Чётко отпечатываются подковки на ещё не обсохшей от росы земле — виден каждый гвоздик. Должно быть, скакал здесь Конёк-горбунок — уж очень маленькие у лошадки этой копытца!

Такие следы не каждый день случается увидеть на деревенской улице, почему же никто не вышел на крыльцо, не выглянул в окошко, чтобы посмотреть, кто бежал, кто скакал здесь?

Подошёл Конёк-горбунок к дому с затейливым крылечком, с резными ставенками и весёлыми окнами. На окнах за стеклом — герани красные, как огонь, герани белые, как сахар, и розы жёлтые, как чай. В этом доме живёт рыжий Абдул-Гани, рыжая сестрёнка его Наиля, рыжий брат Зианша и золотоволосая тётя Карима, их мама.

Позади дома кузница. До войны дверь кузницы всегда была приоткрыта. Горн был раскалён, и крыша над горном была разобрана, чтобы дым выходил. Зимой по краю дымоходного отверстия сидели вороны — грелись.

Рядом с горном, на земляном полу, лохань с водой.

Кузнец дядя Насыр весело, будто играючи, поднимал и опускал молот, но пот, бывало, струился по лицу, заливая глаза. Он локтем, вернее, засученным рукавом смахнёт пот и опять стучит по железу на наковальне.

Деревенские ребята часами торчали в кузне, дожидаясь счастья, когда кузнец кому-нибудь скажет: «К мехам!» И начинал счастливец, другим на зависть, качать мехи, чтобы жарче горело топливо, чтобы сильней раскалялся горн. Дядя Насыр был справедлив, не было у него любимчиков, и каждый желающий мог хотя бы немного поработать.

А младшие, и Миргасим в их числе, которых к мехам ещё не допускали, стояли у двери, ожидая, когда кузнец крикнет:

«А ну-ка, ты, подай вот тот пруток». Или: «Ты, принеси со двора брусок!»

Этот брусок или пруток, раскалив, кузнец начинал бить на наковальне. Раскалённое железо плющилось под ударами молота, казалось мягким, податливым, как масло.

Горячие поковки кузнец бросал в лохань с водой, и вода шипела, кипела, пар поднимался, как в бане.

Дин-дон! Ди-ди-дон! Дон-дон… — звенело в кузнице.

Сюда, на этот звон, приезжали из окрестных селений русские, чуваши, мордвины. Дядя Насыр с каждым умел поговорить, посмеяться, а главное, каждому умел он помочь: обод ли для колеса скуёт, гвоздь или подкову — пожалуйста!

Вот, бывало, увидит кузнец Миргасим а, как он заглядывает в кузницу, и закричит своим громким голосом:

«Заходи! Сегодня могу тебе язык подковать, завтра будет поздно. Хочешь, нос из короткого в длинный вытяну? А может, нужны тебе железные зубы, медные когти? Заходи! Сделаю. Будешь Камыр-батыр непобедимый».

Тихо теперь в кузнице. Дверь закрыта. Ни шума, ни звона, ни смеха. Кузнец ушёл на войну.

В доме тоже тишина. Посвистал Миргасим, покричал, никто не отозвался. Должно быть, ушли в поле. Сидит на пороге большая толстая кошка, облизывает лапу и усердно трёт лоб, усы, щёки. Умывается. Гостей намывает.

— Дурочка, какие теперь могут быть гости? Война!

Усы у кошки белые, сама серая, маковка и уши чёрные, а посреди лба рыжая полоса, будто пробор. Красавица! Не поверишь, что весной была с кулачок. Её принесли кузнецу в подарок — трёхцветная кошка к счастью.

«Ладно, оставайся, Чёрные ушки», — сказал дядя Насыр.

Так и прозвали её: Черноушка.

А самого дядю Насыра зовут у нас в деревне Алтын-баш — Золотая Голова.

Посвистал-покричал Миргасим и двинулся дальше вниз по улице. Деревня наша большая, улица длинная: двадцать домов по одну сторону и тридцать, а может, даже и тридцать два дома — по другую.

Поравнялся Миргасим с избою Фарагата-коротышки. Здесь на окнах вязаные занавески, на ступеньках крыльца нарядные, плетённые из разноцветных лоскутьев половики. В этой избе много женщин — мать, бабушка, две тёти, три сестры. А мужчина только один остался — Фарагат, другие мужики из этой семьи сражаются, нас они защищают. Все женщины этого дома лучшую одежду шьют Фарагату, самый сладкий кусок дают Фарагату, всю работу делают за Фарагата, боятся, должно быть, как бы и он от них не ушёл на войну.

— Эй, Фарагат! — позвал Миргасим. — Фарагат!

Неужто и он сегодня в поле?

«Ну и пусть! Не его сегодня, а мой день рождения, — успокаивает себя Миргасим, — что случится, если я немного погуляю? В поле и без меня работников полно».

Изба Темирши рядом с Фарагатовой. Дверь снаружи припёрта палкой, окна прикрыты ставнями, но чей-то голос слышится во дворе. Приоткрыл Миргасим калитку и увидал сестру длинного Темирши, длинную Разию. Она сидела на земле, вытянув босые ноги, и плакала:

— Все в поле, а меня дома оставили сестрёнку нянчить…

Рядом с Разиёй, тоже на земле, на войлочной подстилке лежала глазастенькая крошка Аминэ и старательно запихивала в рот левую пяточку.

— Все работают сегодня, а я что? Хуже других, да? — причитала Разия.

На Миргасимовы обновы она и не посмотрела.

