Первые недели наедине с Арманом в Швейцарии оставили в ее душе такие светлые воспоминания, и она била тогда такой молодой, что сегодня Леди Л. казалось, что детство ее, несмотря ни на что, было счастливым. Даже пистолеты, которые он постоянно держал у изголовья, не могли навести на мысль о некоей скрытой опасности. Это были такие насыщенные, такие жизнерадостные мгновения, что всякое беспокойство, всякий страх попросту исключались.

Она жила одна в гостинице "Берг" - молодая безутешная вдова некоего графа де Камоэнса; ее горе угадывалось по томному виду, оно сквозило в ее разочарованном взгляде, скользившем по людям и вещам как бы случайно; шептались, что она приехала в Швейцарию на консультацию к врачам; говорили о странной подтачивавшей ее болезни, уточнялось, что речь идет пока не о чахотке, но о том сумеречном состоянии души, которое так часто предшествует острым проявлениям недуга. Ее бледность и усталость, когда она порой прогуливалась со своими двумя борзыми в окрестностях Женевского озера, вовсе не были притворными: Арман, возможно потому, что оказался обреченным на бездействие в ожидании совещания руководства нового анархистского Интернационала в Базеле, был горяч и требователен, как никогда; расточительность, с какой он тратил свои молодые силы в объятиях любовницы, теоретики боевых действий немедленно сочли бы возмутительным разбазариванием энергии; они, вероятно, не колеблясь стали бы утверждать, что то, что он так щедро отдавал, отнималось у народа. Каждый день на рассвете Анетта взбегала, перешагивая сразу через несколько ступенек, по лестнице обветшалого дома в старом квартале Женевы, стучала в дверь студенческой комнаты и там бросалась в объятия к своему любовнику - хрупкое суденышко благополучно прибывало наконец в порт назначения; освободившаяся, бежавшая из своей тюрьмы, она странным образом успокаивалась сразу, как только ощущала его в себе; какое-то время они неподвижно лежали в этом полном умиротворении" предвкушая податливо-покорное блаженство, которое уже не могло не наступить. Затем, жадно склонившись над лицом, на которое она готова была смотреть и смотреть без устали в беспорядке маленькой комнаты, заполненной книгами, рукописями, газетами, следами остывшей пищи, рассыпав свои волосы по груди Армана, она скользила пальцем по выражению спокойного и улыбающегося счастья на его чертах, чтобы заучить наизусть его рисунок и иметь затем возможность восстановить его по желанию, зажмурив глаза, в роскошном и холодном одиночестве своих апартаментов или во время прогулки вдоль озера в матовых полутонах нежной и благопристойной природы, которая умела так хорошо "держаться" и, казалось, была сама чистота. Это были три недели упоения и переизбытка чувств, все время обновлявшихся в бурных возвращениях их страсти, и напрасно большое прозрачное озеро, которое они видели из окна, своим спокойствием призывало их к мудрости и сдержанности. Иногда ей чудилось, что все это сон, что ей нужно будет проснуться, спуститься на землю. Она вздыхала, бросала на него взгляд, полный грусти.

- Ну так что, этот пикник скоро кончится?

- Какой пикник, хорошая моя?

- Сейчас пойдет дождь, и надо будет возвращаться...

