Ла Марн — кто знает, так ли его звали на самом деле? — был невысок и смуглолиц, волны крашеных иссиня-черных волос падали ему на щеки, подобно приподнятым вороновым крыльям, а черты его лица не были лишены определенного латиноамериканского изящества. В былые времена о таких типах говорили: авантюрист, темная лошадка. На самом деле он был поляком, сыном портного из Лодзи. Длиннющие трепещущие ресницы оттеняли его карие миндалевидные глаза, в которых светилась доброта и почти физически ощущалась мягкость, более уместная для тонкой лайковой перчатки, чем для мужского взгляда. Стремясь изменить это впечатление и закалить характер, он провел пять лет в Иностранном легионе, и, вероятно, был единственным человеком в его истории, которому с таким взглядом удалось дослужиться до старшего сержанта. Потом он получил французское гражданство и обосновался во Франции, однако так и остался франкофилом. В детстве, когда польские приятели дразнили его жиденком и частенько колотили, он на них не обижался, потому что они были не французами, а бедными маленькими варварами. Иногда друзья подшучивали над ним, говоря, что немцы побили французов в 1870-м. Ла Марн с палкой в руке бросался на этих обманщиков, а после прятался, чтобы поплакать в одиночестве. Старый школьный учитель, который прекрасно понимал, в чем дело, никогда не решался рассказывать при нем о войне 1870 года. Чтобы научить детей терпению, в школах рассказывали об истории Франции, революции, нравах человека, свободе, равенстве, братстве, и Ла Марн оказался особенно восприимчив к этим урокам.

Если бы не война, то его жизнь во Франции, несомненно, представляла бы собой серое существование, разбавляемое ежегодными парадами 14 июля и собраниями в защиту прав человека во Дворце солидарности. Июль 1940 года превратил его в существо третьего сорта, но он все еще цеплялся за прежнюю жизнь, веря, что это были всего лишь танки. Но желтая звезда, комиссариат по делам евреев и облава французской полиции, одетой во французскую форму, лишили его последних иллюзий. И это было в порядке вещей: он начал изучать Францию по книгам, и в течение долгого времени ее голос доносился до него издалека, словно звук охотничьего рога из глубины леса. Даже получив гражданство и живя в Париже, он продолжал его слышать. Но внезапно звук оборвался. Ла Марн перестал понимать происходящее. Он пристально вглядывался в лица французов по происхождению, однако и они тоже, похоже, больше ничего не понимали, хотя полной уверенности в этом не было; возможно, звук продолжал звучать в них, просто он этого не знал. Он был совершенно сбит с толку. Первые месяцы после поражения он обожал маршала Петэна и проклинал англичан, виновных в трагедии Мерс Эль-Кебира. Он разобрался в происходящем только тогда, когда оказался в Дранси в ожидании депортации. Там-то он все понял. Он сбежал, обзавелся фальшивыми документами и занялся спекуляцией в Марселе. Но окончательно избавиться от прошлого ему не удалось: он снова услышал звук рога из лесной чащи. На сей раз он звучал на волне лондонского радио и назывался де Голлем. После очередного приступа франкофилии он присоединился к партизанам Савойи, назвавшись Ла Марном.

— Педро, еще порцию звука рога в лесной чаще. Со льдом.

— Вы доберетесь до Кореи в стельку пьяными, — повторил Педро.

— А в каком, по-твоему, виде мы должны туда добраться?

Отношение Ла Марна к жизни приобрело форму бесконечной пародии: он пытался нейтрализовать это прежде, чем это с ним произойдет. Вместе с тем, Ла Марн не мог вразумительно ответить, что он подразумевал под словом это. Юмор и шутовство были призваны смягчать удары, но, превысив необходимый жизненный минимум, они стали напоминать дьявольский танец жертвы, с которой заживо сдирают кожу. Вот так Ла Марн постепенно превратился в настоящего вертящегося дервиша.

Первая встреча Рэнье с его будущим другом состоялась на следующий день после Освобождения. Рэнье тогда временно работал в Министерстве внутренних дел: это был трудный период, когда единство, выкованное Сопротивлением, начало трещать по швам, и он пытался предотвратить противостояние и замедлить процесс раскола, происходившего прямо на глазах. Прежде всего Рэнье изучил личные дела своих подчиненных. Он вызвал Ла Марна.

— Я просмотрел ваше личное дело.

Ла Марн ждал продолжения, вытянувшись по стойке смирно.

— Я обнаружил, что вы обвинялись в совершении публичных развратных действий.

Лицо Ла Марна приняло удовлетворенное выражение.

— Так точно.

— Мне придется потребовать вашего увольнения из кадров.

— Я всего лишь выполнял свой долг.

— И в том случае тоже?

— Так точно, господин директор. Это было ужасное время. Франция попала в лапы монстров, и на меня накатил приступ. э-э. солидарности. Я хотел выразить свои чувства, пережить этот ужас вместе со страной. Я хотел реально почувствовать апокалипсис, падение.

— Малышке было четырнадцать лет.

— Мои моральные ценности рухнули вместе со всем остальным.

— С тех пор они вернулись на прежний уровень?

