Пополудни они отправились по дороге на Горбио — тропинке, протоптанной мулами высоко над морем, по самому верху долины Мантон, позади маленькою белою кладбища с могилой одного из великих русских князей, чуть выходившей за его пределы. Потом они взобрались на вершину холма к руинам сторожевой башни и, расположившись на принесенном с собой пледе, оставались там до тех пор, пока не скрылось солнце и пока у них не иссякли силы. Пока они лежали, никто не мог их увидеть, однако стоило им встать, как они становились хорошо заметными на фоне неба, но это уже не имело никакого значения. Чтобы добраться до них, нужно было перейти ручей по переброшенной через него доске, но Рэнье убрал ее, и они стали недостижимыми для посторонних, насколько вообще можно быть таковыми. О каждом пройденном часе им сообщал бой церковных часов. Сначала Рэнье хотел договориться с кюре, который был добрым христианином и врагом мучений, чтобы тот на недельку остановил часы, а жителям деревни сказал, что они сломались. «Я уверен, что кюре сделает это, — думал Рэнье. — Он славный малый, к тому же с юга, с присущими всем южанам запахом чеснока и акцентом. Кюре для живых людей. Завтра утром я переговорю с ним». Но он не сделал этого, он ограничился тем, что каждый раз при бое часов искал своими губами губы Энн. В конце концов он убедил себя, что часы били исключительно с этой целью, и что церковь и кюре существовали здесь только для этого.

— Поцелуй меня.

Он поцеловал ее. Но этот поцелуй был не самым лучшим.

— Этот поцелуй был не самым лучшим, — заметила она.

— Это потому, что у нас уже все было.

— Жак. — Да.

— Когда ты уехал в первый раз?

— Испания.

Он встал, чтобы напиться, и поднял кувшин с земли, думая об Испании и ее голых крутых холмах, так не похожих на эти, застывших, словно стада буйволов, под несущимися галопом облаками. Рэнье вспомнил о холме Толедо: когда он увидел его впервые, тот поведал ему не столько о товарищах, павших у стен Альказара, сколько об Эль Греко, который должен был писать его для своего «Распятия в Толедо» почти с того же самого места, и тогда он подумал — еще пятнадцать лет тому назад! — что скоро не будет диктатора, не будет Франко, Гитлера, Сталина, и что города будут брать лишь с одной целью: насладиться их красотой или запечатлеть на полотне. Но он тоже был ранен под Альказаром. Рэнье поднял кувшин и подставил рот под струю ледяной воды, вонзившейся в него подобно клинку. Он с яростью подумал, что пришло время перестать смешивать красоту городов с красотой борьбы — лучше умирать на глазах Эль Греко и Гойи, чем офицера генштаба.

— Мой отец ушел раньше — в 1914 году — и не вернулся. В 1940-м мать говорила: скоро Франция станет историей без французов, останутся одни виноградники и больше ничего.

— Он был похож на тебя? Внешне, я имею в виду.

— Я плохо его знал. Он был идеалистом, человеком гуманным, вдохновенным, но без четко определенных взглядов. Раньше такими были первые социалисты, сегодня — последние аристократы.

Он снова лег рядом с ней, запустил пальцы в ее густую шевелюру, и она впервые заметила на его запястье солдатский браслет с выбитым на нем личным номером. Он напоминал половину наручников: вторая половина, как символ братства, должна была находиться на руке борца за дело коммунизма. Два Прометея, скованные одной цепью и тем самым обреченные сражаться друг с другом.

— Жак. — Да.

— У тебя есть фотография, когда ты был маленьким?

— Нет.

— Жаль.

— Почему?

— Так… Матери недальновидны. Они никогда не думают…

Энн хотела скачать «они никогда не думают о других матерях», но осеклась. Он бы не понял. И, к тому же, она не была уверена. В эти дни месяца у нее было больше всего шансов забеременеть: снова приходилось рассчитывать на удачу. Иногда она рассматривала его лицо, чтобы выявить будущее сходство. Ею двигало не только желание родить от него ребенка, но и не в меньшей степени — нежелание навредить себе. Отныне только ребенок мог удержать ее от необдуманных действий.