Были моменты, когда она думала, что ему наконец удалось избавиться от этой мечты о всеобщем счастье, которое будет даровано каждому, что они наконец остались одни, и даже два заряженных пистолета на ночном столике выглядели словно брошенные там поспешно бежавшим террористом. Забыты великие цели социальные потрясения, бомбы, которые следует бросить, и кровь, которую нужно пролить, подпольные собрания и боевые группы; все, что оставалось, - здоровый крепкий парень, возвращавший наконец ласкам и поцелуям их законное место в жизни - первое, несомненно. Анетта, правда, подозревала, что Свобода, Равенство и Братство ждут где-то снаружи; в котелках и щеголяя пышными усами, они гремят сапогами по мостовой ожесточившиеся, обозленные, то и дело нетерпеливо вытаскивающие из кармана часы, чтобы посмотреть время. Но она старалась не слишком задумываться: она уже знала, что счастье - это забвение. Впрочем, будущее - привилегия мужчин. Для себя же она открыла новое сокровище, очень женское, неожиданное: сегодня. Она могла только догадываться о той борьбе, которую Арман Дени вел сам с собой, оказавшись между неожиданно возникшей тягой к устройству личной судьбы и неустанными призывами, которые мир голодных и рабов, мир презрения и безразличия обращал к нему самим своим молчанием, молчанием, которое так хорошо умела перекрывать своим голосом буржуазная пресса. И только значительно позже - а точнее, семнадцать лет спустя - Леди Л. обнаружила след этой мучительной борьбы в письме, написанном вскоре после их приезда в Женеву Арманом Дени социалисту Дино Скаволе, которого идеи Карла Маркса воодушевляли намного больше, нежели кровавый абсолютизм анархистских императивов. Письмо было воспроизведено во втором томе автобиографии Скаволы. "Возможно, вы правы. Мне иногда приходит на ум, что терроризм в большей степени проистекает из своего рода нетерпения, чем из революционной логики. Впрочем, то, что вы говорите о взаимоотношениях между терроризмом и пораженчеством, возможно, не лишено оснований". Скавола опубликовал свое письмо к Арману Дени: "Пусть же царство разума придет наконец на смену разгулу страстей, пусть жуиры абсолюта откажутся наконец от своего идеалистического буйства, пусть же экстремизм души прекратит насиловать все человечество... Ваши друзья говорят о любви к людям, но ведь сколько среди них таких, кто главным образом пытается утолить личную жажду мести Мирозданию, наказывая людей за их несовершенства... Их поведение в социализме - то же самое, что извращение чувств в любви".

Но она знала тогда только то, что держит в объятиях необыкновенное в своей страстной одержимости существо, и у нее не было еще опыта общения с мужчинами такого типа, чтобы понять: если он вкладывает столько неистовства и самозабвения в свои ласки, то лишь потому, что пытается таким образом забыть в ее объятиях о другой любви, более великой и более ненасытной, чем та, которую внушала ему она. Она не научилась еще видеть в человечестве свою соперницу, и ей случалось даже думать, что в жизни ее любовника никого другого, кроме нее, нет. По-видимому, это был единственный момент в карьере апостола "перманентной революции", когда юный экстремист подвергся искушению выбраться из бурлящих глубин, где, удерживаемый убеждениями, пребывал уже несколько лёт, сделал попытку всплыть на поверхность, получить доступ к несущественному, к банальности поцелуев, ландышей и голубого неба. Он пробовал быть счастливым. Порой они вставали и выходили на балкон полюбоваться видневшимися поверх крыш бледными водами великого озера, и горы как бы раскрывались перед ними в своеобразном приветствии, бросая вниз в прозрачную воду свой снежный пик. Но Анетта очень скоро уставала от пейзажа. Единственное, на что она могла смотреть часами, было это чувственное трепетное лицо с немного приплюснутым носом и льющейся львиной гривой, эта сильная шея и крепкие плечи под рубахой из белого шелка с открытым воротом; ей все время хотелось притронуться к такому кошачьему носу, запустить пальцы в растрепанную шевелюру с бронзовым отливом, склониться над томными и одновременно веселыми глазами, менявшимися в цвете, когда он улыбался. Голос был глубоким, отрывистым, всегда немного резковатым, как движения тела, которое то цепенело, то вдруг оживало, но которому, казалось, было неведомо, что значит медлительность, неспешный ленивый жест, небрежная вялость.

- Арман, научи меня какой-нибудь песне о любви...

- Черт возьми. Неужели ты не выучила ни одной песни, Анетта?

- Те, что я знаю, слишком короткие и грустные. Жалобы, стоны, рыдания, умирание, как будто у всех тех кто их пишет, не все в порядке с легкими. Напиши мне настоящую песню о любви, Арман.

- Сегодня я немного не в ударе, хотя попробовать, конечно, можно.

Вот так в одной из мансард Женевы затравленным террористом были написаны слова песни, такой популярной во Франции к 1895 году "Скоротечное счастье", - положенные, впоследствии на музыку Аристидом Фийолем. Когда Леди Л. впервые услышала припев на одной из парижских улиц, проезжая в машине о английским послом сэром Алланом Хазлитом, и неожиданно узнала знакомые слова: "Прощай, краткий миг, прощай, скоротечное счастье...", она побледнела под вуалеткой, закрыла лицо руками в перчатках и разрыдалась. Ибо Арман вовсе не оказался удачливее всех других поэтов, его предшественников: песню он сочинил слишком уж короткую и грустную.

