Вот уже сутки, как Вилли тешил себя надеждой, что речь идет о простой постельной истории. Накинув пурпурный халат, он бродил с бокалом шампанского в руке по своему сверкающему позолотой салону в отеле «Негреско», с головой погрузившись в избранный им образ и стараясь ни на йоту не отклоняться от соответствующей манеры поведения. Он разыгрывал перед Гарантье роль человека с уязвленным самолюбием, более всего на свете озабоченного последствиями удара, нанесенного по его репутации Пигмалиона, «того, кто создал Энн Гарантье подобно тому, как когда-то Джозеф фон Стернберг создал Марлен Дитрих»; дельца, напуганного призраком коммерческого краха, который неминуемо разразится, если дело получит огласку. В такой ситуации единственным подходящим средством отогнать страх и защитить свои чувства, которые не принято выставлять напоказ, были цинизм и забавная непринужденность.

— Мой дорогой Гарантье, мне важно знать, как долго еще продлится эта затянувшаяся шутка. Энн уже провела одну ночь со своим дружком, и ей следовало бы поинтересоваться обстановкой, так ведь нет, от нее ни слуху ни духу. А в понедельник, между прочим, начинаются съемки. Вы — ее отец, я — ее муж и считаю, что когда она уходит с любовником, то должна поставить нас об этом в известность. Я не очень подкован в плане морали, но уж это, по крайней мере, знаю точно.

Гарантье смотрел в окно, в сторону моря. На бульваре праздничная толпа наблюдала за проходящим карнавальным кортежем, который должен был перестроиться на площади Гримальди.

— Ради меня не стоит блистать красноречием, Вилли. Это ни к чему.

Вилли сделал вид, что рассердился.

— Я блистаю ради самого себя, если вы не возражаете. В конце концов, зубы чистят вовсе не для окружающих.

И он с наигранным раздражением, рассчитанным на то, чтобы его нельзя было не заметить, раздавил в пепельнице сигарету.

— Вы представитель старой драматической школы, Вилли. Той, которая придает большое значение языку жестов. Я бы даже сказал — общества, которое ставит жестикуляцию на первое место.

— Тунеядство, даже выдающееся, знаете ли, никогда не было на острие прогресса.

— Спасибо. Есть только один способ быть полезным тем, кто придет вам на смену — помочь им сменить вас. Я делаю то, что могу.

Вилли повернулся к нему, тяжело оперся на стол, и его сутуловатая спина — довольно сильное искривление позвоночника он пытался выдать за массивность фигуры — согнулась еще больше, словно он готовился к прыжку.

— Listen, pop, — сказал он. — Между двумя сводниками паясничание неуместно, но я думал, что вы предпочитаете учтивость искренности. Вы обходитесь Энн в копеечку, не столько сколько я, но тем не менее вполне прилично: для заурядного преподавателя литературы вы живете совсем неплохо. Вы любите хорошо одеваться, путешествовать, изысканно украшать вашу квартиру и при этом ничего не делать с утра до вечера, ожидая, когда придет революция и освободит вас даже от этого занятия. Вот сейчас перед вами стоит бутылка вашего любимого виски, которая не будет фигурировать в вашем счете, поскольку никто никогда не видел счета на ваше имя с тех пор, как вы выдали за меня дочь. Так вот, вы знаете, во что нам может обойтись эта миленькая история? У нас не будет ни гроша — ни у Энн, ни у меня, а следовательно, и у вас тоже. Я нахожу для Энн роли, но представьте себе, что она все потеряла. Чувствуете, чем это пахнет? Я старался, как мог, и для вас это не секрет. Я хотел остаться с ней. Мне нравится заниматься с ней любовью. Когда-нибудь я покажу вам во всех деталях, как мы это с ней делаем. Но сейчас не до того. Был только один способ удержать ее — заточить в голливудскую золотую клетку. Если она вырвется из нее — все пропало. Она оставалась в ней, потому что не умела делать ничего другого; потому что только любовь могла помочь ей обрести свободу, и она ждала ее.

Гарантье поставил свой стакан.

— Если вы еще не в курсе, — заметил он, — то должен вам сообщить, что ходят упорные слухи, будто она не уходила только из жалости к вам.

Вилли продолжал, пропустив выпад тестя мимо ушей:

-. потому что Голливуд был пропитан атмосферой умиротворяющей пошлости и проявлял снисходительность к этой девушке, которая постоянно была настороже, свернувшись в глубине души в тугой комок, но еще, возможно, и потому, что вы почувствовали вкус к роскошной жизни, а она любит вас — невероятно, но это факт!

— Я не почувствовал вкуса к роскоши, — возразил Гарантье, — он был у меня всегда. Я мог бы сказать, что испытываю отвращение к самому себе, но это не так, этого недостаточно, я испытываю отвращение даже к воздуху, которым дышу, к среде, в которой живу, к обществу, которое породило меня и терпит мое существование. Я совершенно точно знаю, что поставить ему в вину.

