Любимая игрушка судьбы

Гарридо Алекс

Для души всякого, прочитавшего эту книгу, она — ВОЛШЕБНОЕ СНАДОБЬЕ. И не понадобится ни медитация, ни иные специальные методы проникновения в собственное подсознание. Просто прочтите «Акамие», не отрываясь и не думая ни о каком подтексте — и волшебные свойства книги проявятся сами собой. Отнеситесь к ней как к музыке. Во многом это музыка и есть. Она работает сама по себе, независимо от того, читаете вы взахлеб или рассеянно; смакуете слова, выстроенные автором в идеальном ритме, или замечаете лишь собственные ощущения — все это не важно. Ибо говорящий от имени древнего и глубинного на языке символов — обращается к душе напрямую.

Подобно сказкам «Тысячи и одной ночи», эта волшебная история рассказана в традициях древней восточной литературы. Как драгоценный шелковый свиток разворачивается дорога, по которой идет прекрасный юноша — сын пленной северной королевны и могучего повелителя Хайра. Пряная роскошь и неутолимая страсть сопровождают каждый шаг Акамие — раба, наложника, танцовщика, воина, наследующего царство, — но божественная музыка Судьбы хранит его, оставляя душу Акамие свободной…

 

Алекс Гарридо

ЛЮБИМАЯ ИГРУШКА СУДЬБЫ

 

Книга I

 

Глава 1

День Акамие начинался, когда отяжелевший красный шар солнца касался иззубренного края гор на западе.

Рабы вели Акамие к расцвеченному эмалью бассейну, лили благовония в подогретую воду, и заворачивали светлое тело в надушенные ткани, и натирали кожу соком травы ахаб, пока она не принимала оттенок шафрана.

Проворные пальцы сплетали длинные бледно-золотые пряди, скалывали и перевивали — на радость повелителю, на утеху его глазам и пальцам его: расплести и рассыпать по шелковым тканям, покрывающим ложе.

И подавали Акамие засахаренные фрукты и орешки, подогретое вино с пряностями и медовые лепешки.

Тени высоких гор на западе густели, заполняя долину до края, и наступала ночь. Рабы облачали Акамие в текучие шелка, в многочисленные покрывала, которые можно небрежно ронять одно за другим, чтобы они, покорно шелестя, поникали у ног — или сразу все, сорвав, пестрым вихрем отшвырнуть прочь.

Ноги и руки Акамие, тонкие щиколотки и невесомые запястья, увешивали тяжелыми браслетами, на грудь ложились в несколько рядов ожерелья, в ушах, позванивая, качались длинные серьги.

В отполированном серебре зеркала отражалось узкое лицо с терпеливым ртом и высокими бровями. Искусный раб тончайшей кисточкой подводил черной и золотой краской удлиненные глаза цвета черного винограда.

Молчаливая суета вокруг Акамие была привычно слаженной, и заканчивалась задолго до того, как из соседних покоев раздавался тяжелый, властный голос:

— Акамие…

Отпрянув от зеркала, Акамие тишайше — только испуганно звенели украшения и всполошенно перешептывались покрывала — тек, семенил, струился в полутьму за высоким дверным проемом. Босые ступни мелькали из-под покрывал и застывали на самом краю темноты, там, где в камнях украшений уже вспыхивали огоньки от множества светильников, озарявших спальный покой повелителя, как водится, не любившего темноты.

Акамие кланялся: медленно гнулся, пока ладони опущенных рук не касались ковра, и так же медленно выпрямлялся, с безупречной улыбкой, но не смея поднять взгляда выше завитой в крупные кольца смоляно-черной бороды, скрывавшей половину блестящей от благовонных масел могучей груди. К этому телу литой бронзы и предстояло Акамие льнуть всю ночь, оправдывая свое имя, из тех, что дают лишь на ночной половине: Акамие — Услада.

Царь отпустил Акамие, когда стражи на стенах перекликались перед рассветом. Пальцы повелителя лениво шевельнулись, и Акамие послушно сполз с ложа, подхватил с ковра первое попавшееся покрывало и, не распрямляя спины, попятился к выходу. В проеме он выпрямился, натягивая на плечи белый шелк, — и встретился взглядом с царем.

Царь приподнялся на локте, не отрывая от наложника сумрачного взгляда. Угадав желание повелителя — что удавалось ему почти всегда, — Акамие медленно подошел и, не нагнув головы, опустился на колени перед ложем.

Тяжелая рука поднялась и стиснула пряди светлых, нездешних волос с такой силой, что у Акамие слезы выступили на глазах, но он подавил даже судорожный вздох, подчиняясь жестокой ласке.

Царь, строго нахмурив брови, разглядывал бледное, в утренних томительных тенях, лицо своего любимца. Потом оттолкнул, еще сильнее дернув волосы. Акамие только ниже наклонил лицо.

— Похож… — вздох неизлечимой тоски заставил царя откинуться на подушки. Его пальцы снова шевельнулись, и Акамие торопливо выскользнул из покоя.

Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:

— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!

Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:

— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?

Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.

Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.

Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.

Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.

— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!

Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.

У себя Акамие на бегу разжал пальцы, и покрывало волнами стекло на пол. Рабы кинулись навстречу, подхватили под руки, помогли сойти в бассейн, подобрали волосы, не дав им намокнуть, расчесали и заплели в косы, омыли измученное тело, подали чашу с вином и поднесли блюда с лакомствами. Но Акамие не притронулся к еде, лишь сделал большой глоток из чаши, и торопил хлопотавших вокруг него рабов: скорее, скорее.

Кожу, отмытую от дразнящей яркости ахаб, натерли соком травы эдэ, с запахом резким и бодрящим, белые шальвары затянули на талии расшитым поясом, браслетами прихватили на запястьях рукава рубашки, белоснежной, длинной, расшитой по вороту жемчугом.

Акамие в нетерпениии притоптывал ногой и нервным жестом отстранил рабов, с поклоном поднесших ему зеркало.

Уже за окном воздух стал прозрачен, солнце вот-вот должно было показаться над резко зачерневшими вершинами на востоке, и вот-вот должен был начаться день младшего царевича.

Там, где кончалась ночная половина царского дворца, главный евнух придирчиво оглядел Акамие, проверяя, тщательно ли запахнуто покрывало. Убедившись, что и краешка ступни не увидеть из-под плотной черной ткани, широкими складками волочившейся по полу за Акамие, евнух махнул рукой.

Как мог быстро, поддерживая руками покрывало, чтобы не путалось под ногами и, убереги Судьба, не упало, Акамие помчался в покои младшего царевича, слыша за спиной лязг и бряцание, сбивчивый шаг сопровождавшего стражника.

Главный евнух смотрел ему вслед, негодуя: никогда его подопечные не покидали ночной половины. Но тут уж евнуху приходилось каждое утро выпускать птичку из клетки: так повелел царь, великий и непостижимый в своем гневе и в своей милости.

Четырнадцатилетний Эртхиа, младший из царевичей и ровесник Акамие, понуро дремал под монотонные причитания учителя Дадуни.

Скрестив ноги в нарядных сапожках, царевич восседал на полу в середине зала, отшвырнув мягкие подушки. На царевиче ладно сидел шитый золотом кафтан, бирюзовый, стянутый алым кушаком. Сквозь прорези на рукавах выбивалась белоснежная рубашка. Уши царевича украшали короткие серьги с рубинами. По спине до пояса, тяжелая и тугая, лежала смоляно-черная коса, краса и гордость мужчины знатного рода. Массивный золотой косник отягощал ее.

Царевич невыносимо скучал.

— …И он покорил семь стран: Алору, Даладар, Обширные степи, Бахарес, Иман, Мауфию, Ит-Каср. И была добыча его несметна, а сокровища — неисчислимы. Он разделил свои владения на тридцать частей и правил. И трепетали перед ним подданные и соседи, враги и союзники. И были жены его как полные луны, а наложницы как неисчислимые звезды, а наложники были несравненны…

Голос учителя Дадуни журчал усыпляюще, царевич и не заметил, как с низким поклоном на пороге появилась закутанная в черное фигура и скользнула в угол за спиной Эртхиа.

Акамие опустился на пол, расправляя вокруг себя негнущиеся складки покрывала. Учитель прервал повествование о древних царях Хайра, ожидая, пока устроится удобно его любимый и благодарный ученик. Эртхиа обернулся. С облегчением увидев, что его спаситель явился, царевич потянулся, ухватил пару подушек и перебросил их в угол. Закутанная фигура отвесила торопливый поклон и завозилась, устраиваясь на подушках.

— Благодарю, царевич.

— Тебя благодарю, — лукаво улыбнулся Эртхиа, сгибаясь в шутливом поклоне. Теперь-то учитель Дадуни будет беседовать с Акамие, избавив нерадивого ученика от своего внимания.

Дадуни в задумчивости пригладил ладонью длинную белую бороду, возвращаясь к уроку:

— Велико было царство Эртхадина, и бессчетны его богатства, и не было радости и наслаждения, которых он не испытал бы — кроме одного. Ни одна из множества его жен, ни одна из бесчисленных наложниц не родила царю сына. Печальны были его зрелые годы, горькой и безнадежной грозила быть старость. Не было числа жертвам, которые царь приносил богам, почитаемым в покоренных им странах, жены и наложницы молили богов, чьи имена выучили в детстве. Но кто обойдет Судьбу? И кому ведомы ее намеренья?

Новая наложница, взятая из царского дома Бахареса, понесла с первой ночи. И по истечении положенного срока родила сына. Велика была радость царя о наследнике. И собрал он звездочетов и прорицателей из всех известных стран, обещая неслыханную награду тому, кто откроет тайну судьбы царевича. Но темны и неясны были знамения, звезды плясали в небесах, скрывая грядущее.

Лишь один старик, не поклонявшийся никаким богам, никому не известный, пришел к царю с краткой вестью: нечего поведать, великий, о жизни царевича, но известно место, где навеки закроет он глаза; суждено ему умереть в долине Аиберджит, что находится у восточной границы твоих владений.

И поскольку никто больше не мог ничего выведать о судьбе царевича, царь хотел щедро одарить предсказателя, но тот отказался от награды и ушел, как явился, с пустыми руками, кутаясь в серый пропыленный плащ. Вновь печальны стали раздумья царя, ибо кого обрадует наследник, которому прорицатели при рождении не сулят ни великой славы, ни военных побед, ни долгого и мудрого правления. И поскольку не нашли имени подходящего к такому случаю, нарекли царевича Кунрайо, что ничего не значит.

Но через год бахаресская наложница, ставшая царицей, родила второго сына — и вскоре умерла от яда, добавленного в халву старшей женой Этрхадина. Царь, казнив всех жен, успокоил боль сердца, а созванные звездочеты и прорицатели в один голос превозносили доблесть, и мудрость, и славу, ожидавшую младшего царевича. Но он был рожден младшим. И потому называли его Калтраниэ — Опоздавший или Пришедший-не-в-свой-черед.

Царевич же Кунрайо, подрастая, не проявлял интереса ни к воинскому искусству, ни к искусству управления государством. Со вздохами и стенаниями говорил он, что не в силах жить так близко от места своей смерти, что желал бы жить вечно. И просил царя отпустить его в странствия по дальним землям, где никогда ему не встретиться со своей смертью.

Мольбы юноши смягчили сердце отца, любившего его несказанно и видевшего, что не будет от Кунрайо толку на престоле. Все надежды теперь возлагал он на младшего сына, полагая после отъезда Кунрайо сделать его наследником.

Богатый караван собрали для Кунрайо, и многие славные воины последовали за ним, чтобы охранять его в пути, хотя он, смеясь, говорил, что никогда нога его не ступит в проклятую долину Аиберджит, а значит, нечего ему бояться. Но несчастная жизнь тем хуже смерти, чем длиннее.

И долгие годы прошли, и умер Эртхадин, и правил в Хайре его младший сын Калтраниэ, и славным было его царствование, а о старшем царевиче ни одной вести не долетело из дальних стран. Пешим и конным, на верблюдах и на слонах, под косыми парусами и прямоугольными обошел он и объехал весь свет. Но пришел день — и заныло в нем сердце от тоски по зеленым долинам между черно-синих гор, подобных воинам в блестящих шлемах и белых головных платках, по белым дворцам и тенистым садам, оставленным им годы и годы назад. Немало чудес повидал он, и немало пережил, и многих любил. Но нигде и ни с кем не захотел остаться. И решил отдохнуть в родной стране, прежде чем снова отправиться в путь, и повернул караван домой.

Когда приближались они с востока к границам Хайра, разразилась в горах страшная буря и бушевала три дня и три ночи. Проводник погиб, сорвавшись в пропасть, и путники сбились с пути. Не видя ничего вокруг: ни тропы под ногами, ни неба над головой, ни самих себя, с трудом нашли они приют в тесной пещере и оставались там до утра.

А утром только легкий ветерок, быстро сушивший согретые поднявшимся солнцем одежды, напоминал о ненастье.

Вышел царевич из пещеры — и замер, потеряв дар речи и забыв дышать. Перед ним простиралась долина, прекрасней всего, что видел он в жизни. Глубокой синевой и сверканием вершин под легким сводом небес был окружен правильный круг долины. Сочная трава волнами переливалась от края до края, блестящая, как шкура холеного бахаресского вороного, и в ней густо пламенели и сияли алые и белые цветы. И оглянулся царевич на своих спутников, и спросил, не знает ли кто, как называется эта долина, — и никто не знал.

А по тропе из долины поднялся старик в пропыленном сером плаще и с поклоном сказал царевичу:

— Вот долина Аиберджит.

И сошел с тропы, уступая ему путь.

И кинулся Кунрайо вниз, не разбирая дороги, и замерла свита, испугавшись, что царевич сорвется и смерть его будет ужасной.

Но Судьба ждала его в долине, и он спустился невредимым, и, оглянувшись, остановил слуг, бросившихся было за ним, и сказал:

— Всю жизнь я бежал от этого места, но если бы знал, как оно прекрасно, давно пришел бы сюда, чтобы умереть. Потому что мукой и страданием кажутся мне годы, прожитые вдали от долины Аиберджит.

И царевич Кунрайо лег лицом в траву, и вздохнул, и умер от счастья.

Учитель Дадуни замолчал. Ни звука, ни шороха не раздавалось в зале. Эртхиа сидел неподвижно, глаза сияли тихим восторгом, рот приоткрылся, и зубы влажно блестели между темных губ. Застыла под покрывалом безмолвная фигура в углу. И сам Дадуни, раскачивавшийся на подушках во время рассказа, застыл, любуясь плодами своих трудов.

— Это уже не история, а легенда! Я не так мал, чтобы слушать сказки! — Эртхиа первым стряхнул оцепенение.

— Легенды вырастают из были, — назидательно проговорил Дадуни, но махнул рукой и обратился к Акамие. — Если ты прочел свиток, который я дал тебе вчера, расскажи нам о царствовании Калтраниэ.

Акамие встрепенулся, его осторожный голос зазвучал, приглушенный плотной тканью.

— Калтраниэ, младший сын царя Эртхадина, правил Хайром после смерти отца. Онправил тридцать лет и прославился многочисленными подвигами на поле боя, мудростью и справедливостью своей… — начал было Акамие, но тут занавес на двери отлетел, отброшенный сильной рукой, и в зал стремительно вошел старший царевич, наследник Лакхаараа.

— Эй, Эртхиа, я тебя спасу! Охота тебе полезней, чем заплесневелые свитки! — молодой, но уже густеющий голос заглушил слова Акамие.

Эртхиа резво вскочил на ноги. Учитель Дадуни кряхтя поднялся приветствовать наследника. Акамие тоже рванулся с подушек, чтобы склониться перед царевичем, но, вставая, наступил на покрывало. Оно рухнуло к его ногам, а он остался стоять, оцепенев от ужаса.

Учитель Дадуни, услышав шум падающего покрывала и увидев его на полу, пал на колени, оттопырив костлявый зад, прижал лицо к полу, чтобы царевичи видели: он не поднял глаз на запретное, не узрел красоты, предназначенной лишь одному мужчине во вселенной.

Но царевичи не заметили смиренной предусмотрительности старого учителя. Оба они, онемев от восхищения, впились глазами в побледневшее лицо Акамие.

В душе Эртхиа восторг перед открывшейся ему красотой мешался с удовлетворенным любопытством и страхом за последствия этого несчастного случая, грозившего мучительной смертью Акамие и страшными карами всем видевшим его.

Лакхаараа же забыл и о суровом наказании, и об опасности, нависшей над испуганным мальчиком, застывшим перед ним на подгибающихся ногах. Он чувствовал только не испытанный до сих пор восторг, и небывалый жар в теле, и головокружительную легкость, как будто, шевельнувшись, мог взлететь под расписной потолок. И странно в этой легкости, тяжело и сильно билось сердце, и Лакхаараа понял, что никогда не забудет бледного лица отцовского наложника и не успокоится никогда, потому что светловолосый сын пленной северной королевны принадлежит не ему.

Стражник за занавесом переступил с ноги на ногу, задев секирой о стену.

Акамие упал на колени.

Братья переглянулись: Лакхаараа понял, что Эртхиа согласен с ним. Рванув из ножен кинжал, он шагнул к Дадуни и наклонился. Лезвие уверенно прижалось к шее учителя.

— Одно слово — и тебе подадут твой язык под острым соусом, — вкрадчиво объяснил Лакхаараа. — К тому же царь не поверит, что ты не видел его. А если и поверит, все равно казнит. На всякий случай.

Дадуни с величайшей осторожностью согласно потряс головой. Тогда Лакхаараа махнул рукой Акамие. Мальчик подхватил покрывало, но снова выронил.

Эртхиа подошел к Акамие, поднял его с колен и с учтивым поклоном подал покрывало. А увидев, что руки не слушаются несчастного невольника, помог ему закутаться.

Лакхаараа не отрывал взгляда от Акамие, пока черная ткань не покрыла его с головы до ног.

Эртхиа повернулся к наследнику.

— Говоришь, охота? Здесь и вправду душно!

Лакхаараа ничего не ответил и вышел из зала. Эртхиа поспешил за ним.

Учитель Дадуни вытер лицо платком и осторожно оглянулся. Акамие стоял, прислонившись к стене, такой, каким привык его видеть учитель, — поток тяжелых складок, молчаливый столп покорности Судьбе.

— Не бойся, мой мальчик, — вздохнул Дадуни. — Никто не узнает. Твои братья спасли тебя.

Акамие горестно вздохнул. Рожденный на ночной половине, он мог быть сыном только одного человека и, значит, мог бы называть царевичей братьями, не будь он рожден на ночной половине.

— Пожалуй, на этом мы урок закончим, — учитель протянул Акамие футляр из слоновой кости тонкой работы, однако несравненно менее ценный, чем заключенные в нем свитки. И отвернулся.

Зашевелилось покрывало, изламывая складки, выбралась наружу тонкая рука и тут же нырнула обратно, уже вместе с футляром. Низко поклонившись, Акамие вышел из зала.

Стражник шел впереди него, дабы устранить все препятствия и опасности, а также всех нескромных и дерзких с дороги любимого наложника царя.

Конюхи, уже посланные старшим царевичем, живо седлали Веселого — рослого тонконогого красавца из пустынь Бахареса. Он был весь светло-золотой, кроме белых браслетов и звезды во лбу. Выкормленный из рук отборным зерном, выпоенный верблюжьим молоком, балованый и изнеженный конюхами и самим Эртхиа, резвейший бегун и умница, нрава столь же солнечного, как и его масть, он был любимцем младшего царевича.

Для Лакхаараа готовили каракового злого жеребца из того же оазиса в бахаресских пустынях, где коней выращивают по-одному — негде жителям пустыни гонять табуны, — и выращивают как единственного ребенка в семье, дабы прославил ее имя; где наизусть поют имена всех предков лучших коней, чтобы не забылся их род. И так высока цена тех коней, что, продав выращенного скакуна, семья на долгие годы забывает о нужде. И то, не каждому продадут.

Конюхи распустили косички, и длинные гривы и хвосты заструились мелкими волнами. Хайарды не стригли грив своим коням, как не резали кос себе.

Седла на легких каркасах, обложенных войлоком, были искусно обтянуты лучшей кожей с цветными вставками, окаймленными цепочками золотого шва.

Узду и поводья — звон и сверкание — украшали кисти белого и алого шелка, серебряные накладки и подвески с самоцветами и благородными камнями. Шеи коней обняли ожерелья, которым позавидовали бы и обитатели ночной половины.

На крупы коням накинули шелковые сетки с кистями — зеленую на Веселого и алую на Махойеда, блестящие темные бока и грудь которого, казалось, тронуло пламя.

Коней вывели во двор. Словно сознавая свою редкостную красу, они гордо несли маленькие головы с трепещущими шелковистыми ноздрями, косили огромными глазами в длинных ресницах, высоко поставив тонкие уши, вроде бы и не касаясь круглыми копытами мелкого белого песка, который доставляли от самых южных побережий, чтобы он радовал глаз царя на дорожках дворцового сада.

Привели коней и для слуг, которые должны были сопровождать царевичей на охоте. В переметных сумах помещались припасы: пышные румяные лепешки, халва, ломти печеной баранины, а еще кислое молоко с солью и мятой, а также в маленьких сосудах пряности и приправы на случай, если угодно будет царевичам задержаться и они захотят отведать своей добычи, приготовленной на костре под вольным небом.

Раб вез луки царевичей и колчаны искусной работы, полные стрел, а другие вели борзых, золотистых и белых, с выгнутыми, как луки, хребтами, длинными жилистыми ногами, с редким подвесом на тонких изогнутых хвостах и на платочках ушей. Борзые повизгивали и рвались, длинные шеи изламывались над широкими ошейниками.

Эртхиа только гордость не позволяла приплясывать на месте нетерпеливым коньком. Глаза его сверкали, ноздри раздувались, и весь он дрожал. Но видел Эртхиа, что душу брата его не веселит предстоящая охота: огонь в глазах Лакхаараа был мрачным, и сошлись брови подобно горным баранам, когда, наклонив низко головы, топчутся они на месте, толкаясь и упираясь мощными рогами.

И рука старшего царевича застыла на рукояти кинжала, так что кожа побелела на выпиравших суставах. И не радовался Лакхаараа горячим коням и нетерпеливым борзым.

Первым прыгнуть в седло младший брат не мог, и ему оставалось в досаде так же стиснуть рукоятку кинжала и кусать губы, нервно притоптывая золоченым каблучком сапога позади Лакхаараа, пока тот не вздохнул тяжело, очнувшись от своих темных мыслей.

Откинув голову, поправляя повязку, удерживавшую белый головной платок, Лакхаараа объявил:

— Не догнать Веселому Махойеда! — и барсом кинулся с мраморных ступеней на спину коню. Махойед, захрапев, присел на задних ногах, взрыл копытами серебряный песок и рванул с места мощным упругим галопом.

Эртхиа закричал от досады и гнева. Веселый звонко ржал, танцуя на месте, и Эртхиа взлетел в седло, не касаясь стремян, сжал коленями тугие бока… И только ветер трепал белые платки всадников и длинные гривы коней, когда они промчались мимо поспешно распахнувшей ворота стражи, а рабы и борзые неслись за ними.

Сбросив тяжелое покрывало, Акамие опустился на вышитые подушки, заботливо уложенные рабами в виде ложа у широкого окна. Солнце уже подбиралось к зениту, и времени оставалось немного.

Сняв крышку, Акамие вынул из футляра свиток и развернул его. Пергамент дрожал в его руках, и взгляд не мог уловить смысла, раз за разом пробегая те же строки.

Перед глазами все еще стояли изумленные лица царевичей.

В те ужасные мгновения в покоях Эртхиа Акамие казалось, что свет померк в его глазах, но теперь он ясно видел лица братьев, так похожие на ненавистное лицо повелителя, что казалось: это он сам стоит перед Акамие, чудесным образом раздвоившись: и мальчик с нежной, гладкой кожей смуглого лица, и воин с юной бородкой, темными завитками покрывавшей подбородок. Удлиненные глаза поднимались к вискам, и густые, сросшиеся над переносицей брови в разлете повторяли их линию. Тонкие ноздри хищно изогнутого носа трепетали над надменной складкой полных губ. Широкоплечая узкобедрая фигура была еще стройной и легкой у Эртхиа, но обещала приблизиться к коренастой мощи отцовской у Лакхаараа.

В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.

Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.

И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.

Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.

Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.

Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.

Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.

Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.

Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.

Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.

Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.

Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.

Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.

Судя по всему, страшная честь занять отдельный покой в обширной усыпальнице царя должна была выпасть Акамие. Если ничего не изменится, а с чего бы ему меняться?

Мальчик зябко передернул плечами и обернулся. Шагов евнуха он не слышал, но давно научился чувствовать его приближение. Тучная фигура вплывала в комнату с величавой медлительностью. Редеющие волосы главного евнуха были стянуты узлом на макушке, за широким поясом торчала плеть с дорогой рукоятью — символ его власти на ночной половине дворца. Следом за ним вошли и остановились у порога двое рабов.

— Солнце в зените, Акамие, — сказал евнух. — Повелитель не любит невыспавшихся наложников.

Акамие едва поборол вздох. Чтение придется отложить на завтра. Его день подошел к концу. Бережно свернув пергамент и сложив его в футляр, мальчик взглянул в окно на кусты роз, многочисленные и яркие, на беседку в тени деревьев, на стену, окружавшую его часть сада, и так же спокойно ответил евнуху:

— Пусть мне приготовят постель в саду.

И послушно пошел за рабами в купальню. Там его снова омыли теплой водой, натерли соком травы дали, дающей скорый и сладостный сон, расплели и расчесали волосы и надели легкую белую рубаху до пят, окуренную ладаном, чтобы все дурное и беспокоящее боялось приблизиться к спящему. И проводили Акамие в сад, где в беседке было приготовлено для него в меру мягкое ложе и расставлены блюда с лакомствами, и кувшины с напитками, чтобы Акамие, если пожелает, мог подкрепиться или освежиться перед сном.

Но трава дали обладает мягкой и необоримой силой, и, едва опустившись на ложе, Акамие обессиленно закрыл глаза, чтобы быть разбуженным, когда отяжелевший красный шар коснется иззубренного края гор на западе.

Прозвенев копытами по мощеным улицам Аз-Захры, кони вынесли царевичей на простор. Казалось, посеребренная зноем трава сама неслась под копыта Махойеда, но Веселый, как язык золотого пламени, настигал каракового скакуна, и настиг, и, сильно дернув старшего брата за косу, Эртхиа с торжествующим криком обогнал его и обернулся назад, улыбаясь. Игра была закончена.

Но — странно! — не был Лакхаараа удручен поражением и даже отвечал рассеянно на привычную похвальбу самого младшего из своих братьев. И когда Эртхиа затеял спеть старинную «Похвалу созданным из ветра и огня», Лакхаараа отвечал, где положено:

— Кто из них самый резвый и стойкий в битве?

Если лучших из них пустить вскачь — какой придет первым?

Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?

— Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…

— Ах, — упоенно вскричал Эртхиа, — скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?

И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:

— Вороной с белыми браслетами на ногах.

— Но после, после него? — жадно настаивал Эртхиа.

— Золотистый, с такими же браслетами.

Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.

— Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.

Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.

— Помолчи, малыш, — мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.

В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, — а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, — царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.

Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.

Обиженно молчал Эртхиа, пиная перед собой носком сапога ком сухой травы, а Веселый тыкался мягкими губами ему в ухо.

Лакхаараа искоса поглядывал на брата. Эртхиа сменил наконец гнев на милость и с просветленным лицом повернулся к нему.

— А как хорош брат Акамие! Ох, и повезло нам сегодня… Как повезло!

— Да уж, повезло, — мрачно согласился Лакхаараа. — Повезло, как луне в конце месяца.

Эртхиа изумленно уставился на него.

Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:

— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!

Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:

— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?

Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.

Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.

Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.

Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.

— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!

Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.

Он занял свое место на троне, который горой золота и сверкающих камней возвышался над помостом, покрытым коврами и укутанным парчой. И приказал поднять занавес, отделявший его от посетителей.

В этот ранний час приходили к царю его приближенные, советники, вельможи царства и близкие друзья, и он советовался с ними о тех делах, о которых размышлял ночью, и отдавал приказы об исполнении того, что решил, и диктовал писцам указы и послания наместникам.

Когда же время приблизилось к полудню, царь перешел в другой зал и сел за трапезу, и с ним друзья, советники и поэты, восхвалявшие величие и мудрость повелителя.

Насладившись послеобеденным отдыхом — в тени сада влажного, зноем неопаленного, где полноводные ручьи скользили как туловища змей, и где вода многочисленных источников и водометов звенела, будто вливаясь серебряные кувшины, под мерное звучание изысканных стихов, под веселящую сердце музыку, — царь вернулся в тронный зал.

Теперь приходили к нему конюшие, начальники стражи, и те, кто ведал делами простонародья, и казначеи, судьи, законоведы и ученые. И царь занимался делами, сверяясь со своим свитком, лежавшим перед ним.

После того, удалив писцов и стражу, царь принимал лазутчиков-ашананшеди, выслушивал их донесения о делах в Хайре, подвластных ему землях и странах, еще не покоренных.

Тенью из тени выступил ашананшеди, откинул за плечи дымно-серый плащ, поклонился царю.

— Из Аттана, — сообщил он, и царь кивнул, готовый слушать.

— Со времени последнего похода в земли удо минуло два года.

— Я помню, — с расстановкой произнес царь.

Ашананшеди помолчал лишнее мгновение, прежде чем продолжить.

— Великий царь, следующей весной поход может не состояться.

— Ты хочешь сказать, что племена пастухов стали сильны и многолюдны? После того, как вот уже два девятилетия каждую третью весну мы разоряем их кочевья и станы? В каком доме Хайра нет рабов — удо? Мало ли мы истребили мужчин? Некому угрожать Хайру со стороны Обширной степи — мы позаботились об этом.

Лазутчик хмурым кивком подтвердил слова повелителя и поторопился осторожно возразить:

— Не то я имел в виду, господин мой, не опасность со стороны степей. Удо стали малочисленны, и стада их сокращаются. Сама пустыня торопится исполнить желание Великого. Этой зимой снег в степи выпадал лишь ночью и на рассвете исходил паром, не успев растаять. Пустыня поглощает степи удо, иссушая травы на земле и корни трав под землей. Источники иссякают, как дыхание умирающего. Девять племен не могут напоить скот и накормить его там, где раньше было изобилие травы и достаток влаги.

— Хорошо! — хлопнул себя по коленям царь. — Мы пойдем на удо не будущей весной, а этим летом, пока живы и не погибли от жажды и бескормицы наш скот и наши рабы, еще гуляющие по Обширной степи.

— И вот что узнал я, господин мой, — понизил голос лазутчик.

Царь наклонил к нему пахнущую девятью благовониями голову в тяжелой короне.

— Стало мне известно, что удо посылали послов в Аттан и что аттанский царь принял их, и принял благосклонно, и отправил обратно с многочисленными и обильными дарами.

— О чем же они говорили? — скрывая тревогу, медленно проговорил царь.

— Это тайна. До сих пор, как помнит великий царь, никому не удавалось проникнуть в аттанский дворец, он полон необъяснимых чудес, особенно же много там тайных ловушек, подобных которым нет в других местах, и устройство их неизвестно, — ашананшеди значительно кивнул головой, сообщая дополнительный вес своим словам, и тут же скромно заметил: — Но я сам слышал, о чем говорили послы удо с царем Аттана.

Царь вознаградил лазутчика короткой улыбкой и тут же дернул подбородком: не тяни!

— Удо просили… — снова понизил голос лазутчик, — просили впустить Девять племен в Аттан и позволить им поселиться на окраинных землях.

— В пограничье! — нахмурился царь, теребя унизанной перстнями рукой тщательно уложенные пряди бороды. — И под рукой Аттанца удо расплодятся и увеличат свою силу. И тогда Аттанец вспомнит, что они не только пастухи, но и охотники. А удо не забудут, как заботился о них царь соседнего Хайра, враждебного Аттану.

Царь помолчал в задумчивости.

— Что же ответил им Аттанец? Если он не глупец, он открыл перед ними путь в Горькие степи. Так?

Ашананшеди покачал головой.

— Владыки Аттана обещали послать гонцов к вождю Джуэру, когда ответ будет готов.

— Как? Почему? — чуть не вскочил с трона пораженный таким поворотом событий царь.

— Они сказали, что должны подумать: как будут жить на одной земле народ Аттана и народ удо, столь разные и непохожие друг на друга обликом и обычаями.

— О глупец! — с чувством воскликнул царь. — Он отдал мне победу, так что даже жаль трудов, которые мы приложим к этому делу. Пока он думает, мы будем действовать. Пусть наш скот и наши рабы в Обширной степи погуляют до будущей весны. Не все умрут — а живые нарожают новых рабов. Мы же поищем невольников и добычи в Аттане: царь Ханис силен сегодня, но завтра, объединившись с удо, он станет сильнее. Значит, сегодня он слаб и годится, чтобы быть побежденным нами. Скажи мне твое имя, лазутчик, чтобы я знал, кого отличить перед другими.

— Я из клана Шур, — ответил ашананшеди.

— Твое имя спрашиваю.

— Я из клана Шур.

— Судьбе известно твое имя — пусть она тебя отметит.

С этим царь отпустил лазутчика, и тот, поклонившись и запахнув плащ, скрылся.

