В зеркале рассматривал свое лицо, пытался увидеть, каково оно на взгляд человека, видящего в первый раз, без привычки: такое гладкое, светлое. Он хмурил брови, сжимал губы, раздувал ноздри, так и так пытался придать лицу выражение строгости, гнева, царственной силы. Злился на себя и на свою слабость — заранее — перед северянином.

Трудно смотреть в глаза от рождения свободным всадникам Хайра. Трудно, зная, каким представал он их глазам. Каждое движение, каждый маленький, легкий, танцующий шажок свидетельствовали против него. Когда ему самому казалось, что он свободен и прям, размашист и небрежен, они видели то что видели, и он читал это по их лицам. Как безнадежно он ломал себя, не позволяя ни одного необдуманного жеста, ни одной самовольно вырвавшейся улыбки. Пеленал, как покойника, свое тело. За каждой косточкой, за каждым суставом учинил неусыпный надзор. Но что он мог, если с первых шагов его ноги были скованы цепочкой, с первых шагов до того шага, который он сделал, впервые переступая порог царской опочивальни? То, что казалось ему вольной, небрежной походкой…

И он знал об этом.

Каждый прямо и открыто встреченный взгляд был победой. Но эти победы считал только он. На самом деле они были не в счет.

И теперь эти песни. По-иному и быть не могло.

Что делать с этим ан-Реддилем? Бросить в темницу? Казнить?

За песни?

Оставить все без последствий, сделать вид, что не слышал, не знает?

Невозможно.

Как говорить с ним?

В первый раз — ради этого ан-Реддиля — приказал сплести в косу отросшие волосы. Нелепая получилась коса и вся спряталась в царский парадный косник.

И он не мог сделать свое лицо смуглее и жестче, плечи — шире и тяжелее. И понимал, что не понравится ан-Реддилю.

Но это свидание было уже назначено.

Арьян ан-Реддиль был приведен и поставлен перед троном: в чистой одежде, умащенный всеми положенными благовониями. Его коса была тщательно заплетена и украшена богатым косником, а небольшая, подстриженная на ассанийский манер борода обрызгана розовым настоем, он был одет и обут, как подобает воину хорошего рода, и являл собой зрелище, приятное для глаз царя.

Акамие сидел на троне, окруженный стражей, советниками и вельможами царства. В тяжелом красном облачении, в жестком царском оплечье, увенчанный красной короной. Толстая, но короткая его коса едва доставала за спину. Руки, тяжелые от колец, он сложил на коленях. И так застыл.

Когда сердце утихло, ровным голосом предложил Арьяну ан-Реддилю:

— Слава о твоем искусстве дошла до нас. Спой нам.

Арьян дерзко ухмыльнулся, окидывая того, кто на троне, оценивающим взглядом. У Акамие позвоночник зазвенел от муки, но он остался как был: с поднятым подбородком, расправленными плечами, полуопущенными веками и мягким, спокойным ртом — такой, какой есть.

— Дарну мне разбили! — развел руками Арьян, но в подчеркнутой беззаботности его голоса Акамие расслышал непростимую обиду. Не оправдываясь тем, что не знал об этом, повернулся к Шале ан-Шале, всегда стоявшему поблизости от трона.

— Пошли за дарной. Нет. Принеси сам. Ту, что понравилась государю Эртхиа.

И теперь, в независящем уже от него промежутке разговора, обратил свой взгляд к Арьяну, разглядывая его.

Северянин, другая кровь, не был похож на жителей Аз-Захры и окрестных долин. Он был выше их чуть не на целую голову и при этом массивен, даже неуклюж с виду. Как бы избыток силы чувствовался в нем, избыток непосильный, с которым не совладать. Не совладать кому другому, но по тому, как стоял и даже как дышал северянин, было видно, что хозяин своей силе — он, владетель полновластный. Он тоже смотрел на Акамие: чистейшим, без примеси собственной похоти, презрением, как лезвием отделяя его от трона, на котором он сидел, и от короны, которой он был увенчан.

Шала принес дарну и с поклоном подал царю.

Она была черна. От этого длинный гриф казался слишком тонким. Верхний конец его, где натягиваются струны, расцветал тюльпаном. А вокруг ока голубоватым перламутром был выложен узор, ярко сиявший на черноте и контуром напоминавший глаз, так что око казалось в нем круглым расширенным зрачком.

Акамие принял ее на ладони. Легкая, гулкая, она сейчас же что-то неразборчиво бормотнула, как это водится у лучших дарн, когда их передают из рук в руки. Недаром Эртхиа хвалил ее.