— Пододвинься ближе. Да, можно еще.

— Так?

— Так.

Высоко в горах слышались колокольчики овец, а снизу, из долины, доносился детский смех; ветер, качалось, выбирал из всех шумов те, которые легче всего было нести с собой.

— Жак. — Да.

— Расскажи немного о себе. Ведь я тебя не знаю. Я ничего о тебе не знаю.

— Да нет же, кое-что знаешь.

— Может быть, в общих чертах. По верхам. А я хочу знать мелочи. Те, что имеют значение. Расскажи. У нас даже не было времени поговорить.

— Расскажи ты.

— Ну ладно… Сначала я вышла замуж.

— Это в общих чертах. Я хотел бы знать мелочи. Те, что имеют значение.

Она тряхнула головой и уткнулась носом ему в грудь. Рэнье взял ее лицо в ладони и поцелован в губы долгим поцелуем, как мужчина, отдающий все лучшее, что есть в нем самом.

— Вот видишь, — скачал он. — Вообще-то я думаю, что пора покончить со словами, как со средством выражения, и вернуться к поцелуям. Они говорят все. Они не умеют лгать. И даже когда пытаются обмануть, ложь сразу всплывает на поверхность, потому что язык сам спотыкается на ней.

— Мне следовало бы опасаться тебя, — скачала Энн. — Люди, которые красиво говорят, похожи на профессиональных танцоров. Те прекрасно вальсируют с любым партнером.

Рэнье нежно ласкал ее грудь, вкладывая в прикосновение всю нежность, на которую способна мужская рука. Его губы снова отправились в медленное странствие, которое прервал, вызывая ощущение полета, этот крик, даровавший ему жизнь и возвращавший все то, что он потерял, пропустил и испортил в своей жизни.

— Крик муэдзина, — пробормотал он.

— Помолчи.

— Но крик муэдзина вызывает ассоциации лишь с пальмой, минаретом, фонтаном и пустыней. Тогда как ты.

— Помолчи.

— … Твой крик дает все то, что было пропущено в жизни. Моя мать умерла в сорок третьем, не зная, что Франция стала свободной и что я остался в живых. Но теперь она это знает. Она услышала.

— Это не кощунство?

— Нет. Потому что я не способен на такое кощунство.

Шелестели листвой оливковые деревья, небо в белой пыли быстро неслось в вышине, и солнце нещадно слепило глаза. Сюда никто не добирался, кроме рыбацких лодок с рыбаками, которые, качалось, парили над долинами Мантона и мысом, над оливковыми деревьями и плантациями степных гвоздик. Энн и Рэнье приходили сюда каждый день, но однажды, подойдя к ручью, они увидели, что кладка убрана, а на другой стороне в зарослях кустарника их поджидали двое ребятишек, которым на пару было не больше двенадцати лет. Дети сердито смотрели на пришельцев. У мальчика на голове была бумажная треуголка типа наполеоновской, а девчушка стояла рядом, держась за его рукав. Они убрали доску — перейти на другую сторону было невозможно. Рэнье попытался вступить в переговоры.

— Это наше место, — заявила малышка. — А мост построил Пауло, — добавила она, показав на доску. — Мы были здесь раньше вас. Правда, Пауло?

Мальчик не произнес ни слова, лишь надул губы, выставил вперед босую ногу и, шевеля пальцами, с вызовом уставился на незваных гостей.

Рэнье настаивал, чтобы их пропустили, но Энн потянула его за рукав, и, развернувшись, они начали спускаться к дороге на Горбио. В этот момент девочка окликнула их. Они остановились. На другой стороне ручья шло долгое шушуканье: мальчик, по всей видимости, не соглашался со своей подружкой, но было ясно, что, несмотря на треуголку и сердитый вид, главным в их команде был не он.

— Что вы нам дадите, если мы вас пропустим?

Сошлись на том, что за пятьдесят франков мост будет опускаться каждый день после полудня. И каждый раз, когда они приходили, дети были на месте. Мальчик опускал мост и по-военному отдавал честь, пока они переходили на другую сторону. А потом дети стремглав мчались в деревню за мороженым.

Естественно, это были маленькие Эмберы.