Шала привел рабов с кувшином и тазом для омовения, и царь смог освежить разгоряченное лицо. Наслаждаясь дуновениями прохладного воздуха от широких опахал, прикрыв глаза, царь сообщил верному Шале:

— Быть войне.

— Кого же Могучий, сотрясающий мир шагами, прикажет своему неудержимому войску победить в этот раз?

— Аттан, Шала.

— Великая цель! Но так много странного рассказывают об аттанском царе… И не богом ли называют его подданные?

— Каждый из покоренных нами царей называл себя богом. А я — только слуга Судьбы и неудержимый клинок в ее руке. Потому угодны Судьбе мои победы.

Cахарный месяц таял и все не истаивал в темнеющем небе. На темно-красных углях шипели капли жира, тяжело падавшие с туши онагра, и запах жарящегося мяса дразнил обоняние. У костра хлопотали рабы: одни следили за углями, другие поворачивали вертел, заботясь о том, чтобы мясо равномерно прожарилось. Особо искусный в приготовлении соусов и приправ раб с южного побережья смешивал в сосуде гвоздику, кардамон, тертый мускатный орех, имбирь, корицу, кориандр, горький перчик и еще тринадцать пряностей, необходимых для приготовления бахарата. Другой раб выкладывал на блюдо печеные яйца с корицей, шафраном, тмином и перцем.

Борзые лежали, опустив узкие морды на лапы. Они уже получили свою долю добычи и сыто дремали, пригревшись у костра.

Кони паслись неподалеку под присмотром рабов, уже выводивших и напоивших Махойеда и Веселого.

— Холодная будет ночь, — заметил Лакхаараа, не отрывая взгляда от тонкого белого месяца, и Эртхиа откликнулся:

— У меня уже сейчас ребра стучат от холода.

Не так давно подкрепившиеся кислым молоком и халвой царевичи с подобающим мужчинам спокойным достоинством ожидали приготовления ужина, достойного царственных охотников. Эртхиа лениво пощипывал струны длинношеей дарны. Разрозненные звуки бередили душу. Лакхаараа, все глядя на сияющий серпик на черном бархате, попросил младшего:

— Спой о «Похитителе сердец»…

Эртхиа поднял к груди дарну, прикрыл глаза, затих, замер. И начал, вскинув голову и бросив высокий голос к самым звездам:

— Он прекрасен, похитивший мое сердце… — Как юный месяц…

— неожиданно подхватил Лакхаараа, и, вступая друг за другом, братья запели эту песню, которая каждый раз слагается заново, ибо на неизменную мелодию каждый влюбленный положит свои слова:

— стан его как ветка ивы — косы как снег на вершинах — золотым утром — или как мед — и молоко — как жемчуг — и золото — щеки гладки, а глаза как виноград — как нарджисы — губы как розовый шелк — как лепесток розы — ноздри как у молодой кобылицы — а шея как у жеребенка — запястья нежны как горлышко соловья — как роза он благоухает — как ветка сандала — как зернышко ладана — подобен ожерелью из амбры — завитку дыма над курильницей — вид его исцелит больного — и спасет умирающего…
— Но видевшему его нет исцеления,

— звонко вывел Эртхиа и опустил дарну.

И Лакхаараа глухо добавил:

— И нет спасения желающему его…

В этот час Акамие танцевал перед повелителем.

Он вился, как вьется на ветру шелковая лента, и глухо вызванивали частый ритм бубенцы на ножных браслетах, и дрожали другие на широком поясе, сжавшем бедра, сквозь шальвары просвечивали легкие ноги, косички взлетали, осыпались, бились о спину и грудь, и трепетали пальцы высоко вскинутых рук, унизанные кольцами с самыми звонкими серебряными бубенчиками.

И тяжелый взгляд царя светлел и разгорался, и хищная улыбка проступала на темных губах.

 

Глава 2

Вот что случилось накануне отъезда великого царя к войску.

Тяжелый, камнем обрушившийся голос услышали на ночной половине задолго до урочного часа. Акамие только разбудили, и он тер лицо узкой ладонью, зевал и покачивался, сидя на ложе.

Испуганные рабы подхватили Акамие и понесли в купальню. Но вырос на пути евнух, мелькнула над коричневыми спинами раздраженная плеть.

— Утомились головы таскать? — высоким страшным шепотом остановил он рабов. — В покрывало — и к царю!

Откуда ни возьмись, взлетели и заструились в воздухе трепетные полотнища, опускаясь на плечи Акамие. Круглолицый раб кинулся с ножичком для обрезания ногтей, но был сбит и отброшен в сторону ногою евнуха в тяжелой сандалии с золотыми накладками. Последний слой шелка окутал голову с распущенными волосами — и Акамие, не прибранный, не украшенный и не умащенный благовониями, спешил в опочивальню повелителя, не чувствуя под собой ног от бедер до похолодевших ступней.

Только гневом повелителя мог быть объяснен этот зов в неурочное время, только жаждой скорой расправы. И не искал Акамие причин этого гнева или средств спасения от него, только страшился покорно.

Царьсидел на подушке в стороне от ложа, поглаживая пальцами рукоять кинжала, лежавшего поверх исписанного пергамента. Обдумывая перед отъездом необходимые распоряжения, в соответствии с которыми должна была протекать жизнь во дворце в отсутствие повелителя, царь обнаружил, что лишь одну вещь не решится поручить надежным хранителям, которым доверял сокровища и жен.

Лишь одно здесь царь считал своим не по закону и не по праву, а по своему желанию и неутолимой жажде и лишь утраты этого одного опасался. Судьба воина неверна, как дорога над пропастью в безлунную ночь. Бывало, и цари не возвращались из походов. Ненавистна была сама мысль о том, что может принадлежать другому светловолосый мальчик Акамие, воплощенный соблазн.

Тот, что таращил бессмысленные мутные глазки, сбивая пелены.

Тот, что качался на пухлых ножках, вцепившись кулачком в парчовые завесы. А царь не мог простить ему, что вот он жив, убийца той, кого не забыть.

Тот, чьи успехи в нежной науке и совершенную красоту превозносил старый евнух-воспитатель, поднимая пальцами тонкокостный подбородок, отводя волосы от маленьких розовых ушей, еще не отягощенных серьгами, задирая до плеч шелковую рубашку, чтобы повелитель сам мог увидеть золотистую спинку, крепкие округлые ягодицы, нежные ямочки над ними.

Тот, чьи безнадежные покорные вскрики были слышны на всей ночной половине дворца, когда, обнаженный под шелковым покрывалом, он впервые переступил порог царской опочивальни. Он стонал и всхлипывал, и вновь заходился криком, пока царь не насытился и не вознаградил себя за долгие годы ожидания. Потом его унесли рабы, стонущего, с мокрым лицом, отныне и навсегда любимого наложника царя.

Разве мог царь оставить его — другому? Если падет он сам на поле боя, если ворвутся во дворец жадные грабители — разве не Акамие станет самой желанной добычей? А если царь погибнет, но войско его победит, и победители-сыновья вернутся домой — сможет ли его наследник, хоть раз взглянув на Акамие, соблюсти обычай, рассечь золотистое теплое горло холодной сталью? Не захочет ли он…

Отгоняя черные мысли, царь ласково гладил рукоятку и драгоценные ножны: только ему и его кинжалу суждено коснуться Акамие.

Мальчик ждал на пороге, следя за пальцами повелителя. На лице его застыла покорность, только выше поднялись круглые брови, точно вышитые черным шелком. Пряди волос, видные из-под покрывала, почти касались пола. Он тихо покачивался, словно повинуясь плавным движениям пальцев царя, и понимал все. И, как в ту ночь, только покорность неизбежному была в его глазах.

И царь поманил его рукой, и Акамие сразу подошел и опустился на колени возле подушки. Разжал пальцы, придерживавшие у горла покрывало, оно скользнуло вниз следом за руками. И все смотрел на пальцы царя, ласкавшие кинжал.

Если бы успели рабы убрать и украсить Акамие, и натереть его соком травы ахаб, и умастить благовониями — сейчас бы, в эту самую минуту яркая кровь хлынула бы, заливая белый шелк. Грустный и спокойный уехал бы царь наутро к войску.

Но не был сейчас Акамие воплощением соблазна и острием желания. Тихий он был и безучастный, жалкий, одинокий и беззащитный.

Отняв руку от кинжала, царь опустил ее на голову Акамие. Закрыл глаза, будто в сомнении, — но поспешил сказать, отталкивая мальчика:

— Поедешь со мной.

 

Глава 3

День за днем тряслась и раскачивалась повозка, крытая коврами поверх белого войлока, а в ней, за шелковым пологом, скучал и томился царский наложник.

Кто хочет успеха в военном походе, не предается утехам плоти. Лишь к тому, кто всем существом, всем напряжением духа устремляется к цели, снизойдет Судьба с высоты своего равнодушия. И ни в одну из ночей, проведенных в походном шатре, царь не посылал за Акамие, и был умерен в еде и питье, и сыновья его и военачальники следовали его примеру и требовали того же от воинов.

Тем желаннее будет войску победа, когда вместе со стенами чужих городов падут и развеются прахом запреты и все будет дозволено победителям.

День напролет шли и шли балованные кони, способные выносить тяготы многодневного пути, и голод, и недостаток воды.

День напролет скрипела повозка, Акамие жаловался на духоту и тряску, и евнух, откинув полог, садился у проема, бдительно следя за тем, чтобы никто не приближался к повозке и не заглядывал внутрь. Акамие устраивался за его широкой спиной и разворачивал свиток из данных ему в дорогу учителем Дадуни. Но очень скоро глаза уставали ловить прыгающие строки, и он откидывался на подушки.

Сначала ему, никогда не покидавшему ночной половины царского дворца, было любопытно и радостно наблюдать новую яркую жизнь, закипевшую вокруг. Зажав в руке края шелкового полога, он прижимался к нему лицом, то одним, то другим глазом выглядывая наружу. И видел чудеса, не виданные никогда раньше: видел повелителя верхом на боевом коне и четверых всадников, вплотную следовавших за ним. Всадники были в кольчугах мелкого плетения и в блестящих остроконечных шлемах, повязанных белыми платками, расшитыми золотом и жемчугом. Рукоятки их мечей и скрепы ножен, усаженные драгоценными камнями, разбрызгивали острые блики, а у седел блестели золотым тиснением колчаны и налучи красного сафьяна. И были у них длинные луки, обмотанные белоснежной корой туза, и высокие, туго облегавшие икры сапоги с медными носами, а спины и крупы коней покрывали парчовые попоны.

И по гордым взглядам удлиненных, приподнятых к вискам глаз, по густым разлетающимся бровям, по хищным ноздрям над полными надменными губами Акамие с болью, но и с восторгом узнал в них своих братьев, чьи имена он, раб, не смел произносить. Все они лицом и статью походили на повелителя.

Их заслонили другие всадники, но Акамие сквозь блеск и сверкание дорогой сбруи и вооружения, сквозь мелькание ярких одежд все старался разглядеть белые платки на шлемах царевичей.

Торжественно выезжал повелитель из Аз-Захры. Сопровождавшие его отряды всадников, лучников и копейщиков с трудом помещались в улицах и переходах. И следом за пышной процессией ехала крытая коврами повозка, окруженная двумя дюжинами конных стражников с обнаженными мечами в сильных руках.

Когда же остались позади городские ворота и, удаляясь, затих рев огромных труб и рокот барабанов, Акамие в изнеможении опустился на подушки. В однообразной и размеренной жизни его на ночной половине даже уроки учителя Дадуни оказывались полными потрясающих впечатлений. Утомленный зрелищем множества людей, блеском белых стен городских зданий, оглушенный, измученный духотой в тесной, раскачивающейся повозке, Акамие то ли лишился чувств, то ли уснул. Лишь к вечеру его глубокое забытье встревожило евнуха, поначалу довольного тем, что его подопечный перестал выглядывать из-за полога, рискуя быть увиденным и тем подвергая риску столь любезную евнуху его собственную голову.

Испугавшись, евнух стал брызгать на лицо и грудь Акамие водой из кувшина и обмахивать мальчика платком. Распахнув все, что можно было распахнуть в кибитке, дул в лицо ему, пока не раскрылись помутневшие глаза. А тогда вознес хвалу своей судьбе, избавившей его от жестокой казни, и со всей возможной заботливостью устроил Акамие у края повозки, и поил разведенным вином.

Тяжелые сны измучили Акамие в ту ночь, но утро принесло радость: необъятный простор был виден из-за полога — и ставшие близкими горы, и огромное небо, какого не увидишь из узкого окна или из ограниченного высокими стенами дворика. И на все смотрел Акамие ненасытными глазами, и бормотал, и вскрикивал, и смеялся, так что евнух стал беспокоиться за его разум.

Все, все хотел видеть Акамие и не отрывался от щели в пологе, и часто глаза его замечали белые платки на блестящих шлемах.

Повелитель и его свита прошли в Долину Воинов широким ущельем вдоль быстро несущей с гор ещемутную воду реки, и снова взревели трубы и загрохотали барабаны, и приветственные крики оглашали долину, бесконечно отражаясь от окружающих ее гор. Снова блистало оружие, и воинственно бренчала сбруя, и вертелись перед глазами яркие краски. Но Акамие уже начал осваиваться с этим миром, и обилие впечатлений не приводило его в изнеможение.

Трава в долине была начисто вытоптана. Заливисто ржали кони, мешая с пылью высохшие корни. Звенели и визжали мечи на точилах, стучало и звенело там, где поднимался дым над походными кузницами. В больших котлах булькало и причмокивало густое варево из бобов, в которое щедро добавляли мясо горных баранов и коз.

Тяжелый и острый запах густо стоял в долине: пота, раскаленного железа, пряностей, навоза и крови. Дым поднимался над долиной, как над котлом клубится пар. Все новые и новые отряды скатывались с перевалов и занимали заранее отведенные места.

Деятельными, без суматохи и излишней спешки, были дни до выступления войска в поход — для всех, кроме Акамие. Ему, праздно заточенному в шатре, окруженном молчаливой и грозной стражей, жизнь в военном лагере показалась еще более однообразной и скучной, чем на ночной половине дворца. Однообразный, постоянный шум снаружи, духота в наглухо закрытом шатре, пространство, гораздо меньшее, чем то, которым он располагал во дворце, тоскливая праздность постороннего среди напряженного кипения жизни…

Прежде Акамие никогда не хватало времени, чтобы всласть начитаться, — теперь, за неимением другого занятия, драгоценные свитки скоро стали ему ненавистны, вызывая тяжесть в голове и тупую усталость души.

Изнемогая от скуки, он покинул опостылевший шатер и снова занял место в повозке в день выступления войска. Расшитые подушки, набитые кусочками беличьих шкурок и пухом заморской птицы, превосходящей ростом человека и не имеющей крыльев, уже нещадно намяли бока, Акамие уныло вертелся и беспрестанно заставлял рабов переворачивать и перекладывать их.

Волы не могли угнаться за конным войском, ровной рысью уходившим вперед в просторную гладкую степь, оставляя за собой широкую дорогу вытоптанной земли. Только отряд стражи неизменно охранял повозку. Царь, обремененный немалыми заботами, видно, забыл о прихваченном с собой наложнике. Обоза не следовало за войском: холеные кони были в силах унести всадника, оружие и снаряжение, запас провизии и овса и бежать с таким грузом целый день, почти не утомляясь. Чистокровные бахаресай и хайриши, выведенные для пустыни и набегов, они могли мириться со скудным кормом и мало пили во время длительных переходов по степям. И каждый воин умел позаботиться о своем коне и оружии, а отряды охотников всегда доставляли свежее мясо. Шатры везли на легких повозках, запряженных четверками мулов.

Так и случилось, что пыль, поднятая копытами боевых коней, оседала у самого горизонта красными от заходящего солнца клубами, указывая направление завтрашнего пути, когда, покинув вытоптанный след, белая повозка остановилась среди серебряной травы. Здесь можно было пустить пастись волов и лошадей стражи. Воины первым делом принялись расседлывать коней, обтирать и осматривать их ноги и спины, смазывать обнаруженные царапины целебными бальзамами, неизменно возимыми с собой.

Нечего было и думать об охоте в этой местности, где вся дичь была распугана прошедшим впереди войском. Довольствовались испеченными на углях лепешками и фасолевым фулом, щедро приправленным чесноком, кунжутом и тмином.

Костры вокруг повозки золотом цвели в темноте. Воины, откинув за плечи концы головных платков, наклонялись над мисками, наполненными остро пахнущей кашицей, и зачерпывали ее свернутыми в кулечек кусками лепешки. Трое евнухов, сопровождавших Акамие, сидели в стороне от воинов, у своего костра.

Лежа у откинутого полога, поначалу безучастно глядя на огни, отгородившие повозку от ночи и степи, Акамие чувствовал, как в нем поднимается неудержимая волна, заставляя сердце биться гулко, холодя дыхание, лишая привычного покорного чужой воле спокойствия, позволявшего любое происходящее с ним воспринимать как единственно возможное, и не прекословить, и не сопротивляться. Вокруг и внутри ширилась тянущая пустота, мешала дышать, беспокоила. Она была похожа на то чувство, которое бывает, когда стоишь на качелях, и доска из высшей точки пускается вниз. Если в этот момент не толкнуть ее, упруго разгибая колени, в груди разверзается пустота и в нее валится все нутро. И как на качелях, Акамие испытывал потребность заполнить эту пустоту движением, усилием — собственным своим, самочинным.

Он пошарил вокруг и под подушкой нащупал край покрывала. Завернувшись в него с головой, Акамие перелез через бортик и осторожно стал на землю. Трава под босыми ногами была прохладной и влажной, но надломленные стебли покалывали изнеженную кожу. Акамие подтянулся и неловко повис животом на краю повозки, разыскивая наощупь парчовые туфли, которые должны были где-то валяться. Наконец он выбросил их, одну за другой, наружу и подвинул к краю поднос с лепешками и миской фула.

Обуться, поправить покрывало и взять в руки поднос было делом считанных мговений, но Акамие не представлял себе, что делать дальше.

Устроиться с подносом под повозкой — но стоило ли покидать ее ради столь жалкого подобия свободы? Сквозь перекрещенные нити покрывала яркими и манящими светочами виделись костры. Евнухи располагались слева. Акамие невольно глубоко вздохнул — грудь широко раздалась, наполненная опьяняющим воздухом. Страха и не было, только дрожь пробегала по плечам. Опьяненный собственной дерзостью, покоряясь необъяснимому порыву, Акамие направился прямо к костру, окруженному воинами.

Шорох его шагов, доносившихся изнутри маленького лагеря, никого не встревожил. Черное покрывало не выдало его, когда он остановился, немного не дойдя до костра, еще в темноте, прислушиваясь к разговору.

Широкоплечий стражник со шрамом через левую щеку, в красно-зеленом платке и малиновом кафтане, настаивал на том, чтобы еще до конца ночи послать гонца вслед ушедшему войску — известить царя о создавшемся немыслимом положении и испросить повелений.

Другой воин поддерживал его:

— Воевать хочу, врага сечь, добычу добывать, а не таскаться по степи за покрывалом.

Оба они обращались к темнолицему худому воину, голова которого была покрыта черным платком. Тот молчал, бесстрастно глядя в огонь, лишь неодобрительно сжал губы. Никто больше не произнес ни слова.

Акамие боялся теперь, но только одного: что сейчас отступит, повернет назад, вернется в повозку. Дважды ему не решиться на такое — никогда, он знал. И он шагнул вперед, шагнул еще раз и еще, холодея перед неизбежным, хоть и не представлял себе, каково оно.

Оказавшись за спиной стражников, он носком туфли осторожно подтолкнул в бок ближайшего. Тот подвинулся, думая, что места у костра просит его товарищ, ходивший глянуть лошадей. Но пять пар глаз, направленных на пришедшего, округлились и застыли.

Акамие угадал, что малейшее колебание погубит его. Не торопясь он опустился на освободившееся место, поставил перед собой поднос и закинул край покрывала так, чтобы оно косо нависало надо лбом, скрывая лицо сверху и по бокам. Отломив от лепешки четвертушку, Акамие согнул ее совочком и погрузил в миску.

— Да насытятся путники, — негромко сказал он, как велит обычай, поднося лепешку ко рту. И откусил. И принялся жевать.

Мужчины застыли, не шелохнувшись. Происходило неслыханное: те, что под покрывалом, не сидели с воинами, не ели в присутствии посторонних, откинув тяжелый шелк с лица. Закон и обычай явно нарушались, но так, что никто не знал, чем этому воспрепятствовать. Если бы тот, что под покрывалом, кинулся в степь — мгновенно рванулась бы следом погоня, повалили, прижали бы к земле, связанного бросили бы в повозку, предоставив евнухам решать: наказать ли виновного немедля или доставить на суд и расправук царю. Если бы Акамие сбросил покрывало совсем — повалились бы наземь, закрыв глаза, призывая евнуха навести порядок при помощи увещеваний или плети.

Но тот, что под покрывалом, просто сел у огня и открыл лишь нижнюю часть лица. Видны были, да и то неясно в перебегающих тенях, только старательно жующий рот, гладкий тонкокостный подбородок, светлые кисти рук да складки ткани, громоздившиеся на коленях.

Старший стражник, тот, в черном платке, нервно оглянулся на евнухов. Те с непозволительной беспечностью уписывали фул, не отвлекаясь на созерцание соседних костров, только бросая изредка взгляды на повозку. Но повозка стояла на месте, и внутри был все тот же ком неподвижной темноты, что и раньше. Оглянуться вокруг в поисках Акамие евнухам и в голову не могло прийти.

Акамие же решил во что бы то ни стало закончить трапезу здесь, у костра. Тем не менее нельзя было выказывать торопливости или страха. Словно сидя перед круглым столиком у себя в покоях, Акамие полными отточенного изящества движениями зачерпывал из миски горячую массу разваренной фасоли и подносил ко рту. Рука двигалась плавно и мерно, жевал он неторопливо и тщательно, как подобает воспитанному человеку. Только складки тафты над левым коленом мелко дрожали. Ему не верилось, что никто этого не замечает.

И вот рабы принялись разносить кофе, приготовленный в медных сосудах, вовсе без сахара, очень густой и крепкий, пахнущий имбирем, — мурра. Один из них подошел к костру начальника стражи и, почтительно кланяясь, принялся наполнять чашки, которые машинально подставляли воины. Дойдя до Акамие, он замер.

— Принеси чашку из повозки, — строго сказал Акамие, не обернувшись.

По привычке повиноваться раб кинулся выполнять приказание, и только передав в руки Акамие наполненную чашку, опомнился, окинул круг воинов испуганным взглядом и бросился к евнухам.

Что касается начальника стражи, он уже убедился в том, что лица неожиданного гостя не разглядеть в тени покрывала, а значит, он и его воины вне опасности. Хватать же и силой тащить в повозку царского любимца, когда он смирно сидит, со всех сторон закутанный, окруженный стражниками, под охраной которых он, собственно, и оставлен… Что ни говори, а пока с мальчишки не сняли кожу, его жалоба может стоить головы. Поэтому начальник стражи с непроницаемым лицом поднес к губам чашку, краем глаза наблюдая за обернутой тканью и темнотой фигурой.

Акамие знал, что для него приготовлен другой напиток из кофейных зерен — густой и сладкий, как сироп, мазбут.

Но сейчас, сидя рядом с воинами у походного костра, мальчик и не подумал просить мазбута. Он должен выпить мурра — иначе не стоило и затевать все это.

Нестерпимая горечь обожгла рот, но выражения лица не было видно из-под покрывала. Акамие твердой рукой держал чашку, отпивая из нее неторопливыми мелкими глотками, подражая воинам.

Слева раздался сердитый окрик. Старший из евнухов бежал, размахивая плетью, за ним спешили остальные. У других костров повскакивали на ноги воины. Одни с удивлением следили за поднявшимся переполохом, некоторые бросали тревожные взгляды в темноту, скрывшую ушедшее войско, и двое уже спешили к начальнику, крича и указывая руками в степь.

Но раньше, чем начальник сумел разобрать их крики и отдать приказ…

Акамие не оглядывался: спина его ждала удара плетью, но он только поставил чашку на поднос, чтобы освободить руки. За поясом у евнуха кинжал — на тот случай, если превратности войны отдадут повозку в руки врагу и стража падет, защищая имущество царя: тогда добычей неприятеля станут толстые китранские ковры, шелк, золото и камни украшений, но не Акамие. За поясом у евнуха кинжал, и кто знает, может быть, Акамие удастся дотянуться до него. Он, сидевший у костра с воинами и пивший с ними мурра, не потерпит плети. Он, сын царя…

Но раньше, чем евнух добежал, раньше, чем плеть взлетела над неподвижной грудой плотного шелка, в которой замер Акамие…

Так и должно было случиться: из темноты вырвался конь и встал на дыбы, сбив передними ногами старшего евнуха. Тот с воем покатился по земле. Остальные сами шарахнулись в стороны от завертевшегося на месте жеребца. Золотом отливали его атласные бока в свете костров, а на крепкой спине яростно улыбался белозубый всадник в блестящем шлеме, повязанном белым платком.

Из темноты выскакивали новые всадники, и стража радостно приветствовала их.

Акамие сидел, потому что встать не смог бы. Он чувствовал, что не сможет.

Уже всадник на золотистом коне объехал вокруг костра и остановился перед почтительно склонившимся начальником стражи. Акамие, придерживая обеими руками покрывало, посмотрел вверх.

Тень лошадиной головы металась, закрывая лицо всадника, но белый платок… но гладкий подбородок…

— Брат Эртхиа…

Эртхиа лаской скользнул с коня.

— Брат Акамие!

Начальник стражи до небес превознес милость Судьбы и собственную мудрость.

Царь действительно забыл о наложнике.

Пока разбивался шатер у реки Тирлинэ, вдоль которой повелитель намеревался пройти с войском большую часть пути, царь сам осмотрел ноги и спину своего коня, как каждый из воинов, не доверяя этого слугам.

Потом, воссев в своем шатре, царь принимал ашананшеди.

Лазутчики повелителя Хайра были особенные люди. Они и внешне отличались от прочих подданных, и не одной одеждой. Лица их были светлей, а черты — не так выпуклы и резко очерчены. Ростом они не превосходили хайардов, но были стройнее и тонки в кости, как бахаресские кони.

Они занимали промежуточное положение между знатными семействами, состоящими в родстве с царем, из которых выходили военачальники и советники, и простыми воинами, составлявшими войско.

Но и простой воин, прославив свое имя подвигами и заслужив награды и почести, может стать основателем знатного рода.

И знатный, не оправдавший доверия повелителя и потому лишенный званий и отличий, не замедлит присоединиться к войску, чтобы защищать или расширять границы Хайра и не упустить возможности вернуть себе доброе имя и положение.

Судьба переменчива.

Только царских лазутчиков Судьба словно не замечала. Никто не мог стать лазутчиком или перестать им быть. Лазутчиком можно было только родиться. И умереть.

Никто не знал их путей.

Никто не знал их имен.

Только имя рода — Шур, Тэхет, Ашта…

Представитель каждого из родов нес службу постоянно подле царя, и место отправившегося по царскому поручению занимал другой. Так поступали потому, что хоть любой из ашананшеди справился бы с любым заданием в известных, да и не известных Хайру землях, но род Тэхет лучше знал пути и обычаи южнее оазиса Бахарес, род Ашта привольно чувствовал себя от края до края Просторной степи и за краем ее, в густых и темных лесах, населенных дикими племенами, лазутчики же из рода Шур ходили в Аттан.

Теперь все они, на время похода собранные под началом Шагаты (это вкрадчивое слово из языка ашананшеди означало отнюдь не имя, а звание), были глазами и ушами огромного войска, а также вытянутыми далеко вперед руками, препятствующими распространению слухов.

Их луки били далеко и без промаха, их ножи с листовидными лезвиями летели подобно молниям, а сами они были подобны теням — среди теней и камням — среди камней, и с детства заучивали наизусть описания земель на многие дни пути во все стороны от Хайра: дорог и тайных троп, источников, переправ и селений в них. Выучка их коней вошла в поговорку, хотя одни говорили — послушен, а другие — умен, как конь лазутчика. На этих конях подъезжали они к царскому шатру, скользили с их непокрытых спин и отсылали неприметным движением руки.

Стража беспрепятственно пропускала их к шатру — и у самого входа они, казалось, исчезали: был лазутчик — и нет лазутчика, полог шатра не колыхнулся; а потом так же ниоткуда появлялись, подносили к губам маленькие серебряные свистки, на неслышный зов которых немедленно прибегали их спокойные кони с мудрыми глазами.

Змеиный точный бросок — и всадник уносился прочь, не задерживаясь для отдыха и еды.

Со всего огромного пространства впереди и по бокам войска лазутчики приносили царю известия. Те, что уехали дальше расстояния дневного пути, обменивались с остальными только лазутчикам ведомыми знаками. И все они сообщали сегодня царю: ничто не препятствует продвижению войска, ничто не мешает идти вдоль реки, путь свободен.

После лазутчиков царь принимал доклады военачальников о том, что кони и люди накормлены и устроены на ночлег как подобает.

Лишь после этого он утолил свой голод жареным мясом, лепешками, фулом и чашкой мурра.

Раскинувшись на скромном походном ложе, царь был готов предаться сну, с тем чтобы рано утром вести войско вперед.

Песня, раздавшаяся неподалеку, зацепилась за краешек сознания и удержала его на кромке бодрствования.

Часто дрожал напряженный и страстный звон дарны, и высокий голос привольно парил над ним, и затейливо вился, и падал, и взлетал, замирая у самого неба…

Настигла меня любовь, и поселилась страсть меж ребер моих. Вдали от тебя пью воду — будто песок глотаю. Скрыться бы от души, чтоб избежать той муки, которую она терпит…

Сон исчез, как не бывало. Кто-то, видно очень молодой, первый раз в походе, на весь лагерь заливался о любви. Негоже это, другие песни пристали воину накануне битвы. Всему войску может это повредить в глазах Судьбы. Послать стражника умерить пыл юнца?

Посмотреть, кто в войске самый влюбленный, да заодно и размять ноги после целого дня в седле вышел царь из шатра. Отстраняюще вскинул руку — стражники, дернувшись было следом, откачнулись назад. Что может грозить царю среди преданного войска? Если в тени шатров, как тень и тень тени, неразличимо струится плащ Шагаты…

Подойдя к костру, царь увидел белый платок над безбородым лицом, яркие глаза младшего сына, проворные пальцы на длинном грифе. Под запрокинутым подбородком дрожало напряженное горло.

Остальные царевичи, включая и наследника Лакхаараа, слушали, как истинные ценители, с закрытыми глазами.

Это все они умеют, мальчишки, качать головами и прищелкивать пальцами, когда под звон дарны один из них пустится перечислять обильные прелести возлюбленной.

Да видел ли он ее хоть раз без покрывала?

Эртхиа — не видел. В этом царь был убежден. Но отметил себе: вернемся из похода — пора женить. И отселить царевича.

Царь с насмешливым любопытством прислушивался к песне. Чем таким мог околдовать Эртхиа старших братьев, у которых в домах ночные половины отнюдь не пустуют?

Младший царевич теперь тихо, бархатно выпевал:

…скорлупы ступней не раздавит, идет, как по стеклам битым, наверно, перейдет и реку, туфелек не замочив… Ложь, подумал царь, ни одна из тех, что носят покрывало, не обладает такой походкой. И ни один. Лишь Акамие танцует, не примяв ворсинок ковра. Лишь Акамие.

Холодом и жаром вмиг обожгло царя. Один в степи, с двумя только дюжинами стражников — легкая добыча! Тот, кого предпочел бы убить собственной рукой.

Как бичем обожженные, повскакивали царевичи. Эртхиа замешкался, пряча в темноте за спиной дарну, с суеверным ужасом глядя в искаженное лицо царя. На младшего и обрушился отцовский гнев.

Стиснув каменными пальцами плечи царевича, повелитель яростным шепотом велел ему седлать коня и мчаться назад. Где-то в степи отстала крытая белым войлоком и коврами повозка — найти и пригнать ее в лагерь! Немедля!

— Волы не побегут! — осмелился возразить Эртхиа, дивясь странному приказу.

— Так привези того, что в покрывале. Хоть поперек седла! — взрычал царь, хватаясь за кинжал. Левая рука еще сильнее сдавила плечо царевича.

— Что стоишь? Ну!

Эртхиа отпущенной веревкой опал к ногам отца, коснувшись лбом его сапог — и отпрыгнул в темноту. На его месте тут же оказался Лакхаараа, прижал щеку к носку сапога, выкрикнул:

— Меня пошли, царь, мой конь быстрее. Эртхиа — мальчик еще, не справится!

Царь сделал отталкивающее движение рукой, не коснувшись лба наследника. Отвернулся от костра и ушел в шатер, не отрывая ладони от надежной, как смерть, рукояти кинжала. Ибо, как сказал сказавший, нет для красоты хранилища надежней гробницы.

Царевич Шаутара, пятью годами старше Эртхиа, недоумевая, проводил глазами отца и повернулся к старшему: спросить, спросить и… и спросить. Но Лакхаараа, издав неразборчивый рык, развернулся и ринулся в темноту. Тогда Шаутара растерянно оглянулся на другого брата — и онемел, перехватив полный жадного любопытства, цепкий взгляд, устремленный Эртхааной вслед старшему.

