Окна ее номера выходили на озеро. Ночь, казалось, никогда не кончится. Анетта прислушивалась к малейшему звуку шагов на улице, к проезжавшим внизу фиакрам, к причаливавшим к берегу рыбацким лодкам. Она знала, что Арману угрожает смертельная опасность, что без борьбы он не сдастся, однако не сомневалась она также и в том, что он жив и даже не ранен: это была физическая убежденность, она ощущала ее всем своим нутром, как если бы тела их составляли одно целое.

Только в девятом часу в дверь постучала горничная и сообщила, что ее хочет видеть какой-то часовщик. Анетта выслушала рассказ папаши Ланюса, лихорадочно шагая взад и вперед по гостиной, то и дело чертыхаясь сквозь зубы, да так непристойно, что явно ввела в смущение старого идеалиста, привыкшего к благородным мыслям и возвышенным речам. Мужество вернулось к Анетте, и она чувствовала, как в ней пробуждаются вкус к борьбе и воля к достижению цели, подавить которые не могло уже ничто. Впервые она начинала также сознавать двойственность чувства, так неудержимо толкавшего ее к Арману: почти материнская нежность, потребность отдавать себя всю, без остатка, но также и потребность обладать, своего рода эгоизм, властный и тиранический, но готовый на любые жертвы и уступки; и слабость, В которой она, однако, черпала львиную долю своей силы и энергии. Один-единственный человек мог протянуть ей руку помощи, но сама дерзость такого шага требовала крайней осторожности, изворотливости и безукоризненной легкости; необходимо хорошо сыграть роль, растрогать, соблазнить, развлечь. Ложь должна очаровывать, глубокое чувство - смахивать на каприз; главное - найти интонацию непринужденного превосходства, которая заставляет саму жизнь входить следом за вами в гостиную, да еще так, словно она - хорошо выдрессированный пудель. В общем, ей предстоит сдать самый настоящий экзамен для вступления в свет. Полчаса спустя она была у Глендейла.

Он сидел на террасе и завтракал вместе с туканом, устроившимся у него на плече. Это была черная птица с мощным канареечно-желтым клювом, таким же огромным, как и она сама. Дики привез его из путешествия по Южной Америке и прекрасно с ним ладил. На столе красовалась великолепно отделанная золотом и бриллиантами шкатулка, и, когда он открыл ее, чтобы предложить Анетте сигарету, шкатулка сыграла баварский мотивчик. В утренней дымке Дики казался постаревшим, а кожа посеревшей. Печать восточной мудрости лежала на его лице, и Анетта заметила две тонкие складки в уголках рта, которые, должно быть, часто сходили за улыбку. На нем был халат из дамасского шелка и шлепанцы. "Сколько ему может быть лет?" - гадала Анетта. Она села, взяла сигарету, подождала, пока выйдет прислуга.

- Дики, со мной случилось нечто ужасное.

- Это значит, что вы, судя по всему, влюбились - и влюбились по уши. А когда влюбляются по уши - добра не жди.

- Дики, поверьте, мне не до шуток.

- Поздравляю, малыш. Это и вправду очень вкусно. Я могу вам чем-то помочь?

- О, Дики! Вы не представляете, как все сложно.

- Помилуйте, да кто же он? Извозчик, рыбак? Лакей? Или, Боже упаси, поэт?

Она принялась рассказывать ему свою историю. Конечно, не все, а только то, что сделало бы ложь похожей на правду. Она полностью доверяла Дики, но была еще недостаточно уверена в себе и немного стыдилась своего прошлого. Она не стала еще той знатной дамой, которая может позволить себе роскошь признаться в том, что вышла из простонародья. Она тщательно продумала историю и надлежащим образом изложила ее, великолепно скрывая свою нервозность. Впрочем, Дики, похоже, принял все за чистую монету. Единственное, что немного смущало Анетту во время рассказа, это тукан. Птица пристально, с выражением крайнего сарказма смотрела на нее, наклонив голову набок: Анетту не покидало ощущение, что еще немного, и тукан начнет ухмыляться.