— Знаю, знаю. Знаю и то, что все это неправда, что вы ненавидите роскошь, но стараетесь воссоздать у себя дома атмосферу социальною и морального декаданса независимо от того, существует он или нет, но который вы изо всех сил пытаетесь воплотить в жизнь. А все потому, что жизнь прошла мимо вас, потому что от вас ушла жена и потому что вы любили ее. И даже если не любили: это часть ваших оправданий. Так уж заведено: придя к финишу последним, сетовать на то, что вам на старте поставили подножку. Но это ваше дело. Это тоже образ жизни. Так что продолжайте в том же духе, друг мой, но, что касается суровой реальности, — той, которая всегда готова сыграть с нами злую шутку, — прошу заметить следующее: завтра я получу первые телеграммы от владельцев киностудии. Я мог бы сообщить, что Энн заболела, но это опасно: не пройдет и двух суток, как сюда явится дюжина репортеров. Если ей захотелось потрахаться, все обойдется. Но если интрижка затянется, на карьере Энн можно будет поставить жирный крест, как и на вашей тоже, старина. Речь идет, ни много ни мало, о миллионе долларов в год на троих.

— Как же вы ее любите! — воскликнул Гарантье. — Узнаю в ваших словах всю вульгарность любви. Вы любите ее, мой бедный Вилли, а вот она вас — нет. Кстати, именно в этом кроется сущность большой любви — в ее безответности. Когда любовь взаимна, она разделена пополам и ничего не весит. Люди, которые любят друг друга, ничего не знают о любви.

— Избавьте меня от ваших излияний, старина, — поморщился Вилли.

Гарантье улыбнулся. В приглушенном свете приморского вечера, просачивающегося через окно, — небо, чайки, море, — он со своей японской челкой и седоватыми усами а ля Поль Валери казался воплощением серой изысканности, и в пастельных тонах угасающего дня выглядел как еще один тусклый мазок кисти.

— Когда я думаю, что они таскаются по улицам и отелям, и, не дай бог, попадутся на глаза какому-нибудь фотографу. Им надо было взять меня с собой, я бы обеспечил прикрытие.

— Кровоточит рана, а, Вилли?

— Пошли бы вы к черту. Мне в общем-то безразлично, спит она с кем-нибудь или нет. Более того, это полезно для ее ремесла. Но если бы я был с ними, то покой, во всяком случае, был бы им гарантирован. Им бы не пришлось прятаться. Все-таки я надеюсь, что они прячутся! Но было бы так естественно попросить меня пойти с ними, даже с точки зрения морали! В конце концов, ее еще никто не отменил!

Он был уже изрядно пьян, когда зазвонил телефон. Консьерж доложил, что некто хотел бы видеть господина Боше по поводу мадмуазель Гарантье. «Сопрано», — с облегчением подумал Вилли. Мысли о нем не покидали его ни на минуту и постепенно обрели суеверный оттенок. В глазах Вилли, который не знал, как выглядит, где живет и существует ли вообще этот человек, он выглядел грозной сверхъестественной силой, основным предназначением которой была забота о бедном маленьком Вилли.

— Впустите его.

Глядя в окно, Гарантье наблюдал за полетом чаек.

— Эти чайки производят впечатление, — сказал он. — С утра до вечера они вьются над пляжем, причем над одним и тем же местом. Должно быть, там отверстие водостока.

Коридорный в фиолетовой униформе открыл дверь, и первое, что увидел Вилли, была шляпа, почтительно прижатая к сердцу. Ее владелец переступил порог номера с таким видом, будто входил в кафедральный собор. Он был маленького росточка, а его смуглое одутловатое лицо, испещренное морщинами и пожелтевшее от времени, хранило следы былого изящества. В целом человечек напоминал евнуха в европейском костюме, выброшенного революцией за пределы родного гарема.

— Что это за манера врываться сюда? — недовольно проворчал Вилли. — И кто вы такой, черт возьми?

Ла Марн согнулся в поклоне, испуганно втянув голову в плечи.

— Силуэт, просто силуэт, очертание человека, — с готовностью залепетал он. — Набросок, сделанный торопливой рукой и ни на что не претендующий.

Он с такой силой прижимал шляпу к груди, что сплющил ее в лепешку.

— До сего момента жизнь никогда не давала мне шансов, никогда не удостаивала возможности воспользоваться ситуацией… Всегда на обочине, все время статист, бессловесный наблюдатель, вынужденный играть второстепенные роли… довольствоваться жизнью других, жить по доверенности, через замочную скважину. Девственник, если месье позволит мне уточнить. Девственник и в придачу эксперт-бухгалтер. Видящий все со стороны, но ни на что не способный повлиять. И вот впервые, в силу благоприятного стечения обстоятельств… Я был в баре, когда мадмуазель Гарантье…

Он прижал палец к губам:

— Ш-ш, ни слова больше! Конечно, это такая находка для прессы. Но я умею держать язык за зубами!

Вилли не смог сдержать улыбку. Он почти не сопротивлялся наезду этого шута, который вылез невесть из какого дерьма и бесцеремонно вмешался в его личную жизнь. Гарантье устало пожал плечами.

— Сколько? — с симпатией спросил Вилли.