Евнух молча стоял у повозки, сложив на груди руки, холодными глазами глядя в темноту между кострами.

Творилось неслыханное, но не ему, жалкому рабу повелителя, спорить с царевичем. Его дело теперь: подробно и без утайки доложить царю все, как было.

Карать, в том числе и евнуха, будет теперь повелитель — на все его воля, и над ним только воля Судьбы.

И евнух расскажет, как срывал с себя царский наложник серьги, ожерелья и браслеты, всё царевы подарки, знаки милости и отличия, — бестрепетно, как попало разбрасывая их по ковру, устилавшему дно повозки. Как кричал на младших евнухов, медливших расплести косички, и велел, как есть, не распуская, сплести их в одну. Штаны и кафтан, привезенные царевичем, напялил на себя бесстыжий сын змеи, и одежда была ему широка, и туже велел затягивать пояс.

Не нашлось головного платка, чтобы укутать огромную косу. И дерзкий высунулся из повозки, лишь рукавом едва прикрыв лицо, перегнулся через край и выхватил кинжал из-под локтя евнуха. А царевич ничего не сказал, только развернул в сторону евнуха пляшущего коня.

И беззвучно двоилась темная пелена на сияющем лезвии острейшей стали.

Широкой полосой, отрезанной от черного покрывала, обернули светлую косу. Один конец накинул все же сын змеи на голову. Туго обмотав над бровями скрученным белым платком, поданным царевичем, затолкнул под него за виском свободный уголок покрывала. Видны остались только глаза да высокие брови.

Босой выпрыгнул из повозки, и царевич, ни слова не говоря, подхватил его и закинул в седло на спине высокого белого жеребца. И рассмеялся.

Последнее, что видел евнух, — округлившиеся глаза между складок черного шелка, белые руки, вцепившиеся в высокую луку.

Царевич сжал бока своего бешеного коня, и тот одним прыжком унес его в темноту. Следом устремились его спутники — дюжина лучников, и стражники, уже успевшие созвать и заседлать коней, попрыгали в седла и умчались за ними.

И белый конь с бесценным грузом унесся следом.

Остались в повозке груда драгоценностей, и разрезанное на полосы покрывало, и сброшенные шальвары с жемчужными застежками.

Рабы, на всякий случай пригнувшись, жались у заднего колеса повозки. Растерянные младшие евнухи, вновь обретшие дар речи, бормотали бессвязное.

Храпели волы за повозкой.

Догорали костры.

То горяча и бросая вперед, то осаживая коня вертелся вокруг Эртхиа. Темноту рассекал его звонкий голос.

Акамие обеими руками стиснул высокую луку. В груди было пусто. Судьбе угодна его смерть в темной степи…

Страх заставлял сильнее сжимать ногами бока коня, и послушный конь стрелой летел вперед, а рядом счастливо смеялся Эртхиа. Он в четыре года уже был лихим наездником, и не помнил, и знать не знал, каково учиться держаться в седле.

— И царь сказал: привези его. Я тебе, брат, Шана привел — славный конь, мой конь, теперь твоим будет, хочешь? Нет, хочешь? Белый конь, брат, после золотистого — лучший! — Эртхиа задорно крикнул, будоража коней. Веселый заржал ему в ответ.

Белый Шан шарахнулся в сторону, взвился на дыбы, выбрасывая перед собой тонкие ноги.

Акамие бросило вперед, отпустив луку, он обнял шею коня, да так и остался висеть мешком, когда Шан возобновил свой бег. Прижав лицо к лошадиной гриве, не пытался выпрямиться, хотя больно била под ребра лука седла. Не было конца этой пытке, Акамие уже в голос стонал от боли и страха и готов был отпустить шею коня — будь что будет, хуже быть не может!

Но реже и реже стучали копыта, и лука в последний раз ударила в живот, и конь остановился. Акамие не мог ни рук разжать, ни распрямить спину. Чьи-то сильные руки рывком подняли его за плечи.

Озадаченное лицо Эртхиа приблизилось. Прислонив Акамие к своей груди, он спросил:

— Что с тобой, брат?

Акамие дрожал, не в силах произнести ни слова.

Эртхиа вдруг рассмеялся звонче прежнего.

— Йох, глупец же я, брат, какой глупец! Садись мне за спину.

Акамие замотал головой, отстраняясь, опасливо оглянулся на окружавших их всадников.

— Нельзя! Это — смерть и гибель нам обоим.

— Что же тогда?

— Поедем медленнее. Может быть, я смогу…

— Дай покажу тебе, — снова загорелся Эртхиа, вложил поводья в бесчувственные пальцы Акамие, вставил онемевшие ноги в стремена, объяснил, как управлять конем. — Держись прямо, брат, отпусти плечи, они у тебя как деревянные. Выше пояса напрягаться не надо.

Кони пошли шагом.

— Тебе неудобно, да, брат? — радостно волновался Эртхиа.

— Ничего, — сквозь зубы ответил Акамие, — ничего.

Его качало в седле из стороны в сторону.

Эртхиа развеселился еще пуще.

— А знаешь, это почему? Твой Шан — иноходец. Настоящий бахаресский иноходец. Этому коню цены нет, вот нет ему цены во всех царствах на все восемь сторон света! Мне его повелитель пожаловал за победу в состязаниях лучников. Он и Веселого обходит! Иногда. А ты прямо держись, брат. Слышишь, прямо! — и пронзительно свистнул.

Акамие мотнуло назад, но он удержался, натянув поводья и сжав колени. Белый Шан завертелся волчком, и не обращая внимания на своего непутевого всадника, пустился ровной иноходью следом за конем царевича. И бежали они рядом, грудь в грудь весь остаток ночи.

У Акамие захватывало дух, но сердце ликовало.

Царь, прекрасный и грозный обликом, стоял перед входом в шатер.

Пальцы правой руки ласкали рукоять кинжала, носившего имя Клык Судьбы.

Неподвижно застыли за спиной царя могучие стражи, нагая сталь клинков в их руках горела на солнце.

В сдержанном шуме готового к выступлению войска только небольшое пространство вокруг царского шатра оставалось неподвижным и безмолвным.

Спокойным было лицо царя, и ровным — его дыхание. Только пальцы размеренно скользили вверх и вниз по драгоценным ножнам.

Спокоен был царь, потому что вот-вот должны были умереть его тревога и ревность. Скоро — уже пора! — должен был вернуться его младший сын с бесценной ношей поперек седла. И знал царь, что был трижды прав, посылая младшего.

Младший, еще чистый душой и легкий мыслями, еще по-детски преданный отцу и — верно сказал Лакхаараа — еще мальчишка! Потому и послал младшего, что остальные не дети уже, а Акамие — прекрасен.

И в таких делах нельзя положиться на сыновнюю преданность и послушание.

Всей ладонью охватил царь рукоять кинжала: только мне и тебе…

Золотой конь скакал впереди трех дюжин всадников, и наездник в белом платке уже натягивал поводья, замедляя его бег. Но не было видно поклажи поперек седла, завернутой в черное покрывало, — и тесно сошлись брови царя.

Белый иноходец рванулся было вперед, обходя Веселого, но Эртхиа, выбросив руку, поймал повод и повел белого, останавливая и его.

И разглядел царь, что лицо всадника скрыто черным шелком, а руки, выпустив повод, неловко ухватились за луку. И высоко поднялись на миг его тяжелые брови, и еще мрачнее стало лицо, и остановились, белея, пальцы на рукояти.

А Эртхиа уже кинулся в ноги отцу и, как всегда, не дожидаясь позволения, заговорил, глядя снизу веселыми глазами:

— Я привез его! Он сам приехал!

Акамие, высвободив ноги из стремян, кулем повалился на землю. Никто не посмел поддержать его.

Обернувшись, Эртхиа рванулся было на помощь, но Акамие сумел устоять, схватившись за спасительную луку.

С трудом переставляя ноги, подошел он и упал на колени, лицом в землю, позади Эртхиа. Царевич повернул озабоченное лицо к отцу — и замер под его тяжелым, темным взглядом. И не сразу понял, что взгляд этот предназначен не ему.

Долго молчал царь, глядя на протянутые к нему по земле бледные руки Акамие, чувствуя на своем лице обжигающий взгляд младшего сына. В глазах Эртхиа языками пламени трепетал испуг и билась мольба, а царь видел, что чисты его помыслы, нет в нем темных желаний, зависти и притворства.

— Ты видел его? — ласково спросил повелитель.

Всем существом почувствовал Эртхиа, что говорить надо — только правду. И правду сказал.

— Да. Давно, но помню. Он был в вышитой рубашке и с девичьими косичками, и матушка не пустила меня играть с ним. Я тогда только учился стрелять из лука…

Это было правдой, и вспомнил об этом Эртхиа только сейчас, и чувствовал себя так, как бывает, когда оступишься на краю ущелья, но неведомой силой, немыслимой судорогой, нежданным везеньем — удержишься.

— Крепкая у тебя память, Эртхиа, — похвалил царь. — Иди, готовься в путь.

Не смея ослушаться, Эртхиа отбежал недалеко и, хоть ничего не слышал, не отрываясь следил за отцовской рукой, не отпускавшей кинжала.

Царь не сразу обратился к невольнику. Задумчиво разглядывал обмотанную черной тафтой косу, спадавшую со спины в сухую пыль. Потом спросил:

— Что, жемчужный мой, понравилось тебе скакать верхом?

У Акамие оборвалось и сжалось что-то в животе от тихого голоса царя. Убил бы уж сразу, не терзал бы страхом…

— Да, господин, — ответил Акамие, но голос присох к гортани.

— Что, мой нарджис, что ты сказал?

— Да, господин! — выкрикнул Акамие, желая положить конец пытке.

— А пальцы твои серебряные дрожат. Не от усталости ли? — тем же ласковым голосом продолжил игру царь.

— Нет! — поспешно ответил Акамие и прикусил губу. Тяжело и горячо стало векам от слез, выступивших не от страха, а от жгучей досады.

— Пристал ли страх столь отважному всаднику? — с нехорошим смешком спросил царь. — Подойди ко мне, мой легконогий.

Акамие поднялся. Ноги едва слушались, но голову он держал высоко.

Царь впился взглядом в его лицо.

Акамие понял, что делает шаг навстречу смерти.

И сделал его.

В глаза царю смотрел спокойно: Судьба исполнится, никому не дано противиться ей.

Исполни же, царь и отец, судьбу мою.

Глядя в отрешенные, небоящиеся глаза, царь положил обе руки на плечи Акамие — не придавил сверху, а, будто поддерживая, сжал с боков. И смотрел, смотрел внимательно. Чего еще не разглядел он в этих глазах за пять лет при колеблющемся, уклончивом свете масляных светильников? И только ли яркое солнце над войском причиной тому, что и светлее, и ярче кажутся виноградово-синие глаза, не обведенные черной и золотой краской?

Громким голосом выкрикнул царь имена сыновей — над лагерем заметались голоса, повторяя приказ царевичам явиться к отцовскому шатру.

Во рту стало солоно. Акамие разжал зубы. Провел языком по занемевшим губам. Нижняя была прокушена.

Царь развернул Акамие, поставил справа от себя, не отнимая руки от его плеча.

Первым подбежал Эртхиа, пеший и без кольчуги. Царь сверкнул на него глазами, и царевич отступил, прячась за конями подъехавших братьев.

— Вот этот, что в покрывале, — медленно, весомо выговаривал царь, — это брат ваш, Акамие. А это, Акамие, твои братья: Лакхаараа, Эртхаана, Шаутара и… — царь строго свел брови, — и Эртхиа.

Акамие видел их наконец-то всех и вблизи. Все похожие между собой, словно царь, старея, оставлял свои облики, как змея — сброшенную кожу, и облик молодого царя продолжал жить отдельной жизнью. В белых платках вокруг высоких шлемов, в ярких кафтанах, все, кроме Эртхиа, в сверкающих кольчугах.

И все смотрели на царя, лишь бросая на Акамие подчеркнуто равнодушные взгляды: не пристало разглядывать того, что в покрывале, если он принадлежит не тебе.

Лакхаараа и того меньше: ни разу его взгляд не остановился на Акамие.

А Эртхиа, не скрываясь, улыбался во все глаза.

— Вам поручаю мое сокровище. Будете ему стражей и охраной. Эртхиа! — царь еще строже сделал лицо и голос. — Научишь его держаться в седле.

Эртхиа кинул торжествующий взгляд на братьев и быстро опустил глаза.

— А ты, смелый всадник, — повернулся царь к Акамие, — прячь лицо надежно, чтобы не было беды и раздора.

И доволен был царь решением своим, потому что знал: каждый из братьев станет зорким соглядатаем за остальными. Не опасны ни угрюмое своеволие Лакхаараа, ни тишайшая хитрость Эртхааны. Шаутара же, беспечный охотник, благороден настолько, насколько позволяет его беспечность. Худого не замыслит, а и замыслит — не совершит. Забудет, времени не найдет.

Эртхиа, младший, душою прям, как добрый клинок. И все его помыслы и побуждения на виду.

Вместе — будут братья как связанные веревкой.

И на все время похода мог царь оставить тревоги о сохранности драгоценной своей игрушки.

 

Глава 4

Злой зимний ветер пронизывал до кости, и кольчуги не спасали, и не укрывали щиты.

Черные плиты мостовой перед высоким дворцом владык Аттана были завалены телами воинов. Последний отряд дворцовой стражи погибал под ударами прямых мечей завоевателей у входа в башню, где готовились принять смерть наследники владык.

Сам царь и бог Аттана и его жена были найдены сидящими на троне в пустом и гулком тронном зале. Гордые улыбки застыли на мертвых лицах. Повелитель Хайра приказал убрать их тела.

Теперь дворец аттанских владык был пуст и нем, только во внутреннем дворе, у подножия высокой башни, слышался затихающий шум схватки. Защитники дворца погибли, а рабы разбежались. Хайарды, кроме отряда, осаждавшего башню, покинули дворец по приказу царя: им принадлежало право брать любую добычу в городе, но не во дворце.

Перед гладкими до маслянистого блеска широкими ступенями царевичи оставили коней, передав поводья сопровождавшим их воинам, и вошли во дворец, дивясь странной, чуждой его красоте. Ни резьба, ни роспись не украшали огромные пространства стен и высоких потолков, лишь окна, узкими щелями отверзавшиеся по обе стороны, перегораживали залы пластами холодного зимнего света. В других залах окна были сделаны в потолке, и свет стоял узкими колоннами.

Обмениваясь удивленными возгласами, царевичи прошли череду гладких пустынных залов, невольно стараясь держаться вместе: своенравное эхо жило в этом дворце. Оно подхватывало каждый звук, играло и тешилось им долго и прихотливо.

Эртхиа попробовал было поиграть с ним, но Лакхаараа так дернул его за плащ, что ткань затрещала, надорвавшись у золотой пряжки на плече.

Акамие умоляюще посмотрел на брата, прижимая озябшей рукой черный шелк ко рту.

То насмешливые, то грозные отражения голосов пугали его. Таинственная сила, могущественная и недобрая, чудилась ему в огромных и безжизненно пустых помещениях дворца.

Столб яркого света впереди первым увидел Шаутара и молча указал на него рукой. Путь к свету преграждали черные решетки, заметные только на его фоне. Там, где свет не проглядывал за ними, они сливались с темнотой, и только большие золотые ромбы отчетливо светились на них. Это были ворота, и створки их были приоткрыты.

В узкую щель между ними, не колеблясь, скользнул Акамие, угадывая за воротам разрешение тревоги и напряжения, копившихся по дороге сюда.

Вошел, вздохнул глубоко и замер. Сзади слышал только дыхание вошедших следом царевичей и благоговейную тишину.

Ветер крадучись колыхал вдоль стен завесы, и бросался через весь зал, и заводил широкие круги, задевая лица и шевеля полы плащей незваных пришельцев. Ветер теперь хозяйничал здесь, пока новый владыка не займет опустевшего трона.

Трон был необыкновенный, как бы двойной: широкая золотая скамья опиралась на ось трех колес, два поддерживали трон по бокам, и третье — посередине. Скамья предназначалась для владыки и бога Аттана, сына Солнца, и его сестры-жены.

Трон стоял на овальном возвышении у высокой и узкой дальней стены этого зала, имевшего странную форму: как будто стена за троном отрезала вершину треугольника, в основании которого находились широкие ворота с черно-золотыми решетками.

Потолок зала тоже под острым углом сходился где-то в темной вышине.

Окна, так же как и стены, завешенные тяжелой черной тканью, пропускали воздух, но не свет. Золотые орнаменты на завесах состояли из крестов, ромбов и вписанных в них колес.

Но единственным источником света, дававшего блеск золотым украшениям, было овальное окно в потолке прямо над троном. Широкий поток лучей низвергался оттуда, заливая трон золотым сиянием. Колеса горели, будто охваченные огнем.

От их жаркого блеска острее чувствовались неласковые прикосновения зимнего ветра. Акамие прерывисто вздохнул, кутаясь в длинный плащ, повернул лицо к братьям. Все стояли у черных ворот, и ни в ком не было видно желания подойти к трону. Темнота зала давила и пригибала, и никто из братьев не захотел склониться, а пройти через весь зал с прямой спиной, видно, не доставало ни в ком из них отваги.

Чуждая властная сила, незнакомая и враждебная хайардам, все еще царила в этом зале, похожем на святилище чужих богов.

Эхо загремело и захохотало за спиной царевичей. Все обернулись, едва не подпрыгнув, только Лакхаараа не отрывал взгляда от золотой колесницы.

Совершенно невозможно было определить, как далеко находится источник звуков, вызвавших эхо, и шум рос, разбиваясь о стены и падая вниз, чтобы снова взлететь во тьму под потолком.

Наконец фигуры идущих замелькали в ближнем зале, вспыхивая в полосах света.

Это был Ахми ан-Эриди из приближенных царя и сопровождавшие его воины, пригнавшие дюжину черных рабов, с золотыми кольцами, продетыми в широкие плоские носы, в золотых ошейниках и закутанных в пестрейшие плащи на меху.

Поклонившись царевичам, Ахми ан-Эриди сообщил, что царь пожелал пировать нынче вечером в тронном зале поверженных владык со своими сыновьями и военачальниками. Для устройства этого празднества и присланы пойманные воинами ан-Эриди рабы, пытавшиеся покинуть дворец.

Ему же, ан-Эриди, царь поручил проводить царевичей в сокровищницу, чтобы они смогли выбрать по своему вкусу наряды и украшения.

Акамие рад был покинуть тронный зал. Как сможет вернуться сюда для празднества, он не представлял.

Ханис, один, все еще удерживал нападавших перед узкой дверью в башню Небесной Ладьи. Чтобы попасть в нее, надо было пройти коридор длиной всего в три шага, но этих трех шагов хватало, чтобы Ханис мог встречать врагов по одному.

Там, за его спиной, узкая винтовая лестница начинала головокружительный взлет в высоту. А наверху, на открытой площадке, Ахана, сестра-невеста, возносила последнюю молитву Солнцу. За себя и за брата своего, сына царя и бога, наследника владык Аттана, который готов был защищать каждую ступень, лишь бы Ахана закончила свое последнее земное обращение к Солнцу без спешки, в подобающем случаю божественном спокойствии духа.

Выдернув меч из тела очередного противника, Ханис тяжело втянул воздух в измученные легкие. Пот заливал лицо, пересохшее горло горело. Скоро ли Ахана закончит молитву? Ведь Ханису еще должно хватить сил, чтобы вонзить меч себе в живот.

Новый противник был выше Ханиса и по меньшей мере в два раза шире в плечах. Ханис твердо встретил его атаку, но помимо воли прислушивался к звукам снаружи. Сквозь лязг металла о металл и азартные крики чужих гортанных голосов до него долетел наконец звонкий девичий голос, посылавший приветствие Солнцу.

Радостно и гордо воззвала Ахана к божеству, предупреждая, что уже идет к нему.

Крики во дворе разом стихли.

Ханис знал, что сестра его и невеста, став на самом краю площадки, протянула руки к Солнцу и с улыбкой сделала один шаг вперед.

Он замер на миг, ожидая звука удара нежного тела сестры о каменные плиты.

Меч противника плашмя обрушился на его голову.

Знаками объяснив рабам, что хочет вымыться, Акамие добился, чтобы его проводили в круглую комнату с бассейном, всю выложенную плитами белого мрамора, не тронутого резьбой.

Рабы зажгли свечи в кованых фонарях, похожих на редко сплетенные корзины, принесли большие мягкие полотнища, ароматы и масла в прозрачных сосудах, разложили и расставили все на каменных лавках, окружавших бассейн.

Отослав их выразительным движением руки, Акамие сбросил одежду. Воздух был несколько теплее, чем в продуваемом насквозь тронном зале, но не давал надежды согреться. Акамие поспешил к бассейну.

Бассейн был намного глубже, чем казался, и Акамие сразу же по горло погрузился в чистейшую ключевую воду. Ледяную.

На его пронзительный вопль вбежали рабы, и не замедлили явиться воины, но Акамие громко предупредил, что им лучше оставаться снаружи. И что никакая опасность ему не угрожает.

Стиснув пляшущие зубы, кутаясь в полотенце, он пытался объясниться с рабами. Немыслимыми знаками ему объясняли, что купальня эта — царская, лучшая во дворце. А он знаками столь же неописуемыми просил много, очень много горячей воды.

Все же крупная дрожь, сотрясавшая тело Акамие, оказалась лучшим толмачом. Его немедленно растерли, с ног до головы закутали в тонкую шерстяную ткань, а сверху накинули меховой плащ.

И некоторое время спустя Акамие плескался в большом чане с нагретой водой, и наслаждения его отнюдь не умаляло то обстоятельство, что купальней ему служила дворцовая кухня.

А после купания, приказав чем угодно завесить, заставить, забить и заколотить окна в чьей-то опочивальне, он свернулся комочком на твердом, как доска, ложе, укрытый всеми одеялами, какие смогли найти на диво расторопные и старательные рабы.

Тяжелым и сонным было тело, ясной и легкой голова. Гордая улыбка победителя не покидала лица Акамие, когда он, то погружаясь в дремоту, то пробуждаясь лишь для того, чтобы зевнуть и перевернуться на другой бок, вспоминал каждый из дней трудного военного похода, первого в его жизни.

Судьба переменчива.

Теперь уже с умилением возрождал он в душе радость от первого пробуждения в походном шатре. Острый запах кожи сразу обозначил начало новой жизни. Рядом с постелью были разложены дорогие — не получал Акамие дороже — царские подарки: уздечка с налобником из золотых и серебряных пластин в виде распахнутых крыльев диковинной птицы, узорное седло и чепрак из красного бархата, украшенный золотым шитьем и жемчужным низанием.

Брат Эртхиа щедро поделился с ним, и Акамие поспешил облачиться в одежду всадника и воина: узорчатые шерстяные носки, штаны, рубашку, кафтан. Сапоги помог ему надеть слуга младшего царевича, они были велики, да и кафтан широк в плечах, но Акамие был счастлив, и слуга Аэши уверял его, что все сидит прекрасно, и смеялся Эртхиа, надевая на брата кольчугу и шлем, расправляя на плечах кольчатую бармицу, повязывая белый платок. И они смеялись уже все втроем, потому что Эртхиа многое позволял своему слуге Аэши, но правда, что ему никогда не пришлось пожалеть об этом.

— Ничего, брат, в Аттане тебя оденем. Всю мою добычу — тебе подарю!

— Смотри, сам в добычу не угоди! — сурово оборвал его явившийся на шум Лакхаараа. — Ни к чему дразнить Судьбу, когда все мы в ее руках.

И вышел.

Акамие торопливо ощупал край покрывала, заправленный под шлем: не выбилось ли? Хотя Лакхаараа даже не взглянул в его сторону.

Но!

О, эти жаркие дни! Пропыленный, потный, счастливый, мчался Акамие на белом иноходце. Царь будто забыл о нем. Правда, каждый раз, призывая сыновей, придирчиво и строго ощупывал Акамие взглядом, но обращался только к сыновьям-воинам. Перед царем чувствовал себя Акамие тенью среди своих братьев.

А братья вели себя с Акамие осторожно: то ли брат, то ли невольник, то ли воин, то ли тот, что под покрывалом. Острое, едва сдерживаемое любопытство вспыхивало в торопливых, уклончивых взглядах Эртхааны и Шаутары. Во взгляде Шаутары было больше любопытства, во взгляде Эртхааны — другого, и Акамие сам поспешно опускал глаза и старался держаться ближе к Эртхиа. Лакхаараа же и вовсе в лицо Акамие не смотрел и если говорил с ним, то говорил коротко и неласково.

Самые темные глаза были у Лакхаараа. Темные, как у царя, с тайной, упорной думой в глубине.

А самые холодные — у Эртхааны. Будто приценивался: сколько не жалко отдать за невольника.

Шаутара же прятал любопытство за полунасмешливой почтительностью, в которой угадывал Акамие не желание унизить, а смущение.

И ревниво следили старшие царевичи друг за другом.

Что им платок, скрывающий лицо, — мужчинам Хайра, влюблявшимся в замеченную издали фигуру, закутаную в покрывало с головы до ног. Была бы походка легка!

А легка была походка Акамие.

И тело, наученное с детства в любом помещении и в любой обстановке двигаться и покоиться так, чтобы и собой украшать окружающее, и быть украшенным им, невольно продолжало следовать этой науке.

И не раз вспомнили братья песни беспечного Эртхиа:

Мускус не спрячешь в платке, красоту не скроешь покрывалом…

Впрочем, после памятного случая на первой стоянке войска Эртхиа стал осторожнее. Любовных песен в походе он не пел.

А старшие царевичи, посылая вперед горячих коней, то и дело оборачивались: не откинет ли ветер черный платок от лица?

Впрочем, Шаутара быстрее всех утомился этой игрой. С отрядом охотников он отправлялся впереди войска настрелять онагров и дзеренов, чтобы на вечерней стоянке воинов ждала готовая горячая еда, — и радовался возможности и в военном походе предаваться любимой забаве.

Эртхиа же в игры не играл. Он постоянно был рядом с Акамие, скрашивая тяготы воинской науки то ободряющей шуткой, то растерянными утешениями. И ему некогда было испытывать неловкость или бояться быть неверно понятым. Многое, очень многое должен уметь всадник, а Эртхиа был нетерпеливым учителем.

Ученик, впрочем, был на редкость терпелив и усерден. Нежному искусству обучают с младенчества. Многие науки были преподаны Акамие. И немногие были ему в радость.

Эта — была.

И даже, уступая горячим просьбам Акамие, Эртхиа позволил ему попробовать выстрелить из лука.

— Я не думал, что ты сможешь, — клянусь, брат! — что рука у тебя достаточно сильна… — пылко восхищался Эртхиа, когда Акамие, хоть и с усилием, натянул лук.

На это Акамие неслышно усмехнулся под платком и поднял руки высоко над головой.

— Я вот как могу.

На ярком солнце по шелку рукавов пошли волнами блики. Руки Акамие изгибались и струились, а кисти трепетали, как головки цветов на ветру.

— Я могу так хоть всю ночь, если угодно… — Акамие не договорил, бросил руки вниз, отвернулся.

Эртхиа не знал, как утешить его на этот раз.

Но с того дня на каждой стоянке, обиходив коней, они отправлялись в степь в сторону от лагеря размять ноги, и Аэши нес луки и колчаны, а Лакхаараа и Эртхаана, оба, всегда сопровождали их.

Вот какую песню, выученную еще в детстве, пел теперь Эртхиа, и Аэши при этом светлел лицом и улыбался узкими черными глазами.

Натягивай левой, мой сын, и не целься долго, пусти стрелу, а она найдет себе цель, но помни, мой сын: первая — поводырь, вторая — указатель, третья — догоняющая, а четвертая — преследующая.

Но пятая — наносящая удар, а шестая — безоговорочная, помни об этом, мой сын…

И тут же Эртхиа принимался толковать названия стрел: первая может пройти ниже цели, а вторая — выше, третья и четвертая могут лететь левее или правее. Но пятая должна поразить цель, а шестая — добить, потому и зовется безоговорочной. Если же лучник не попадает в цель в пятый и шестой раз, он никогда не научится метко стрелять.

— Ну, брат, правая у подбородка, левую выпрямляй резко — так, прямее руку, а теперь дотяни тетиву до уха… и осторожно ослабь.

— А стрелять? — Акамие искоса бросил взгляд на расположившихся поодаль старших царевичей. Лакхаараа полулежал, опираясь на локоть, и пристально разглядывал что-то далекое, ему одному видимое и ведомое. Эртхаана, поправлявший за поясом кинжал, вдруг поднял голову и посмотрел Акамие прямо в глаза. Потом не торопясь повел взглядом вниз, по плечам, схваченной тугим поясом талии, стройным ногам, переступавшим по высушенной летним солнцем траве, осваивая полуоткрытую стойку… и снова в глаза.

Акамие дернулся как ужаленный и повернулся к Эртхиа.

Эртхиа покачал головой.

— Ты ведь не хочешь без пальцев остаться? Подними левую руку. Видишь, как сустав в локте развернут? Тетива прямо по нему и пойдет, а она, брат, бьет больно, до кости рассечет, это я тебе говорю, первый в Хайре лучник. Ну, не считая лазутчиков, так они и в состязаниях не участвуют.

— Куда же я локоть дену? — Акамие озадаченно взглянул на свою вытянутую руку.

— Денешь-денешь, — засмеялся Эртхиа, на зависть старшим братьям хлопая Акамие по плечу. — И локоть денешь, и всей пятерней хвататься за рукоять отучишься, и много чего, о чем и не думал…

В Аттан въезжал Акамие с собственным луком в сафьяновом налуче по левую сторону седла и с тремя дюжинами стрел в колчане — по правую.

Бок о бок с белым Шаном легко рысил Веселый, брат Эртхиа былвсегда рядом. С ним и с его лучниками Акамие участвовал во всех главных битвах этого похода.

С ним же сидел у походного костра и, осторожно приподнимая край черного платка, обжигал губы расплавленной горечью мурра.

Однако, опомнился Акамие, вырываясь из дремоты, пришло время поспешить в сокровищницу Аттана, чтобы выбрать одеяния праздника взамен изношенной и немало пострадавшей в походе одежды.

Эртхиа был еще там, задержавшись в оружейной палате, и принялся расхваливать Акамие особенно приглянувшийся ему лук, уверяя, что именно этот как нельзя лучше придется брату по руке: и легок он, и упруг на удивление, и костяные наконечники надежны и изящны, и футляр с запасными тетивами закрывается плотно и украшен тончайшей резьбой.

— Вот увидишь, — обещал Эртхиа, — когда будет повелитель распределять добычу между нами, этот лук отдаст мне. А не отдаст — так выпрошу. И тебе подарю.

Акамие улыбался, кивал. Лук нравился ему, и он не спешил отговаривать Эртхиа и делиться с ним своими сомнениями.

Выбирали наряды.

Эртхиа — небрежно, и только привычка к красоте направляла его руку, когда он наугад выдергивал из ворохов одежды то одно, то другое — мгновенно прельстившись чистым цветом, текучестью бликов, какой-то особенной складкой, мелькнувшей, вспыхнув, по шелковому рукаву, густотой бархата, необыкновенным отливом подкладки, незнакомым узором вышивки ли, тиснения или неожиданным сочетанием камней в украшениях. И все получалось ладно и шло одно к другому, что он кидал на руки бродившему следом за ним Аэши. И бросал-то Эртхиа, не разбирая, одним ворохом, — и для себя, и для слуги.

Акамие выбирал одежду с неохотой: душа не лежала наряжаться в это, словно бы ворованное, добро. Но нарядиться следовало со всей тщательностью, ибо такова воля царя, а от его расположения сегодня, как всегда, зависят жизнь и смерть, воля и неволя Акамие. Поэтому он взял для праздничного наряда широкое одеяние, голубого бархата, украшенное золотым шитьем и жемчугами, подобное придворным облачениям Хайра, и дюжину локтей белой тафты, и принял от Эртхиа выбранный им платок золотистого шелка, замечательный вытканным узором и длинной, бисером низаной бахромой.

Что, в самом деле, мог понимать Эртхиа? А платок, и правда, был хорош.

В тронном зале теперь горело множество светильников, сплетенных из железных прутьев, где черных, а где блестящих позолотой. Собранные, видно, по всему дворцу, они стояли теперь прямо на коврах, которыми укрыли каменный пол. В середине зала расстелили яркие ткани, и рабы уставляли их блюдами. Царь распорядился, чтобы угощения к празднику готовили и здешние повара, и те, что сопровождали повелителя в походе.

Гости — военачальники и те из воинов, кто особенно отличился в битвах, — уже сидели на коврах, блистая нарядами и украшениями из своей добычи, негромко переговариваясь, и не приступали к еде, ожидая появления царя.

Акамие, радуясь, что не опоздал, сел возле Эртхиа.

На золотую колесницу он старался не смотреть, отделенный от нее всеми братьями, сидевшими в обычном порядке: Лакхаараа — ближе всех к царскому месту, за ним Эртхаана и Шаутара. Место после Эртхиа оставалось свободным, пока Акамие его не занял. Сидевший следующим пышнобородый Ахми ан-Эриди неодобрительно покосился на него и поджал губы: не место, мол, тем, что под покрывалом, за одним столом с воинами, но так ничего и не сказал. Эртхиа, перехватив его взгляд, совсем по-отцовски дрогнул побелевшими ноздрями и дождался, пока ан-Эриди опустит глаза.