Однажды вечером она расчесывала волосы в своих апартаментах, как вдруг заметила странное шевеление красной бархатной портьеры, хотя окно было закрыто. Анетта потянулась к колокольчику, чтобы вызвать горничную, но какой-то инстинкт, какое-то предчувствие удержало ее. Она встала, подошла к окну и...

- В жизни не видела я такого благородного лица, такого гордого взгляда, такой мужественной красоты... В рубашке, с пистолетом в руке, он выглядел в высшей степени романтично. Он чем-то походил на лорда Байрона, что висит у вас в библиотеке. Казалось, еще немного, и сердце мое остановится. Я сразу поняла, что он не грабитель и не станет вести себя вульгарно. Что мысли, скрывающиеся за этим бледным челом и ясным взором, благородны и вдохновенны, и другими быть не могут...

Глендейл, намазывавший ломтик хлеба маслом, поморщился.

- Все же это поразительно, - сказал он с легким раздражением. - Всякий раз, когда женщина испытывает к мужчине физическое влечение, она утверждает, что ее пленила его душа, или, вернее - будем современны, - его интеллект. Даже если он не успел произнести ни слова, умного или глупого, как, вероятно, в вашем случае, - не говоря уже о том, чтобы открыть вам свою душу... Путать физическое влечение с духовной любовью - это то же, что смешивать политику и идеализм: очень скверная привычка. Ну и что же случилось потом? Я имею в виду, кроме того... того обычного, что, надо думать, случилось и чем вы, похоже, остались чрезвычайно довольны.

- Дики, прошу вас, не будьте циничны. Я этого не выношу. Я забинтовала его раны... О! Да! Я забыла вам сказать, что он был ранен.

- Не так уж серьезно, я полагаю, - усмехнулся Глендейл. - Ровно настолько, чтобы это сделало его неотразимым.

- Затем я несколько дней прятала его у себя в номере. Мы безумно полюбили друг друга. Потом я с неделю не видела его. И сейчас я так боюсь, чтобы он опять не сотворил какой-нибудь глупости.

- ...К примеру, ограбил дом этого идиота Родендорфа.

- Откуда вы знаете? - Из газет.

- Дики, я хотела бы ему помочь.

- Что же вам все-таки известно о нем? Кроме тоге, что он неотразим?

- Я думаю, что он, к несчастью, анархист.

- Неужели?

- Впрочем, он, кажется, очень знаменит. Его зовут Арман Дени. Вы никогда не слышали о нем?

Впервые за все время разговора Глендейл выразил некоторое удивление и даже слегка оживился.

- Еще бы. Это весьма известный поэт-романтик.

- Ну что вы, Дики, он вовсе не поэт! Он активист и общественный реформатор. Он хочет дать справедливость, свободу и... ну, то есть все всем людям земли.

- Вот я и говорю - поэт-романтик, - повторил Глендейл. - Пятьдесят лет назад такой человек, борясь за независимость Греции, умер бы от поноса, как Байрон. Нет ничего более трогательного, чем эти последние обломки романтической эпохи, которые продолжает выбрасывать на наш берег прошлое, тогда как в дверь уже стучится двадцатый век. Мой друг Карл Маркс однажды очень метко охарактеризовал последователей Кропоткина и Бакунина: "Утописты, принимающие свое великодушие и изысканность своих гуманных чувств за социальную доктрину. К социальным проблемам эти люди подходят с тем изяществом, с тем благородством, с той душевной добротой, которую скорее можно объяснить поэтическим вдохновением, нежели знанием общественных наук... Они, словно художник перед холстом, устраиваются перед человечеством, думая и гадая, как сделать из него шедевр. Они мечут свои бомбы, как Виктор Гюго - свои поэтические молнии, только с гораздо меньшим эффектом". Из этого, правда, вовсе не следует, что ваш молодой человек непременно должен быть плохим любовником, наоборот.

Анетта подняла на него умоляющий взгляд:

- Но, Дики, что же мне делать? Как помочь ему? За ним охотится вся швейцарская полиция...

