна, счастливому браку которой Чосер, по всей вероятности, поспособствовал, была большой любительницей поэзии, и в особенности поэзии Чосера, выделявшейся необычайно тонким и сочувственным для своего времени отношением к женщине, и у изысканно-учтивого поэта, умеющего быть таким занимательным, не было причины конфликтовать с окружающими королеву придворными политиками. Один из них, седобородый, слабеющий глазами Саймон Бэрли, был старым твердолобым реакционером, чьи абсолютистские теории о божественном характере прав короля и чья непоколебимая убежденность в необходимости строгой дисциплины оказывали, по-видимому, большое влияние на политику Ричарда, однако Чосер и Бэрли умели ладить между собой и в течение многих лет находили общий язык, совместно выполняя поручения правового характера. Ну и, само собой разумеется, у них были общие знакомые и общие интересы. Бэрли слыл заядлым книгочеем, притом читал не только жития святых, которые читали – или, во всяком случае, созерцали во имя умерщвления плоти – все рыцари, но и книги стихов; и если даже мнения, которые высказывал Бэрли о книгах, отдавали узколобым и подчас довольно нудным педантизмом, Чосер с готовностью выслушивал всякого, старого или молодого, умного или глупца, о чем в один голос свидетельствуют в дошедших до нас отзывах его друзья и поэтические последователи. Надо думать, среди влиятельных придворных Ричарда были и люди, антипатичные Чосеру, который старательно прятал свою неприязнь под маской светской любезности. Пожалуй, худшим в этой компании был юный любимец Ричарда Роберт де Вер, граф Оксфордский, – глуповатый хлыщ, которого Ричард возвышал и баловал, подобно тому как Эдуард II возвышал и баловал Гавестона. Де Вер ненавидел друга Чосера Гонта и не считал нужным скрывать своих чувств. Но ведь в каждой ситуации есть свои недостатки, и на Оксфорда, в конце концов, можно было смотреть как на человека слишком глупого для того, чтобы представлять реальную опасность, хотя иметь с ним дело было, конечно, трудно: он все время вынашивал планы убийства то одного, то другого крупного феодала (одним из феодалов, которого он много раз замышлял убить, был Джон Гонт). Чосер, без сомнения, относился к Оксфорду сдержанно, но не мог позволить себе нажить в его лице могущественного врага.

Что до Ричарда, то при всех своих недостатках этот золотоволосый красавец был король. Порой чрезмерно властный (подобно восточному властителю, он любил, чтобы люди простирались перед ним ниц), он вместе с тем был щедрым покровителем, человеком, которого Джеффри Чосер мог легко понять и которому мог сочувствовать, даже если не во всем соглашался с проводимой Ричардом политикой. Что и говорить, король Ричард не оправдал тех надежд, которые возлагались на него при коронации. Неизвестно, от кого воспринял он свои представления о том, какой должна быть королевская власть, – может быть, еще до 1380 года от старого Гишара д'Англя, этого неисправимого поклонника Педро Жестокого и апологета учиненной Черным принцем расправы над лиможцами. (Никто не упрекал Гишара в этих крайностях: он много претерпел, а человек, чей дом сгорел от молнии, едва ли может здраво судить о грозах.) Или, возможно, король набрался этих идей у Саймона Бэрли или у Ричарда Аббербери, еще одного апологета тиранической твердости. А может быть, он вычитал их из книг о римском праве или услышал из уст какого-нибудь более или менее ученого монаха одного из нищенствующих орденов, которыми король Ричард восторгался и постоянно окружал себя, как это делал до этого его отец Черный принц. (Яростные при всей их комичности нападки, с которыми Чосер обрушивается в «Кентерберийских рассказах» на богатых монахов нищенствующих орденов, звучали гораздо острее для его современников, чем для нас. Вспоминая шутки, которые отпускает по адресу этой братии демократичная до мозга костей батская ткачиха, нельзя не подивиться смелости Чосера. Должно быть, по отношению к поэту при дворе Ричарда выработался своеобразный иммунитет: ему позволялось то, что позволялось обычно придворному шуту.)