Акамие счел за лучшее сделать вид, будто ничего не заметил. Он сел так, чтобы складки одежды слегка завернулись вокруг него, точными прикосновениями придав им нужную глубину, пробежал пальцами по бисерной бахроме платка, затянутого на талии вместо пояса. Голова его и длинная коса были укутаны, упрятаны под белой тафтой, оставлявшей открытыми только глаза.

Вдруг потрясенный вздох вырвался у всех. Лица гостей все разом повернулись в сторону трона. Акамие подался вперед, чтобы увидеть, — и, ослепленный, зажмурил глаза.

Неслышно появившись неведомо откуда, царь сидел на золотой скамье по правую сторону от срединного колеса. Его красное одеяние полыхало сотнями драгоценных камней, на голове, пронзенные лучами, расплескивали алый свет крупные лалы короны Хайра.

Это было неправильно и страшно.

Под сердцем шевельнулась холодная змея. Акамие стиснул руки и уставился в скатерть перед собой.

Мановением руки царь начал пир.

Акамие не ел и не пил на людях, ибо не мог открыть лицо, и сейчас это его ничуть не огорчало. Он не смог бы проглотить ни куска. Только, осторожно приподняв платок, пригубил вино.

Эртхиа толкнул его локтем.

— Ты жив после купания? Что за радость быть царем и купаться в ледяной воде?

Акамие посмотрел на него рассеянно и кивнул головой.

— И здесь нет ниш для отопления, а ведь зима холоднее нашей. Что ты скажешь об этом?

— Погоди, — прервал его Шаутара. — Будет говорить царь.

Обычай не велит хозяину заводить речь, пока гости не насытятся. Но если хозяин царь, а гости его подданные, только беспечный не поторопится утолить голод.

Акамие в изумлениии обвел глазами зал. Мужественные воины и искусные полководцы, славно послужившие царю в походе и тяжких трудах войны, родичи и сыновья — неужели никто не чувствовал опасности, нависшей над повелителем? Ни у кого не дрогнула рука, поднося ко рту ломти дичи, нашпигованной чесноком и фисташками, ни у кого не застрял в горле кусок пухлой, как щечки младенца, лепешки, никто не поперхнулся темным вином из высокой чаши.

Его била дрожь. Он спрятал руки под плащ, чтобы никто не заметил этого. Но и укрытые мехом, пальцы оставались ледяными.

В ушах шумело. Акамие казалось, что это продолжает свои игры злобное эхо, обитающее во дворце.

А может быть, царская купальня не прошла ему даром. Может быть, он заболевает — и от этого неукротимый озноб, от этого так перепуганно бьется сердце, то дрожит, то мечется, глухо ударяясь о ребра.

Акамие был рад, что лицо его укрыто от чужих глаз. Он сидел оцепенев, прикусив губу, мучительно борясь с головокружением и охватившим его ужасом. Но плащ и лицевой платок не выдали его, а что закрыл глаза, так ведь слушает повелителя… а он ни слова не мог разобрать.

Вдруг громкие крики огласили зал, все повскакивали с мест, опрокидывая чаши, разливая кровавое вино.

Акамие вскочил тоже, в ужасе огляделся…

Царь закончил речь, и приближенные бурно приветствовали его. Повелитель милостиво взирал на изъявления восторга и преданности, величаво восседая на чужом троне.

Акамие почувствовал, что и последние силы оставляют его.

Ведь ночь?

Уже давно ночь…

Откуда же этот столб света, это пламя, объявшее колесницу?

А раньше — разве и тогда не был он слишком ярким для ненастного зимнего дня?

Блеск колесницы подобно клинку полоснул по неосторожным глазам. Акамие изо всех сил зажмурился.

— О царь, да сопутствует тебе удача, пусть взойдет высоко на небосклоне твоя звезда и не закатится вовеки, пусть будут долгими дни твоей жизни и власти… — нараспев декламировал придворный восхвалитель.

Акамие приоткрыл глаза. Гости слушали, покачиваясь и согласно кивая, и каждый камень в их украшениях вспыхивал яркой искрой, окруженной радужным сиянием. Но их блеск был тусклым по сравнению с пламеющими одеждами повелителя.

Неужели никто не замечает?

Погрузившись в оцепенение, Акамие пропустил тот момент, когда все изменилось. Неугомонный Эртхиа несколько раз окликнул его — тогда Акамие увидел.

Как будто мягкое сияние разлилось между ним и нестерпимым блеском царских одежд.

Перед царем стоял юноша.

Мягкий свет, казалось, излучали надетая на нем длинная рубаха из тонкой светлой ткани с разрезами от бедер, стянутая широким жестким поясом, прикрепленные к нему простые гладкие ножны из белого металла и само его невиданно светлое, жемчужной белизны лицо. А особенно волосы, крупными кольцами вольно падавшие на плечи.

«Как светлое пламя,» — подумалось Акамие, и вздох Эртхиа вторил его мыслям: «Как грива Веселого…»

Когда же Акамие встретился с юношей глазами, лед его взгляда обжег. Смутившись, Акамие отвел глаза, а когда снова поднял их, увидел, что одежда юноши в засохшей крови, ножны пусты, а руки туго связаны в локтях за спиной.

— Я — Ханис, сын царя и бога, сто первый царь, носящий имя вечного Солнца. Кто ты, севший на трон моих предков и мой? — так говорил юноша, глядя в глаза царю.

Мертвая тишина застыла в зале. Даже эхо, ловившее малейший шорох, и то затаило дыхание.

Это продолжалось мгновение, не больше. Но мгновение полновесное, как капля в водяных часах.

А потом…

— Скормить гаденыша шакалам!

— О царь, позволь мне самому задушить его!

— Вырвать дерзкий язык…

Одним движением руки царь унял злобный гул. Эхо, поворчав, тоже послушалось.

— Ты смеешь говорить это мне, раб? — тяжелый голос царя заполнил весь зал.

— Сегодня я твой пленник, — спокойно ответил юноша. — Но рабом я не буду никогда.

Лицо царя потемнело.

— Сколько тебе лет?

— Четырнадцать.

Тихие возгласы удивления прошелестели по залу. Ростом и шириной плеч пленник походил на двадцатилетнего, а до сих пор не замечали, чтобы жители Аттана превосходили ростом хайардов.

— Ты раб, мальчик, — со всей мягкостью, позволительной в разговоре старщего с младшим, объяснил царь. — Ты мой раб.

— Нет, я — не раб. Я сын бога и бог.

— Ты! — теряя терпение, вскричал царь. — Ты — презренный раб, последний из моих рабов, сын шакала и змеи. Твой отец — трус! Разве мужчина умирает, не вступив в в бой? Даже ты, мальчишка, на чьем лице лишь детский пушок, оказался храбрее его… Но теперь, запомни, ты мой пленник и раб. В моей власти послать тебя в каменоломни, или сделать моим наложником, или — евнухом. Для каменоломни ты слишком красив, и слишком строптив для ложа. Но евнух из тебя выйдет отличный. Что ты скажешь на это?

Ханис ничего не сказал.

Он смотрел вверх, на овальное окно в потолке, и яркий свет не слепил его.

— Увести его! — приказал царь. — Содержать отдельно. Глаз не спускать! В Аз-Захре я хочу видеть его живым.

Уходя, Ханис оглянулся на Акамие. Его взгляд был Акамие непонятен.

Вскоре царь покинул тронный зал, знаком повелев продолжать пир без него. Акамие хотел, но не осмеливался уйти, пока оставались за столом старшие царевичи.

Музыканты, настроив кто дарну, а кто ут, принялись наперебой расхваливать отвагу воинов Хайра, и красоту пленниц, и богатую добычу, которой нет ни цены, ни счета, и мудрость военачальников, ведущих воинов, и величие царя, могучего повелителя вселенной, сотрясающего мир шагами, под чьей пятой корчатся покоренные народы…

Тихое поцокиванье вернуло Акамие из глубокой задумчивости. Кто-то осторожно подергивал его за складку плаща. Акамие обернулся: раб из царских рабов пытался незаметно для окружающих привлечь его внимание.

Акамие тут же поднялся, не потревожив увлеченного музыкой и вином Эртхиа, и поспешил за посланником.

Лакхаараа, против воли, обернулся ему вслед, стиснул зубы.

Эртхаана оборачиваться не стал. Он искоса глянул на старшего брата и поднес ко рту чашу, полную темно-красного густого аттанского вина.

Витые-плетеные фонари бросали черный узор теней на голые каменные стены просторного покоя. Расставленные широким кругом на полу, они освещали наваленные грудой драгоценности, высотой до колена Акамие. Он устало прикрыл глаза. Столько сокровищ, как сегодня, он не видел никогда. И уже не хотел видеть.

— Что, Акамие, глаза слепит?

Темная могучая фигура царя отделилась от стены. Облачко пара, рваное в пляшущем на сквозняке свете фонарей, отлетело от его рта. Акамие низко поклонился, прижимая ладони к груди.

— Открой лицо.

Подняв один из фонарей, царь подошел ближе.

— Как загорел твой лоб. А щеки и шея так же белы. Нет! Белая кожа у того щенка. Видел его? Он один убил не меньше дюжины моих воинов, если мне не солгали. Впрочем, не это важно. Его сестра бросилась с башни. Его отец принял яд, и мать тоже. Из его рода он один попал мне в руки живым. Я приказал следить за ним днем и ночью, иначе он покончит с собой, как все они. Что ты скажешь об этом, читатель свитков с древней и новой мудростью?

— Мой повелитель, спроси своих советников, более просвещенных и умудренных, нежели твой недостойный раб.

— Спрошу. Когда пожелаю. Сейчас я спрашиваю тебя.

Акамие торопливо облизнул губы.

— Их поступок мне непонятен, мой повелитель. Я читал, что в отдаленных землях люди вольны сами выбирать между жизнью и смертью, но это выше моего разумения.

Вопросительно взглянув на царя, Акамие воспользовался паузой, чтобы перевести дух. Царь кивнул: продолжай.

— Мой повелитель, конечно, уже обратил внимание на несуразности устройства этого дворца.

— Он внушает подданным трепет и повиновение…

— Но он неудобен и неуютен для самих владык. При такой суровой зиме на окнах нет ставен, камень стен ничем не укрыт, и нет отопительных ниш. В купальнях чистейшая вода, и мне показали: они наполняются бьющими здесь ключами. Но, мой повелитель, кто может купаться в такой воде среди необогретых каменных стен, где гуляет ледяной ветер? Ложа здесь тверды, а одеяла тонки, и нет подушек, и у лестниц ступени чересчур высоки…

— Этому мальчишке, когда бы он вырос, стали бы впору. Как и его отцу, и всей сотне его предков. Что ты думаешь об этом, Акамие?

— Мой повелитель, я видел сокровищницу, она просторна и состоит из многих помещений, но в ней тесно от сундуков с золотыми и серебряными монетами, с невиданной красоты и величины камнями — язык не поворачивается назвать их редкими, когда они собраны в таком множестве. Мой повелитель всегда был щедр со мной, и среди его даров недостойному рабу немало подлинных чудес… Но то, что я видел здесь… А если упомянуть о драгоценных одеждах и грудах лучшей парчи, и шелка, и этой светлой ткани, которая сияет сама в полумраке, а также о несметных количествах богато изукрашенного оружия, и брат… — Акамие замялся, не решившись при господине произнести имя царевича, вольного и воина, имя, запретное устам раба. — Мне сказали, что все оружие — превосходного качества.

Царь внимательно смотрел на него, то ли изучая, то ли ожидая продолжения. Молчание затянулось. Акамие понял, что он приговорен идти до конца.

— Мой повелитель, по моему разумению, все эти богатства либо подарены правителями других государств, посольствами и купцами, либо предназначены для награждения подданных. Ведь одежда самих владык проста, а ножны царевича не имели украшений.

— Впору назначить тебя советником. Кто бы подумал, что так много сумеет заметить юнец, выросший на ночной половине и не покидавший спальных покоев до нынешнего лета. Смотри, это все твое. Я видел, ты не торопился забрать свою долю добычи. В моем войске ни один воин не будет обделен, а ты проделал этот путь вседле и с оружием в руках.

Акамие снова поклонился.

— Но как же ты истолкуешь все, что видел здесь? — снова спросил царь.

— Только одно истолкование я вижу по моему неразумию, но оно не может быть истиной. Ибо богов нет, и всеми равно правит Судьба.

— Богов нет. Я же — смиренный слуга Судьбы, человек, предпочитающий склепу — комнату, согретую горящими ветками сандала, и мягкие перины — каменным ложам. Я справедливо вознаградил тебя за твою службу в походе, и я слушал твои разумные речи. А теперь слушай меня ты. Эта комната слишком темна. Это ложе слишком холодно и жестко. Прекрасные пленницы… подождут до завтра.

Царь отшвырнул в сторону фонарь, и он с глухим звоном покатился по полу, заставив тени отпрянуть и смешаться.

— Ты думал, что-то изменилось?

С этими словами царь намотал на руку длинную косу и бросил Акамие на груду драгоценностей, сваленных на полу, — принадлежавшую ему долю военной добычи.

Солнечный зайчик пригрелся на щеке.

Ханис прерывисто вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и проснулся.

Он лежал на каменном полу, вытянувшись на животе. Плечи болели нестерпимо, рук он не чувствовал.

В темноте один тонкий прямой луч протянулся от щели в заколоченном окне к его щеке.

После нескольких мучительных рывков Ханису удалось подтянуть ноги и сесть, наклонившись вперед. Плечи болели — впору кричать, но боги не кричат от боли. Ханис подставил солнечному лучу поочередно лоб, глаза, губы.

— Ахана, сестрица… Здравствуй.

Ласково, как в земной своей жизни, Ахана целовала его лицо теплыми губами. Ханис почувствовал мокрое на щеках и устыдился своих слез перед сестрой, но не мог их вытереть. Ему было жаль огорчать сестру.

Но надо было рассказать о том, что он видел ночью, пока она спала (как хорошо, что ты успела, сестрица): о толпе варваров, обжиравшихся в священном зале Дома Солнца (о Ахана, они хватали пищу руками и громко рыгали от сытости), о царе, одетом с нелепой роскошью, смешном и жалком в своей жестокости и алчности (разве не вкус и умеренность, и непоколебимое спокойствие духа отличают владык от черни и рабов?), который сел на священную колесницу богов, вообразив себя всемогущим повелителем вселенной (мы увидим, как вечное Солнце покарает осквернителя).

— Я пока не могу, Ахана, но я приду к тебе. Подожди, сестра…

Луч замигал — стражник прошел мимо окна — и снова прильнул к щеке. Привет и утешение коснулись души Ханиса, и он сказал задумчиво:

— Только двое среди них показались мне людьми, Ахана. Они сидели рядом: мальчик, похожий лицом на царя, и девушка, та дева-воительница, о которой нам доносили, помнишь? Ты еще не верила, что такое возможно у хайардов. У нее брови подняты высоко, как бы от удивления или жалости. Я не понял ее взгляда, а лицо ее закрыто покрывалом. Мальчик же отравлен их дикостью, но у него добрые глаза. Остальные — свиньи, бараны и гиены, вообразившие себя львами.

— Скоро мы встретимся, Ахана. Передай отцу и матери: я не задержусь здесь надолго.

О, голова, о…

Солнце било из широкого окна — прямо в глаза. Окно нерешительно покачивалось из стороны в сторону. И невозможно было отодвинуть в тень непомерно тяжелую голову.

Все же Эртхиа попытался — и был жестоко наказан. Боль ударила в оба виска, отдалась в затылке. Окно, медленно наклонившись влево, качнулось обратно и совершило полный оборот. Желудок подпрыгнул… Едва-едва успел Эртхиа свесить голову с кровати.

Ему стало немного легче.

— Эй… — сипло простонал Эртхиа. — Эй, кто-нибудь…

Черное лицо с яркими белками глаз возникло перед ним. Оно кровожадно скалило людоедски-белые зубы, а в носу блестело кольцо.

С хриплым воплем Эртхиа отпрянул, но вынужден был снова перегнуться через край кровати, и остался так, беспомощный и беззащитный.

Черные руки протянулись к нему, обтерли лицо и рот мокрой тканью, подняли за плечи и посадили.

Так действительно было лучше. Но окно продолжало опасно крениться, и тяжелый молот мерно бил в затылок. Отвратительный запах заставлял желудок нехорошо напрягаться. С острой тоской Эртхиа обвел взглядом голые стены опочивальни — и все вспомнил.

Вот оно, тяжкое бремя героев. За победой следует пир в честь победы. И лучше бы на этом закончилась жизнь. Эртхиа не верил, что эта пытка когда-нибудь прекратится.

Но черные дворцовые рабы знали свое дело. Эртхиа ловко избавили от замаранной одежды, под руки проводили в купальню и, невзирая на ругань и мольбы, погрузили в воду. Содрогнувшись, Эртхиа приготовился умереть, но внезапно и против всех ожиданий почувствовал себя безмерно счастливым. Стены больше не качались, желудок утих, в голове прояснилось.

— О! — воскликнул Эртхиа тоном умудренного жизнью человека. — Теперь я понимаю.

И с этой минуты полностью доверился и поручил себя заботам необычайно толковых рабов.

По возвращении в прибранную и окуренную благовониями опочивальню Эртхиа обнаружил Аэши, лежавшего в углу, на полу, завернувшись в плащи и одеяла. Окликнув слугу, господин дождался в ответ лишь неразборчивого бормотанья, сопровождаемого сиплым стоном. Что ж, для господина и раба первый военный поход окончился одинаково.

Энергичными жестами Эртхиа велел черным привести страдальца в чувство. И просветлел лицом, когда до него донеслись возмущенные крики и плеск воды.

Чаша холодного, остро пахнущего напитка окончательно утихомирила желудок царевича, а сильные пальцы черных рабов вернули каждой мышце бодрость и силу. Подкрепившись ломтями холодного мяса, приготовленного с пряностями, он улыбкой и кивком головы сообщил рабам, что доволен ими, и, помахав пальцами над плечами, велел одевать себя.

Явился закутанный в шерстяную ткань Аэши. С коротких волос на лицо стекала вода, он прятал взгляд за мокрыми прядями. Эртхиа ободряюще улыбнулся и указал рукой на блюдо с мясом.

В алом кафтане и зеленых штанах, с кинжалом за бело-золотым поясом, мягко постукивая каблуками узорных сапог, Эртхиа стремительно шел широкими коридорами дворца. Каждое утро начинал он по привычке — приветствием брату Акамие. А сегодня спешил осведомиться о его самочувствии. Оказались ли рабы брата столь же умелыми и расторопными? И куда он делся в самом начале пира? Эртхиа припоминал, что какое-то время ждал его возвращения, но вот дождался ли…

А как, однако, все пусто, голо и одинаково… Жилище последнего нищего в Хайре украшено богаче. Отшельник — и тот приносит в свою пещеру белые горные цветы. Не об этом ли и хотел Эртхиа потолковать с братом Акамие? И где искать его теперь? У кого спрашивать?

Тихо здесь… Как в гробнице.

Но, прислушавшись, Эртхиа различил звук шагов. Сварливое, проказливое эхо не посещало задних помещений дворца, и царевич без труда определил, что шаги приближаются и что идут двое в сапогах, какие носят воины Хайра. Опасаясь разминуться, если они свернут в боковой коридор, Эртхиа поспешил навстречу.

И вскоре убедился, что ошибся: воинов и впрямь было двое, но между ними беззвучно двигалась безликая фигура в черном покрывале до пят. Та, что носила покрывало, шла мелкими ровными шагами, отчего покрывало красиво плыло, почти не раскачиваясь.

Эртхиа, как подобает, отступил в сторону, чтобы не оказаться слишком близко к чужой тайне и заветному сокровищу.

Проплывая мимо него, покрывало качнулось, будто споткнувшись, и торопливо двинулось вперед, так что воинам пришлось ускорить шаг.

Эртхиа какое-то время стоял, прислонившись к стене. Мысли описали круг, задев по пути костры в ночной степи в одном дне пути от Долины Воинов, и растерянное молчание, когда он предлагал в подарок еще не принадлежащий ему лук, и пустое место рядом с ним на пиру в тронном зале, и покрывало, чуть слышно шурша уплывавшее в темноту.

— Брат… — прошептал Эртхиа.

— Акамие! — закричал он, бросаясь следом.

И он догнал их, и его пальцы почти коснулись черной ткани, но тот, что под покрывалом, отпрянул и кинулся бежать от него. А стражники почтительно, но твердо встали перед Эртхиа, преградив ему путь.

 

Книга II

 

Глава 5

В середине весны отягощенное небывалой добычей войско подошло к границам Хайра. За глубокими ущельями, из которых и днем видны звезды, лежали родные долины.

Теперь двигались не торопясь. Обоз был огромен: в повозках с колесами выше человеческого роста везли сундуки со слитками, монетами и разными золотыми и серебряными украшениями, оружие, ценную посуду и прочую утварь, меха, ковры, ткани, одежды, сосуды с благовониями, маслами, винами и медом, изукрашенные резьбой и инкрустациями столики, ящики и ларцы из драгоценного дерева, просторные ложа с балдахинами на витых опорах, шелковые перины и подушки, набитые чистейшим пухом лучших сортов, и прочее, чего немало добыто было в домах богатых аттанцев.

Везли кедр, сосну, дуб и акацию, мирровое дерево и смолу его, киннамон и ладанник.

В повозках ехали также красивые девушки, дети и искусные мастера: плотники, каменотесы, скульпторы, строители, инкрустаторы, ювелиры, оружейники, кузнецы, ткачи, гончары, виноделы и пивовары…

Крепких молодых мужчин гнали пешими, привязав по пять пар к длинным шестам.

Рабы стали так дешевы, что, когда у царского повара кончился перец, он отдал троих за горсть пряностей.

Кони ценились больше. Теперь, когда не было необходимости двигаться спешно и скрытно, на стоянках для лучших коней — и своих, и тех из добытых в Аттане, которые стоили бы прежде более десяти рабов — ставили отдельные шатры, остальных гнали табунами.

Также гнали стада черно-желтых, с широко развернутыми рогами аттанских коров, тонкорунных и курдючных овец, черных коз, косматых верблюдов и ослов.

Между гружеными повозками и вереницами пленников неторопливые волы тащили кибитку, крытую коврами снаружи, убранную изнутри дорогими тканями, украшенными вышивкой поистине бесценной.

Отряд стражников бдительно охранял кибитку, не убирая мечей в ножны.

На остановках из-за полога высовывалась голова, украшенная пучком волос на затылке, и тонким сварливым голосом отдавала приказания рабам, спешившим принести свежую воду в серебряных кувшинах с журавлиными шеями, подносы, нагруженные всевозможной снедью, редкие и дорогие диковинки из подарков царя.

Но ароматные ломти вяленой дыни, груды влажного белого сыра, комья светлого меда, бугрящиеся орехами, — все оставалось нетронутым.

Днем и ночью Акамие лежал на подушках, не отвечая навязчивой заботе евнуха ни словом, ни взглядом.

Неотрывно смотрели в колеблющийся потолок повозки его сухие тусклые глаза, и ни звука, ни вздоха не слетало с бледных губ.

Иногда снаружи долетал частый стук копыт: то один, то другой всадник, спеша проверить сохранность своей добычи в обозе, делал круг вокруг крытой коврами повозки. Евнух озабоченно хмурился и вздыхал, провожая глазами белые платки, трепетавшие на головах всадников.

Акамие же будто не слышал.

Но каждый вечер, когда вокруг костров затевались под пылкую дарну и мечтательный ут дозволенные теперь песни о страсти, выше всех взлетал юный голос неподалеку от пестрой повозки:

Роняешь слезы, как жемчуг с нитки — не разоряй своего ожерелья!

Чем себя украсишь, когда придет праздник?

Судьба переменчива…

Тогда проступал влажный блеск между полузакрытых век, и слезы текли по вискам.

На закате того дня, когда обоз миновал ущелье Черные врата, неожиданный шум снаружи обеспокоил дежурного евнуха.

— Куда лезешь, старый пес? Пошел вон!

Стражники с улюлюканьем и свистом погнали кого-то от повозки. Евнух слышал, как удалялись их крики и топот копыт.

Затем полог откинулся и показалась голова, не обремененная ни единым волоском. Из узких щелок между множества морщин остро глянули черные зрачки.

Евнух всполошенно замахал руками, оторвал зад от подушки… и рухнул на нее студнем, не издав ни звука. Глаза его сами собой закрылись, губы растянулись в блаженной улыбке, подбородок опустился на грудь.

Удрученно кряхтя, старик влез в повозку, втянул за собой длинный плащ, невероятно поношенный и запыленный, и опустил полог. Доковыляв до светильника, подвешенного под потолком повозки, он осмотрелся.

Тот, кого он искал, лежал на подушках, вытянувшись, как мертвый. Только глаза следили за стариком без тревоги или любопытства.

— А вот и ты, — закивал старик так, что его тонкая морщинистая шея чуть не переломилась. — Приветствую тебя, Алмаз Судьбы, Отменяющий неизбежное, Возлюбленный случайностей!

Брови Акамие дрогнули, но он не пошевелился и ничего не сказал в ответ.

Тогда старик уселся под фонарем, поджав тощие босые ноги.

— Я слышал здесь песню, Удаляющий необратимое, песня глупа и слезлива, а певец слишком юн, но одна правда в его песне была: Судьба переменчива. Знаешь ли ты об этом, Повелитель желаний?

— Почему ты называешь меня этими именами? — медленно произнес Акамие. — Судьба — колесо, и ось ее неизменна… Перемены — обман и морок, отводящие глаза. Горе раздавленному колесом, горе и вознесенному им, ибо его ожидает та же участь.

— Имена эти — твои имена, Усыновленный надеждой и Покорный любви.

— Нет ни любви, ни надежды в моем сердце! — воскликнул Акамие, вскакивая на ноги, но пошатнулся. Старик неожиданно легко подскочил к нему и помог сесть на подушки. Назидательно выставив тощий желтый палец, он проворчал:

— На того, в ком нет надежды и любви, не действуют их имена. Того же, кто полон любви и надежды, эти слова поднимут, хотя бы он умирал. Тот звонкоголосый юнец пел о слезах — правда ли, что ты плачешь?

Акамие пожал плечами.

— Так, иногда. Что слезы? Мне не становится легче от слез.

— Слез не бывает там, где нет надежды.

Акамие посмотрел на старика, склонив голову набок.

— Ты пришел утешать меня, мудрый учитель?

— Я не учитель, о Любимая игрушка Судьбы, и еще меньше я — утешитель. Учителем тебе будет любой свиток, неважно, исполненный мудрости или вздорных вымыслов и наивных бредней непосвященного. Тебе открыты врата тайны, и у всех ты найдешь, чему научиться. Утешишься ты сам и сумеешь утешить многих, ибо вид твой приятен глазам и сердцу. У меня к тебе дело поважнее, о Делатель необходимого!

— Что же я могу сделать для тебя? — изумился Акамие. — Я раб среди рабов и более пленник, чем связанный веревками и скованный цепью!

— Предсказываю, — важно молвил старик, подняв руку. — По возвращении в Аз-Захру неизлечимая болезнь поразит царя. И он ослепнет и потеряет силу, откажется от пищи и питья и исчахнет без видимой причины. И смерть станет близка к нему, и приготовится он сделаться третьим между прахом и камнями…

Старик замолчал, озорно глянул на Акамие. Тот слушал, впившись в старика глазами, и уголок рта у него подергивался, но трудно было понять его взгляд.

— Готов ли ты тогда спасти царя? Ибо только ты мог бы исцелить его.

— Нет! — закричал Акамие, стиснув кулаки. — Пусть наконец исполнится моя судьба, пусть он скорее умрет, пусть меня зарежут в день его смерти и положат в его гробнице. Пусть. Благодарю тебя, вестник радости, ибо никто не сообщал мне ничего более радостного!

— Тиш-ше! — зашипел на него старик. — Разбудишь этого несчастного.

Какое-то время он вглядывался в лицо Акамие.

Потом растерянно пошевелил губами.

— Так вот оно что… Но как же, о Колесничий неожиданностей, ведь только ты и можешь… Я и пришел, чтобы передать тебе вот это, — старик извлек из складок ветхой ткани, служившей ему одеянием, круглую коробочку из белого нефрита. На крышке мягко блеснул причудливый знак, незнакомый и непонятный.

— Что это? — хмуро спросил Акамие.

— Лекарство для царя.

— Лучше бы дал мне яду для него!

— Ты не отравишь и крысы, — беспечно отмахнулся старик. — А вот лекарство тебе пригодится.

— Лечи его сам, — угорюмо бросил Акамие, отворачиваясь.

— Ах, Создатель нечаянного, этот порошок не имеет силы ни в чьих руках, кроме твоих. Только любовь отнимает у смерти, и знай, что сама смерть придет к царю и склонится над его ложем. Только рука любяшего заградит ей дорогу и лишит ее силы, только твоя рука.

Акамие свел брови над расширившимися глазами.

— В своем ли ты уме, старик? Не к тому ты пришел! Уходи, если тебе дорог твой порошок, пока я не рассыпал его и не развеял по ветру. Скорее смерть пощадит царя, чем я. Убить его я… не могу, но и спасать не стану. Его смерть — моя смерть, и лучше умереть, чем жить рабом и наложником — мне, сыну царя и воину. Нет во мне любви и не было никогда. Но ты подарил мне надежду — надежду на скорую смерть.

Акамие перевел дух.

— Уходи, старый безумец, пока не вернулись стражники.

— Ох, ох, как же я забыл о них! Бедные юноши и бедные их кони! Ты прав, мне пора. Когда я тебе понадоблюсь, ты меня найдешь.

Старик хитро улыбнулся и, не удержавшись, захихикал.

И пропал.

Акамие тряхнул головой, прижав веки. Старика не было.

Евнух, сладко позевывая и потягиваясь, завозился у полога.

Снаружи раздался топот копыт и развеселый хохот стражников.

— Ну какие же тощие ноги у старикашки!

— Ох и подпрыгивал он!

— Задирая тряпье…

— И проворный же, однако!..

Акамие упал лицом в подушки. Плечи его сотрясались от рыданий.

 

Глава 6

Опираясь локтем на подушку, уложив голову на ладонь, Акамие любовался первой розой, распустившейся под его окном.

Яркая среди темной листвы, нежная и величественная, она была именно такой, как сказал о ней поэт: «Яхонтовое ожерелье в оправе изумрудных листьев, и концы ее лепестков блещут золотом».

— Невольница моего сада, — говорил ей Акамие, подражая книгам, которых он теперь был лишен, и следуя канону, как следовал ему в танце и на ложе, и в речах, поскольку для каждого движения и слова в его жизни существовал канон.

И нарушение канона влекло за собой нарушение соответствия Акамие тому облику, который был единственным дозволенным ему обликом, и раз утратив это соответствие и оказавшись беззащитным и неготовым перед лицом внезапных перемен, он теперь, чувствуя болезненную тесноту навязанных ему уставов, тем ревностнее стремился им соответствовать. Ибо только так он мог предвидеть и принимать все, что могло с ним случиться. Ибо все, что могло с ним случиться, исчерпывалось тем, что могло случиться с невольником, впавшим в немилость. А это было страшно, но известно в подробностях, и не таило в себе пугающей неожиданности и непредсказуемости, принадлежало, по крайней мере, той жизни, которая была для Акамие естественной в силу привычки. — Невольница моего сада…

— Ты прекрасна, выросшая в неволе. Строгие руки садовника удалили искривленные побеги, придав соразмерную пышность твоему кусту. Под защитой глухих стен ты не знаешь бури, ломающей ветки и уносящей лепестки. Зной не страшен тебе, ибо земля, на которой ты растешь, всегда увлажнена. Ты радуешь взор и услаждаешь обоняние, ты веселишь сердце своей красой. В этом твое предназначение и судьба. Научи же меня твоему царственному спокойствию, ведь в тебе видны лишь довольство и гордость, и непохоже, чтобы тебе знакома была тоска. Отчего я не могу радоваться своей судьбе, оградившей меня от тревог и опасностей? Отчего стены давят мне на сердце, а ожерелья стискивают мне горло, так что я задыхаюсь?

Говоря так, он сжимал в руке нити жемчуга, обвивавшие в несколько рядов его шею. Сплетенные косички сетью лежали на спине. Браслеты с камнями и эмалью тяготили запястья.

Колесо повернулось, и все стало по-прежнему. Только новые ковры в три слоя устилали пол в его покоях, и вдоль стен составлены были близко один к другому подносы, на которых кучами громоздилась аттанская добыча Акамие — так велел царь, чтобы напоминание о походе и особенно о ночи победного пира всегда было перед глазами наложника.

И еще царь запретил ему покидать ночную половину. Уроки учителя Дадуни возобновились только для Эртхиа.

Сегодня ночью — и ни разу с тех пор, как вернулись в Аз-Захру — царь не позвал его. Каждый день посланные от царя приносили подарки, и груды вдоль стен росли. Каждую ночь, наряженный и накрашенный, Акамие до рассвета просиживал, от нечего делать безрадостно перебирая драгоценные безделушки.