— Это не то, что вы думаете, — взволнованно произнес тип, при этом в паузах на его губах поигрывала угодливая улыбка. — Больше всего я хочу участвовать… Мне нужна дружба, привязанность. Если бы месье согласился взять меня на службу. Восхищение, которое я испытываю к месье и мадам… Если бы только месье мог взять меня с собой в Голливуд… Для такой ничтожной и бесцветной личности, как я, всегда жившей идеалами и не способной жить без веры. Месье меня поймет! Представитель старинного дворянского рода, ветеран интернациональных бригад, ветеран левого движения, попрошайка со стажем, бывший гуманист, бывший член «Жокей клуба»…

Впервые за все время Гарантье проявил интерес к разговору. С чаек, носившихся над отверстием водостока, он перевел взгляд на тех, которые вились в воздухе прямо за окнами отеля. Для незнакомца это не осталось незамеченным.

— Я вижу, что месье меня понимает, — пробормотал он. — Несомненно, у вас такой же жизненный опыт?.. Между нами, аристократами-изгнанниками… Месье извинит меня за то, что я говорю с ним от третьего лица, но, как я уже у поминал, я принадлежу к старинному дворянскому роду — хоть и разорившемуся — и испытываю определенную ностальгию по хорошим манерам. Третье лицо — это единственное, что осталось у меня от былого величия. Но что вы хотите — с фашизмом, Мюнхеном, советско-германским пактом, Виши, лагерями смерти, атомной бомбой и целью, которая оправдывает средства, наш знатный род потерял почти все. Тем не менее я сохранил привычку говорить о себе в третьем лице, и это позволяет мне думать, что я еще что-то собой представляю. Месье позволит мне…

Ла Марн стал торопливо рыться в бумажнике: там было полно визиток, но его душа жаждала импровизации.

— У меня закончились визитки, — с сожалением произнес он. — Я — граф Бебдерн. Это древний дворянский род, который всегда был на острие прогресса. Но это другая история, ха-ха-ха!

— Мне не нужна прислуга, — сказал Вилли. — Проваливайте.

Бебдерн смерил его наглым взглядом, уселся в кресло, стоявшее посреди салона, и, положив ноги в грязной обуви на софу, стал разглядывать свои ногти. Вилли смотрел на нахала с чувством неясной надежды. В конце концов, для того, чтобы все вернулось на круги свои, достаточно было, чтобы у него на лбу вдруг прорезались маленькие рожки. Но на это вряд ли стоило рассчитывать.

— Проваливайте, — повторил он, но не так уверенно.

— Я уже упоминал о мадмуазель Гарантье… — начал Бебдерн. — В какой газете вы хотели бы увидеть о ней материал? Или вам все равно? Хорошо. Дайте мне шампанскою… Очень любезно с вашей стороны. Я смогу переночевать на диване? Спасибо. А-а, «Вдова Клико»… Это было любимое шампанское моего дворецкого. Назовите самую верную пару в мире, а? Пигмалион, а? Нет, моя задница. Кстати, давайте дадим ей слово.

Он потянулся к коробке с сигарами, достал одну и обнюхал. Держа в руке «Монте Карло», он возвел глаза к потолку:

— Наконец-то я нашел свою роль! — с нескрываемым восторгом произнес он. — Наконец-то я участвую в распределении земных благ. Дайте-ка мне еще шампанского.

— Продувная бестия, — с восхищением произнес Вилли.

Гарантье устало поднял руки.

— Послушайте, Вилли, может быть, достаточно. Это какое-то безумие. В конце концов, всему есть пределы. Мы же не герои фильма Гручо Маркса!

— Мы к этому еще придем, — с уверенностью пообещал Бебдерн. — Мы окунемся в мир братьев Маркс, и при этом месье ничего не почувствует. Положитесь на меня.

Он с наслаждением попыхивал сигарой.

— Я издавна ненавижу природу, — заявил Бебдерн, развалившись в кресле. — А если быть более точным, то с тех пор, как она приняла мою форму. С одной стороны, мой рост — метр пятьдесят пять, с другой стороны — ничего; я не отличаюсь ни красотой, ни хорошим телосложением. Совершенно очевидно, что при таких обстоятельствах нужно иметь идеал. Но суровая реальность диктует свои условия, поэтому не остается ничего другого, кроме как прибегать к хитрости. Поэтому я никогда не смогу найти нужных слов, чтобы выразить месье свою благодарность за прилагаемые им усилия. Можно не сомневаться, что с такими бойцами, как месье, мир удастся вывернуть наизнанку. Что же касается действительности, то она заслуживает лишь кремового пирожного в физиономию. Я всегда с превеликим вниманием следил за успехами месье по газетным статьям, хотя терпеть не могу прессу в ее нынешнем виде. Кстати, каждый раз, когда я читаю, что над Голливудом сгущаются тучи, что заработки звезд падают, я испытываю такое чувство, будто земля уходит у меня из-под ног. Вся эта великолепная чужая частная жизнь… Без нее я был бы вынужден жить за свой собственный счет… Бр-рр-р! Я считаю, что все мы должны платить специальный налог, чтобы вы могли жить припеваючи. Это своего рода моральное перевооружение.