— Всегда я дома сижу, всегда-а-а…

Миргасим смотрел на маленькую Аминушку — как она выросла! Когда война началась, она только «уа-уа» говорила, а теперь вовсю лопочет, только не поймёшь, о чём она говорит.

— Была бы у меня такая сестрёнка, я сидел бы с ней.

— Хочешь? Посиди с моей сестрой, — обрадовалась Разия, — а я побегу в поле!

— Мне сегодня недосуг, — сказал Миргасим и выскочил на улицу. Он шагает вдоль по улице, заглядывает в каждый дом, где живут его приятели, но что-то их не видно.

Вот и последняя, самая маленькая в деревне избушка. Примостилась с краю у проезжей дороги. Сложена изба из самодельного, высушенного на солнце кирпича. Узкое окошко, тяжёлая дверь. Эта дверь обита войлоком, обтянута клеёнкой.

Здесь живёт Фаим-сирота у своего дяди, старика Сарана. Саран — это значит «скупой». Имя у старика такое или прозвище?

Когда Саран-абзей видит на ком-нибудь обнову, он пощупает материал руками, понюхает, сплюнет в сторону и скажет:

«Грош этому цена была в старое время». Или ещё так: «Три копейки это стоит в базарный день».

Фаим-сирота, подражая дяде, тоже частенько бормочет: «Три копейки, грош цена».

Интересно, что скажет он, когда увидит кожаные башмаки?

Миргасим поднимается на приступку, стучит в дверь сначала легонько, потом посильней, наконец грохает кулаком изо всех сил. Он не замечает, что из окна глядит на него сам хозяин, Саран-абзей.

Дверь сегодня не заложена, как обычно в этом доме, на засов, потому что старик собирался идти на свой огород и думал запереть дверь снаружи. Но сначала хотел он помолиться. Возможно, надеялся, что мальчик постучит, постучит и уйдёт, не достучавшись. Но не таков наш Миргасим. Он толкает дверь, входит.

В доме темно и тихо, как в яме.

Старик Саран, в высокой бархатной шапке, в белой рубахе без пояса, стоит босой и смотрит на восток. В руках у него деревянные бусы, нанизанные на кожаный шкурок — чётки. Он молится. Сколько нанизано бусин, столько раз надо повторить имя бога.

Саран-абзей опускается на молитвенный коврик и шепчет:

— Алла-га, алла-гу…

Миргасим даже вздохнуть не смеет.

— Алла акбар…

И убежать нельзя. Вошёл, не поздоровавшись, и уйти, не попрощавшись? Нет, так будет нехорошо, невежливо. От бабушки достанется, пожалуй.

Наконец Саран-абзей отложил чётки, поднялся. Глаза его, словно два буравчика, так и колют, так и сверлят, а руки, будто клешни, уже вцепились в Миргасимов новый фартук.

— Гроша ломаного за такой холст в прежнее время никто не дал бы. Ткань редкая, грубая, как дерюга. Разве таким товаром купец торговал?

«Купец? Это, должно быть, такой человек, что бабушку хотел купить за самовар. Вот интересно!»

— Дядя, а вы купца знали? А что такое дерюга?

— Ох-ох-ох, о-о-о-о!.. — стонет старик вместо ответа. — Ой, спина! Ой, руки-ноги болят!.. Зачем о купце говорить? Поговорим о хлебе. Раньше хлеб люди серпом жали, каждый колос, каждая соломинка у жнеца в руке. А теперь — комбайн! Сколько зерна после комбайна остаётся? Когда я вижу, как пропадает хлеб, то, кажется, лучше бы меня на куски резали… Зачем сюда пришёл? Что стоишь? Заблудился? Беги в поле, собирай колоски. Все работают, он гуляет! Барин ты, что ли? А может быть, помещик? Время теперь горячее. Дождь пойдёт — хлеб пропадёт. Ох, будет, будет дождь — ноги мои болят, руки болят, зубы болят…

— В больницу надо вам поехать, — сочувствует Миргасим.

— От старости нет лекарства. Если бы врачи старческие немощи лечить умели, никто не умирал бы. А если мне суждено умереть, какой толк принимать лекарство? Болезнь вылечишь, а судьба останется. Кто в больницу попадёт, тот живой оттуда не уйдёт. Пойду-ка я лучше на свой огород… О-о-о, спина ломит, голова болит… О-о-о!..

А сам берёт цапку и лопату, суёт ноги в галоши:

— Ox-ox-ox!.. Ле алла иль алла, Мухаммед ресуль алла — нет бога, кроме бога, Мухаммед пророк его.

— Салям, привет! — говорит Миргасим и выбегает из тёмной избы на улицу.

«Хитрый этот старик, не может видеть, как добро пропадает, а сам на поле не пошёл — ноги болят, руки болят! Свой огород копать зубы не болят? Хитрый, очень хитрый!»

А Миргасим? Он тоже, должно быть, хитрый: на поле тоже не пошёл. Старик на свой огород поспешил. А Миргасим куда торопится? К Асие! Хотя она и москвичка, но обувка у неё никудышная, вся в дырах — сандалии называется. Пусть поглядит Асия, какие у Миргасима башмаки. В Москве таких не купишь!

Дедушка Асии колхозный садовод, и живут они, дедушка и внучка, в глубине колхозного сада, в белом домике под яблоней.

Дорога туда не близкая. Башмаки, пожалуй, поцарапаешь, если идти пешком. Миргасим выдернул прут из чужого плетня и поскакал верхом.