Перед рассветом главный евнух позволил ему раздеться и лечь спать: царь уже уснул, насытившись прелестями новой красавицы. Их появилось на ночной половине вдвое больше прежнего. Акамие же оставалось спать, есть и смотреть в окно.

Бесшумное, как всегда, появление евнуха заставило Акамие, как всегда, вздрогнуть и обернуться.

И действительно, евнух стоял, подкравшись, за его спиной и подозрительно глядел в окно через плечо Акамие. Лицо его сегодня было особенно строгим, а под мышкой были зажаты три футляра для свитков.

Акамие открыл было рот, но евнух грозно нахмурил брови и молча, не глядя на Акамие, положил футляры на подоконник. Потом он пожевал губами и величественно вынес из комнаты свое пышное тело.

Акамие проводил его потрясенным взглядом.

Неужели царь отменил запрет?

Но тогда главный евнух не стал бы утруждать себя: он шел бы тогда впереди троих рабов, каждый из которых нес бы на вытянутых руках футляр, обернутый расшитым шелком.

Что за чудеса? Евнух тайно принес ему свитки!

Может быть, один из них пропитан ядом?

Что ж, тем лучше. Акамие решительно потянул к себе ближайший футляр.

Только в Башне Заточения Ханис снова встретился с сестрой. Царь приказал везти его тайно, в плотно закрытой повозке, чтобы у народа Аттана не оставалось сомнений: их владык больше нет, их боги мертвы. Пришел более могущественный властелин, и остается лишь покориться ему, свергнувшему богов.

В глухой час после полуночи с Ханиса сняли цепь, которой он был прикован к повозке, связали ему руки, и два стражника повели его к башне, прямоугольными зубцами вгрызавшейся в бок Великой Белой Змеи высоко в небе.

Сто девяносто девять ступеней лестницы, обвивавшей башню снаружи, подарили Ханису острую радость внезапной надежды, но стражник ловко обмотал веревкой его ноги, Ханиса подняли и понесли.

Каждая четверть витка лестницы заканчивалась небольшой каменной площадкой, над которой в стене темнела обитая железом дверь. Кое-где в стене, намного выше дверей, чернели маленькие полукруглые оконца.

В такое оконце едва можно было просунуть руку. Но Ахана вошла в него, когда наступило утро, и оставалась весь день с братом, заточенным в каменном мешке под самой крышей башни.

Принесли еду: миску вареной фасоли, две плоских лепешки, кувшин воды. Ему уже была знакома такая посуда. Сшитая из толстой, пропитанной маслом кожи, она не билась и не могла дать Ханису острых осколков. Одежду у него отняли, оставив взамен два куска толстого войлока: постелить на пол и укрыться.

Не прикоснувшись к пище и воде, он расстелил войлок так, чтобы косо спускавшийся из-под потолка луч освещал его, лег и тихим голосом начал свое утреннее обращение к Солнцу.

Лишь второй свиток открыл Акамие тайну загадочного поведения грозного стража ночной половины.

Раскачиваясь с полуразвернутым свитком на коленях, Акамие нараспев читал: «Это подобно магниту и железу. Сила вещества магнита, связанная с силой веществ железа, не обладает достаточной самостоятельностью, чтобы устремиться к железу, хотя оно с нею однородно и принадлежит к ее стихии. Но сила железа, так как она велика, устремляется к своему подобию, ибо движение всегда исходит от более сильного, а сила железа свободна по существу и не задержана никаким препятствием, и она ищет то, что с ней сходно, и предается ему, и к нему спешит по природе и необходимости, а не добровольно и преднамеренно…»

Акамие прикрыл глаза, осмысливая прочитанное. Это было похоже на истину: ведь железо всегда движется к магниту, и никогда не бывает наоборот.

— Вот царь силен, а я слаб, но я иду к нему и спешу на его зов: против природы, не добровольно, но по необходимости… — Акамие усмехнулся. — Выходит, железо — наложница магнита, и никогда не бывает наоборот.

Акамие прокрутил сандаловые палочки, разматывая свиток, чтобы продолжить чтение. Тут-то между слоями пергамента и показался краешек шелкового лоскута. Акамие торопливо развернул свиток, и лоскут целиком оказался перед его глазами.

Строчки с уползающими вверх хвостами состояли из угловато выведенных знаков базиликового письма. Под ними не было подписи, но Акамие будто глазами увидел, как брат Эртхиа старательно выводит их, прикусив кончик языка:

«Возлюбленный мой брат!

Необъяснимая превратность Судьбы воздвигла преграды между нами. Оплакивая твою участь, ищу способа облегчить ее. Не развеют ли твою печаль эти рукописи, составленные высокоучеными мужами?»

Акамие прижал лоскут к сердцу, и его губы сложились в дрожащую, мокрую от слез улыбку. Эртхиа так старался порадовать его и угодить, что написал свое послание самым изящным шрифтом, самым утонченным слогом, на какой был способен. Акамие же расслышал слова, какие мог бы прокричать Эртхиа, поднимая на дыбы золотого своего коня:

— У тебя есть брат и друг, который тебя не оставит!

Слизывая слезы с губ, Акамие лег животом поперек подоконника, вытянул вниз руку и, зажав в кулак, оторвал от стебля сразу все алые лепестки. Рассыпав их по пергаменту, Акамие свернул свиток и вставил его в футляр. А потом позвал раба и послал его за главным евнухом.

Евнух явился, когда Акамие уже кусал губы от нетерпения.

— Забери это. Мне не надо. Отнеси туда, где взял.

Евнух не принял футляра, скептически оглядев Акамие с головы до ног.

— Ах, да! — сообразил тот. — Вот, возьми.

Наклонившись, он схватил с подноса горсть перстней. Весело глянув евнуху в глаза, отсыпал половину и протянул ему.

Евнух поджал губы, но взял.

Когда он ушел, унося перстни и свиток, Акамие с хохотом упал на ложе.

Целого золотого браслета с бирюзой, между прочим, приносящей здоровье, стоило царевичу Эртхиа согласие главного евнуха провести его к Акамие.

Решили, что царевич придет проведать свою матушку, это дозволялось. Когда же настанет время покинуть ночную половину, евнух встретит его и укажет путь в тайное тайных — в ту часть сада, обнесенную забором, которая принадлежала любимцу повелителя.

Первая часть плана удалась вполне благополучно. Эртхиа с важным видом восседал на лучших подушках, набитых чистым лебяжьим пухом, выслушивая охи-ахи и восторженные восклицания матушкиных служанок, скупо отвечая на расспросы о тяготах, которые ему пришлось перенести в походе, и о подвигах, которые, несомненно, довелось совершить.

Ради соблюдения приличий ему пришлось набивать рот халвой, как посыпанной корицей, так и политой медом, огромными пышками, начиненными тремя видами повидла и украшенными сверху горкой взбитых сливок. Подавали ему и хрустящие «пальчики невесты», и мед с сушеным инжиром, а также он уделил внимание «газельим рожкам» из розовой воды и миндаля.

Матушка, с той поры, как он вырос и покинул ночную половину, ежедневно посылавшая ему лакомства, радовалась редкой возможности своими глазами убедиться, что мальчик здоров и благополучен. Об этом явственно говорил его прекрасный аппетит, блестящие глаза и румяные смуглые щеки, напоминавшие спелые абрикосы в тонком пуху. Впрочем, над верхней губой младшего сыночка уже зачернело…

Мудро улыбаясь, царица Хатнам-Дерие завела речь о том, что, став воином, пора Эртхиа стать и мужем. Служанки и рабыни захихикали, перемигиваясь. В старшие жены царевичу они не метили, но любая не отказалась бы быть подаренной в наложницы красивому и легкому характером Эртхиа. Все ведомые им признаки говорили о том, что он будет господином нестрогим, щедрым на ласку и поощряющим веселье и забавы.

Эртхиа зарделся, будто сам был невестой, отговорился поздним часом и пообещал матушке на днях же зайти обсудить этот вопрос. Если, конечно, матушка и повелитель придут к согласию относительно своевременности такого шага, и выбора невесты, и сроков…

Едва выпутавшись из беспомощно затянутого обещания, Эртхиа наконец покинул матушкины покои, сопровождаемый игривыми взглядами и перешептыванием матушкиных служанок, которых царица не сочла нужным приструнить.

Евнух, увидев Эртхиа, задул фонарь, который держал в руке. В темноте, держась за конец шарфа, царевич крался следом за евнухом по ночной половине отцовского дворца, чувствуя себя вором и осквернителем.

Но выбора не было. Акамие, брат, которого он сам учил держаться в седле и стрелять из лука, воин, рядом с Эртхиа сидевший у походного костра и на пиру в честь победы, теперь, словно раб, был заключен на ночной половине.

Восторженная любовь к отцу боролась с возмущением, похожим порой на ненависть.

Эртхиа не знал покоя с того утра во дворце поверженных владык Аттана, когда Акамие убежал от него, закутанный в покрывало, убежал, чтобы Эртхиа отчаянным поступком не погубил себя.

Как мускус не спрячешь в платке, так покрывалом не скроешь ни красоты, ни позора.

Тогда Акамие спас его — и Эртхиа, опомнившись, сам испугался того, что могло последовать за его выходкой. Он дорого заплатил бы за свой порыв, но Акамие — еще дороже.

Теперь Эртхиа шел к брату, не зная, чем может помочь, не надеясь утешить, но желая хотя бы разделить его боль.

Ночная половина представляла собой настоящий лабиринт, и Эртхиа знал, почему так высока цена сговорчивости главного евнуха: без его помощи постороннему ни за что не достичь цели, плутая на ощупь в кромешной тьме, нарушаемой лишь полосами света, пробивавшегося из-под завес на дверях в покои царских жен и комнаты наложниц. Вместе с тусклыми лучами оттуда просачивались ароматы амбры и мускуса, сандала, ладана и розового масла, и долетал то звонкий зевок, то приглушенный звук дарны, то сварливый, то нежный голосок. Эртхиа вспомнил деликатные, но настойчивые намеки матушки и оживление среди ее служанок — щекам стало жарко, и жар охватил все тело.

Но мысль о том, что где-то поблизости находится опочивальня отца, заставила его почувствовать озноб.

Пару раз ему показалось, что он слышал голос Акамие, и он останавливался, весь обращаясь в слух. Но евнух торопил его:

— Это другие — здесь их немало. Но тот, что тебе нужен, почтенный, он не здесь. Идем же, если ты не передумал.

— Долго еще?

Но евнух все тянул и тянул за свой конец шарфа, и Эртхиа ничего не оставалось, как следовать за ним, если он не хотел до конца ночи плутать по запретным закоулкам. Да, он рос здесь, но всей ночной половины он не знал и в темноте не нашел бы дороги туда, где никогда не бывал.

Наконец перед ними, не скрипнув, приоткрылась решетчатая дверца, и евнух подтолкнул Эртхиа в квадратный дворик, над которым обильными гроздьями сверкали звезды.

При их свете легко можно было разглядеть скорчившиеся под стеной кусты роз и беседку, деревья с плоскими кронами и белые дорожки.

— Прямо и направо не ходи, почтенный, — шептал в ухо евнух. — Слева стена — ничто для воина, как ты. За стеной его сад, дверь между окон. Рабов я отослал, повелитель его не позовет. Но если вдруг… — то ты, почтенный, не выходи из его покоев, иначе погубишь и меня и себя. Я приду за тобой.

Эртхиа решительно выдохнул и выпустил из пальцев шелковый шарф.

— Слева?

— Да-да, поторопись…

— За такую плату мог бы показать дорогу и поудобнее, — ворчливо заметил Эртхиа, оценивающе глядя на розовые кусты под стеной. Он-то с малолетства запомнил их коварный и злокозненный характер. Они не выпускали пленника без дани. Ведь не только украшением служили они в саду ночной половины, но и стражами.

— Только мимо опочивальни самого повелителя, — с готовностью пояснил евнух. — А там стража, почтенный, с фонарями и секирами…

— Смотри, — пригрозил Эртхиа, — браслет у меня с собой. Если меня поймают…

— Если тебя поймают, — вздохнул евнух, почесывая пальцем макушку под узлом волос, — если тебя поймают, почтенный, мне будет не до браслета.

Шипя от злости, Эртхиа продрался сквозь колючие кусты и тогда, прикинув высоту стены, оглянулся. Евнух все еще стоял у незакрытой двери.

— Ну и?.. — спросил Эртхиа.

— Ну и раз ты, почтенный, не можешь справится с этой жалкой оградой, придется предложить тебе веревку с крюком.

— Так давай же ее! И почему не дал мне ее сразу? — посетовал Эртхиа, догадываясь, что евнух не полезет в кусты, чтобы подать ему веревку.

— Видишь ли, почтенный, за веревку надо платить отдельно… и сразу! — твердо закончил евнух.

Эртхиа сорвал с пальца перстень.

— Давай веревку!

Евнух на минуту скрылся за дверью и появился, уже неся в руках моток веревки с трехлапым крюком.

— Возьми же ее, почтенный…

Эртхиа взвыл и с треском ринулся через кусты. Евнух испуганно зашипел, Эртхиа вырвал у него из рук веревку и пару мгновений спустя был уже на стене.

— А перстень, почтенный, ты же обещал?

— На, — протянул Эртхиа перстень на ладони и как бы невзначай наклонил ее чуть сильнее, чем следовало. Перстень сорвался, туско блеснул в полете и упал в самую гущу розовых кустов.

По другую сторону стены Эртхиа ждали точно такие же заросли, но слыша шорох веток и сдавленное оханье за стеной, он чувствовал себя отмщенным.

Одно из окон было слабо освещено изнутри, Эртхиа подкрался к нему.

Заглянув, испугался, не обманул ли его евнух.

Перед двумя большими аттанскими фонарями на подушках вполоборота к окну сидел мальчик, из тех, что под покрывалом. Его волосы были заплетены в тонкие косички и искусно уложены на спине в узор, скрепленный не одним десятком заколок с головками из драгоценных камней. В ушах висели тяжелые гроздья рубинов. На обнаженных плечах и груди драгоценные камни в ожерельях и бусах теснились гуще, чем в оплечье царского наряда. Руки были унизаны браслетами от запястья до плеча. Алый шелковый шнурок, несколько раз обвитый вокруг талии, поддерживал белые шальвары из ткани тонкой, как паутинка.

Между фонарями на подставке стояло большое свеженачищенное серебряное зеркало, бросая свет на лицо невольника. Мальчик сидел, закрыв обведенные черным и золотым глаза. Губы его были искривлены сдерживаемым плачем — он боялся повредить искусно наложенную краску.

С болью, какой не помнил за всю свою жизнь, Эртхиа поверил в то, что уже увидели его глаза: волосы золотисто-белы, пальцы намного смуглее, чем все тело, — это мог быть только брат Акамие.

Нет, нельзя было приходить сюда, понял Эртхиа. Разве обрадуется Акамие тому, что брат увидел его — таким?

И Эртхиа решил, что не станет звать брата, а неслышно уйдет и вернется обратно на свой страх и риск. И все стоял, прижавшись ртом к резной раме, и все не мог уйти.

Акамие встрепенулся, обвел комнату тревожным взглядом. Эртхиа присел, отодвигаясь от окна — и как раз угодил в розовый куст. Резко выпрямившись, он услышал треск рвущейся ткани и понял, что кафтан стал добычей хищных шипов. Затаив дыхание, он поднял глаза.

Надежда его не оправдалась: Акамие, высунувшись из окна, вглядывался в нарушителя ночного покоя. Испуг на его лице сменился удивлением, а удивление — еще большим испугом.

— Брат Эртхиа…

— Прости меня, брат, — Эртхиа смущенно отвел взгляд. Провалиться бы на этом месте — так стыдно было ему.

Лучше бы стража поймала его по дороге сюда, чем видеть, как дрожат губы Акамие и как он прижимает к груди руки, будто хочет спрятать покрывающие ее украшения.

— Хочешь, я уйду?

— Ты не найдешь дороги.

— Хочешь, я буду сидеть в беседке, пока евнух не придет за мной?

Акамие покачал головой.

— Войди.

Акамие надел поверх украшений парчовый халат с большими кистями.

— До рассвета я не должен снимать это, — объяснил он, проведя пальцами по ожерельям и подвесками.

Эртхиа дергал и мял бахрому из шелковых шнурков, которой была обшита подушка, предложенная ему в качестве сиденья.

Акамие сел напротив.

— Я рад тебя видеть, — сказал он, глядя в сторону.

Эртхиа удрученно вздохнул. Все не так, совсем не так, как он придумывал, складывая в бархатный мешочек алые лепестки. Хотел принести брату радость, а принес стыд. Эртхиа нащупал под кафтаном бархатный уголок. Выдернул наружу за витой шнур.

— Здесь твоя роза.

— Это с того куста, который поймал тебя, — вдруг улыбнулся Акамие.

— Я расплатился с ним лоскутами моего кафтана! — воскликнул Эртхиа, и оба рассмеялись.

— Послушай, — несмело начал Акамие, — ты пришел… Будь моим гостем? Ко мне никто не приходил в гости, никогда!

Эртхиа закивал, улыбаясь.

Акамие поманил его за круглый серебряный столик, уставленный плоскими тарелочками с ломтиками вяленой дыни, сушеным виноградом, синим и белым, колотым миндалем и фисташками, арахисом, сладким и соленым, засахаренными фруктами, кувшинчиками с разведенным лимонным соком с мятой и подслащенной розовой водой. Тихой тенью мелькнув туда и обратно, принес из второй комнаты кувшин и таз для омовения рук. Поклонился гостю.

Эртхиа отвечал на его поклоны, с важностью кивая головой.

— Извини, дорогой гость, ты пришел неожиданно. Мне больше нечем угостить тебя. Я не могу позвать рабов…

После пиршества у матушки Эртхиа потребовалось все его мужество и преданность другу, чтобы принять еще одно приглашение в гости.

— Что ты, что ты! — замахал он руками и уверил Акамие, что этого угощения вполне достаточно, ибо вечерняя еда не должна быть обильной и тяжелой для желудка.

Омыв руки и обменявшись пожеланиями удовольствия и насыщения, они приступили к трапезе. Акамие с улыбкой и поклоном предлагал своему гостю попробовать того и этого. Эртхиа с поклоном принимал угощение и ел неторопливо, наслаждаясь ароматом и вкусом. Он хотел быть настоящим гостем.

Вслед за угощением настал его черед развлечь хозяина занимательным рассказом.

— Ходил ли ты сегодня к учителю, брат? И о чем он рассказывал тебе? — спросил Акамие.

Эртхиа замялся. Посидев немного с наморщенным лбом, он признался честно:

— Видишь ли, я больше думал о том, как передать тебе свитки, которые он заставляет меня читать. Но если хочешь, я буду слушать очень внимательно и запоминать, а когда приду в следующий раз…

— Ты придешь… — просиял Акамие.

Эртхиа звонко хлопнул себя ладонью по лбу.

— Я ведь принес тебе подарок!

Он снова полез за пазуху и вынул оттуда увесистый сверток. Это были три глиняные таблицы, каждая — в две ладони величиной, покрытые забавными значками, похожими на птичьи следы.

— Когда грузили на повозки свитки и сшитые книги из аттанского дворца, это оставили на ступенях — я подобрал, чтобы не растоптали. И сохранил… для тебя.

Акамие благодарно улыбнулся. Эртхиа привык и уже не замечал краски на его лице, только искренние глаза под высокими, будто удивленными бровями.

Акамие взвесил таблицы на ладони, потрогал пальцами испещренную значками поверхность.

— Это древние письмена. Мне их не прочесть. Но — спасибо тебе. Это очень ценная вещь.

— Так ты доволен? Я рад, ведь я обещал тебе подарок из моей добычи, но…

Эртхиа смутился и загрустил.

— Твои подарки всегда радуют меня, брат. Как поживает Шан?

— Его стойло рядом со стойлом Веселого, они дружат, честное слово, как мы, — серьезно сказал Эртхиа. — Я сам каждый день осматриваю и чищу его. Он готов пуститься в путь в любую минуту…

Акамие вздохнул.

— Куда мне бежать? И разве где-нибудь я буду в безопасности?

Они согласно помолчали. Бежать Акамие было некуда: земли, подвластные повелителю Хайра, были столь обширны, а лазутчики его столь бдительны и ловки, что не оставалось надежды скрыться незамеченным.

— Смотри, — сказал Акамие, вертя в руках первую попавшуюся безделушку. — Говорят, аттанские владыки пользовались этим, чтобы не пачкать рук во время еды.

— Да, — с облегчением подхватил Эртхиа, — у меня тоже есть такие. Я пробовал, но мне это показалось неудобным. Еще мясо — куда ни шло, но фул ею не зачерпнешь, и лепешку с нее откусывать неловко.

— Все удивительно в Аттане… — вздохнул Акамие. — Как жаль, что мне удалось узнать так мало. Этот поток света, обливающий золотую колесницу — среди ночи!

— Наверно, повелитель узнал этот секрет, если смог воспользоваться им.

Акамие нахмурился, пытаясь уловить мысль, но она не далась, укрылась за другую:

— А помнишь того юношу по имени Ханис, наследника аттанских владык?

— Того бесстрашного, который говорил с повелителем не как пленник, а как царь?

— Да, Эртхиа. Я не могу забыть. Он словно рожден для того сильного, ровного света и сам кажется созданным из него.

— Вот уж кто наверняка знает все секреты дворца! — усмехнулся Эртхиа.

— Но его уже нет в живых…

— Как? Почему? — Эртхиа вскочил с подушки. — Я ничего не знаю об этом.

— Думаю, он нашел возможность умереть. У них плен, видимо, считается большим позором, чем самоубийство.

Недоверие и отвращение отразились на лице Эртхиа.

— Как такое может быть?

— Повелитель говорил мне, что из рода владык Аттана один только Ханис живым попал в плен.

— Да, я слышал об этом, но… Умереть, чтобы не попасть в плен! Так поступают только лазутчики, но у них свои счеты с Судьбой. И правда ведь: нет других пленников царского рода. В таком ужасном дворце в самом деле могли жить люди, способные уклониться от исполнения Судьбы!

— Как я хотел бы поговорить с кем-нибудь из них… Жаль, что это невозможно.

— Почему невозможно? Дворцовая стража и тюремщики не ходили в поход — и они не откажутся от пары перстней с изумрудами и рубинами. Чужое богатство сделало их алчными.

— Что ты говоришь? Так он жив?

— Живехонек! Он в Башне Заточения — я сам видел, как его закрыли в верхней темнице. Мой отряд лучников охранял его всю дорогу до Аз-Захры.

— Сколько радости ты принес мне, брат!

Эртхиа потупился.

Расстались они на рассвете, сговорившись о новой встрече и о том, что Эртхиа попытается подкупить стражу в Башне Заточения. Ему самому не меньше, чем Акамие, хотелось познакомиться с Ханисом. Знакомство с бесстрашным и гордым помогает человеку обрести эти качества в своей душе.

Евнух получил свой браслет, когда вывел Эртхиа с ночной половины. Низко кланяясь, он сказал:

— Если удовольствие, которое получил почтенный, велико, а иначе и быть не может, ибо Акамие — истинная и несравненная услада..

— Ты-то откуда знаешь? — зарычал Эртхиа, хватая его за пучок на голове.

Евнух часто заморгал.

— Я только хотел сказать… Не добавит ли почтенный еще немного в уплату за то, что не имеет цены?

— В следующий раз, — отрезал Эртхиа, краснея от злости и стыда.

Царевич Эртхаана разгладил пальцами лоскут, поданный ему черным рабом.

— Где ты, говоришь, нашел его?

— На подносе с драгоценностями, господин. Он спрятал записку под грудой колец и браслетов, которые каждый день присылает ему повелитель…

— А это? — Эртхаана ткнул пальцем в обрывки плотного алого шелка, из какого шьют кафтаны.

— Это — под его окном. Вечером, когда я пришел разбудить его, куст был весь зелен, а утром…

Эртхаана резко махнул рукой.

— Иди. И молчи об этом. Я щедро заплатил тебе — и еще заплачу. Сообщай обо всем мне — слышишь? — мне, и никому больше, хоть бы тебя спрашивал сам царь! Ты понял?

Раб бормотал что-то на своем неразборчивом языке, целуя ковер возле ног царевича.

— Поди, пока тебя здесь не застали…

Ведь у старших царевичей были свои покои в отцовском дворце, где они проводили некоторое время ежедневно, занимаясь делами в зависимости от того, что поручит им повелитель. Все, кроме младшего, имели свои дворцы, и ночные половины их не пустовали. Здесь же были комнаты, где они сидели с писцами и разбирали дела об управлениями царскими имениями и конюшнями, записки наместников, а также дела почтового ведомства, чтобы затем доложить царю свои мысли и выводы.

Так Эртхаана находился теперь в комнате, смежной с его кабинетом, во дворце повелителя.

Оставшись один, царевич расправил на ладонях записку. Алый шелк, взлетающие строки, рука к каламу непривычна… Вчера он видел алый кафтан на Эртхиа. Но может ли быть, чтобы юнец, подобный Эртхиа, зажегся страстью не к деве высокогрудой и грузной бедрами, а к усладе мужа опытного и искушенного в удовольствиях — мальчику тонконогому и изнеженному, благоухающему ночью подобно жасмину и спрятанному от солнца в сумраке опочивальни?

От горечи и досады Эртхаана впился зубами в лоскут. Как случилось, что младший стал первым? Да может ли быть? Чтобы невольник, знавший ласку повелителя, уступил юнцу и соблазнился неопытным, равным себе по возрасту? Может ли быть?

Но пиши эту записку Лакхаараа — так ли писал бы он?

Если донести об открывшемся отцу, виновного найдут, и схватят, и предадут суду. Но тогда не получить Эртхаане желаемого, ведь раньше, чем найдут вора, палачу отдадут нежного, обликом подобного нарджису и жемчугу, чтобы снял с него кожу целиком вместе с волосами. И кожу его повесят во внутреннем саду, чтобы все обитатели ночной половины увидели, и устрашились, и остереглись. Нежному позволят умереть самому, и никто не сократит его мучений. Но не в этом дело, а в том, что Эртхаана останется ни с чем.

Следовало выжидать, пока обстоятельства сложатся иначе, а до той поры собирать и сохранять доказательства вины наложника.

Переведя дух, Эртхаана спрятал записку и лоскуты от кафтана в шкатулку из слоновой кости, оправленную в серебро, прижал крышку сухими от жара пальцами. Он сумеет дождаться.

Но кое-что следует предпринять немедленно.

К клочьям алой тафты пристали белые нити. Если подобные когтям шипы разорвали рубашку, не миновали и кожи…

Эртхаана вышел в комнату, где сидели писцы, и продиктовал приглашение всем братьям собраться этим же вечером в царской бане, где они смогут отдохнуть и развлечься. Запечатав послания перстнем, он приказал срочно доставить их царевичам.

Пары дней хватило предприимчивому Эртхиа, чтобы договориться с начальником стражи. И хотя царевич уже озабоченно прикидывал, надолго ли хватит его военной добычи, он был доволен: жизнь его наполнилась заботами более значимыми, чем охота да опостылевшие уроки учителя Дадуни. И то сказать, учитель уже не казался ему никчемным старым словоплетом. Он довольно толково разъяснял все, чего Эртхиа не удавалось понять с первого раза, — а это было очень важно, ведь понятное легче запомнить…

Во второй раз Эртхиа пришел к Акамие днем, когда уже спали все на ночной половине дворца. Один Акамие, которого не натирали сегодня соком травы дали, в нетерпении ожидал гостя.

Евнух провел их к дальней стене дворцового сада извилистым проходом между внутренних двориков.

— Если задержитесь — я не смогу вас дождаться, — предупредил он, запирая за ними калитку.

— Мы не задержимся, — заверил его Эртхиа, больше стремясь успокоить Акамие. — Жди к следующей страже.

Эртхиа, знай, ободряюще улыбался невидимому под покрывалом брату, а когда поднимались по обвившей Башню лестнице, пропустил его вперед и все сто девяносто девять ступеней заслонял вытянутой рукой от пустоты справа.

Стражник открыл им дверь на верхней площадке. Эртхиа вошел первым. Сначала синие пятна в ослепленных солнцем глазах вспыхнули между ним и зловонным мраком темницы. Только протянувшийся сверху косой жгут солнечного света указал ему на бледное лицо узника. Рядом с шорохом упало тяжелое покрывало, и Акамие, светлый и быстрый, уже опустился на колени рядом с лежащим. Косы и косички упали с его плеч на лицо Ханиса, когда Акамие наклонился послушать дыхание.

Ханис отвернул лицо и открыл глаза.

Эртхиа подошел ближе.

— Кто ты? — выговорил Ханис, когда Акамие откинул косы за спину и ласково улыбнулся узнику.

Акамие растерянно приподнял брови. Тогда Ханис облизал потрескавшиеся губы и сказал на языке хайярдов:

— Ты — та девушка-воин, которую я видел среди завоевателей в моем дворце.

— Я не девушка! — отшатнулся Акамие.

Эртхиа положил руку ему на плечо и угрюмо пояснил:

— Это Акамие, мой брат. А я — Эртхиа, младший сын царя.

— И тебя я видел, — снова удивился Ханис. — Вы сидели рядом и были там единственными людьми среди… них.

Эртхиа нахмурился, Акамие виновато опустил глаза.

— Можем ли мы чем-нибудь помочь тебе?

Ханис скептически ухмыльнулся.

— Может быть, но едва ли вы это сделаете.

— Что, говори?.. — пылко воскликнул Эртхиа. — Ты доказал свою отвагу, одолев дюжину воинов и не побоявшись разговаривать с победителем, вольным решить твою судьбу, как равный с равным. Для такого человека, даже если он мой враг, я готов сделать все, что в моих силах! Таким врагом дорожить надо, как другом.

— Дай-ка мне нож, — попросил Ханис.

Эртхиа с готовностью потянул из ножен кинжал. Акамие быстрым движением остановил его руку.

— Он убьет себя!

Эртхиа сглотнул.

— Это правда? — строго спросил он у Ханиса.

Ханис улыбнулся разочарованно и устало. Эртхиа набрал в грудь побольше воздуха, готовый объяснить этому несчастному, сколь преступна человеческая слабость, подсказывающая уклонятся от исполнения Судьбы… но увидел, что Акамие качает головой, прижав пальцы ко рту, и шумно выдохнул.

Ханис лежал с закрытыми глазами, до подбородка натянув кошму и всем видом давая понять, что незваные посетители более не представляют для него интереса.

Акамие наклонился к нему и тихим голосом задал вопрос.

— Ты был царем и богом в своей стране?

— Я царь и бог, — поправил его Ханис.

— Да, — согласился Акамие. — Да. Почему же ты хочешь умереть?

— Царю и богу не пристало жить в неволе. Умерев, я соединюсь со своими в золотом сиянии Солнца.

— Но ты бог? Единственный бог своего народа — это так?

— Так. Единственный.

— Как же ты оставишь свой народ в такое время, бог? — недоумение змейкой юркнуло из начала в конец вопроса и замерло между бровей Акамие.

И Ханис удивленно открыл глаза. Некоторое время он молчал, нахмурившись, а потом обратился к солнечному лучу:

— А ты что скажешь?

Ахана заглянула в глаза. Ее взгляд согревал и ласкал, но она молчала.

— Это закон. Сыны Солнца не живут в плену. Я должен умереть.

Правда, в голосе Ханиса было теперь больше раздумья, чем уверенности.

— Но если ты — единственный… — подсказал Акамие.

— Если я — единственный, кому я поручу мой народ?

Ханис приподнялся на локте и с живостью спросил:

— Ты считаешь, что мой долг — остаться здесь?

— Ты сам это знаешь, — опустил глаза Акамие.

— Значит, до сих пор я думал только о себе? — ужаснулся Ханис.

— Это прошло.

Акамие поднялся и отошел к выходу. Приподняв покрывало, он вынул узелок, который принес с собой.

— Ты давно не ел, — сказал он Ханису, и тот не возразил. — Это поможет тебе восстановить силы.

Акамие развязал платок. В нем оказались два плотно закрытых сосуда и горсть сушеных фруктов.

Эртхиа наклонился к его плечу.

— Как ты обо всем догадался?

— У меня очень много времени, чтобы думать, — печально заметил Акамие. — Только боги, лишенные человеческих слабостей, могут, обладая могуществом, отказаться от удобств и роскоши. Что им золото и камни, мягкое ложе и горячая вода? Они дети Солнца, в них самих горит огонь, согревающий их и озаряющий их жизнь. Они намного сильнее и выносливее любого человека, не боятся холода, не зависят от тепла. Все это мы видели в Аттане. Да, Эртхиа?

Ханис пристально всмотрелся в лицо Акамие.

— Кто ты?

Акамие протестующе поднял руку.

— Почему же, если они так могущественны, мы победили их? — усомнился Эртхиа.

Акамие улыбнулся.

— Повелитель — такой же человек, как его подданные, только волей Судьбы поставленный над ними. Он вел войско, состоящее из равных ему и свободных, из людей, покорных только Судьбе — и ему, поскольку так хочет Судьба. У подданных богов Аттана — глаза рабов, поверь мне, Эртхиа. Я хорошо знаю такие глаза, потому что часто их видел. Намного чаще, чем глаза свободных. И потому что я сам — невольник.

— Я хотел бы еще поговорить с тобой, — попросил Ханис.

— И я — с тобой, — кивнул Акамие. — Мы еще придем, правда, Эртхиа?