Такую дарну не передают через слуг. Акамие поднялся и сделал три шага по направлению к Арьяну; все сосредоточение его души было теперь на дарне в его руках, и только на третьем шаге он опомнился и понял, как он встал и как пошел. И что ткань, облачающая его, тяжела и мягка, и складки на ней глубоки и отчетливы, и обличают каждое движение, и уличают его. А поздно было что-то менять: он так и дошел до северянина, только оторвал взгляд от дарны и смотрел ему в глаза. И он не мерялся с ним силой, и не упрекал, и не выказывал гнев. Его взгляд был — о дарне. Северянин протянул ей навстречу руки, и она охотно легла в них, и, как водится, что-то ему сказала.

Акамие развернулся — и оказался лицом к лицу со всем советом. И той же походкой, которую вместе с ним беззаконно выпустили с ночной половины, он вернулся на свое место и занял его.

— Спой нам.

Арьян ан-Реддиль сел, поджав под себя ноги, прижал к груди дарну, проверил строй. Гриф в его крупных пальцах казался еще тоньше, былинкой казался сухой, готовой переломиться. Но пальцы его оказались проворны.

Арьян ан-Реддиль принял вызов.

Хочет услышать — услышит. К лицу ли всаднику бояться вот такого, ко всем своим порокам присоединившего бесстыдство, посмевшего сплести волосы в косу, посмевшего сесть на троне, посмевшего перед всем Хайром встать с открытым лицом и требовать повиновения!

И он растормошил струны, а они нарочито нестройно, насмешливо, как бы нехотя, ответили его настойчивости. Отведя красиво изогнутую руку от звучащих струн, Арьян ан-Реддиль окинул присутствующих: советников, придворных, вельмож царства, стражей и слуг — лукавым, дерзким, вызывающим взглядом. И тут плечи его опустились, а рука упала на колено.

— Но песня непристойна, — пожал он плечами.

— Да? — встрепенулся Акамие. И обернулся к придворным. — А вы уже слышали ее?

Все поспешили закачать отрицательно головами, при этом потупляя и отводя глаза. Даже Ахми ан-Эриди.

Тогда Акамие сорвался с места, стремительно перешагнул край помоста, прошел мимо Арьяна, овеяв запахом ладана и галийи, на ходу бросив ему:

— Иди за мной!

И вышел из зала так быстро, что никто не успел толком понять, что произошло. Арьян оставался на месте столько времени, сколько надо, чтобы вдохнуть и выдохнуть. Потом столь же легко вскочил и решительными шагами последовал за царем.

Он шел затем, кого теперь называли повелителем Хайра, и всей зоркостью воина, всей чуткостью поэта выведывал в нем борьбу и муку, и звенящую решимость, и тугое, его роду присущее упрямство. Хотя не мог видеть, как закушены губы у того, кто принуждает свои ноги шагать широко и твердо.

Арьян догнал его за вдох и выдох, и ему пришлось умерять шаги, чтобы не наступить на край волочившегося за царем облачения.

Акамие привел его в Крайний покой, подхватил по пути подушку, бросил на середину. Сам сел на низкий подоконник, вплел пальцы в резную решетку, другой рукой обнял колени, затылком оперся о стену.

— Пой, — велел. И смотрел спокойно, требовательно. Ждал.

Арьян снова устроился с дарной, перебрал струны, пробежал пальцами по ладам. Не смог поднять глаз.

Тягостная окаменела в покое тишина, и они оба были вдавлены в нее и не шевелились. Арьян чувствовал на себе взгляд царя, его молчание. Оно ложилось слой за слоем, более внятное, чем речь. И требовало ответа.

Арьян еще раз начал вступление и оборвал. При этом — не при том, кого представлял себе Арьян, складывая свои песни, — а вот при этом, который сидел напротив и спокойно, терпеливо, снисходительно так смотрел — невозможно было не то что слов таких произнести, даже звуками струн намекнуть на такое было невозможно.

И тогда Арьян передвинул ремешок на грифе выше, для низкого, сурового звучания, и завел песню об аттанском походе.

Его густой, сильный голос заполнил покой так плотно, что ничему уже в нем места не осталось, он вытеснял собою все, и Акамие был прижат этим голосом к оконной решетке, им и наполнен, как кувшин, по самое горло.

И когда Арьян ан-Реддиль закончил песню, Акамие долго еще ничего не мог сказать от восторга и понимания.

Сказал Арьян:

— Вот отчего мы теряем голову! — и в первый раз назвал его: — Повелитель.