Однако терявшие терпение Свобода, Равенство и Братство вскоре заявили о себе. Арман предоставлял убежище политэмигрантам: полякам, стремившимся освободиться от русского ига; немецким революционерам, которые раз за разом, с присущей их народу аккуратностью" терпели неудачи в своих покушениях на кайзера; венграм" еще мечтавшим о Кошуте; итальянцам" готовившим убийство своего короля; сербам, ожидавшим падения Габсбургов. Все чаще после того, как Анетта со счастливой улыбкой взбегала на пятый этаж" в проеме двери перед ней открывался вид на группу субъектов, составлявших планы покушений в Париже, Вене или Москве на листочке бумаги, на котором еще валялись голова с круглыми глазами и кости от приготовленной по-русски селедки. Они проводили там ночь, либо засыпая прямо на полу, либо с неутомимой горячностью обсуждая до самого рассвета политические новости, что приносили из своих стран свежеизгнанные товарищи.

С каким возбуждением, с каким энтузиазмом встречали они малейший слушок, цепляясь за каждую ниточку надежды, видя во всем знаки, благоприятные для себя, каждый день ожидая необычных, резких перемен, бунтов, которые ничто не сможет остановить и которые позволят им наконец все взять в свои руки и прийти через кровь к чистоте, а через бойню - к справедливости. Все они считали, что окружены всемирной симпатией; угнетенные слои общества только и ждут сигнала, чтобы восстать, массы на их стороне, это всего лишь вопрос нескольких месяцев, недель, часов. Ни одного рабочего среди них, ни одного сына рабочего или крестьянина; русские были все благородного происхождения и часто носили известные фамилии; немцы романтичные буржуа, страстно влюбленные в поэзию; итальянцы - любители бельканто, мечтавшие превратить человечество в песнь любви и красоты, чтобы претворить в жизнь оперы, которые они в себе ощущали. Все они несли на себе отпечаток такого аристократизма души и такой изысканности чувств, что запросто подменяли Дамой-Человечество ту другую Даму, которую воспевали трубадуры в эпоху куртуазной любви; человека они делали божеством, а свою политическую веру - церковью; в революции они искали более подлинные дворянские титулы, нежели те, которыми многие из них были наделены; пораженные впоследствии интеллектуальным капитулянством - естественным следствием их чересчур взыскательных стремлений, некоторые из них, примкнув к фашизму и нацизму, совершили типичное самоубийство разочарованной любви. Были среди них великие мечтатели с чистыми сердцами, швырявшие бомбы в парламентах, где великие буржуазные ораторы распинались перед своими любовницами, и гордо восходившие на эшафот, преподнося таким образом мечте в знак почитания отрубленную голову. Напрасно пыталась их трагическая и отчаянная жестокость нарушить последний сон истекающего столетия; они обладали слишком тонким слухом и уже слышали отдаленный гул вала истории, который должен был хлынуть мощным потоком, но им не хватало ни терпения, чтобы его дождаться, ни власти, чтобы его ускорить.

Анетта заставала их всех в маленькой комнатке: сгрудившись вокруг стола с хлебом и засохшей колбасой на газетной бумаге, они мечтали о каком-нибудь чудодейственном кратчайшем пути, каком-нибудь сказочном подвиге, который привел бы прямо к цели, избавив их от медленной и приводящей в отчаяние воспитательной, пропагандистской и организационной работы. Один из них - русский - скрывался там в течение двух недель; он был толстый, лысый и бородатый, я от него весло табаком. В Женеве он дожидался денег, которые должна была прислать ему мать, чтобы он мог вернуться в Санкт-Петербург и убить царя. Он постоянно рассказывал о матери, объясняя всем и каждому, какая это выдающаяся, храбрая и умная женщина. Его звали Ковальский, а его мать действительно была знаменитой графиней Ковальской; сосланная в Сибирь за революционную деятельность, она стала там тайной советчицей и вдохновительницей Чулкова. Несколькими неделями позже Ковальский действительно вернулся в Россию, но вместо того, чтобы взорвать царя, он нечаянно взорвал родную мать, не сумев предотвратить несчастный случай, вызванный бомбой его собственного приготовления. Был также Килимов, молодой офицер, бывший кадет пажеского корпуса, молчаливый, задумчивый, замкнутый человек, убивавший время, играя в шахматы с самим собой и постоянно проигрывая, что, по-видимому, вызывало у него мрачное удовлетворение. И Наполеон Росетти, маленький жизнерадостный итальянец, уроженец Кремоны, который играл на скрипке в ресторанчиках и никогда не прогуливался по Женеве без бомбы в своем таком безобидном с виду футляре.