— Я велю стражникам убрать здесь, — пообещал Эртхиа. — И пришлю тебе хорошей еды.

Уже на нижних ступенях Эртхиа, хмурясь, спросил:

— Ты действительно веришь в то, что он — бог?

— Какая разница? — удивился Акамие. — Достаточно того, что он сам в это верит.

И недолгое время спустя братья снова навестили Ханиса. В темнице, по приказу Эртхиа, вымыли и вычистили все, что можно, и узнику дали вымыться.

Окрепший и повеселевший — Эртхиа посылал ему сначала, по совету Акамие, миндальное молоко, сушеные фрукты, густой черный чай с мятой и анисом, а потом и более плотную и сытную пищу — Ханис сидел на кошме, как и его гости, подтянув под себя ноги, а на плече его примостилось солнечное полукружие, цепляясь за светло-рыжие кудри, перебирая их, когда Ханис качал головой.

Они говорили и говорили, вопросы обгоняли друг друга — не успел ответить на один, как он обернулся двумя совсем разными, а ответы увели тебя так далеко, что начинай сначала и не забудь ни о том, ни о сем…

Только Ханис больше не спрашивал Акамие, кто он.

Иногда Ханис касался пальцами плеча, как бы проверяя, на месте ли солнечный лоскуток, и свет накрывал пальцы, лаская теплом.

Но в третье посещение все изменилось.

Ханис сидел теперь в темном углу, виноватыми глазами глядя в наклонное течение луча.

— Твои доводы ложны! — упрекнул он Акамие. — Что я, узник, могу сделать для моего народа?

— Я думаю о том, как помочь тебе! — вступился за брата Эртхиа. — Бежать отсюда нелегко, но возможно.

— И ты готов предать отца и повелителя, которому присягал? — не поверил ему Ханис.

Эртхиа пробормотал нечто неразборчивое о священных узах дружбы, но сник и умолк.

— Судьба переменчива, — уговаривал Акамие. — Все может измениться. Если ты выжил даже вопреки своему желанию, значит, Судьба еще не отпускает тебя. Как ты можешь знать, что о тебе задумано? Надо с благодарностью принимать благоприятные перемены и с терпением — неблагоприятные. Взгляни на меня… Я рожден от царя, но я более узник, чем ты. В жизни таких, как я, всех перемен — милость или немилость господина. Но вот ты видел меня в Аттане, и ты принял меня за девушку, да, но не за наложника, а за воина! А я наложник. Я был предназначен к этому с рождения и воспитан для украшения опочивальни и развлечения господина. Ты и теперь уверен, что меня видел среди воинов моего царя? Но я там был, и брат мой тому свидетель, и ты сам. Переменчива Судьба! Вот я здесь, беглец с ночной половины, в Башне Заточения я обретаю свободу — так кто из нас узник? И нет у меня надежды на лучшую долю, но кто знает, как переплетаются нити в узоре Судьбы… — Акамие перевел дух. И невольно вырвалось у него:

— Только кажется мне, что лучшие дни моей жизни уже позади.

— Если не можешь жить как должно — умри.

Ханис сурово посмотрел на Акамие. Он слышал, что хайарды держат в своих опочивальнях и мальчиков. Но впервые видел такого. Да, он мог бы догадаться и раньше, но об Акамие не хотелось догадываться…

— Разве это в моей власти? — Акамие отвернулся. — Судьба моя еще не исполнилась.

— Кто тебе мешает? — возмутился Ханис. — Разветы не найдешь ножа, или шнурков и поясов у тебя недостаточно?

— Как можно?! — Акамие, оторопев, забыл о стыде. Потом объяснил:

— Судьба не любит, чтобы человек уклонялся от исполнения ее. И разве там, на обратной стороне мира, не в ее же власти пребуду? И как она карает за ослушание?

— Как? — заинтересовался Ханис.

— А никто этого не знает! — рассмеялся вдруг Акамие. — Говорят разное, но никто из говорящих не обладает знанием испытавшего. Кто побывал на обратной стороне мира и смог вернуться? Я прочитал много свитков и сшитых книг, и наших, и чужеземных — мудрецы спорят друг с другом, и нет одной правды. Я читал даже, будто там обитает некто, ожидающий с любовью, чтобы позаботиться и утешить. Там. Но если любит, почему бы ему не любить меня — здесь? — и горечь проступила в голосе, и Акамие замолчал.

Эртхиа кашлянул, глянул на одного, на другого — и ничего не сказал. Ханис ему ободряюще улыбнулся.

— А здесь мы утешаем друг друга.

— Да! — обрадовался Эртхиа.

— Я сам сын бога и бог, и я знаю: там вернусь в золотой огонь Солнца, из которого создана моя душа. И если бы смог — уже сейчас горел бы одним из его лучей. Но я жду, и случай представится. Тогда не забуду по утрам заглядывать в твое окно, Акамие, как ты посещаешь меня в одиночестве и заточении.

— Благодарю тебя, — Акамие низко поклонился. — Но хотел бы раньше покинуть тюрьму этого мира.

— Нет, вы это бросьте! — не выдержал Эртхиа. — Сидят передо мной и наперебой хвалятся, как им не терпится меня покинуть! Друзья, а! Что же это ты, брат, начинаешь с того, что уговариваешь Ханиса жить, а заканчиваешь обещанием опередить его в пути на ту сторону…

И так пылко упрекал их преданный в дружбе Эртхиа, что не оставалось иного, как рассмеяться легко и радостно. И на этой стороне мира можно жить, пока друзья вместе, пока они есть.

Акамие только украдкой вздохнул. Вся его надежда заключалась в том, что странный сон или видение, бывшее ему по дороге в Аз-Захру, окажется вещим. Хотя чего не привидится, когда разум мутится от горя и обиды? Однако с того вечера его настроение изменилось, и он с покорностью и терпением ждал обещанной развязки. Ни словом не обмолвившись Эртхиа.

Загремел замок. Мальчики переглянулись: было еще рано.

Эртхиа вскочил, схватившись за кинжал, левой рукой протянул Акамие покрывало. Тот поспешно накинул его на голову. Ханис тоже встал, шагнул в солнечный луч. Если его друзьям будет грозить опасность, у него появится возможность погибнуть в схватке.

Стражник, приоткрыв дверь, пролез внутрь, быстро прошептал:

— Из дворца пришли за узником — к царю! — вы пока сидите здесь… — и гаркнул: — Выходи!

Ханис, как был, обнаженный шагнул к выходу. Стражник крепко связал ему руки за спиной и выпустил на площадку.

— Не надо меня нести, — хмуро попросил Ханис. — Я не буду прыгать вниз.

— И не прыгай, — ухмыльнулся стражник, показывая намотанный на руку конец веревки. — Только руки выломаешь.

Когда дворцовая стража увела Ханиса, тюремщик выпустил Акамие и царевича. Евнух, обмахиваясь веером, сидел у калитки.

— Постараюсь узнать… — Эртхиа многозначительно кивнул.

Акамие из-под покрывала протянул ему тонкую руку и пожелал удачи. Калитка пропела дважды, впустив Акамие и закрывшись за ним.

Прежде всего Ханиса отвели в баню. Там ждали рабы, чтобы вымыть его. Узник из башни заточения не должен раздражать повелителя своим видом и запахом.

— Однако он воняет гораздо меньше, чем должен, — шептались рабы.

— Он совсем не воняет!

— Может, и вправду он — бог?

Одетый в штаны и рубаху, со связанными за спиной руками, босой, Ханис шел между стражниками через дворцовый сад. Вымытые волосы уже высыхали под заботливой лаской солнечных лучей.

Наслаждаясь, Ханис глядел вокруг. После долгой тьмы плена и заточения сверкающий сад радовал его глаза, никогда не боявшиеся Солнца.

Струи воды, блистая, вырывались из прудов, обложенных розовым и зеленым камнем, и, круто изогнувшись, с плеском и звоном падали вниз. Важные зеленые переливающиеся птицы с куриной походкой мели узорчатыми хвостами дорожки, посыпанные серебристым песком.

Солнце обливало всю эту праздную, беспечную роскошь щедрым любящим светом. Как будто не испытывало гнева и вражды…

И разве не жизнь — веление Солнца? Каждая тварь и каждая вещь имеет Судьбу, говорит Акамие. И нам неведомы ее намерения. Надо быть внимательным к ней и расторопным в послушании. Так о чем хочет сказать ему Судьба этой неожиданной прогулкой в цветущем саду? И что велит ему Солнце, освещая живую прелесть этого сада?

Звонкий крик раздался откуда-то слева, и золотой мячик покатился под ноги Ханису. Высокий, полудетский голос опять прозвучал своевольным предупреждением — и стражники повалились на колени, прижимая к земле закрытые ладонями лица.

Ханис остался стоять и единственный увидел ее.

Она выбежала из золоченой калитки, беззаботно хохоча, и вслед ей неслись стенания и мольбы немедленно вернуться. Длинная рубашка из желтого шелка, вышитая по подолу и рукавам алым и зеленым, украшенная подвесками из золота и рубинов, прикрывала почти до щиколоток золотисто-смуглые ножки, обутые в парчовые туфельки с бубенцами. Ликующий звон раздавался, когда она бежала, перепрыгивая клумбы с цветами. Темно-зеленый бархатный жилет, покрытый золотой вышивкой, распахнулся на груди, и Ханису было видно, как подпрыгивают блестящие складки желтого шелка, выдавая юное, прекрасное и тайное, скрытое под ними.

Она взмахнула маленькими ручками — сверкнули браслеты и камни на рукавах, взлетели и опали бесчисленные косички, будто шнуры черного шелка, украшенные драгоценными наконечниками. Она замерла, удивленно и гневно озирая Ханиса большими блестящими глазами такой глубокой, таинственной темноты, что у него перехватило дыхание.

Маленькая грудь часто поднималась, она ловила воздух губами цвета финика, Ханис разглядел даже ровные белые зубы. На шее билась жилка. Приподнятые к вискам, сходящиеся пухом над переносицей брови хмурились грозно, почти как у царя, — но она была прекрасна!

Ханис улыбался, не отводя глаз от ее лица, а она сердилась еще пуще — только тонкие ноздри затрепетали над пухлым надменным ртом. Она топнула ногой. Бубенцы звякнули жалобно. Ханис рассмеялся.

— Кто ты такой? — вскрикнула красавица. Смех поразил ее больше, чем смелый взгляд незнакомца прямо в лицо — ей!

— Я — царевна Атхафанама! А ты кто?

— Я — Ханис, царь, сын бога и бог, — просто ответил Ханис.

Глаза Атхафанамы расширились, а рот так и открылся. Она растерялась. Медленно переступая, она обошла Ханиса кругом. Белая тонкая кожа, какой не видывали в Хайре, крупные золотые кольца волос, мягко и вольно лежащие на плечах, высокий рост и широкие плечи — все было удивительно в дерзком пленнике. Если бы Судьба послала ей такого жениха, Атхафанама, пожалуй, согласилась бы стать и второй, и третьей женой, хоть и не пристало это царской дочери. Но он не был женихом, он был невольником…

Ханис, наклонив голову, следил за ней. Когда она скрылась за его спиной, он быстро повернул голову в другую сторону, и снова встретился с ней взглядом.

И все-то он увидел в ее глазах! Атхафанама вспыхнула, досадливо тряхнула косичками.

— Тоже мне! Я вот попрошу отца, чтобы тебе отрубили голову.

— Только приходи на казнь, чтобы мне еще раз полюбоваться на тебя! — беспечно откликнулся Ханис.

Атхафанама поджала губы.

— Лучше пусть тебя повесят за ноги.

— Только напротив твоей калитки… — Ханису нравилась ее злость, более притворная, чем казалось самой Атхафанаме.

Задохнувшись от возмущения, Атхафанама часто заморгала длиннющими ресницами. Так и не найдя слов, она схватила свой мячик, пнула в бок ближайшего стражника и побежала прочь, не щадя цветов на клумбах. Остановилась только у золоченой калитки.

— Я попрошу, чтобы тебя сварили в масле! — крикнула оттуда и торжествующе рассмеялась.

Хлопнула калитка, прозвенели еще издали бубенцы — и все стихло. Солнце обнимало Ханиса с головы до ног светом и теплом, и странным образом блеск желтого шелка был родственен Солнцу. Кто бы знал, что столько света может изливаться из хайардских черных глаз, и даже против воли их хозяйки?

Стражники поднимались, осторожно озираясь из-за испачканных травяным соком ладоней в отпечатках стеблей.

— Нельзя смотреть на царскую дочь! — нравоучительно рявкнул старший за спиной Ханиса. — Уж сварят тебя или четвертуют, но не быть тебе живым после такого…

Ханис пожал плечами.

— Вас самих казнят, если узнают.

Стражник ткнул его кулаком между лопаток.

— Поговори мне…

Царь сидел на восьмиугольном троне, напоминавшем стол на низких ножках. Красный ковер, сотканный по форме трона, переливался через края низаной жемчужной бахромой, почти скрывавшей золотое свечение мощных львиных лап, поддерживающих трон. Высоко над головой царя на золотых цепях висела восьмиугольная рама, с которой позади и по бокам трона ниспадали шелковые завесы, алые и цвета темного вина, отягощенные золотым шитьем и драгоценными камнями. По бокам, близко, но не касаясь завес, стояли высокие, могучего вида стражи в богатой одежде, с обнаженными мечами, поднятыми перед собой.

Ханис понимающе повел бровью. Здесь точно был на месте этот грозный варвар в тяжелых темно-красных одеждах, украшенных золотом и рубинами, в высокой тяжелой короне на блестящих от масла волосах. В Аттане он был смешон. Здесь — величествен.

Взгляд царя был тяжел и неподвижен. Не мигая он глядел в глаза своему пленнику. И не утратил величия, заговорив, хоть Ханису казались нелепыми его слова. Здесь и в устах этого правителя они были уместны.

Если бы не о Ханисе шла речь.

— Ты еще жив, и ты — мой раб.

— Разве царь пригласил меня, чтобы продолжить пустой спор? — улыбнулся Ханис.

Царю показалось, что радужный ореол окружает золотую голову Ханиса, как огонек свечи, если смотреть на нее сквозь тонкую завесу. Царь озадаченно прищурился, но сияние не исчезло, оно все разгоралось, блеском заслоняя от глаз царя все, кроме белого лица пленного аттанского бога.

Лицо царя на миг утратило величественное выражение. Он вопросительно нахмурился и осторожно поморгал. Ноздри встревоженно дрогнули, и губы сжались. Вслед за тем лицо его окаменело. Царь снова заговорил, и голос его был по-прежнему густым и тяжелым, только внезапно охрип.

— Я хочу задать тебе вопрос, мой… пленник. Ответишь ли ты добровольно, или сразу послать за палачом?

— Если я не отвечу на твой вопрос по собственному желанию, палач тебе не поможет, — уверенно возразил Ханис. — Но почему бы и не ответить, если это не противоречит моему достоинству, а также моему долгу перед Аттаном?

Царь молчал. Лицо его не меняло выражения напряженного спокойствия. Наконец он заговорил — медленно, негромко.

— Твоя сестра разбилась о каменные плиты во дворе перед башней Небесной Ладьи. Я видел: от нее не осталось ничего, что могло бы выжить. Она была не целее раздавленного винограда.

Ханис прикусил губы. Сами сжались в кулаки связанные за спиной руки, и боль в них была сладка. Он ничего не говорил, ожидая вопроса.

— Как могло это случиться, что в Аттане появилась девица, называющая себя Аханой, богиней и царицей?

Вырвался, вырвался растерянный взгляд — прямо в глаза царю, взгляд испуганный и недоверчивый. Но царь словно и не заметил его, и глаза его, неподвижные и темные, смотрели как бы сквозь Ханиса.

— Она собирает смутьянов и мятежников, призывает изгнать из Аттана захватчика — так называя властителя, в руку которого Аттан отдан самой Судьбой. Скоро разбойничья шайка, которую она именует войском, будет разогнана и ее саму за косы приволокут к подножию моего трона. Это не вызывает моего беспокойства. Но объясни мне другое: могла ли действительно твоя сестра воскреснуть, или девица эта — самозванка? Мои лазутчики доносят, что у нее рыжые косы, белая кожа и золотые глаза, как у тебя.

— Что тебя удивляет, царь? — холодно спросил Ханис, хоть побежали по спине мурашки. — Разве могло быть по-другому? Или ты надеялся владеть землей, принадлежавшей богам, когда твои предки еще пасли овец на горных пастбищах?

Ханис ожидал гнева, на который так скор вспыльчивый и надменный повелитель Хайра. Но царь не шелохнулся, не удостоил его даже взглядом, и Ханису стало не по себе. Однако он твердо закончил:

— Это несомненно моя сестра Ахана.

— Если так, ты будешь рад увидеть ее, — тяжело потек неторопливый голос. — Это будет скоро. Это будет в день вашей казни.

Когда пленника увели, царь долго сидел неподвижно. Только услышали стражники глухой стон из-за красных завес — дважды. Потом очень тихим голосом царь приказал:

— Лекаря мне.

У входа в зал его приказ был подхвачен встревоженными голосами и перелетая от одного поста к другому затих в отдаленных переходах дворца.

Вскоре перед троном пал ниц невысокий худощавый южанин средних лет, с редкой, коротко подстриженной бородкой и волнистыми волосами чуть ниже плеч. Их длиной измерялся срок его свободы, полученной из рук царя в награду за исцеление наследника. Лакхаараа сгорал в лихорадке, признанной всеми придворными врачевателями внезапной, злокачественной и ведущей безусловно к скорой гибели больного. Тогда раб, служивший на кухне у главного царского конюшего, сумел пробиться к царю и поклялся своей судьбой на этой и на той стороне мира, что вылечит царевича, потому что час его еще не настал.

Царь, не раздумывая, велел провести его в опочивальню больного и предоставить немедленно и беспрекословно в его распоряжение все, чего он ни потребует. Конюшему же возместил стоимость раба, с тем чтобы наградить или карать как своего. Когда же Лакхаараа после болезни впервые сел в седло, с Эрдани сняли ошейник и из уха вынули серьгу с именем господина, и он стал владельцем большого дома, хозяином имения, носящим дорогие одежды. В жены ему достались дочери царских советников и именитых мужей. И он стал личным врачом повелителя. И с того дня бритва не касалась его головы.

Теперь Эрдани вдыхал пыль, набившуюся в высокий ворс, и торопился произнести положенные приветствия:

— Мой повелитель, пусть дни его не иссякнут, звал меня — я здесь и готов ему служить…

— Подойди ко мне, — позвал сверху сдавленный голос.

Эрдани поспешно приблизился к царю и, взглянув на него, издал тревожный возглас.

— Ты что-нибудь заметил?

— Мой повелитель простит мою дерзость, если я осмелюсь задать вопрос?

— Говори проще! — поторопил его царь.

— Мой повелитель видит что-нибудь?

— Нет.

Осторожно, взяв за руку, лекарь помог царю спуститься с возвышения и подвел к окну. Повернув его лицом к высокому полуденному солнцу, Эрдани покачал головой.

— Глаза повелителя как будто ослеплены слишком ярким светом. Повелитель расскажет мне, что случилось, чтобы я мог выбрать наилучшее лечение?

Царь медленно кивнул головой. Ему помнилось яростное сияние, плеснувшее над головой пленника, ударившее в глаза пронзительной болью — и погасшее. Вместе с ним погас день.

— Ты прав, мой Эрдани. Слишком яркий свет. Скажи, надолго ли это?

— Пока не знаю причины, повелитель, не могу предполагать. Если глядеть на солнечную корону во время затмения — слепота необратима. Но затмения не было… Я не знаю другого источника света, который мог бы поразить глаза повелителя. Разве что магия… Но нет магии, которая не была бы запретной для слуги Судьбы. Как бы то ни было, повелителю не повредит покой, затемненная комната, тишина и легкая пища. Чтобы развлечь повелителя, я допустил бы музыкантов в соседнюю комнату, но с мелодиями простыми и мирными, и рабыню, искусную в поглаживании и растирании тела, но не более того, повелитель, не более…

— Довольно будет и этого, мой Эрдани. Я чувствую, что устал.

 

Глава 7

И три дня спустя Ханис все еще не мог ответить себе на вопрос, заданный царем. Он не видел сестру-невесту мертвой. Но был уверен, что она бросилась с башни, а значит, не могла остаться в живых. Это подтвердил и царь.

Кто же была это белокожая с рыжей косой, назвавшаяся священным именем Ахана, носимым только царицами? Если описание ее внешности было правдивым, то она должна принадлежать к роду богов. Но Ханис был уверен, что все, кроме него, покончили с собой, обретя на Солнце убежище от плена и рабства. С наибольшей уверенностью это можно было сказать о девушках: если бы у какой-нибудь из них не хватило мужества в решительную минуту, о ней позаботился бы отец или брат.

Так неужели это действительно Ахана — воскресшая для борьбы? Он так уверенно говорил об этом царю. Душе бы его столько уверенности, сколько было в его голосе!

Каждый день, подставив ладонь солнечному лучу, он спрашивал и просил совета. Ответа не было.

Только золотым мячиком катился по темнице торжествующий смех царевны Атхафанамы.

Стражник у лестницы, обвивающей Башню Заточения, прислушался.

Юный месяц, подобно разгорающемуся светильнику, не давал еще достаточно света. Шаги приближались, но такие легкие, что стражник не раз спросил себя: не мерещется ли? Наконец он увидел: кто-то крадучись приближался к Башне. Черное покрывало оставалось едва заметным в темноте.

Стражник присвистнул беззвучно. Водил тут царевич одну в верхнюю темницу. Вот и сама пришла, ночью, — совсем порядка не стало во дворце. Однако платил царевич щедро. Посмотрим, сколько сама посулит. На всякий случай, проявляя осторожность, стражник спросил: «Что нужно?» Впрочем, негромко спросил, не поднимая тревоги.

Нежный голосок покашлял. Потом из-под покрывала, открывая подол женской рубашки и низ шальвар, высунулась тонкая ручка. На ладони лежали три крупные жемчужины, снятые с нити. Убедившись в том, что перед ним женщина, а не переодетый злоумышленник, стражник протянул руку. Жемчужины скатились ему в ладонь.

— К Аттанцу пропусти, — прошептали из-под покрывала.

Опережая шепот, стражник уже кивнул понимающе и зашагал по ступенькам наверх.

Ханис был разбужен знакомым лязгом замка. Отбросив кошму, он вскочил. Дверь приоткрылась, и черная фигура заслонила показавшиеся на миг звезды. Знакомо прошуршало покрывало. Ханис ждал в недоумении и тревоге.

— До второй переклички, — буркнул стражник и закрыл дверь.

— Что случилось? — едва успел спросить Ханис, как покрывало, отброшенное быстрым движением руки, упало на пол.

В теплом свечении Ханис увидел и не поверил: нахмуренные брови и капризный рот, смуглое лицо — царевна Атхафанама.

В прижатой к груди руке она держала глиняный горшочек, внутри которого взволнованно колебался огонек свечи.

Сердито и умоляюще смотрели ее глаза. У Ханиса перехватило дыхание: таким теплым светом сияло ее смуглое лицо с детски округлыми щеками и пухлым ртом.

Мгновения хватило, чтобы понять, зачем она пришла, — и отвергнуть это понимание; смутиться своей наготы — и не сметь шевельнуться, наклониться за сброшенной кошмой.

Она протянула к Ханису руку, освещая его лицо. Еще больше нахмурила брови и сказала:

— Я царевна. Эта весна была тринадцатой в моей жизни. Я выбрала тебя в мужья.

Ханису показалось, что она вот-вот топнет ножкой. Он тихо засмеялся. Царевна испуганно вскинула брови, губы задрожали от неслыханной обиды. Ханис кинулся к ней, и обнял, и прижался губами к теплому лицу. Потом ласково отнял горшочек и опустил его на пол, чтобы она могла положить тонкие руки ему на плечи.

— Ты — маленькая, — прошептал он ей в макушку.

— Я — взрослая, — возразила она и прижалась к его груди. — Сколько у тебя жен?

— Ты одна.

 

Глава 8

Лакхаараа, наследник престола и временный правитель Хайра, сидел на низкой скамеечке у подножия красного трона. Он был одет просто, как подобает сыну человека, дни которого сочтены. Только два широких браслета, по завезенной из Аттана моде, стягивали высоко над локтем рукава его темно-зеленого кафтана, и золотая пряжка удерживала на плече тяжелый плащ цвета корицы.

Стражники в темном стояли по обе стороны трона. Слева от возвышения, на обычном месте, сидели писцы, торопившиеся закончить работу до сумерек, уже растекавшихся по залу. В их руках быстро двигались каламы, нанося на пергамент широкие ряды знаков в царском стиле.

Продиктовав указ о запрещении и отмене празднеств, правитель приказал писцам составить послания к наместникам во всех областях Хайра и подвластных его царю земель. Теперь он ожидал, когда они закончат работу, чтобы оттиснуть на каждом свитке знак разъяренного барса с поднятой для удара лапой — знак Лакхаараа, украшавший его перстень.

Его широкие, как у отца, плечи, и высоко поднятая голова, и спокойно и твердо лежащие на коленях руки были неподвижны, будто каменные. Привычно нахмуренные брови, казалось, давили на полузакрытые глаза. Только темный блеск из-под ресниц и вздрагивающие ноздри над жестко сложенными губами выдавали огонь, бушевавший внутри его каменно-неподвижного тела.

Писцы начали вставать из-за наклонных столиков, за которыми писали. Один за другим подходя к правителю, они опускались на колени и протягивали свитки. Лакхаараа, скользнув по строчкам угрюмым взглядом, прижимал перстень к пергаменту, и писец, трижды коснувшись лбом ковра, уступал место следующему. Когда все пятеро, нагруженные свитками, покинули зал, чтобы отправить послания с гонцами царской почты, Лакхаараа приказал удалиться и стражникам.

Выждав несколько минут, он поднял голову и негромко позвал:

— Дэнеш…

Сейчас же Лакхаараа обнаружил, что он не один в зале: невысокий, гибкий, как ласка, человек в кожаных штанах и безрукавке, стянутой на груди сложной шнуровкой, отделился от стены и подошел к нему. Откинутый за спину, след в след и также неслышно следовал за лазутчиком его плащ.

Остановившись перед правителем, ашананшеди ограничился легким наклоном головы: они были молочными братьями. Правитель кивнул ему в ответ.

— Давно ты здесь?

— Только вошел, сразу, как ты позвал меня, — ответил Дэнеш особым голосом, слышным только стоящему очень близко. Это не был шепот, но никто в пяти шагах от Дэнеша не услышал бы ни звука.

— Я снова не заметил, как ты вошел, — хмуро одобрил Лакхаараа. Дэнеш из вежливости сдержанно улыбнулся. Такая мелочь не стоила похвалы. Он сел на ковер перед правителем, показывая, что готов слушать. Лакхаараа кивнул.

Он прижал пальцы к губам и закрыл глаза, собираясь с мыслями. Потом наклонился к Дэнешу и тихо начал:

— Царь умрет если не сегодня ночью, то завтра. Я хочу, чтобы еще до рассвета ты проник на ночную половину дворца и нашел там наложника по имени Акамие. У него светлая кожа и белые волосы. Доставь его тайно живым и невредимым в мой дом и поручи заботам евнухов. Все должно выглядеть так, будто он сбежал сам — или с помощью любовника. Сможешь ты сделать это?

Дэнеш, не раздумывая, кивнул, только сжал губы: последний вопрос правителя мог расцениваться как оскорбительный для достоинства ашананшеди. Но правители часто задают подобные вопросы, а дело действительно было очень щекотливым.

Лакхаараа не заводил речь о награде: это было бы смертельным оскорблением. Лазутчик служит не за мзду, а по обету. Время от времени господин и брат посылает в дом лазутчика ценные подарки — но разве это не принято между родственниками?

Поэтому Лакхаараа отпустил его со словами:

— Я буду ждать известий из моего дома.

Дэнеш согласно кивнул, легко поднялся, не коснувшись руками ковра, и совершенно открыто пошел через весь зал к выходу. Его мягкие сапоги не издали ни звука. Дойдя до двери, он оглянулся, еще раз кивнул и, продолжая всегдашнюю игру с господином и братом, распустил плащ и растворился в тенях.

Но ни Лакхаараа, ни даже Дэнеш не знали, о чем говорили трое царских детей в Башне Заточения несколькими часами раньше.

Эртхиа взял за руки Ханиса и Акамие.

— Настал час, дорогие мои, когда мой выбор должен быть сделан. Нет уже у меня времени обманывать себя, называя вас моими друзьями и ничего не делая для вашего спасения. Подожди, Ханис. Мой долг перед отцом священен, но отец умирает…

Ханис вгляделся в лицо Эртхиа: брови надломлены, и слишком твердо смотрят глаза. Царь умирает — так должно быть. Но горе друга причиняло боль и Ханису. Он вздохнул и отвернулся — а что еще? Странно, что Атхафанама, навещая его каждую ночь, ничего не говорила о болезни царя. Но и это понятно: по обычаю здешних женщин, она могла уже не считать себя принадлежащей отцовской семье. И не должна была огорчать мужа в короткие часы их свиданий.

— А вместе с царем умрет и Акамие, — продолжал Эртхиа.

— Но почему? — растерялся Ханис.

Акамие улыбнулся.

— А-а… — Ханис вспомнил и этот обычай. Месть Солнца внезапно обернулась против его друзей, против него самого. Остановить же ее он не мог.

— Нет! — Эртхиа яростно замотал головой.

— Клянусь тебе, Акамие, и тебе, Ханис… — царевич схватил их за руки, — Вам обоим сейчас приношу клятву: не будет ни один из вас убит раньше меня. Между вами и вашей смертью — я, Эртхиа. И прошу Судьбу, с покорностью ее воле и надеждой на ее милость, чтобы она позволила мне исполнить эту клятву и не обрекла меня нарушить ее.

После этого Эртхиа выпустил руки друзей и прижал ладони к сердцу.

— А теперь я скажу вам, братья: бегите завтра. Я приготовлю коней и снаряжение. У Акамие есть Шан, тебе, Ханис, я дам Веселого… И сменных коней дам — хороших коней, сможете скакать днем и ночью, не останавливаясь. Два дня они выдержат без еды и питья, не щадите их, ваши жизни дороже. И ты, Ханис, не оставляй Акамие и береги его. Что скажете, дорогие мои?

Акамие с минуту растерянно смотрел на Эртхиа. Вдруг судорожно вздохнул, закрыв лицо руками, разрыдался.

Эртхиа смущенно отвел глаза. Чтобы дать время нежному брату справиться с чувствами, обратился к Ханису:

— Теперь ты сможешь вернуться в свои владения, бог.

Ханис задумчиво расчесывал пальцами бледно-золотую прядь солнечного луча. Его пальцы светились, плавно двигаясь вниз — то одна рука, то другая.

— Нет, — сказал Ханис и улыбнулся. — Я останусь.

— Что? Как? Да что ты говоришь? Ночной дух похитил твой разум!

Ханис тихо усмехнулся, опустив золотые ресницы.

— Я останусь, Эртхиа. Прости меня. Я не могу назвать тебе причину. Пока не могу.

Поймав луч в ладонь, Ханис коснулся ее губами. Эртхиа, нахмурившись, опустил голову: трудно понять бога. Акамие тронул его за плечо.

— Ты учил меня держаться в седле и стрелять из лука. Может быть, мне удастся бежать одному. Я готов попробовать — что я теряю?

Эртхиа задумчиво оглядел его и воскликнул:

— Хорошо! Я был бы спокойнее, если бы Ханис отправился с тобой, но терять в самом деле нечего. Я дам тебе Шана и Веселого, и ты отправишься сегодня ночью. Я приду, как только стемнеет, я знаю дорогу через сад. Принесу тебе одежду всадника, а кони будут ждать в конюшне. Попрощайся теперь с Ханисом. Нам пора. Многое должно быть приготовлено к ночи.

Ханис и Акамие обнялись.

— Надеюсь, Судьба исполнит обещания, данные тебе, сын Солнца. Жизнь, которую она тебе сохранила, будет великой и славной.

— Тогда мы встретимся в Аттане, — улыбнулся Ханис. — Ты будешь гостем в Доме Солнца.

— Почему бы тебе самому не проводить его в Аттан! — в сердцах воскликнул Эртхиа.

Ханис виновато посмотрел в глаза Акамие.

— Не могу, поверь.

— Верю.

— Пусть Солнце освещает твой путь и ослепит погоню.

— Пусть Судьба бережет тебя.

Ночь, вступавшая в царский дворец, несла тревогу и страх одним его обитателям, тайную надежду и ожидание торжества — другим.

Эрдани, скорбно разведя руками, признал, что царь едва ли доживет до утра. Болезнь, столь же необъяснимая, сколь и очевидная, в десять дней превратила могучего мужа в расцвете лет в изможденного, равнодушного ко всему умирающего, слепо глядевшего в потолок затемненной комнаты. Сначала он еще мог пить, но желудок извергал любую, даже самую легкую пищу. Потом жажду повелителя пытались утолить, смачивая его губы водой и разведенным вином. Ни одно лекарство не улучшило его состояния.

— Судьба… — определил Эрдани. — Это болезнь, которую я не смогу вылечить.