- Очень романтично, - заметил Глендейл, допивая кофе. - Ну, в той мере, в какой что-либо может быть романтичным в Швейцарии. Кстати, почему бы вам не совершить маленькое путешествие в Италию вместе со своим трубадуром, хотя бы для того, чтобы избавиться от наваждения? И кто знает, возможно, он в конце концов поймет в ваших объятиях, что, кроме бомб, есть другие средства достижения рая на земле. Но все-таки, кто же вы есть на самом деле, Анетта? Анетта сделала невинные глаза:

- Что вы хотите сказать? Я - графиня де Камоэнс.

- Бросьте, никакой графини де Камоэнс не существует, - устало произнес Глендейл. - Ладно, не будем об этом. Я подумаю, что можно сделать. Кстати, я бы охотно встретился с этим молодым человеком. Сам я никогда не метал бомб, но и без дела тоже не сидел. По правде говоря, мой образ жизни, должно быть, причинил английской аристократии и "загнивающим правящим классам", как их величает ваш молодой человек, вреда больше, чем все террористы последних лет вместе взятые. Так что я попытаюсь организовать для вас и для вашего юного протеже небольшое романтическое путешествие в Италию. Оно может оказаться забавным. Когда-нибудь я с удовольствием расскажу принцу Уэльскому, как помог пересечь швейцарскую границу одному опасному анархисту. Надеюсь, это достигнет ушей и нашей дорогой Королевы. Сейчас как раз самое время сделать что-нибудь такое, что подняло бы мой авторитет. А то еще подумают, что я старею.

Бегство Армана и его спутников было таким легким и комфортабельным, что о подобном банда преступников преследуемых полицией трех стран, не могла и мечтать. С величайшим шиком пересекли они границу на спецпоезде Глендейла, наслаждаясь швейцарским пейзажем из окна вагона, украшенного герцогской короной и гербом с изображением застигнутого в прыжке леопарда на желтом фоне. Леопарда род Глендейла воспроизводил на своем гербовом щите со времен третьего крестового похода, в котором, впрочем, не участвовал. Федеральные власти беспрепятственно пропускали поезд и несли караул в вагонах, так как после недавних террористических актов в Швейцарии принялись решительно проводить в жизнь меры по обеспечению безопасности именитых гостей. Властям объяснили, что герцог сопровождает своих лошадей к месту скачек, которые должны состояться в Милане. К составу подцепили вагон-конюшню" в котором, под исполненными почтения взглядами полицейских, спокойно заняли свои места тренер с величественной осанкой, в превосходном костюме в кирпичную клетку, и жокей, через руку которого было перекинуто седло. Глендейл и Саппер при этом едва не бросились в объятия друг к другу: у них оказались общие знакомые среди лошадей.

Безукоризненно одетый Арман Дени поднялся в вагон, ведя под руку Анетту. Швейцарцы еще раз осмотрели весь состав, но никакой бомбы, разумеется, не нашли. Поезд тронулся. Во время всего путешествия беседа между старым анархистом и молодым аристократом - выражение принадлежало Глендейлу - не прекращалась ни на минуту, к огромному удовольствию обоих собеседников; устроившись друг против друга, они смаковали шампанское и бутерброды с икрой, пока повар хлопотал над фазанами в ростбифом" а Анетта, хотя и была занята тем, что больше смотрела на Армана, нежели слушала его, была горда и счастлива тем, что ее возлюбленный с блеском парирует аргументы такого соперника. В словесном поединке с одним из проницательнейших людей своего времени Арман держался с таким достоинством, проявлял такую ловкость я точность попадания, что Анетта лишний раз утвердилась в мысли, что судьба обошлась с ним несправедливо и он должен был родиться по крайней мере эрцгерцогом.

- Я не сказал бы, сударь, - утверждал Глендейл, - что ваша логика производит на меня сильное впечатление. Ваша идея разрушить государство, нападая на его эфемерных представителей, кажется мне, мягко говоря, сумбурной. Вы переоцениваете значение личности, будь она королем или простым президентом республики. Впрочем, у меня есть сильное подозрение, что, бросая бомбы, вы самовыражаетесь, ведь других способов самовыражения у вас нет - таланта, например. Если бы вы мне сказали, что взрыв парламента или моста развлекает вас или служит разрядкой, я мог бы это понять, как понимаю - хотя и не разделяю такого удовольствия - людей, просиживающих целыми днями с удочкой на берегу реки. Рыбалка не для меня, я ее ненавижу.