- Никогда не знаешь, мадемуазель, - любезно объяснял он Анетте, - с кем выпадет встретиться на посещаемых такой благородной публикой берегах Женевского озера. Так что мой девиз: "Всегда готов услужить".

В "Эссе об искусстве" сэра Бертрана Мура, опубликованном в 1941 году, Леди Л. нашла замечательный пассаж, который, по ее мнению, можно было с успехом отнести к Арману и к некоторым из его товарищей. "Все так и должно было кончиться; потребность в красоте человеческой души должна была рано или поздно выйти за рамки искусства, чтобы приняться за саму жизнь. Поэтому перед нами - вдохновенные творцы, бросившиеся в погоню за приказавшим долго жить шедевром; с жизнью и обществом они начинают обращаться как с податливой массой. Представьте Пикассо или Брака, пытающихся построить новый мир по канонам своего искусства: все человечество обрабатывается, растирается, истязается - как лепная глина. Как раз это с нами и происходит. Остается узнать, откуда попадает в человеческую душу эта потребность в прекрасном: поистине, кто-то выбрал очень любопытное местечко, чтобы ее туда запихнуть".

Поначалу группка заговорщиков показалась Анетте довольно любезной. Но Арман решил, что для успеха их планов девушке важно сохранить анонимность, и запретил своей подружке приходить к нему, когда там находились товарищи. Анетта тотчас возненавидела их всеми фибрами своей души и не задумываясь выдала бы их полиции, если бы такой каприз не грозил бедой ее любовнику.

Так что большую часть времени она была теперь предоставлена сама себе и поэтому стала искать утешения в радостях, к которым имела доступ благодаря своему новому положению и остаткам денег Альфонса Лекера. Она совершала длительные прогулки за городом, поигрывая зонтиком, не забывая напомнить кучеру ехать помедленнее, чтобы вдоволь насладиться забавным эффектом, который производил на одиноких прохожих ее проезд, довольная, что может позволить любоваться своей персоной, напуская на себя загадочный и немного томный вид, чтобы подогреть их любопытство. Она останавливалась перед романтичными виллами с итальянскими балконами, по которым, казалось, бродят тени всех исчезнувших любовников, она смотрела на элегантных дам и изысканных мужчин, игравших на лужайке в крокет, она посещала сад, подаренный городу великим герцогом Алексисом, где, чтобы вы не затерялись в лабиринте цветов, вам предоставляли гида, и ее охватывало властное желание быть богатой, иметь дом, свой выезд, свои сады, гулять среди цветов, которые принадлежали бы ей. Сказочное разнообразие цветов представлялось Анетте одной из величайших загадок мироздания. Она болтала с садовниками, выясняя названия растений, их вкусы, привычки, требования и капризы, и, закрыв глаза, пыталась распознать каждый цветок по его запаху; когда она попадала в точку, ей казалось, что она обрела друга на всю жизнь.

Часами она пропадала в салонах мод, примеряя туалеты, шляпки, играя боа из перьев или вуалеткой, помогавшими ей - такой юной - окружить себя тайной, в то время как продавщица восклицала: "Как вы прекрасны, мадемуазель!"

Около пяти вечера она всегда заходила к Рампелмейеру, где пила чай, прислушиваясь к неназойливому гулу французских, русских или немецких голосов вокруг себя, притворяясь, что никого не видит и ничего не слышит, кроме разве что "О sole mio" в исполнении пузатенького итальянца, прижимавшего к сердцу волосатую руку, в то время как его тощий приятель с длинными кудрями аккомпанировал ему на скрипке. У нее так хорошо получалось напускать на себя рассеянно-отсутствующий вид, и она уже добилась такого правдоподобия в скромности и такой уверенности в одиночестве, что ни один из тех, и молодых, и пожилых, мужчин, которые так падки на сладкое за чаем, не осмеливался никогда ни заговорить с ней, ни даже открыто на нее посмотреть. Лишь изредка она бросала быстрый и циничный взгляд, который словно стрела внезапно пронзал рафинированную и благопристойную атмосферу зала, а на лице на миг появлялось выражение такого лукавства, что становилось слышно, как звенят чашки, ложки и блюдца в руках некоторых охотников в засаде. Но прежде чем эти дилетанты успевали задать себе кое-какие вопросы или убаюкать себя кое-какими надеждами, губы Анетты безжалостно уничтожали последний след исчезнувшей улыбки, ее длинные ресницы скромно опускались, лицо ее становилось отстраненным и непроницаемым, и в ушах у нее раздавались слова господина де Тюлли:

- Запомните, дитя мое, вы - далеко, вы недоступны... К вам нельзя подойти... Богиня одна на своем Олимпе... Никто не смеет... Ни один не предполагает... Вами могут лишь восхищаться на расстоянии и тщетно вздыхать... И тогда вы добьетесь от них всего, чего ни пожелаете.

И напоследок - игривый взгляд украдкой; но, прежде чем кто-либо из ее озадаченных обожателей решался поверить своим глазам и встать со стула, на лице ее не оставалось уже ничего, кроме удивительного совершенства черт, бесспорно аристократических, восхитительного, одухотворенного, тонкого носа и этих тяжелых ресниц, которые опускались словно под бременем скромности.

Ее часто видели у ювелиров, где она любила играть чудными камнями, производившими тогда фурор, - у Леди Л. ими до сих пор набиты шкатулки, или примерять серьги, браслеты и броши, которые тогда не называли еще ужасным словом "клипсы", и такая у нее была сила воли и чувство собственного достоинства - качества, приобретенные, кстати, совсем недавно, - что она ни разу ничего не украла, хотя искушение было порой так велико, что слезы наворачивались у нее на глаза. Однако очень скоро она поняла, что истинная роскошь - не та, что содержится в камнях и произведениях искусства, и что рядом с живым великолепием форм, сияний и оттенков, которые дарила ей земля, самая красивая драгоценность казалась всего лишь дешевкой. Она обладала врожденным чувством подлинного. Она умела инстинктивно отличать изящное от всего, что просто бросается в глаза, настоящее благородство - от напускного высокомерия и в совершенстве уже владела этим загадочным искусством придавать туалетам свой собственный, едва уловимый шарм, который тотчас делал ее лучше всех одетой всюду, где бы она ни появлялась.

Именно во время своих прогулок по кантону она по-настоящему прониклась тем, что терпеливо преподавал ей господин де Тюлли. Веточка сирени была уроком грации; взирая на скользящих по глади озера лебедей, поглаживая лепестки цветка, она узнавала гораздо больше, чем из всех учебников хороших манер; она ни разу не пересекла сада без того, чтобы не приобрести еще немного легкости и уверенности, и вскоре, когда она сидела у Рампелмейера, слушая неназойливый лепет полиглотов, или проходила на вернисаже перед картинами, она начала вызывать восхищение не столько своей красотой, сколько чем-то природным, что сразу замечают истинные аристократы: необыкновенной легкостью, уверенностью, неподражаемостью - всеми качествами, которые нельзя приобрести и, которые даются лишь от рождения. "Природное изящество", - понимающе переглядываясь, говорили в своем кругу эти знатоки голубой крови. Много лет спустя, вспоминая то первое впечатление, которое она произвела на своих благородных почитателей, Леди Л. еще, бывало, запрокидывала назад свою хорошенькую светлую головку и разражалась веселым смехом, который всегда немного сбивал с толку ее окружение, потому что в его беззаботности заключался поистине целый мир; с особым удовольствием шептались о том, что в характере этой знатной дамы есть нечто аморальное, даже какой-то нигилизм - черта, кстати, довольно часто встречающаяся у настоящих сеньоров, которые могут позволить себе все и которые вследствие многих веков привилегий зачастую становятся слегка эксцентричными и совершенно непочтительными. И когда художники и скульпторы приходили в восторг от ее стройной фигуры, этого молниеносно уловимого в малейшем ее движении подлинного стиля, она им важно объясняла:

- Все это приобретается в общении с цветами.

Она полюбила музыку. Очень скоро она стала отличать подлинное искусство от виртуозной техники, и, сидя в концертном зале, с полузакрытыми глазами, с улыбкой на губах, она вся отдавалась во власть очарованию, сильнее которого было лишь очарование любви. Но у нее на всю жизнь осталась слабость к танцам под аккордеон, что считалось тогда верхом вульгарности: прошло немало лет, прежде чем Леди Л. смогла помочь этой девушке из простонародья войти в гостиные.