В эту ночь царь должен был умереть и знал об этом. Он велел — голос больного можно было расслышать, только наклонив ухо к самым его губам, — чтобы к нему позвали его сыновей.

Лакхаараа, Эртхаана и Шаутара незамедлительно явились в опочивальню повелителя. Они по очереди опускались на колени у ложа отца и касались губами его пугающе холодной и сухой руки. Казалось, царь не замечает их прикосновений. Но после Шаутары шел черед отсутствующего Эртхиа. Царь беспокойно зашевелил пальцами. Из груди вырвался тяжелый хрип.

Лекарь склонился к его лицу. Повернувшись к царевичам, он повторил то, что с мукой выговаривали губы царя:

— Акамие!

Эртхаана, сузив глаза, полоснул братьев ледяным взглядом. Лицо Шаутары выражало лишь изумление. Но тревожный блеск, мелькнувший из-под опущенных век скрытного Лакхаараа, насторожил Эртхаану. Насторожил, но не обеспокоил. Царь не дождется Акамие. Лакхаараа, что бы он ни задумал, останется ни с чем. Акамие уже никто не увидит живым. Кроме него, Эртхааны.

Некоторое беспокойство вызывало отсутствие Эртхиа. Царапины на локтях и бедре, замеченные внимательным Эртхааной во время братской пирушки в бане, выдали младшего царевича. Но мальчишку не стоило принимать всерьез. Лазутчик легко справится с ним. И, если смерть не замедлит, еще до рассвета Эртхаана достигнет желаемого. И долго платить, и не расплатиться невольнику за то, что достался Эртхаане только после отца и младшего брата. И в этом тоже наслаждение, острее и желаннее прочих.

Минуты текли и утекали, но главный евнух, посланный за Акамие, все не возвращался. Царь, лежавший так неподвижно, будто уже умер — даже дыхание было незаметно, — вдруг забеспокоился. Пальцы его зашевилились, потянулись к чему-то, губы кривились. Лекарь снова наклонился к нему, старался успокоить.

— За ним послали…

Но царь хрипел, качая головой из стороны в сторону. Эрдани прислушался и, пожав плечами, передал его слова:

— Пусть все уходят. Пусть приведут Акамие.

Судьба была немилостива к главному евнуху в ту ночь.

В покоях Акамие евнух его не нашел. Только черный раб, приставленный к Акамие для услуг, бормотал что-то, высунувшись в окно. Вытянув плетью вдоль спины, евнух отпихнул его и сам наклонился из окна. Там не было ни шевеления, ни звука.

Обернувшись к рабу, хныкавшему, скорчившись на полу, евнух чередовал удары плетью с одним-единственным вопросом, пока не добился внятного ответа:

— Он ушел с младшим царевичем…

— В Башню Заточения! — взвыл евнух, хватаясь за голову. И ринулся прочь из комнаты.

За окном, удаляясь, прошелестел ветерок.

Дождавшись, когда и он стихнет, и не замеченный черным рабом, скулившим на полу, из комнаты скользнул некто, окутанный как бы сгустком тени, струившимся в такт стремительному и плавному движению.

Из троих, торопившихся к Башне Заточения, евнух успел первым. Из троих он единственный спасал свою жизнь. И несказанно обрадовался, заметив закутанную в покрывало фигуру, спускавшуюся по лестнице. Фонарь стражника слабо светился на верхней площадке.

Со всех ног кинувшись к черному покрывалу, евнух ловко ухватил того, кто скрывался под ним, за руку и потащил за собой.

Раздался удивленный и гневный возглас, руку попытались освободить, но евнух, не обращая внимания, свирепо отчитывал своего пленника:

— Змеиное отродье! Ума ты лишился, шакалий сын, что среди ночи бегаешь к любовнику! Ну ничего, если сегодня тебя не прирежут, то уж завтра точно снимут шкуру!

Царевна Атхафанама под покрывалом прикусила язык. Если ее с кем-то перепутали, то не в ее интересах устранять недоразумение… до поры до времени. Кожу с нее не снимут, но накажут примерно. Атхафанама решила молчать и ждать удобного момента, чтобы избавиться от евнуха и потихоньку вернуться к себе. Евнух же продолжал изливать свой гнев, больно дергая ее за локоть.

Царевна, непривычная к такому обхождению, быстро теряла терпение. Она уже подумывала, не укусить ли евнуха, как вдруг пальцы его разжались и выпустили ее руку, а сам он грузно повалился на землю лицом вперед.

Атхафанама не успела ни оглядеться, ни толком испугаться: огромная ладонь накрыла половину ее лица, прижав к губам шершавую ткань покрывала. Сильные руки стиснули ее тело и подняли в воздух. Оказавшись на твердом, будто каменном, плече, Атхафанама изо всех сил замолотила коленями в грудь похитителя. Шарф, завязанный поверх покрывала, не давал ей кричать, руки были прижаты к телу железной рукой неизвестного. Она рвалась и извивалась, как могла, но силы быстро оставляли ее: ей не хватало воздуха, а противник был так могуч, что, казалось, не замечал ее попыток освободиться.

Обессилев, она повисла на его плече, глотая злые слезы. Она не испугалась, но горше горького было думать о том, что похищение разлучит ее не только с матушкой и отцом, родным домом и счастливой судьбой, но с любимым, с мужем, с Ханисом. А он, узник, не сможет прийти ей на помощь и едва ли даже узнает о постигшей ее участи…

Атхафанама зарычала и с новой силой забилась в железных руках похитителя. И полетела вниз, ударилась бедром о землю и едва не задохнулась — край туго завязанного шарфа врезался в шею, не давая ей выпасть из покрывала.

Дэнеш поспешил на помощь: его длинный нож, пригвоздив похитителя к деревянным воротам конюшни, зацепил и покрывало. Сильно дернув, Дэнеш разорвал его до края и подхватил бесчувственное тело на руки. На неслышный зов серебряного свистка ответил глухой топот копыт. Закинув добычу на спину коня, Дэнеш прыгнул в седло и умчался в темноту.

— Что это за шум? — встревожился Акамие.

Прислушавшись к возне за воротами конюшни, Эртхиа оглянулся на Веселого. Умница золотистый конь повел ушами и переступил маленькими копытами. И без тревоги ткнулся мягкими бархатными губами в руку Эртхиа, не выпрашивая лакомство, но как бы подразумевая, что хозяин еще не все дал, что собирался.

Пожав плечами, Эртхиа успокоил брата:

— Это не сюда, — усмехнулся и зачерпнул из мешочка пригоршню финиковой муки.

Белый Шан ревниво подтолкнул Акамие головой в плечо. Акамие почесал его пальцем под налобником и протянул руку к мешочку.

— Все бахаресай любят финиковую муку, — с удовольствием заметил Эртхиа. Он гордился тем, что Веселый и Шан — настоящие бахаресай.

Дверь в задней стене конюшни приоткрылась, и показалось узкоглазое скуластое лицо. Раб Аэши пробирался между стойлами, еще от двери громким шепотом оповещая:

— Господин! Повелитель зовет тебя, срочно!

Эртхиа сунул в руку Акамие мешочек с мукой. Быстро проверив подпруги на Веселом и Шане, поцеловав коней в узкие морды, царевич повернулся к Акамие. Они обнялись.

— Беги, брат. Здесь — верная смерть, там — все в руках Судьбы. Пусть бы она отдала тебе всю мою удачу.

Эртхиа отвернулся, толкнул раба к Акамие.

— Оставайся здесь, помогай! — и торопливо выбежал из конюшни.

— Открой ворота, — попросил Акамие, запихивая мешочек с финиковой мукой в седельную сумку. Аэши кинулся к задней двери.

— Стой! Подожди!

Акамие прикусил зубами кончики пальцев. Как он мог забыть! Записка, спрятанная на подносе с царскими подарками — она могла погубить брата Эртхиа.

Тяжело вздохнув, Акамие сказал рабу:

— Жди меня здесь.

И, накинув покрывало, побежал к себе.

— Где же ты был? — строго и печально спросил Лакхаараа, когда Эртхиа стремительно вошел в маленький зал, примыкавший к ночной половине дворца, называемый Крайним покоем. Здесь на подушках, уложенных вдоль стен, сидели царевичи, ожидая, что отец все же захочет проститься с ними как должно.

— Где ты был? За тобой посылали дважды.

Эртхиа виновато опустил глаза. И в голову ему не пришло загодя придумать оправдание своей задержке, а теперь надо сослаться на причину достаточно серьезную, чтобы и не усугубить своей вины легкомыслием, и не вызвать подозрений…

— Я, видишь ли… — начал Эртхиа, поднимая полные совершенно искренней печали глаза — и осекся, поймав ледяной, всеведущий взгляд Эртхааны. Невольно вздрогнув, он поспешил опустить ресницы.

Лакхаараа, отвернувшись, хмуро заключил:

— Если не простишься с отцом, только себя вини.

— Разве уже?.. — испугался Эртхиа.

— Еще нет. Но он не хочет никого видеть.

Назвать истинную причину их ожидания по соседству с покоем умирающего отца, упомянуть о том, что законные сыновья были изгнаны ради наложника, было слишком унизительно, и Лакхаараа обошел эту подробность.

Но у Эртхааны была своя цель, и он, не спуская глаз с младшего брата, язвительно уточнил:

— Повелитель пожелал проститься с Акамие. Может быть, потом он позовет тебя.

— Как! — распахнув глаза, Эртхиа изо всех сил пытался выдать испуг за возмущение. — Отец простится с рабом, сыном рабыни, своим наложником — раньше, чем со мной, законным сыном?!

Язык Эртхиа сам собой выстраивал длинные периоды, полные горького гнева и обиды, в то время как царевич лихорадочно соображал: значит, сейчас Акамие ищут, не застав на месте, по всей ночной половине, по всему дворцу, и, может быть, уже заподозрили его бегство. Успел ли он? Добрые кони способны унести от любой погони, но нежный брат так и не научился менять коня на скаку. Если погоня отправится немедленно — ему не уйти.

А они-то рассчитывали, что Акамие не хватятся до утра…

Облизав пересохшие губы, Эртхиа уселся на подушку подальше от светильника и понуро опустил голову, являя собой зрелище человека, убитого горем и глубоко уязвленного в своем достоинстве. Эртхаана окинул его торжествующим взглядом и почти откровенно ухмыльнулся. Эртхиа успел перехватить этот взгляд сквозь опущенные ресницы и задумался.

Что бы это значило? И отчего так неспокоен Лакхаараа? Вместо торжественной скорби в глазах наследника то и дело вспыхивает страсть и нетерпение.

Как бы ни ждал Лакхаараа часа, когда корона Хайра перейдет к нему, — не может он так жадно радоваться смерти отца! Не таков Лакхаараа. Суров, нравом тяжел, но и благороден, что отличает прирожденного властелина от суетливого ловца случая.

Размышляя так и не находя объяснения странному поведению братьев, Эртхиа сидел, как все, оцепенев в торжественной неподвижности — скорбная фигура среди скорбных фигур.

Тонкие язычки огня над светильниками робко лизали грузную тушу темноты, заполнившую зал.

Комната была пуста. Облегченно вздохнув, Акамие сбросил покрывало и кинулся к подносу. Раскидав драгоценности, он безнадежно опустился на колени. Записки не было. Акамие оглядел комнату, тщетно пытаясь вспомнить, не перепрятывал ли он шелковый лоскут, грозивший гибелью брату Эртхиа. Перевернул поднос, заглянул и под него. Сжав руками виски, замер, не находя объяснения пропаже.

— Ах, вот ты где, порождение ящерицы и гиены!

Акамие вскочил в испуге. Главный евнух, потрясая кулаками, навис над ним.

— Живо беги к царю, бесстыдный, лукавый раб! Наконец-то я от тебя избавлюсь…

Наклонившись за покрывалом, евнух обиженно застонал, поглаживая затылок. Осторожно выпрямился и пнул покрывало.

— Что это за одежда на тебе? — евнух дернул Акамие за рукав кафтана. — Закройся — и бегом.

Акамие ничего не оставалось, как подчиниться. Пытаться бежать не имело смысла. Ведь с евнухом не справиться, и он поднимет шум. А на конюшне стоят оседланные кони, принадлежащие Эртхиа…

Акамие натянул на голову покрывало и, глотая слезы, пошел за евнухом.

Лишь на ночной половине дворца наследника обнаружил Дэнеш свою ошибку. Передавая добычу евнухам, в ярком свете факелов разглядел лазутчик свисавший из-под разорванного покрывала конец толстой, тяжелой косы.

Черной как смоль.

Прошипев проклятие, он торопливо развязал шарф и отбросил покрывало. Евнух протестующе заверещал. Дэнеш досадливо качнул головой.

— Заткнись. Это не тот, кого желает твой хозяин, — и внимательно вгляделся в черты красавицы, без чувств обвисшей на руках евнуха.

— Положи ее, — велел лазутчик. — Принесите воды.

Вырез верхней губы, напоминающий две крутые волны, столкнувшиеся в разбеге, и выдающийся подбородок, и разлетающиеся к вискам брови напомнили Дэнешу черты его господина и брата и, кстати, черты самого повелителя.

Что ж, на ночной половине оставалась только последняя не выданная замуж царевна — а наряд девушки не оставлял сомнений в том, что она именно царевна и еще не покинула отцовского дома ради брачных покоев.

— Проклятие Ашанана! — обескураженно воскликнул Дэнеш. И побрызгал в лицо девушке водой. — Очнись, госпожа.

И госпожа очнулась. Растерянно оглядевшись, Атхафанама обнаружила, что находится среди незнакомых людей, в незнакомом месте. Взгляд ее остановился на том, кто был ближе всех.

— Лазутчик… Где я?

— Ты в доме моего господина, достойная госпожа. Тебя похитили, но…

Договорить Дэнеш не успел.

— Ты ответишь за это! — кричала разгневанная госпожа. — Мой отец велит посадить тебя на кол! Сварить в масле! Четвертовать! Содрать с тебя кожу! С живого!

Дэнеш понимал, что проделать с ним все это не удастся и всесильному повелителю Хайра. Но мысль даже об одной из этих казней заставила невольно содрогнуться молодое сильное тело лазутчика.

— Госпожа, дай же мне сказать… — попытался он умерить гнев девушки.

Но та, окончательно придя в себя, вспомнила все и, обливаясь слезами, упала на ложе.

— Скажи своему господину, что царевна Атхафанама скорее умрет, чем примет ласки своего похитителя! — и безутешно зарыдала, закрыв руками лицо.

— Выслушай меня, достойная госпожа… — умолял ее Дэнеш. — Мой господин — твой брат, царевич Лакхаараа.

Атхафанама отвела пальцы от лица, забыв о слезах.

— Что ты сказал?

Дэнеш уже придумал историю, способную оправдать его в глазах царевны и не наносившую урона чести и безопасности его господина.

— Тебя похитили неизвестные. Разве ты не помнишь?

— Да, я помню, — нахмурив брови, осторожно подтвердила царевна. — Я в самом деле не знаю, кто это сделал.

Пока еще ни один из них ни словом не обмолвился о том, где ее похитили. Что ж, это было на руку обоим.

— Я ехал во дворец по приказанию моего господина, царевича Лакхаараа…

— Моего брата, — вставила Атхафанама, кивая головой.

— Да, и на темной улице недалеко от дворца встретил троих верхом. Лица их были скрыты платками, а один из них удерживал на спине своего коня закутанную в покрывало девушку. Она вырывалась и кричала.

— Да? — искренне удивилась Атхафанама. — Я этого не помню.

— Конечно, госпожа, ведь ты была вне себя и очень напугана. Но подумай, если бы ты не кричала и не вырывалась, как бы я догадался прийти к тебе на помощь?

Хорошенько подумав, Атхафанама согласилась и с этим.

— Значит, ты отбил меня у похитителей? Сколько же их пало в этом бою?

— О нет, госпожа, они оказались трусами и позорно удрали, а ты упала на землю и, должно быть, сильно ударилась?

— О да… — признала Атхафанама, потирая бедро.

— Я подобрал тебя и доставил в дом моего господина, не зная, кто ты такая. А теперь я поспешу сообщить ему, как велика милость Судьбы к дому его отца.

— Да, — с облегчением одобрила царевна. — Поспеши, потому что нигде я не чувствую себя так спокойно, как в доме моего отца.

Занавешенные темной тканью окна, слабый огонек масляного светильника в углу, душный запах болезни. Трудное дыхание измученного тела, бессильно утопающего в подушках огромного ложа.

Акамие оставил покрывало у порога. В комнате были только они вдвоем: царь и его наложник, как многие и многие ночи прежде.

Акамие не видел повелителя с тех пор, как во дворце Аттана царь заново преподал забывшемуся рабу науку знать свое место.

Медленно подходя к ложу, Акамие пристально вглядывался в лежащего.

Это не мог быть царь.

Не было ни грозной красоты, ни великой силы в распростертом теле, ни суровости, ни жестокости в застывшем лице. Только мука.

И ожидание.

Просунув пальцы под холодную ладонь, Акамие понял, кого ждал повелитель. Слабые, исхудалые пальцы царя неловко шевельнулись в попытке нежности.

— Это ты, мой мальчик?

Акамие угадал эти слова в судороге, искривившей рот царя. И накрыл его ладонь второй рукой.

— Это я.

— Как жаль, что я не вижу тебя…

Акамие читал слова царя по губам, по неприметной дрожи ресниц, по слабым движениям пальцев. Он один мог так понимать повелителя, потому что дважды был одной плотью с ним.

— Распахни завесы, пусть будет светло. Может быть, хоть тень твою смогу увидеть…

— Ночь, — прошептал Акамие, прижимаясь губами к виску царя.

— Ночь… уже ничего не успеть. Я так много должен тебе, мой мальчик.

Акамие свел брови: к чему теперь об этом? Судьба исполнится уже сейчас. Им обоим не дожить до утра. Он снова поцеловал висок, а потом — холодные пальцы повелителя.

Где-то, наверное в сердце, еще сохранились остатки силы. Пальцы царя стиснули руку Акамие. И сразу разжались. Акамие испуганно вгляделся: нет, еще нет, грудь еще поднималась, и едва шевелились губы.

— Я любил тебя, мой мальчик.

Высвободив руку, Акамие впился в нее зубами.

Сердце рвалось — в груди жгло огнем.

Медленно отступая, Акамие не сводил глаз с царя: только бы еще один вдох, только бы не опоздать…

Не глядя, он подобрал покрывало. И — кинулся прочь.

— Стой! Куда? — взвизгнул евнух, когда Акамие змеей скользнул под его вытянутыми — схватить! — руками. Тяжело топая, он ринулся в погоню. Акамие, обернувшись, набросил ему на голову покрывало.

— Ловите! Хватайте! — вопил евнух, наступая на конец покрывала, попавший как раз ему под ноги. Судорожно выбросив вперед руки, он не нашел опоры и обрушился на скользкие мозаичные плитки, проехал вбок и, ударившись головой о стену, затих.

Сзади в коридор плеснул свет: откинули плотную завесу, отделяющую ночную половину от других помещений дворца. Чей-то силуэт зачернел в проеме — и устремился внутрь.

— Где ты, брат? — раздался отчаянный крик.

— Эртхиа!

А он уже был рядом.

— Куда?

Акамие схватил его за руку и пустился бежать к выходу в закрытую часть сада, принадлежащую к ночной половине. Он, в отличие от Эртхиа, прекрасно ориентировался в лабиринтах этой части дворца.

Сзади доносились растерянные и гневные крики: братья не смели нарушить священную границу.

За поворотом беглецов встретили стражники с обнаженными мечами. Их было трое. Один высоко поднял в руке витой аттанский фонарь.

Эртхиа, выбросив вперед руку, свирепо гаркнул:

— С дороги! Именем царя!

Узнав царевича, опешившая стража расступилась, опуская мечи. Эртхиа бросился между ними, увлекая за собой Акамие. Дальше Эртхиа бежал впереди, следуя указаниям брата. Не встретив больше препятствий, они добрались до решетчатой двери. Эртхиа отпустил руку брата и замешкался в темноте.

Акамие толкнул решетку — она не поддалась.

— Заперта… — упавшим голосом сообщил он и, не в силах поверить в неудачу, налег на дверь плечом.

— На себя! — подсказал Эртхиа, шаря ладонями за ковром, завешивавшим стену справа от двери.

— Никак! — в отчаянии простонал Акамие, опускаясь на колени перед решеткой.

— Уже ничего не успеть… Судьба моя, я сам отрекся от тебя!

Эртхиа, схватив его за плечи, оттащил от решетки.

— Не время причитать, а? — нетерпеливо заметил он. — Держи!

Сунув в руки Акамие тяжелый крюк с мотком веревки, Эртхиа отодвинул засов и распахнул дверь.

— Быстрее!

Выскочив в сад, Эртхиа быстро нашел калитку, ведущую в проход между стенами. Она была заперта. Закинув крюк, Эртхиа помог Акамие перебраться через стену и спрыгнул вниз по ту сторону ее, прихватив крюк с собой: впереди ждала еще одна калитка, наверняка запертая, а ключ от нее остался у евнуха…

На ходу сматывая веревку, Эртхиа бежал следом за Акамие. Они были уже на стене, когда у первой калитки послышались крики и топот многолюдной погони. Дымно-рыжий свет факелов метался над стенами.

«О нет, — думал Дэнеш, мягко погоняя Ут-Шами, Сына Тени, — царевна рада подтвердить мою ложь, и это выгодно мне. Но это выгодно и ей. Евнух сразу решил, что если наложник ушел с царевичем Эртхиа, то ушел в Башню Заточения. Вместо наложника там, однако, оказалась царевна. Но уличить ее открыто я не могу. И признать перед господином мою ошибку… Значит, придется нам покрывать проступки друг друга. Но хотел бы я знать, — и я узнаю! — что делала царевна в Башне Заточения? И куда ушел наложник по имени Акамие с царевичем Эртхиа? И зачем?»

Подъезжая к задним воротам дворца, Дэнеш увидел, что они распахнуты настежь. Он осадил коня и направил его в тень. Мышастый жеребец остановился без звука: не всхрапнет, не ударит копытом. Не шелохнется и всадник, наблюдая, как два коня, белый и золотой, испуганными птицами вырвались из ворот, а следом с гиканьем и топотом неслась погоня.

Дэнеш послал коня наперерез. Могучим прыжком Ут-Шами прянул из тени, почти врезавшись в грудь белого коня. Белый шарахнулся вбок, едва не скинув седока. И золотистый, повинуясь опытной руке, вклинился между ними, оттесняя Сына Тени. Дэнеш ловко перегнулся и, ухватившись за стремя, с силой дернул вверх. Золотистый пронесся вперед — уже без всадника.

Юноша в алом кафтане не успел подняться — Дэнеш прыгнул из седла прямо ему на спину, прижал к плитам мостовой. Подоспевшая погоня окружила их.

Заглянув под белый платок, Дэнеш отшатнулся: знакомый разлет бровей, знакомый надменный рот. Младший из царевичей, Эртхиа, стал на этот раз его добычей.

Подняв голову, Дэнеш увидел, что он и его пленник окружены дворцовой стражей, а еще двое — Дэнеш признал в них лазутчиков своего клана — уже погоняли коней следом за белым иноходцем. Его всадник не слишком ловко держался в седле. Но иноходец летел во весь опор, и Дэнеш запоздало сообразил, что коса, бившая коня по боку, была слишком длинной для воина — и белой!

— Проклятие Ашанана… — ахнул Дэнеш и, отпустив царевича — им займется стража, — прыгнул в седло. Сын Тени понесся по улице, медленно, но неотвратимо настигая ашананшеди. Часть стражников пустилась за ним. Остальные торопливо вязали руки царевичу и пытались поймать метавшегося вокруг золотистого жеребца.

 

Глава 9

Иноходец взвился — Акамие чудом удержался в седле. Старик отступил в сторону, поцокал языком. Белый Шан перебирал копытами, прижимал уши, но не двигался с места. Старик потрепал коня по влажной шее, неодобрительно покосился на Акамие.

— Поводи его! И кто тебе такого коня доверил?

Акамие оглянулся: погоня приближалась. Старик, перехватив его взгляд, пренебрежительно махнул рукой.

— Не обращай внимания.

Акамие послушно спрыгнул с коня и взял его под уздцы. Старик пошел вперед.

— Нашел все-таки, — через плечо бросил старик. — Я было решил, что Судьба в тебе ошиблась.

— Разве такое бывает? — изумился Акамие.

— Почему бы нет?

— И часто?

— На каждом шагу, — ворчливо ответил старик. — Садись.

Акамие увидел у самых ног расстеленный на траве коврик, такой же ветхий, как плащ старика.

— А конь?

— Что он, маленький? Сам знает, что ему делать.

Акамие, пожав плечами, отпустил Шана. Иноходец, фыркая и потряхивая головой, принялся ходить по большому кругу, в центре которого находился коврик.

Старик уселся, поджав ноги, и долго возился, расправляя плащ. Опасливо покосившись на Шана, Акамие собрался устроиться рядом со стариком, но, вспомнив, обернулся.

Ему была видна пена на морде передней вороной лошади. Она скакала, вытягивая длинную шею, напрягая широкую грудь, сильно ударяя копытами в землю. Акамие слышал частый топот ее копыт.

Но она не приближалась.

Акамие, поежившись, отвернулся.

— Значит, ты передумал? — уточнил старик.

— Да, — ответил Акамие. — Если возможно его спасти, я сделаю это.

— Это ты правильно решил, — улыбнулся старик. — Я рад.

Порывшись в складках плаща, он выудил нефритовую коробочку с золотым знаком. Но, подняв глаза, обнаружил, что Акамие снова смотрит назад. Недовольно кряхтя, старик сунул коробочку обратно.

— Так дело не пойдет. Они тебя отвлекают. Ты пропустишь самое главное из того, что я собираюсь сказать тебе.

Старик махнул рукой — и всадники наскакали, окружили их. Они вертели головами и спорили друг с другом:

— Туда!

— Нет, туда!

А копыта коней топтались вокруг, едва не наступая на коврик. Акамие, подобрал ноги и съежился.

Кто-то первым закричал: «Вот он!» — и, подхватив его крик, всадники послали коней бешеным галопом — в разные стороны.

— Стало тише, — одобрил старик, снова извлекая коробочку.

— Что означает этот золотой знак? — спросил Акамие, облизнув пересохшие губы.

— Не помню точно. Вроде бы «жизнь», а может быть, «любовь».

— Разве это не одно и то же?

— Отнюдь не всегда, — заверил старик. — Впрочем, ты убедишься в этом на собственном опыте.

Акамие удивленно посмотрел на него.

— Нет-нет, не в этот раз. Бери порошок и отправляйся назад. Сколько можно тянуть?

— А что мне делать с порошком? — спросил Акамие, пряча коробочку за широкий пояс.

— Разведешь половину в чаше густого вина. Аттанского. Вообще это неважно, но Судьба любит симметрию.

— Значит, царь заболел из-за трона аттанских владык? — Акамие подивился безошибочности своего предчувствия.

— Неужели в Аттане царь не сделал больше ничего такого, за что ему следовало заболеть? — возразил старик.

Акамие смутился. Поймав Шана, он забрался в седло. Повернув коня в сторону Аз-Захры, оглянулся на старика.

— А я успею?

Старик рассмеялся.

— Теперь поздно об этом спрашивать. Поспеши и ни о чем не беспокойся. Судьба терпелива.

Акамие наклонился с седла, пораженный внезапной догадкой.

— Скажи, а ты не знал ли царевича Кунрайо?

— Помню, — кивнул старик. — Ох и упрямец был! Не хуже тебя, — и шлепнул Шана по крупу.

Иноходец, будто отдыхал всю ночь, резво пустился в обратный путь.

Когда края гор окрасились розовым, звонкие копыта Шана коснулись белой мостовой Аз-Захры. Ровный их перестук пригоршнями бусин рассыпался между глухих стен.

Акамие поправил сбившийся платок, плотнее подоткнул у виска край и безрадостно подумал, что привычной стала для него женская стыдливость. Не из боязни жестокого наказания прятал он лицо: не по себе было от мысли, что кто-то посторонний увидит его без покрывала. Эртхиа и Ханис не в счет. Акамие наконец знал, что значит: любить, как братьев.

Старик… И его Акамие не чувствовал чужим, хотя не мог назвать ни одним родственным именем.

И говорить с ним — будто по ту сторону жизни, в чудном задумчивом мире, неспешном и строгом, где лишь они вдвоем, и между ними — Судьба. И они втроем — и все уже здесь, и некуда спешить…

Шан, умный, сам вынес Акамие к воротам дворца. К закрытым воротам, в которые не стучат: перед одними они сами распахиваются настежь, другим приходится смиренно дожидаться, когда через открывшиеся ворота можно будет обратиться к привратнику. Должность это высокая и почетная: обладатель ее единолично решает, кто будет допущен к царю, чья просьба будет выслушана повелителем.

Акамие натянул поводья. Шан присел, подобрав передние ноги, злобно заржал: он не привык останавливаться у ворот.

Акамие крикнул стоявшим у ворот стражам:

— Именем царя!

Стражники недоуменно переглянулись.

— Открывайте! — закричал Акамие, набираясь злости и решимости, внезапно чувствуя себя не кем-нибудь — царевичем! Ах, Эртхиа, спасибо за урок… И, поверив в свое право, Акамие сжал бока коня, посылая его прямо на ближайшего стражника.

— Именем царя!

Ворота приоткрыли изнутри. Степенно вышел привратник в долгополом кафтане, с длинным мечом в обильно украшенных ножнах.

— Кто такой? Открой лицо, всадник!

Акамие развернул Шана к нему и поднял на дыбы.

— Как смеешь? Пропусти немедленно! — и высоко поднял в руке нефритовую коробочку. — Лекарство для повелителя!

Золотой знак на крышке вспыхнул, бликом полоснул по лицу привратника, и привратник, сглотнув, заорал на стражей:

— Не стоять! Открыть ворота!

Акамие еще успел удивиться действию, которое оказал на привратника золотой знак, но времени выяснять причину уже не было. Он бросил коня в распахнутые ворота и спешился только у широких ступеней дворца. И пусть всем положено пешком идти от ворот до дворцовой лестницы — но не ему, царевичу!

Радостный и смелый, прикрикнул Акамие на стражников вверху:

— Коня примите! Где стремянные? — и кинулся бегом, стуча каблуками по узорным плиткам.

А куда?

Этой части дворца он не знал совсем. Схватил за плечо первого подвернувшегося слугу.

— Где ночная половина? Показывай! — и подтолкнул в спину. Слуга побежал впереди. Акамие запыхался, пока добрались до маленького зала, отделенного от ночной половины плотной завесой. Туда слуга войти не посмел.

Растерянные взгляды троих царевичей встретили его: беглец, за которым послана погоня, вернулся — сам! Никто не шелохнулся и не издал ни звука.

Акамие, резко остановившись, крутнулся, окинул торопливым взглядом зал. Коса, пролетев над плечом, упала на грудь.

Эртхиа не было. Но это, наверное, могло подождать. Кто знает, насколько терпелива Судьба? Повернувшись к Лакхаараа, Акамие потребовал:

— Чашу вина! Аттанского! Скорее…

Лакхаараа поднялся. Хмурый, подошел к Акамие, пристально посмотрел в глаза.

— Лекарство для повелителя, — умоляющим шепотом объяснил Акамие, прижимая к груди коробочку. Здесь, перед наследником и законными сыновьями, он не был царевичем, а был беглым невольником, и молчание обступило его, и он понял, что погиб.

— Эй, стража! Евнухи! Взять его! — вскочил Эртхаана.

Из-за ковровой завесы выскочили стражники, за ними — евнух с плетью в руке. Акамие обреченно закрыл глаза.

Но снова бросил отчаянный, требовательный взгляд на Лакхаараа. И тот поднял руку, останавливая стражников. Не глядя, властно повторил им слова Акамие:

— Чашу аттанского вина. Быстро. В опочивальню повелителя.

И, взяв Акамие за локоть, повел его на ночную половину.

Ночь не уходила из опочивальни повелителя.

— Он умирает, — оповестил из темноты спокойный голос Эрдани. Он тоже готовился к смерти, не сумевший спасти царя. Лекарь не виноват в смерти повелителя: такова судьба повелителя. Но такова и судьба лекаря: нужен ли лекарь, от которого отвернулась удача, которого обрекла сама Судьба? Эрдани сказал:

— Он умирает.

Ответом ему был хриплый рык Лакхаараа:

— Вот лекарство!

Он втолкнул в комнату Акамие.

— Ну же!

Акамие растерянно огляделся.

— Вино?

— Кто там с вином? — сквозь зубы вытолкнул Лакхаараа. — Шевелитесь, безголовые!

Раб кинулся ему в ноги, протягивая обеими руками царскую чашу. Лакхаараа выхватил ее, расплескивая вино, протянул Акамие. Акамие принял чашу и понес ее, тяжелую, одной рукой прижимая к груди. Вино насквозь промочило рубашку и текло по животу.

Опустившись на колени, Акамие сначала положил на ковер перед ложем нефритовую коробочку, а потом, двумя руками, поставил чашу.

— Света! — приказал он, потому что тревожное нетерпение снова пересилило страх. Кто-то поднес поближе треногу со светильником.

Акамие взглянул на царя и понял, что опоздал. Лицо царя было серым, с темными провалами вокруг сомкнутых век. Губы казались в темноте черными. Грудь была неподвижна.