Но из какого бы источника ни почерпнул Ричард свои абсолютистские идеи, его взгляды на монархию резко расходились со взглядами Гонта, выступавшего за гармонию в отношениях между сословиями, и со взглядами, отстаиваемыми героями Чосера в «Рассказе батской ткачихи», «Рассказе студента» и других местах «Кентерберийских рассказов». Учитывая несомненный талант Ричарда – талант не полководца, а мастера плести интриги, манипулировать людьми, знатока политической теории и расчетливого шахматного игрока, – можно предположить, что король разработал свою теорию абсолютной монархии по большей части самостоятельно. Разумеется, его взгляды имели под собой прочную эмоциональную основу. Мэй Маккисак пишет:

«Торжественная церемония коронации, вероятнее всего, произвела глубокое впечатление на восприимчивого десятилетнего ребенка. Его традиционное появление как венценосца на открытии каждой сессии парламента наверняка возрождало в его сознании воспоминания о спектакле, в котором он играл главную роль. Его наставники – принцесса Иоанна, Джон Гонт и другие, – без сомнения, пытались внушить ему, что королевская власть подразумевает не только привилегии, но и обязанности; однако все, что окружало его в детские и отроческие годы, способствовало развитию в нем представления о себе как о личности исключительной, и такое представление, должно быть, окрепло и усилилось в 1381 году. Храбрость, которую Ричард проявил перед лицом бунтующей толпы, сама по себе служит достаточным опровержением клеветнических утверждений, будто он был от природы трусом или тряпкой; однако удивительная готовность восставших следовать за ним, чрезвычайно лестная для его самомнения, вскружила ему голову. Казалось, один лишь он способен совладать с ними и лишь одному ему дано решать их судьбу».

В Майл-Энде он видел, как толпа крестьян опустилась перед ним на колени с возгласом: «Здравствуй, король Ричард! Мы не хотим никакого другого короля, кроме тебя». Он помиловал их, как помиловал и на следующий день на Смитфилдской площади, и спас положение, когда его советники были бессильны. А потом эти же советники заставили его, словно он был не королем, а нашкодившим мальчишкой, униженно наблюдать, как в нарушение его обещаний судят и казнят людей, которых он обещал пощадить. Отныне он замкнется в себе и никогда не будет столь открытым. За этим унижением последовали другие: советы при короле контролировали каждое его мало-мальски важное решение, парламент выносил свой суд по каждому его политическому предложению и зачастую отвергал их. Его дед в пятнадцать лет самостоятельно вел войну; его отца в двадцать лет провозгласили самым блистательным воином во всей Европе. Ричард же стал действующим в одиночку интриганом, который, впрочем, умел подбирать и блестяще использовать лучших советников, какие только имелись в королевстве. Он стал фанатиком шахматной игры, проницательным искусствоведом (еще одно проявление его умственной самостоятельности), человеком, злопамятно вынашивавшим мстительные чувства и поражавшим современников тем, что, когда он в конце концов осуществлял свою месть, делал он это с большой умеренностью и сдержанностью. В первые годы общения Чосера с Ричардом как с королем в личности последнего получили развитие свойства классического неврастеника – но отнюдь не психопата, каковым считали его большинство историков. Его невротические свойства выражались как в той неистовой одержимости, с которой он занимался изучением истории, просиживая дни и ночи над старинными книгами, взвешивая, обдумывая, теоретизируя, так и в его чрезмерном преклонении перед памятью своего убитого прадеда Эдуарда II. Подобно своему кумиру, Ричард станет противником войны – что, конечно, было политически правильно. По совету друзей он выбрал в жены Анну Богемскую, связав себя с папой римским и политикой установления мира в Европе. В подражание Эдуарду II он будет с презрением отвергать вмешательство парламента в хозяйственные дела его двора, насаждать фаворитизм, увлекаться охотой. В грубых ошибках своего прадеда Ричард станет усматривать тонкий расчет и целеустремленность, что, наверное, удивило бы и озадачило старого Эдуарда II. Многое из этого имело своей подоплекой не особенности характера Ричарда, а требования политики, которая в конце концов склонила на свою сторону даже Чосера. Король, наделенный твердой верховной властью, вполне мог оказаться единственной надеждой перед лицом соперничества крупных феодалов, и реабилитация Эдуарда II могла отныне способствовать укреплению позиций короны.

Однако мудрый, уравновешенный Чосер не мог не заметить, что Ричард действительно имел склонность к меланхолии, как называли в ту пору невротические расстройства. Эта меланхолия наиболее явственно обнаруживалась то в накатывавших на него время от времени бурных приступах гнева, то во вспышках слезливой чувствительности, казавшихся совершенно необъяснимыми, если только не предположить, что король пьян. Рассказы о его странностях, вероятно, сильно преувеличены, а в некоторых случаях, как это было доказано историками, от начала до конца вымышлены; они распространялись заговорщиками – сторонниками узурпатора Генриха IV – с целью опорочить Ричарда, изобразив его гомосексуалистом и неспособным правителем, как Эдуард II, и безнадежно помешанным, как королева Изабелла. Но в этих россказнях, вероятно, содержалась по меньшей мере крупица правды: Ричард, как видно, и впрямь был способен совершать необъяснимые поступки и впадать в припадки бешеного гнева. Так, стоило архиепископу Кортни однажды заметить королю, что его выбор советников не вполне удачен, как Ричард обнажил свой меч и бросился на архиепископа с намерением пронзить его в сердце, а когда его верный приближенный Михаил де ла Пол, «мозг придворной партии», по определению Мэй Маккисак, вмешался, чтобы не дать Ричарду совершить этот безумный поступок, Ричард приготовился сразиться с Полом.