Блестя сальными глазками, он спросил:

— У месье было много женщин, а? Я имею в виду настоящих. Он не удовлетворялся идеалом?

— Зовите меня Вилли, — добродушно сказал Вилли.

— Можно? Вы не шутите? Знаете, с 1935 года я участвовал во всех заварушках, я всегда был здесь… И вот, теперь… Можно?

— Ну да.

— О Вилли! — нежно произнес Бебдерн. — О великий Вилли, царящий на этой земле! Позвольте мне завязать ваш шнурок — он развязался.

Гарантье держался с подчеркнутым превосходством, сунув руки в карманы пиджака и не скрывая тонкой улыбки, игравшей на его губах. Всем своим видом он показывал, что не имеет ничего общего с присутствующими в гостиной.

— Вот оно что! — понимающе сказал он. — Попытка прикрыться шутовством, возможно, не самый лучший выход, но я признаю, что жить стало действительно трудно. Тем более, что у вас ничего не получится.

— Да нет же, получится! — запротестовал Бебдерн. — Обязательно получится! Верно, Вилли?

— В чем дело? — спросил Вилли. Его прилично развезло, и он уже видел перед собой трех Бебдернов и двух Гарантье.

— Как это, в чем дело? — возмутился Бебдерн. — Во всем! Я сторонник прогресса, я верю в прогресс. Все получится!

— Ничего у вас не получится! — отрезал Гарантье.

Вилли грохнул кулаком по столу и рявкнул:

— Что получится, черт подери?

— Все, абсолютно все! — торжественно заверил его Бебдерн. — Я прогрессист, я верю в безграничный прогресс человечества! Представьте себе, у раков оргазм длится целые сутки! Так вот, благодаря Лысенко, благодаря марксистской генетике мы тоже придем к этому! Я верю!

— Если бы я знал достаточно крепкое ругательство, я бы выругался, — сказал Гарантье. — Я послал бы вас так далеко, что назад вы бы уже не вернулись…

— Народный гнев, а? — развеселился Бебдерн. — Vox populi?

Гарантье повернулся к окну.

— Когда я вижу за окном море, то даже не знаю, настоящее ли оно.

— Бросьтесь в воду, тогда узнаете! — проворчал Вилли, пытаясь отобрать бутылку у Бебдерна.

— Что вы хотите, все запутать — это испытанный метод отчаявшейся буржуазии, — разглагольствовал Бебдерн, попыхивая сигарой и прижимая к себе бутылку шампанского. — Все нужно исказить и тщательно приукрасить, намалевать действительность таким образом, чтобы от человека не осталось и следа. За неимением человека, — а я подразумеваю под этим словом, конечно, человека гуманного и культурного, вполне веротерпимого и человечески невозможного, — за неимением человека нам приходится работать над чем-нибудь таким запутанным, что сразу не поймешь, где нос, а где задница. Это то, что называют творением цивилизации.

Вилли поцеловал Бебдерна в лоб, а тот чмокнул Вилли в щеку.

— Агага? — спросил Вилли.

— Агого, — ответил Бебдерн.

— Хопси-попси?

— Попси-хопси!

— У вас все равно ничего не получится! — повторил Гарантье. — Вам не удастся разжать тиски блеяще-лирического буржуазного идеализма, который держит в оковах ваш разум. Это я вам говорю!

Бебдерн сделал вид, что встает.

— Я ухожу, — раздраженно заявил он. — Я пришел сюда, чтобы оказать вам услугу, а не для того, чтобы выслушивать оскорбления. Я хочу, чтобы мои взгляды уважали! Я не потерплю, чтобы меня называли идеалистом! Я никогда не был членом партии, поэтому не понимаю, почему должен приходить в отчаяние!

— Ну, ну, ну, — произнес Вилли, удерживая его. — Я дам вам банан.

— Ладно, это меняет дело, — сказал Бебдерн, опускаясь в кресло.

Гарантье продолжал наблюдать за чайками, и это делало его похожим на персонаж чеховских произведений.

— Впрочем, вы правы, — презрительно произнес он. — Мне понятны ваши мотивы. Вы надеетесь, что жизнь превратится в театр абсурда. Тогда у вас появится шанс удержаться на плаву. Этот метод описан еще Альбером Камю.

— Я добьюсь, чтобы у вас отняли американский паспорт, вот увидите, — проворчал Вилли.

— А я и не знал, что в Америке тоже есть паспорта, — заметил Бебдерн.

— Из тех краев его завез в Европу Христофор Колумб, — сказал Вилли, — но теперь европейцы пытаются всучить его обратно. Все — идеологические подонки.