С видом учтивого несогласия Арман покачал головой:

- Сударь, искусство ради искусства не относится к моим порокам. Убивая глав государств, терзая полицию, наводя ужас на правительства, мы преследуем чисто практическую и весьма определенную целы мы хотим" чтобы правители, защищая "порядок", заходили все дальше и дальше в своей тупой жестокости. Так они в конце концов уничтожат даже те иллюзорные свободы, с какими еще могут примириться. Когда же жизнь все более и более угнетаемых масс станет вконец невыносимой - а это не заставит себя ждать, - они восстанут против всей капиталистической системы. Наша цель - заставить власть сжимать свои тиски до тех пор, пока народ не взорвется и не сметет ее. Смысл наших чрезвычайных мер в том, чтобы вызвать у нее такие же ответные реакции. Реакция - это лучшая союзница революции. На каждый совершаемый нами теракт ответом будет еще более ужасный, более слепой террор. И вот тогда, когда не останется и капли свободы, весь народ примкнет к нам.

Глендейл выглядел подавленным.

- У вас весьма жалкое представление о народе, - заметил он. - Лично я хоть и считаюсь аристократом-декадентом - мы, кстати говоря, всегда являемся чьими-то декадентами, - о народных массах сужу гораздо более возвышенно. Их не ведут на бунт, как скотину, подстегивая раскаленным железом. Революция - это еще и культурный феномен, она не может быть только экономической или сугубо полицейской. Недалек тот день, когда на смену поколению, наблюдавшему за моим образом жизни, которым я умышленно щеголяю, придут толпы людей с вполне естественным желанием разделить мои удовольствия или, по крайней мере, лишить меня их. Я играю революционную роль, значение которой вы несправедливо недооцениваете. Я - превосходный агент-провокатор, а мой вклад в прогресс, возможно, скромен, но необходим. Добавлю, что как только я увижу массы, решительно настроенные наконец по-настоящему воспользоваться тем, что жизнь и искусство могут им предложить, я покину этот мир с чувством глубокого удовлетворения от того, что хорошо сыграл свою историческую роль. Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, чем вид миллионов жуиров, идущих по моим стопам. Я люблю удовольствие. Ничто так не радует истинного гедониста, как сознание того, что твой род растет и приумножается. Настоящий, истинный жуир сам может даже обойтись без удовольствия и вести жизнь аскета при условии, что ему будет дозволено наслаждаться спектаклем, коим являются для него радости других. Он тогда становится соглядатаем, но только в самом благородном, буддистском значении этого слова. Так как, в сущности, именно это подразумевают на Востоке под созерцательным отрешением. Будда достиг такой стадии, когда собственного удовольствия ему уже мало: он хочет чувствовать вокруг себя радость всего, что дышит. Как только мы перестанем сомневаться в том, что наша радость переживет нас, смерть станет лишь сладостным погружением в счастье.

- Сударь, - ответил Арман, изобразив гримасу. - Парадокс - это обычное убежище всех тех, кто пытается напустить туману и спутать карты, кто извращает мир, чтобы измыслить оправдание своему существованию, кто норовит ослепить вас замысловатой, уродующей игрой кривых зеркал, потому что он сам считает себя уродливым. Все это жалкие потуги замести следы и попытаться таким образом ускользнуть от истины, которая все теснее сжимает их со всех сторон.

Анетте хотелось захлопать в ладоши - так ей было весело. Она не могла сказать, что ее приводило в больший восторг: гусиная печенка, специальный, похожий на восхитительную игрушку, поезд, необычайное высокомерие и красота Армана или же изящество и остроумие покрытого морщинами и снисходительного старика-гедониста с его неизменной улыбкой на губах, напоминавшей произведение искусства стародавних времен.