Его неудержимые вспышки гнева имели губительные последствия не только для подданных, но и для него самого. В 1385 году, когда Ричард отправился на войну в Шотландию – это была первая военная кампания, в которой он участвовал, – его единоутробный брат Джон Холланд убил в уличной драке под Йорком наследника графа Стаффордского, и Ричард в пароксизме ярости и скорби поклялся, что поступит со своим братом так, как с обычным убийцей. Эта жестокая ссора, по-видимому, преждевременно свела в могилу их мать, принцессу Иоанну. Чосер не комментировал поступки Ричарда впрямую – во всяком случае, не оставил никаких прямых высказываний в своей поэзии. Но как раз в это время он писал «Троила и Хризеиду», и там, в пятой книге поэмы, он предается подробным размышлениям о меланхолии принца, который, чувствуя себя обманутым в любви, отказывается от всего, что было в его характере от Венеры, ради служения Марсу. Молодой Троил не может помышлять ни о чем другом, кроме как о мщении, и, одержимый меланхолическим гневом, разит врагов, тщетно пытаясь утолить чувство мести, покуда не находит свою смерть от меча «свирепого Ахилла». Поэма «Троил и Хризеида» никоим образом не являлась политической аллегорией, но сопоставление того, что делает с человеком слепая вера в любовь – в самом широком смысле любви-милосердия, – с тем, что делает с ним слепая вера в силу (на примере развития воинственных наклонностей в характере Троила). Сопоставление, занимающее в поэме центральное место, имело в глазах двора Ричарда вполне понятный смысл.

Чосер при всех оговорках оставался надежным приверженцем двора Ричарда и был принят там как один из близких Ричарду людей. В королевском рескрипте о выдаче приближенным траурных одеяний по случаю похорон принцессы Иоанны, Чосер, которому было отпущено три с половиной локтя черного сукна, назван в числе эсквайров и других придворных чинов Ричарда. С печалью в сердце прощался поэт с покойной, которая была ему другом и покровительницей. Принцесса скончалась в Уоллингфордском замке 7 августа 1385 года – в день, когда войско Ричарда перешло границу и вторглось в Шотландию. Ее тело, обмотанное многими слоями вощеной ткани, перенесли в Стэмфорд в Линкольшире, с тем чтобы похоронить ее рядом с первым ее мужем, Томасом Холландом. Ричард отложил погребение – как он отложит потом погребение королевы Анны, – чтобы иметь возможность устроить приличествующие случаю пышные похороны. В конце концов ее прах был предан земле в стэмфордской церкви францисканцев после возвращения короля из Шотландии. Вероятно, похороны состоялись в январе 1386 года, когда судьи, разбиравшие дело Скроупа – Гровнора (Чосер, как мы помним, выступал на этом суде свидетелем), отложили слушание, чтобы поехать на север и принять участие в церемонии.

Печаль Чосера и Филиппы, присутствовавших на похоронах, имела, конечно, и другие поводы, помимо ухода в иной мир кроткой старой толстушки принцессы. Чосер, теперь уже немолодой, сорокашестилетний, мужчина с седеющими волосами и исполненной достоинства осанкой, хорошо знал всех вокруг, в том числе и молодого Ричарда. Коленопреклоненный перед катафалком – помостом с двенадцатью высокими свечами, на котором стоял гроб его матери, – в окружении архиепископов, епископов и других прелатов и всех крупных феодалов королевства, смутно различимых на некотором отдалении от него в полумраке церкви, Ричард больше не был надеждой Англии. Он стал угрозой для нее. Гонт, полный тревоги, но, как всегда, сдержанный, безмолвно наблюдал; Чосер, должно быть, с грустью во взгляде взирал на сцену прощания. Дядя короля Томас Вудсток, который вскоре получит титул герцога Глостерского, угрюмый и отчужденный в этой толпе людей со скорбно-серьезными лицами (на которые падал сквозь высокие витражи слабый свет снежного зимнего дня), начинал, размышляя о положении дел в королевстве, склоняться к измене.