Бебдерн вдруг рухнул на колени и, сложив перед собой руки, молитвенно возвел очи горе:

— Отче наш, иже еси на небеси, позволь нам подняться повыше! Позволь нам выйти на поверхность, сделай нас поверхностными! Дай нам миллиметр глубины, позволь нам наконец стать простыми, как слово «здравствуй»! Научи нас различать розовое и голубое, нежное и очаровательное, научи пользоваться собакой, лесом, закатом, пением птиц! Освободи нас от зла, освободи от абстракций, дай нам разум! О великий Вилли, живущий на небесах, научи нас наслаждаться журчанием ручейка и сном в густой траве, дай нам траву, былинку в рот и охапку под голову! Как это делается? Как это делается, Господи? Забери наши общественные устои, а вместо них позволь жить на Корсике, в песне Тино Росси! Пусть наша жизнь будет такой же высокой, как его голос, и столь же разнообразной, как его рифмы! Спаси нас, Господи, от белого и черного, примири с серым и порочным, сохрани чистоту для себя, а нас научи довольствоваться всем остальным! О Всемогущий, дай нам молоденькую простушку и средства воспользоваться ею! Верни нам секрет совокупления — простого, как приветствие, без всяких выкрутасов, при котором не рискуешь свернуть себе шею или переломать ноги! Верни нам лунный свет, вальс и позволь без ухмылки опуститься на колено перед женщиной!

О Великий и Всесильный, спаси нас от насмешки и критики, избавь от элиты и поставь над нами воплощение мечты молодой девушки! О Несравненный во всех отношениях, верни нам серенаду и веревочную лестницу, сонет и сухой лист между страницами книги, перенеси Ромео и Джульетту в Кремль! О Господи, создавший бездонные пропасти и гору Килиманджаро, верни нам способность жить легко и бездумно! Спаси нас от харакири самоанализа! Избавь нас от тайных договоров и нарциссизма, возьми человека и развяжи его, ибо он завязался в такой запутанный узел, что все — под предлогом освобождения — хотят разрубить его! Верни нам веру в непорочность и наши маленькие человеческие ценности, пусть они вернутся к нам со своими плюсами и минусами; достань нас из скафандров, оставив только несколько маленьких глотков воздуха, и дай простоту, необходимую для того, чтобы целовать женщину только в губы! Забери себе гений и верни нам талант! О Великий знаток истории, остановись! Оставь нас такими, какие мы есть: маленькими и приятными во всех отношениях. Остановись и тщательно измерь нас: мы выросли из своих штанишек! Мы стали слишком большими для нашей незначительности! Тебе не составит большого труда найти нас: прислушайся к нашим крикам, когда мы занимаемся любовью, вспомни, кто мы, расположись наверху! И прежде чем браться за создание новых Сталиных и целой оравы гениальных отцов народов, прислушайся к голосам мужчин и женщин, занимающихся любовью: остановись. Позволь им продолжать свое дело. Не мешай им ни под каким предлогом. Сохрани гений для себя: тебе он особенно нужен, это говорю тебе я, человек. Я знаю, что идеалом тут и не пахнет, оставь идеал и абсолют для себя, о Ты, кто никогда не ходил к дамам легкого поведения! Избавь нас от идеологических оргий, верни нам благопристойную пару! Сделай так, чтобы мы не были счастливы все вместе, и в то же время так, чтобы все-таки были счастливы! О Ты, для кого любовь — не что иное, как малая нужда человечества, оставь нам нашу малую нужду! Раздели нас по парам, не дай сбиться в кучу! Верни нам вкус к дуэту! Поддержи баркароллы, а не гимны; серенады, а не хоровое пение; не дай затеряться трели маленькой флейты в могучем звучании симфонического оркестра! Поддержи ее, сделай так, чтобы ее слышал каждый! Избавь нас от Вагнеров, воспевающих прошлое, тяжкий труд, кровавые битвы и общественные устои, привей нам вкус к хрупкости и нежности! Отними у наших степенных мыслителей тягу к эстетствованию, а взамен дай им чувство прекрасного! Кстати, верни нам вкус ко всему красивому! Реабилитируй в наших глазах вкус, несчастный вкус, который, пресмыкаясь как червь, вынужден скрываться под обломками прекрасного! О Ты, способный творить на бумаге самые невероятные чудеса, верни нам любовь к локону и медальону на сердце! О Ты, который на бумаге может все, избавь нас от организационной схемы, планирования, перфокарт и диаграмм! Верни нашим сыновьям любовь к шуршащим юбкам и волнующее кровь ощущение от прикосновения к нежному девичьему бедру — крылышки и ножки подаются вместе. Сделай так, чтобы наши девушки никогда не переставали ездить на велосипедах, избавь нас от пуритан, избавь нас от пуритан, избавь нас от пуритан! Забери их себе и делай с ними все, что хочешь, но я предлагаю следующее: заставь их носить женское белье, пусть понюхают! Но, о Всемогущий, ничего не делай для нас! Не улучшай нас ни под каким предлогом! Оставь нас навечно такими, какие мы есть, нас это вполне устраивает! Если мы Тебя не удовлетворяем, иди в другое место и там создай себе кого-нибудь еще! Но только здесь ничего не трогай! Оставь нам гадюк, ос и насморк — ведь чихать это так здорово! И если Ты считаешь, что всенепременно должен нам помочь, время от времени проявляй себя в нас в качестве возбудителя!

— Вы не получите от меня ни гроша, — проворчал Вилли.