Длинные ресницы Ла Марна затрепетали, и он бросил на Рэнье укоризненный взгляд. Но Рэнье еще не знал этого грустного клоуна и не понял его немого призыва спуститься на сцену, чтобы сыграть в спектакле вместе с ним.

— Мой поступок имел чисто символическое значение, в нем не было ничего личного, — сказал Ла Марн. — Но в последующем он оказался очень полезным. Благодаря ему я попал в полицию нравов.

Он снова посмотрел на Рэнье — никакой реакции. Ла Марн вздохнул и жестом виртуоза — этакий Паганини шевелюры — запустил пятерню в волосы.

— Видите ли, господин директор, из-за этого небольшого казуса в моем личном деле я влип по уши. Я даю гарантии власти, которой служу: ей известно, в чем я грешен. Она держит меня на крючке. Она знает, что я ни в чем не могу отказать ей, и может полностью рассчитывать на меня.

Рэнье начал понимать: он хорошо разбирался в том, что могло послужить защитой уязвленной чувствительности.

Ла Марн по-прежнему стоял навытяжку, касаясь мизинцами боковых швов форменных брюк, как ни о требовал строевой устав, и делал все возможное, чтобы его понял человек с внимательным взглядом, потерявший руку в борьбе за спра. за бра. за Фра. за нечто непроизносимое. Он дал ему «ля» — Рэнье оставалось только настроить свою скрипку. Он излучал послания, пронизанные юмором, в надежде быть понятым тем, чья чувствительность настроена на ту же длину волны.

И Рэнье действительно понял, насколько далеко может зайти человек в своем шутовстве, когда в ходе служебного расследования стало ясно, что обвинение, фигурировавшее в личном деле Ла Марна, было ложным и сфабрикованным им самим.

Ла Марн был уволен из полиции по состоянию здоровья, а вскоре после этого подал в отставку и Рэнье. С тех пор они стали неразлучны.

— Педро, я просил еще порцию звука рога в глубине леса, и побольше.

— То, что вы делаете, просто отвратительно.

— Что?

— Я имею в виду Корею.

— Да здравствует Сталин!

— Люди приходят и уходят, а идеи остаются. Вы знаете, чего вам не хватает? Свободной Франции. Вместо нее вся эта чушь: Корея, крестовые походы. Знаешь, что тебе следовало бы сделать, Рэнье? Отправиться в Мексику и основать там Свободную Францию. Не стоит думать, что от де Голля не будет никакого толка. В следующий раз выиграет тот, кто первым дорвется до микрофона.

— Я тоже так считаю.

— Так что отправляйтесь основывать настоящую Францию где-нибудь в глубине тропического леса. И тогда она будет только наша — девственная и чистая. Сокровище сьерры Мадре.

— Социализм с человеческим лицом, — заметил Ла Марн. — Грезы любви.

— Фашист тоже может мечтать о любви.

— Что это вы себе позволяете? — возмутилась сидевшая рядом потаскуха.

— Речь идет не о вас, — успокоил ее Ла Марн. — В вашем случае идеологией даже не пахнет.

Группа туристов, в которых без труда можно было узнать англичан, вошла в бар и устроилась за одним из столиков. Их было человек десять, и они могли свободно занять два или три стола. «Привычка к жесткой экономии, — подумал Ла Марн. — Они всадили нам нож в спину в Мерс Эль-Кебире». Что же касается Рэнье, то тот всегда испытывал симпатию при виде любого англичанина, и причиной тому были Королевские военно-воздушные силы и битва за Англию. Он тут же вспомнил Ричарда Хиллари, Гая Гибсона и остальных товарищей по эскадрилье, на рассвете отправлявшихся на боевое задание в белых пуловерах и с шарфами вокруг шеи. Иногда он видел, как они исчезали в клубке яркого пламени, вспыхивавшего, словно маленькое солнце, рядом с его самолетом. При виде любого болвана из Манчестера память возвращала его в недавнее прошлое с той же легкостью, с какой кусок сахара поднимал на задние лапки дрессированную собачонку.

— Рене Мушотт, Мартель, Гедж, товарищи по Освобождению, — пробормотал Рэнье.

— Бельмонт, Манолет, Домингэн, — в пику ему произнес Ла Марн.

— Они точно устроят корриду на аренах Симье, — сказала девка.

— Жаль, что она проститутка, — проворчал Ла Марн.

— Послушайте, вы! — возмущенно взвизгнула его соседка. — Соображайте, что говорите!

— Прошу прощения, мадмуазель, — извинился Ла Марн. — Поверьте, я вовсе не вас имел в виду. Я думал о человечестве в целом.

— А-а, тогда ладно, — успокоилась жрица любви.

— Выпьем еще что-нибудь? — предложил Ла Марн.

— То же самое, — отозвался Рэнье. — Всегда то же самое. До последнего вздоха.

— Педро, — сказал Ла Марн, — еще один «Бурбон-Парм» и «Орлеан-Браганс», раз уж мы в такой благородной компании.

Педро наполнил стаканы.

— Кортеж! — закричал кто-то. Все вскочили со своих мест.