— Пусть месье не беспокоится, — сказал, вставая, Бебдерн. — Если я смогу заставить месье улыбнуться… Одна улыбка, простая улыбка на его августейшем лице, и я буду полностью вознагражден… Что касается остального…

Он скромно опустил глаза.

— Если месье соблаговолит говорить мне иногда простые слова «несчастный сукин сын».

— Летучая мышь, летучая мышь! — пробормотал Гарантье.

— Где? — всполошился Вилли, который видел пока только нескольких розовых слонов.

Гарантье с отвращением отвернулся. Он никогда не любил экспрессионизма.

— Месье принимает свои надежды за реальность, — сказал Бебдерн. — Он очень торопится поставить точку, не так ли? Могу ли я шепнуть ему на ушко, что летучая мышь не возвещает прихода весны, что сумерки возвещают наступление не утра, а ночи, что тупикам свойственно отсутствие выхода, и поскольку невозможное будет преследовать нас с ожесточенностью бормашины, бороться с ним можно будет не крестовыми походами, революциями, идеологиями или самоубийствами, а только поэзией, смехом и любовью. Других способов борьбы с ужасами абсолюта просто нет.

— Хватит, — сказал Вилли. — Я плохо себя чувствую.

В номере воцарилась тишина. «Сатрапу больше не смешно», — подумал Гарантье.

Вилли стоял, опустив голову и опираясь обеими руками о стол. В тишине отчетливо слышалось его свистящее дыхание. Став взрослым, то есть с того момента, когда он начал таиться от окружающих, Вилли держался только за счет розыгрышей и шуток, и, поскольку домовых, гномов и Котов в сапогах не существовало в природе, ему хватало общества нескольких партнеров, присутствие которых не давало страху окончательно завладеть им. По крайней мере, этого еще можно было требовать от человеческих отношений. В компании было легче оттолкнуть небытие и смерть, держать их на расстоянии при помощи розыгрыша, шутовства, юмора и спиртного, ибо все это до неузнаваемости искажало то, что пугало и несло в себе тайную или явную угрозу. Но такие компании собирались не часто. Чтобы добиться желаемого результата, следовало оказаться среди посвященных и почувствовать духовное родство с ними, этими вдохновенными артистами. Сила смеха проявляется в полной мере только в их обществе. Чудесного появления Бебдерна оказалось достаточно, чтобы Вилли на какое-то время забыл об ужасах окружающего мира, но это облегчение было лишь временным, и внезапно действительность — желание держать в своей руке нежные пальцы Энн, целовать ее веки, иметь от нее ребенка, наслаждаться ее улыбкой, быть счастливым, наконец — со всей силой вновь обрушилась на него. Тут уж просто не было места уверткам и шутовству, ибо наступил момент истины. Жизнь во всей своей величественной простоте снова вступала в свои права, и юмор был бессилен справиться с глупостью сердца.

Вилли начал расчесывать запястье, потом зуд перебросился на шею, где прямо на глазах образовывались багровые припухлости: неприятности вызывали у него вспышку крапивницы, иногда усугублявшуюся приступами астмы и сенной лихорадки. Он страдал неизлечимой хронической формой аллергии, поскольку, по вполне правдоподобному объяснению Гарантье, в первую очередь не мог переносить самого себя. Он сам был воплощением своих постоянных и прилипчивых неприятностей. Вполне возможно, что стоило бы ему раз и навсегда принять себя таким, каким он был, выпустить испуганного ребенка из его тайного убежища, как от астмы и крапивницы не осталось бы и следа. Но вместо того, чтобы перед всем миром признаться в своей незрелости и инфантильных мечтах о нежности и материнской любви, он предпочитал задыхаться, чесаться и чихать до кровотечения из носа. И нервная система мстила ему за такое издевательство над самим собой. Постепенно он превратился в свой собственный раздражитель. И персонаж, который он годами тщательно лепил из себя, стал таким образом жертвой жесточайших приступов астмы и нестерпимого зуда, что, несомненно, было единственным способом природы отомстить за насилие над собой, взбаламутить воду в чистом пруду. К тысячам известных причин аллергии, видимо, следует добавить и мечту, заключенную в среду, совершенно чуждую ей — среду простых человеческих возможностей: все равно как закупорить горизонт в бутылку. Тут есть над чем поломать голову. Несомненно, что этот огромный плененный горизонт врачи и называют нервным расстройством.

— Должно быть, я снова съел какую-то дрянь, — проворчал Вилли, яростно скребя себя ногтями. — Эта французская кухня меня доконает.

Всего за несколько секунд его тело превратилось в комок изнывающей от нестерпимого зуда плоти, и тут же начался приступ астмы. На глазах испуганного Бебдерна, беспомощного перед этим внезапным проявлением действительности, Гарантье, который предвидел такой оборот событий, помог Вилли лечь.

— Ничего страшного, — сказал он. — Это эмоции. Каждый раз, когда реальность берет верх, у него начинается приступ астмы.

Хватая воздух широко раскрытым ртом, Вилли бился в конвульсиях, словно рыба, выброшенная на берег, а Гарантье держал перед его лицом аэрозольный баллончик с тенолом. Впрочем, для Вили самым невыносимым в страдании была его подлинность. Его приводило в ужас то, каким образом страдание накладывало свой отпечаток на лицо своей жертвы. Поистине, искусство на этом заканчивалось.

— Finita la commedia, — прохрипел Вилли. — Черт побери! Чешите меня.

Гарантье и Бебдерн быстро раздели его.

— Чешите его, — скомандовал Гарантье. — У меня заняты руки.

Он продолжал нажимать на кнопку аэрозольного баллончика, направляя струю лекарства в рот Вилли. Бебдерн начал чесать продюсера, с ужасом ощущая под пальцами плотные вздутия размером с крупную рыбью чешую.

— Сильнее! — взвыл Вилли.

Спустя несколько минут Бебдерн почувствовал, что руки отказываются служить ему.

— Я больше не могу, — простонал он.

— Пойдите в ванную комнату и принесите банную рукавицу, — приказал Гарантье.

Приступ длился почти два часа. Сначала отступила астма, затем утих зуд, хотя все тело Вилли по-прежнему было покрыто красными рельефными пятнами, начинающими постепенно бледнеть.

На лице измотанного приступом Вилли все явственнее проступали детские черты. Теперь это было ясное лицо ребенка, засыпающего в обнимку со своей любимой игрушкой. По полузакрытым глазам было видно, что сон уже баюкает его на своих бархатных крыльях. Его лоб с прилипшими завитками волос нес на себе отпечаток самой чистоты, а черты лица, которые теперь ничего не скрывали, явили свою истинную красоту: изящный прямой нос, четкий контур губ, которые, казалось, не знали поцелуя, упрямый подбородок с ямочкой, придающей особое очарование улыбке… Воображение без труда рисовало образ матери, которая, склоняясь над этим лицом, с уверенностью думала: «Его будут любить…»

Дыхание Вилли выравнивалось. Именно в такие моменты он словно впервые в жизни открывал для себя вкус воздуха и в полной мере ощущал неслыханную щедрость окружающего мира. Он улыбнулся и закрыл глаза. Гарантье еще несколько минут посидел рядом, затем поднялся.

— Не желаете ли перейти в мой номер? — предложил Гарантье Ла Марну. — Я к вам скоро присоединюсь.

Оставшись один, он прошел в комнату Энн и вернулся с плюшевой белочкой, которая всегда стояла на ее ночном столике — маленькой милой игрушкой с круглыми глазками — бусинками, напоминавшей персонаж мультфильма. Гарантье положил ее на кровать рядом с Вилли и вышел из номера к ожидавшему в коридоре Ла Марну.

Следом за Гарантье Ла Марн вошел в номер и, не снимая пальто и шляпы, уселся в кресло. Предложенный ему стакан виски он принял с заметной неохотой. Он опасался Гарантье: тот чувствовал подвох за версту и тем самым взваливал на ваши плечи ответственность за все самое неприятное, в том числе и за вашу собственную жизнь, напрасно растраченную в «поисках синей птицы». Под «поисками синей птицы» Ла Марн подразумевал вечно высмеиваемые устремления и мечты, которые без конца бередят вашу душу и которые не в силах заглушить никакое шутовство.

— Ну, какого черта, — произнес он просто так, на всякий случай, чтобы поставить все точки над «i».

— Похоже, мы уже где-то встречались, — сказал Гарантье.

— Вы и он?

— Я вас умоляю… Мне кажется, мы с вами сидели вместе в президиуме Конгресса по борьбе с расизмом в 1937 году. Я был членом американской делегации.

— Не помню, — сказал Ла Марн, поднеся ко рту стакан с виски. — Я, знаете ли, шью обувь.

— Шьете обувь? — удивился Гарантье. — Но совсем недавно вы называли себя экспертом — бухгалтером.

— В конце концов, имеет человек право поменять профессию или нет? — раздраженно спросил Ла Марн.

— А может, мы встречались в 1936 году в постоянно действующей рабочей комиссии III Интернационала? — продолжал настаивать Гарантье.

— О-ля-ля, — произнес Ла Марн. — Вы знаете, какая нога у булочника?

Он вытянул руку:

— Вот такая!

Под взглядом Гарантье Ла Марн вертелся, словно уж на сковородке.

— Нет, я серьезно, — сказал Гарантье. — Вилли здесь нет, поэтому нет больше смысла паясничать. Я абсолютно уверен, что мы с вами уже встречались. В Лиге защиты прав человека, может быть?

— Чего вы ко мне пристаете? — плаксивым голосом воскликнул Ла Марн. — Могу я пошутить, в конце концов? Имею я право сменить работу или нет? Я честный рабочий, занимаюсь своим делом, а то, о чем вы говорите, меня не интересует. Разве я у вас спрашиваю, с кем вы спите? — И, отвернувшись, он добавил: — Этот тип меня вконец достал.

Тем не менее в номере повисла ностальгическая тишина: оба собеседника напоминали гребцов-ветеранов из Оксфорда, вспомнивших о своих девяноста проигрышах против одиннадцати команды Кембриджа.

— Налейте себе еще виски, старина, — предложил Гарантье. — А что стало с остальными парнями из нашей команды?

— Я совершенно не имею понятия, о чем вы говорите, — ответил Ла Марн с потрясающим чувством собственного достоинства.

— Мальро, например, состоит при генерале де Голле, — пояснил Гарантье. — Это самый сенсационный разрыв с эротизмом, насколько я знаю. А другие? Те, кого еще не расстрелял Сталин?

— Оставьте меня в покое, — заявил Ла Марн. — Я два часа чесал вашего патрона и не намерен чесать еще и вас в тех местах, где бы вам того хотелось. Чешитесь сами.

— А вы помните малыша Дюбре? — спросил Гарантье. — Того, кто на собраниях мечтал вслух о солнечном, гармоничном и братском французском коммунизме, не омраченном ненавистью, постоянно совершенствующемся, стремящемся сохранить вечные французские ценности: терпимость, различие во взглядах, уравновешенность и свободу. Что с ним стало?

— Он до сих пор коммунист, — ответил Ла Марн. — Вот что с ним стало.

— А остальные? В тридцатые годы левая интеллигенция в Париже была не столь многочисленной. Что стало с теми, чьи трепетные и вдохновенные лица можно было видеть среди борцов за социальную справедливость?

— Кое-кто еще печатается, — скачал Ла Марн.

— Это же здорово!

— Но большинство так и не смогло оправиться от шока. Нацисты уничтожили несколько миллионов евреев — у людей такое бывает; Хиросиму превратили в пепел — и такое случается; на Востоке диссидентов бросают в тюрьмы и вешают — чего не случается среди людей, мой дорогой, хотим мы того или нет! А еще был советско-германский пакт 1939 года, может быть вы об этом слыхали?

Гарантье снисходительно улыбнулся. Воспоминания о пакте были для него особенно неприятными и вызывали у него сильнейшее ощущение сопричастности, величия и восторга. Ибо он считал, что пойти на такую жертву и проглотить подобную пилюлю — это, в некотором роде, неоспоримое доказательство благородства и чистоты конечной цели. Он достал из портсигара сигарету, аккуратно вставил ее в мундштук и щелкнул зажигалкой. Все элементы в совокупности — рука, золотая зажигалка, мундштук из слоновой кости и сигарета — сложились в приятный для глаза натюрморт. Ла Марн машинально окинул Гарантье взглядом с головы до пят: высоко застегнутый пиджак устаревшего покроя из английского твида, узкие брюки чуть ли не эпохи короля Эдуарда и начищенные до зеркального блеска изящные высокие туфли — над кем он смеется? Над собой? «В сущности, — подумал Ла Марн, — это не что иное, как проявление безграничного отвращения к своему времени и непреодолимая ностальгия по прошлому. По той эпохе, когда идеи были еще незапятнанными и не успели превратиться в кровавую реальность».

— А что стало с Пупаром? — спросил Гарантье. — С тем, который с 1934 по 1939 годы выступал в Вель д'Ив с пророческими речами о стремлении народов к миру, способном воспрепятствовать развязыванию новой войны, и о мужестве масс, которое, якобы, сделает ненужными крестовые походы и позволит этим самым массам самостоятельно добиться освобождения?

— Он живет на юге и выращивает орхидеи. Каждый ищет компенсацию на свой лад.

Под насмешливым взглядом Ла Марна, которого было трудно одурачить подобными фокусами. Гарантье на минуту замолчал.

— А этот… как его… Рэнье? — спросил наконец Гарантье. — В 1934-м он входил в комитет по освобождению Тельмана, верно? Рэнье — кажется, именно так?

— Ну и что дальше?

— Как сложилась его судьба?

— Так вот вы куда клоните.

— Просто речь идет о моей дочери, — ответил Гарантье. — Для меня это единственное, что еще. В конце концов, я хотел бы знать.

Он замолчал. Это было выше его сил. В присутствии постороннего человека он не мог признаться, что, кроме дочери, у него не осталось больше ничего, что есть только одно средство, с помощью которого можно построить мир, и это средство — любовь. Он достал из кармана трубку и, держа ее в руке, сделал широкий неопределенный жест.

— Я хотел бы знать, какие планы у этого парня.

— Готов ли он тоже выращивать орхидеи?

Ла Марн встал и надел шляпу. Он смотрел на Гарантье с таким бодрым видом, будто только что изнасиловал бабушку-старушку, вытер член о занавеску, а потом пошел на кухню и выпил молока из кошачьей плошки.

— Вы окажете мне большую услугу, — сказал Гарантье.

Ла Марн рыгнул.

— Через неделю он уезжает в Корею. Он принадлежит к категории тех, кто считает, что для восстановления справедливости достаточно наказать идеи, когда они начинают плохо себя вести. Вы понимаете, горбатого могила исправит. Он не такой, как мы, согласны? Ничему не научился и ничего не забыл. Ну ладно, черт возьми, до встречи!

— Черт возьми… — машинально пробормотал Гарантье. — Я хочу сказать…

Но Ла Марн уже вышел, испытывая удовлетворение от того, что ему все же удалось сохранить лицо.