Такой холод обрушился на Акамие, что он и шевельнуться не мог, скованный ледяным, безнадежным отчаянием. Но вырвалось стоном запретное, никогда не произнесенное — ибо не ему, рабу, произносить имя повелителя:

— Эртхабадр…

Так совпало, что голова царя судорожно дернулась и раскрылся черный рот. С хрипом и свистом гибнущее тело пыталось втянуть еще глоток воздуха — грудь едва поднялась, несколько рывков сотрясли тело царя, а потом с сиплым стоном оно обмякло.

Слезы как бусины катились по лицу Акамие, пока он торопливо, дрожащими руками всыпал в чашу алый порошок — около половины, как велел старик. Вино вскипело, мелкие пузырьки метнулись со дна и с шипением лопались на поверхности.

Эрдани, наклонившись над коробочкой, тихо охнул и кинул на Акамие взгляд, полный почтительного изумления. Нашарив в одном из бесчисленных кармашков, покрывавших его кафтан, узкую костяную пластинку, лекарь с ее помощью разжал зубы царю и помог Акамие влить лекарство ему в рот.

Вдвоем они ждали, наклонившись над царем, и лекарь, казалось, был более уверен в успехе, чем Акамие. Лакхаараа подошел и тоже наклонился над ложем, впившись глазами в лицо больного, иногда бросая быстрые взгляды на лекаря и на Акамие, который то и дело смаргивал огромные, застилавшие взгляд слезы.

Но все произошло так постепенно и тайно, что они не замечали никаких перемен, пока лекарь не вскрикнул растерянным шепотом:

— Он спит!..

И тогда Акамие, отерев пальцами глаза, увидел, что лицо царя бледно, но это бледность живого, и грудь его медленно, но ровно движется вверх и вниз, и покой его — это глубокий сон выздоравливающего.

И Акамие упал на колени перед ложем царя, и прижался лицом к его руке, согревая ее дыханием, и она согревалась, отвечая губам Акамие ровным живым теплом.

Счастливый, повторял Акамие, губами и сердцем, имя живого возлюбленного своего и в счастливых слезах, держась обеими руками за его руку, уснул на коленях у его ложа.

Лакхаараа велел не беспокоить его.

Братьям же предложил разойтись по домам. Когда царь достаточно окрепнет, то позовет их к себе, если будет на то его воля.

Эрдани подобрал коробочку из белого нефрита, обвел пальцем знакомые только посвященным золотые линии великого непроизносимого имени Судьбы, задумчиво оглядел Акамие. Коробочку следовало припрятать до случая. Не должна потеряться и не может быть украдена, но все же, все же не место средоточию сил и талисману мудрецов среди суетных безделушек и утех тщеславия, тех драгоценных и хрупких вещиц, которыми заполняют сундуки и шкатулки на ночной половине.

Снова осмотрев царя, Эрдани обнаружил на его щеках румянец — пожалуй, слишком жаркий для здорового, но вполне приемлемый для того, кто должен бы уже умереть. Дыхание больного было ровным и глубоким, ровно и сильно билась жила на шее, когда лекарь прижал ее пальцами.

Удовлетворенный осмотром, Эрдани вышел, чтобы позаботиться о приготовлении целебных отваров и освежающих напитков, которые в большом количестве понадобятся царю, столько дней страдавшему от жажды.

Оставить больного без присмотра лекарь не опасался. Пока тонкие пальцы избранного Судьбой держат горячую от жара руку царя, нет причины беспокоиться за него.

Уже третий вечер поневоле слушал Ханис исступленные крики и завывания, которые здешние варвары гордо именуют пением. Голос, молодой и звонкий, почти на одной ноте проборматывал начало фразы — и смело бросался вверх, достигая высот немыслимых, бесконечно растягивая облюбованный слог, то гибко обвивая его, то дрожа на пределе связок.

От скуки Ханис порой прислушивался, пытаясь разобрать слова, сплавленные страстью певца в один долгий выдох и вопль. Сегодня уже удавалось понять:

…в гриву твою вплетены ветер и удача, пыль Судьбы на твоих копытах, лети же, широкогрудый, раздувая ноздри, уноси на спине мою радость и надежды брата…

…обличьем подобного жемчугу и нарджису, созданного из вздохов всех, кто его видел, унеси от погони, конь мой белый, унеси с моим сердцем, унеси, сбереги, белый иноходец…

Кинувшись под окно, Ханис задрал голову и закричал что было силы:

— Эртхиа! Эртхиа!

Пение оборвалось.

— Эртхиа! — снова позвал Ханис, со смехом и смущением принося в душе извинения другу за то, что не оценил в должной степени его певческий талант.

— Ханис! Друг! Я здесь! — возликовал в ответ Эртхиа.

— А он? — встревожился Ханис, сразу поняв причину заточения царевича.

— Свободен! — гордо отвечал Эртхиа, хотя в сердце его было больше надежды, чем уверенности.

Топот ног по лестнице и разъяренные крики стражников дали понять, что долго разговаривать им не придется. Но до верхней площадки еще надо было добраться! Ханис поторопился спросить:

— Что теперь с тобой будет?

— А не знаю! — беспечно отозвался царевич. — Что Судьбе угодно.

— О, Эртхиа… — Ханис хотел спросить царевича о его сестре, но не решился. Атхафанама, когда навестила Ханиса в памятную ночь побега Акамие, умоляла не раскрывать их тайны брату. Но как исполнить обещание, если с тех пор Ханис не видел царевны, и невозможно узнать, не случилось ли с ней беды…

— Эртхиа, Эртхиа! — окликнул Ханис, решившись.

Но, с грохотом распахнув дверь, в темницу ворвались стражники. Плеть обвилась, впиваясь в плоть. От боли у него потемнело в глазах. Едва устояв на ногах, он все же обернулся — и кинулся бы на стражников, но…

Ханис не хотел, чтобы девочка-царевна узнала, каково остаться одной, разлучиться навеки, на всю земную жизнь, со своей любовью — то, что Ханису довелось узнать и пережить.

Задержав дыхание, он сумел растворить боль и гнев в терпении и теперь смотрел на стражников спокойными светлыми глазами.

Те вдруг сникли под его взглядом, забыли, что привело их сюда, озадаченно смотрели на юношу, будто и не заметившего удара, валившего с ног взрослых мужчин. Тот, что держал плеть, с сомнением оглядел ее. Второй, с важностью крякнув, изложил:

— Кричать нельзя. Переговариваться нельзя. Что, первый день сидишь? За нарушение порядка плетью бьют. Если повторится — бьют до полусмерти. В третий раз… Так что смотри у меня…

Ханис кивнул.

Когда стражники вышли, он осторожно потрогал спину. Пальцы стали липкими. Он хотел рассмотреть их на свету, но, опомнившись, отдернул руку из луча: не омрачать ясного взгляда Аханы видом крови.

— Что с ней, сестра? — безнадежно спросил он. — Ты ее видишь? И где ты сама теперь, сестра?

Царь открыл глаза.

И долго лежал, вглядываясь в темноту, пытаясь понять, отчего проснулся среди ночи и отчего не горят светильники — царь не любил темноты, и не менее десятка их горело по ночам в его опочивальне.

Идругое удивило царя: он не только не мог вспомнить сон, разбудивший его, но и не помнил прошедшего дня. Он потерялся в темноте и забвении.

Темнота, со всеми населявшими ее чудовищами, вспучивалась, сгущалась, наваливалась на грудь, давила. Непроизвольно руки царя сжались в кулаки — и в правой он почувствовал чью-то руку, мягкие пальцы, доверчиво и сонно покоившиеся под его ладонью.

Царь торопливо ощупал тонкое запястье, далеко выступавшее из слишком широкого рукава. Рука была знакома пальцам царя, как его собственная. Приподнявшись на локте, царь другой рукой нашел собранные в косу волосы, мягче которых он не гладил, нащупал под бархатом кафтана тонкие, голубиные кости плеча.

Он был здесь наконец-то, драгоценный его мальчик, по которому истосковалась душа. С блаженными, легкими слезами воскресшей жизни царь опустил голову на его плечо. Акамие, радость, вздохнул, просыпаясь, и накрыл ладонью его щеку и висок. Прерывистый вздох вырвался из груди царя: бывает блаженство непомерное, почти непосильное душе. Бывает радость острее боли.

— Иди ко мне, — попросил царь.

Акамие осторожно высвободился и зашевелился, зашуршал одеждой. Царь ждал его так, как не ждал ни в одну из ночей, когда призывал на ложе для утоления страсти. Не было в этом ожидании жажды и муки распаленной плоти, но оно было невыносимо.

И когда прохладное, нежное тело робко прильнуло, осторожно вытянулось вдоль его тела, царь испытал странное чувство воссоединения, как будто неполное стало полным и разделенное — единым. И ощутил царь себя — живым, и вспомнил все, и прижал лоб Акамие к своей щеке, а руку его — к своим губам, и говорил ему тихие, медленные слова любви, благодарности и доверия, каких и не знал в жизни своей. И Акамие отвечал царю восторженными, пылкими словами любви, прощения и преданности.

И когда их души насытились радостью, они снова уснули, не размыкая объятий, и даже во сне царь блаженно ощущал невеликую тяжесть головы возлюбленного на своем плече.

Когда царь проснулся, Акамие лежал чуть отстранясь, откинув голову между подушек, и только рука его, легонькая, лежала на груди царя, слева, оберегая любимое сердце. Царь приподнялся, поцеловал Акамие под закинутым подбородком, между ключиц, сдув выбившуюся прядь, поцеловал возле уха. Мальчик потянулся, раскидывая руки со сжатыми кулачками, выгнулся дугой. Улыбнулся и открыл глаза.

Нежно и внимательно смотрел Акамие на царя. И царь видел в его глазах теперь не страх и покорность, а такую бесстрашную преданность, что сердце сжималось.

— Почему на тебе была одежда всадника?

Акамие опустил глаза.

Царю показалось, что он понял: мальчик пытался бежать, чтобы спастись. Закрыв ему рот ладонью, царь покачал головой.

— Не хочу знать. Ты прощен. И горе тому, кто мне напомнит о твоем проступке.

Акамие взглянул растерянно — и не решился спорить. Как объяснить то, что случилось, и чтобы царь поверил? Просто поцеловал руку повелителя. Считая, что он виновен, царь простил ему такое, за что кожу сдирали с иных и приколачивали вместе с волосами в саду ночной половины.

Чего больше желать? Виданы ли цари с мягким сердцем? Прощают ли измену и бегство тем, кто под покрывалом? Если и бывало такое, о том никто не знает, а узнает — не поверит.

Акамие, втайне улыбаясь, прижал ладонь царя к своей щеке. Улыбался он своей невиновности и тому, что узнал любовь царя и что ей нет меры. А вины за собой он не знал, потому что не помнил уже, что сначала хотел бежать от смерти, а не искать спасения повелителю. И не помнил, в щедрости счастливого сердца, как боялся и ненавидел царя. Так же, как он забыл о зависти и нелюбви к Эртхиа, когда царевич привел ему коня и назвал братом.

И теперь, при воспоминании об Эртхиа, тревога нарушила безмятежную негу, в которой пребывал Акамие. Но спросить царя о его младшем сыне Акамие неосмелился, чтобы не бросить на Эртхиа и тени подозрения. И сразу, сообразив, обрадовался, что не спросил: царь ведь еще не мог знать об этом деле.

Акамие, сдержанно потянувшись, прильнул к царю, обвил его руками, стал нежно целовать плечи и грудь. Царь усмехнулся, ласково потрепал его по затылку.

— Не сегодня, мой серебряный, еще не сегодня.

Акамие послушно опустил голову ему на грудь, они вздохнули одновременно и рассмеялись.

— Видеть тебя хочу. Здесь темно, а я так давно не видел светлого твоего лица. Света! — крикнул царь. — Эй, слуги, света!

Четверо рабов вбежали, не разгибая спин, в опочивальню и кинулись к окнам.

— Подождите, — остановил их встревоженный голос лекаря, вошедшего следом.

Акамие, вскрикнув, бросился лицом в подушку.

— Мой повелитель, — низко кланяясь, обратился Эрдани к царю. — Твоим глазам еще нужен покой и вреден яркий свет. Я полагаю, что следует лишь немного приподнять завесы, дабы полуденные лучи не нанесли ущерба твоему зрению.

Царь кивнул, и лекарь махнул рукой слугам. Те принялись сворачивать нижний край занавеса, закрепляя его продетыми шнурами. Акмие сразу сполз под одеяло, натянув его рукой так, чтобы не видно было и макушки. И в порыве озорства неожиданно поцеловал царя в бок. Царь вздрогнул и широко улыбнулся, сдерживая довольный смешок.

— Подойди поближе, мой Эрдани. Я хочу благодарить тебя, слава врачевателей, за чудесное спасение. Вели шире распахнуть ворота твоего дома: еще до заката прибудут носильщики с наградой. А кроме этого, пойди и скажи хранителю моей сокровищницы, что тебе дозволено самому выбрать то, что наиболее приятно будет твоим глазам и развеселит душу. Судьбе было угодно, чтобы ты спас меня, а я желаю, чтобы ты радовался и ликовал. Распорядителю моего двора я прикажу доставить в твой дом все необходимое для праздника. Будешь веселиться со своими друзьями и гордиться перед ними своим искусством, милостью Судьбы и честью, которую оказывает тебе царь. И невольниц из Аттана подарю тебе, с тяжелыми бедрами и тонким станом, которые были взяты из их домов невинными и не побывали в руках купцов и перекупщиков. И двух коней из пустыни: им нет цены — пришлю тебе, как только сам смогу их выбрать. Доволен ли ты наградой, искуснейший из лекарей?

Эрдани слушал, склонив голову, не перебивал царя, но лицо его озабоченно хмурилось.

— Что тебе не по душе? — нахмурился и царь, не дождавшись ответа. — Тебе кажется малой награда?

— Мой повелитель! — воскликнул Эрдани. — Я не смел перебивать тебя, но позволь устранить недоразумение. Тебя спас не я.

Лекарь поклонился так низко, как только мог.

— Как? — развел руками царь. — Не слишком ли ты скромен? Ясно, что человека губит или спасает Судьба, но она спасла меня твоими руками — тебе и моя благодарность, а Судьбе — покорность и почитание.

— Прости меня, царь, или прикажи казнить за то, что я спорю с тобой, но я снова скажу: не моими руками Судьба спасла тебя. Тебя исцелил не я, а твой невольник, из тех, что под покрывалом.

Царь рывком сел в постели.

— Что говоришь? Объясни немедленно!

— Я объясню, повелитель, если позволишь, все, что знаю; а знаю я мало. Вот, взгляни, — лекарь протянул царю нефритовую коробочку. — Это лекарство, исцелившее тебя. Этот порошок бесценен, ибо прислан тебе из Храма Судьбы, единственного, того, что в долине Аиберджит, где обрел обещанную и предсказанную смерть царевич Кунрайо. Редко кто находит путь в долину Аиберджит, это ты знаешь, царь. Я там был и прошел посвящение. Мне известны при твоем дворе еще двое, побывавшие в долине, но их имена, повелитель, мне не дозволено называть. Они, как и я, доверенные слуги Судьбы. И никому не известно, когда и какая служба будет угодна ей. Есть, однако, некоторые признаки. Но раскрывать их не дозволено. Я и не смог бы раскрыть их тебе, царь. Я узнал их во время обрядов в Храме, а то, что дано в откровении, объяснению не поддается…

— Я и не спрашиваю тебя об этом! — сердито заметил царь. — Расскажи о лекарстве — и о невольнике.

— Повинуюсь, мой царь! — воскликнул лекарь. — Я сказал, что редко человеку открывается путь в долину. Но еще реже появляются в мире вещи, принадлежащие Храму. Я впервые видел нечто, исходящее из долины Аиберджит, когда твой невольник принес эту коробочку. Я сказал, что порошок, содержащийся в ней, бесценен, и это истинная правда. Это лекарство исцелит любую болезнь и любую рану. Но знай, мой повелитель, что оно имеет силу лишь в руках того, кому оно дано Судьбой. Никто, кроме этого невольника, не мог исцелить тебя, ибо такова воля Судьбы.

— Где же он взял лекарство? — ревниво недоумевал царь.

— Если позволишь, я скажу, что невольник мог получить его только из рук верховного жреца, а где и когда, это мне неведомо. Спроси невольника, и, если позволено, он ответит тебе, а если нет — жги его огнем, он не сможет сказать. Власть жрецов Храма так велика, что людям не объять ее мыслью. Но и они — лишь начальники над слугами и сами слуги.

— Я понял то, что ты сказал, — прервал известного красноречием лекаря царь. — Теперь иди. Мне надо все это обдумать. Да не забудь зайти к хранителю сокровищницы. И держи открытыми ворота твоего дома, чтобы моим посланным не стучаться в них. Я не отнимаю своих даров. Иди.

Низко склонившись и пятясь, лекарь покинул опочивальню. Царь повертел в пальцах коробочку. Она не открывалась. Акамие под покрывалом не шевелился и, казалось, не дышал.

Царь резко сдернул одеяло с его головы. Акамие лежал вытянувшись, с закрытыми глазами, будто уже мертвый.

— Ты тоже — доверенный слуга? — строго спросил царь.

— Нет! — встрепенулся Акамие. — Разве царь не знает, что я никогда не был в долине Аиберджит? Я только слышал легенду. Если царь помнит, мне было дозволено посещать уроки царевича Эртхиа…

— Я не об этом тебя спрашиваю, — перебил царь торопливые оправдания Акамие. — Где ты взял лекарство?

Акамие вздохнул и снова закрыл глаза. Царь тряхнул его за плечо.

— Говори же, сегодня я прощу тебе все… — царь досадливо рыкнул, обронив небывалое обещание.

Акамие прижался головой к его плечу.

— Мой господин спрашивал, почему на мне одежда всадника…

Сразу Акамие понял, что о старике говорить не дозволено. Но он попытался объяснить хоть что-то, лишь бы не потерять едва обретенное доверие и милость царя.

— Мне было обещано… что я найду лекарство для тебя… если стану искать. Ты позвал меня и сказал, что любишь — я готов был умереть за тебя. Вот я и кинулся искать… и нашел… Это все! — взмолился Акамие. — Больше я ничего не могу тебе сказать.

Он с рыданиями спрятал лицо в подушки.

И не одно мгновение протекло, прежде чем царь схватил его и прижал к себе, как самое дорогое свое сокровище.

 

Книга III

 

Глава 10

Вонь и скука — вот две пытки, которыми не утруждают себя палачи, но всякая темница ими изобильна.

Сначала Эртхиа старался не дышать, потом притерпелся. А немного погодя невыносимое для пылкой и предприимчивой натуры безделье заставило его набрать полную грудь воздуха — и запеть.

Песни одни давали отраду душе, измученной тревогой за нежного брата, за свою собственную, видимо, недолгую жизнь и за жизнь отца.

Но свет и тьма чередовались в крохотном окошке под потолком темницы, и переклички стражи отмечали течение часов, и мычание, блеянье и глухой рокот пригоняемых стад, и ржание коней, и крики торговцев водой, и мастерская ругань распорядителей двора — все голоса и звуки повседневной жизни долетали до Эртхиа; а все не слышно было воплей и стенаний жен и наложниц повелителя, дворцовых рабынь и служанок, погребальным хором провожающих своего господина на другую сторону мира.

Значит, отец был жив. Может быть, он уже выздоравливал. Не могло у Эртхиа быть радости большей. Но, готовый к любой казни, ничуть не сожалея о содеянном, он все же дрожал в ознобе при мысли о суровом отцовском суде.

Петь — вот последняя радость. Петь и надеяться, вопреки очевидному, что Акамие ушел от погони, что где-то в чужой стороне будет он жив и весел, вспоминая брата своего Эртхиа.

— Где Эртхиа? — строго вопросил царь, обведя взглядом сыновей.

Царевичи стояли перед троном по старшинству: Лакхаараа, Эртхаана, Шаутара. Не было только младшего.

На вопрос царевичи отвечали смущением на лицах, потупленными взглядами и нахмуренными бровями. Благородное воспитание и требования приличий не позволяли им переглянуться, да и что переглядываться! Каждому известно, в чем дело, а говорить надлежит Лакхаараа, старшему.

— Что случилось с вашим братом? — громче спросил царь, уже пряча тревогу за строгостью. И то, если старшие не уберегли младшего, спрос с них будет суровым. Откинув голову, царь строго посмотрел на наследника.

Лакхаараа, проглотив проклятие Судьбе за незавидную честь держать ответ перед отцом, нерадостно признался:

— Эртхиа, твой сын и наш брат, находится в Башне Заточения.

Царь в крайнем изумлении хлопнул себя рукой по колену.

— Видно, пока я болел, все во дворце вверх дном перевернулось! Ну, объясни же мне, за что этот мальчик неженатый, за кем не помню ни злого дела, ни злого умысла, оказался в темнице?

Лакхаараа вздохнул тяжко: Эртхиа виноват, но губить его было жалко. Да куда деваться, когда он сам погубил себя?

— Отец мой и повелитель, Эртхиа брошен в темницу, за то что вывел за ворота раба, не принадлежащего ему, пытался похитить невольника с ночной половины твоего дворца.

В душе Лакхаараа уже в который раз вознес благодарность необъяснимо благосклоной Судьбе за неудачу лазутчика. Неудачу, которую царевич щедро вознаградил немедленно по выздоровлении царя. Говорят же, что ашананшеди никогда не ошибаются, и вот случилось, что Дэнеш спас господина тем, что не сумел выполнить его приказ. А не то быть бы сейчас Лакхаараа на месте младшего царевича.

Царь молча, взглядом, обратился к Эртхаане и Шаутаре. Те опускали глаза, не желая подтвердить и не имея возможности отрицать. И черное сомнение мучительным, жгучим ядом растеклось по жилам царя, и вернулся озноб и жар еще недалеко ушедшей болезни. Разве не говорил ему Эртхаана еще в походе, что младший царевич и тот, что под покрывалом, непозволительно сблизились и не проводят часа дневного один без другого? Царь тогда отмахнулся, зная завистливость Эртхааны и чистую преданность Эртхиа. Но вот — мальчик неженатый крадет невольника из отцовской опочивальни. Да ведь не девушку, что было бы объяснимо, а… Не иначе как виноват в этом сам раб, соблазнивший мальчишку.

Царь вопросительно взглянул на Эртхаану. Тот вздохнул со скорбным видом человека, вынужденного сообщить о делах неприглядных и огорчительных.

— Повелитель, прикажи говорить.

— Говори.

Прижав руку к сердцу, Эртхаана сокрушенно поведал о том, как исполненный тревоги за честь и благополучие отцовского дома, он осмелился подкупить черного раба, приставленного к наложнику по имени Акамие, ибо подозревал главного евнуха в продажности и пособничестве. Беспокоить же повелителя своими подозрениями, не имея доказательств, он на этот раз не решился, памятуя о невнимании к его словам по дороге в Аттан. Теперь же он может предъявить доказательства, неопровержимо обличающие виновность младшего царевича.

И предъявил. Вынул из-за пазухи шкатулку, подал царю разорванную надвое записку и клочья алого шелка. Шелка лучшего качества, чистого алого цвета, с вытканными соколиными перьями — как раз из такого сшили дюжину кафтанов младшему царевичу.

А кроме того, призвав братьев в свидетели, Эртхаана рассказал о длинных царапинах на руке и бедре Эртхиа, виденных всеми в бане. И братья не могли отрицать, что царапины видели, и что на вопрос Эртхааны младший брат смущенно и слишком торопливо ответил, что был на охоте. И Шаутара тогда не захотел обличать брата перед Эртхааной — мало ли, какие у брата дела, почему Эртхаане непременно надо знать? и кто же мог предположить… Но теперь на вопрос царя Шаутара вынужден был признать, что в тот день Эртхиа на охоту не ездил.

И Лакхаараа скрепя сердце подтвердил это.

На Эртхаану наследник старался не взглянуть, потому что был уверен: увидит его — не выдержит, удавит гадину. Пусть Эртхиа был виноват, Лакхаараа был виноват не меньше, и только чудом… Хвала снисходительности Судьбы и безошибочной неудаче ашананшеди!

Но Эртхиа — брат, так что же его губить, тем более что Эртхаана сам не без греха, уж в этом-то Лакхаараа был уверен. Не для того же он подкупал раба, чтобы обличить младшего царевича…

Царь слушал, хмурясь и кусая губы. Он так же знал, что Эртхаана — змея, но сказанное им было, несомненно, правдой. Да, до сих пор Эртхиа был предан отцу. Но сыновняя почтительность так легко сгорает в пламени страсти. А в ком страсть вспыхивает легче, чем в юноше, созревшем для женитьбы, но еще не женатом? Те же, что под покрывалом, верны лишь настолько, насколько надежна приставленная к ним охрана.

Если Эртхиа с детства не забыл нежной прелести брата-невольника, что помешало бы ему теперь, взрослому, пожелать Акамие? Неотразимую силу его красоты царь испытал на себе. И если раб лукавый пустил в ход свое искусство возбуждать желание и распалять страсть, чему был с малолетства обучен, то не Эртхиа устоять перед ним…

Но виновны оба!

— Эртхиа — сюда, — потребовал царь. — И немедленно!

Вымытый, причесанный и переодетый в чистое предстал Эртхиа перед повелителем. Ибо и преступник должен являться к царю в чистом платье, источающем благовония. Унция галийи, втертая в волосы царевича, должна была сделать его присутствие приятным для царя, а ладан, которым окурили рубашку и кафтан — умерить гнев и раздражение повелителя. Об этом втайне от других позаботился Лакхаараа.

Так ненавистен был Эртхиа страх, от которого съежился живот и ослабели колени, что царевич не позволил себе опустить глаза, прямо и гордо глядел на отца.

— Говори, — приказал царь.

Если бы он спрашивал, Эртхиа нашелся бы, что отвечать. Но царь ждал, что скажет сам Эртхиа в свое оправдание, а Эртхиа молчал. Под тяжелым взглядом отца предательски подгибались колени, а язык присох к гортани.

— Правду говорят, — удрученно заметил царь, — что подлость и трусость — родные сестры. Но никогда я не думал, что им есть место в твоей душе. Ты убил мою любовь к тебе, погубил свою честь и умрешь с позором.

От этих слов кровь бросилась в лицо Эртхиа, он взвился, как плетью обожженный.

— Нет, я не трус! — вскричал он, забыв о страхе. — Можешь казнить меня, как хочешь, я не боюсь. И нечего мне стыдиться! Не наложника твоего я хотел выкрасть ради наслаждения, а брата моего — слышишь! — брата спасал от смерти. Назовешь ли трусом того, кто готов умереть за брата?

Ошеломленный этой вспышкой, царь с интересом смотрел на младшего сына. Слова Эртхиа обрадовали бы его несказанно, если бы были правдивы.

И ласково так спросил царь:

— Любишь его?

— Да, люблю, — прямо и просто ответил Эртхиа.

— Сильно любишь? — еще ласковее улыбнулся правитель Хайра.

— Сильнее всех братьев! — пылко воскликнул Эртхиа. — Потому что у них есть все, а он был лишен самого дорогого и единственно ценного — свободы. Но теперь он свободен, а мне не жалко, если моя жизнь станет выкупом за него.

Царь недобро усмехнулся. Хлопнув в ладоши, приказал:

— Приведите Акамие!

И холодной улыбкой ответил горестному изумлению на лице Эртхиа.

Акамие привели. Покрывало, по распоряжению царя, было накинуто и закреплено так, чтобы оставались открытыми глаза и лоб. Из-под него почти до бровей спускались частые нити мелкого жемчуга. Увидев Эртхиа, Акамие запнулся о ковер и растерянно остановился.

— Иди ближе. И говори хоть теперь правду, иначе смерть твоя будет так жестока, что даже я пожалею тебя.

Пол валился из-под ног Акамие, когда он осторожно подходил к трону, привычно усмиряя в сердце обиду. Да обида была не так безразлична и сговорчива, как прежде, и только ради надежды отвести угрозу от Эртхиа наложник сказал рассудительно и смиренно:

— Ты уже знаешь правду, царь. И если не всю, то лишь потому, что я не хотел губить царевича. Но если ты уже знаешь, что он помог мне, не забудь и того, что без его помощи невозможно было бы мне сделать то, что я сделал.

— Разве ты знал о его цели? — быстро спросил царь, обернувшись к Эртхиа.

Эртхиа озадаченно моргнул, сбоку стрельнул глазами на Акамие — и не нашелся, что сказать. За него ответил Акамие.

— Он не знал, мой господин. И я не знал. Я хотел твоей смерти.

Тут старые обиды кинулись на подмогу сегодняшней, и уже не мог им противиться Акамие.

— Чего бы ты ждал от меня? — с упреком бросил он царю. — Судьба распорядилась нашими поступками, обратив мои стремления к противоположному. Когда я увидел тебя, уже почти ставшего добычей смерти, и когда ты сказал, что любишь меня…

Здесь уже не обида, а жалость к себе, а больше — к своей любви, так ненадолго оправдавшей и возвеличившей его рабскую участь, жалость безудержная скрутила сердце, как прачка — выстиранную рубаху.

— Кровь во мне потекла в обратную сторону, твои слова уничтожили обиду и ненависть, я узнал любовь. Так хотела Судьба, она велела моей любви спасти тебя. И она же велела твоему сыну помочь мне. Иначе как бы исполнилась ее воля?

— Значит, спасая тебя, он и меня спас. С этим ясно. — усмехнулся царь. — Для того он и шастал на ночную половину, ночи проводил в твоих покоях…

Бросившись на колени перед царем, Акамие торопливо клялся:

— Ничего дурного мы не совершили! Не развязывал пояса Эртхиа в моих покоях, кончиком пальца меня не коснулся.

Царь пристально взглянул на Эртхиа. Тот опустился на колени, мрачно кивнул.

— Ходил. Свитки ему носил. Читали вместе. Беседовали. Другого и в мыслях не было. Каково ночи напролет проводить в одиночестве и грусти? — с ревнивой обидой за брата, с изумившим самого упреком вырвалось у Эртхиа.

— Не твое дело! — сурово одернул его царь. — Заступник… Возьми свои каракули.

И протянул Эртхиа обрывки его записки. Пот крупными каплями выступил на побелевшем лбу Акамие.

— Так ты давно знал? — прошептал он.

— Давно бы знал — давно и убил бы, — отрезал царь. Встал с трона, прошелся по помосту. Эртхаана — змея. Вот за кем глаз да глаз нужен. Эти же мальчики… Все равно, не пристало царевичу водить дружбу с рабом, хватит с него Аэши. И уж не по чужим опочивальням искать ему друзей.

— Высечь бы вас обоих, да жалко твоей кожи, мой шелковый. И этого молодого дурака жалко. Благородство без ума, что бахаресай без узды. Сам шею сломаешь и других погубишь. Ради моего спасения прощаю обоих.

Царь спустился с помоста, подошел к Эртхиа.

— Тебе заточение пусть послужит уроком. А чтобы не шастал по чужим цветникам, пора завести свой сад. Мы найдем тебе занятие на ночь. Готовься к свадьбе.

Эртхиа радостно вспыхнул, поймал руку отца, прижал к губам. Царь, помедлив, отстранил его.

— И дорогу забудь в покои Акамие. В другой раз не прощу. Себя не жалеешь, за него бойся. Ему дороже платить. А теперь ступай, обрадуй мать.

Эртхиа вышел, не осмелившись и на короткий прощальный взгляд в сторону Акамие. Еще гулял между лопаток озноб.

Тогда Эртхабадр, не приближаясь к Акамие, сказал ему:

— И ты, мой нежный мудрец, радуйся. Учитель Дадуни теперь будет свободен. Ведь негоже женатому мужчине на уроки бегать. Велю Дадуни учить тебя, раз столько радости моему драгоценному в пыльной мудрости свитков.

Акамие на коленях прополз несколько шагов, путаясь в покрывале. Поцеловал руку царя еще холодными от страха и обиды губами.

— Все останется по-прежнему, — уронил царь. — Для твоего же блага. И не думай слишком много о том, что я тебя люблю. Это правда. Но это ничего не меняет. Помни, кто ты, и мне не придется напоминать тебе об этом.

Кто я, кто я? Твой раб, твой сын, твой возлюбленный? Акамие стиснул зубы. Что толку спрашивать, все сказано. Однако…

— Так скажи мне, мой господин, еще одно! — и Акамие позволил крупным слезам пролиться из глаз. Глянул на царя доверчиво и нежно, потупил взгляд.

— Что еще? — наклонился к нему царь.

— Чего ты хочешь от меня… покорности? Или любви?

— Так ты любишь меня? Это правда?

Одной рукой царь стиснул Акамие оба запястья. Акамие вздрогнул беззвучно. Нет, под покрывалом вздрогнули подвески и ожерелья, отозвались робким бренчаньем.

— Ты правды хочешь, царь? Вот, я на коленях перед тобой, благодарность моя велика: ты простил меня за то, что я тебя спас.

— Замолчи, твоя дерзость…

— Моя любовь! Казни, но дай сказать. Этой ночью ты был нежен со мной, и вчера… А теперь будто подменили тебя. Так вот я скажу: я люблю тебя сильнее, чем раньше боялся. Страхом отвечают силе, но любовью — только любви. А моя любовь убила страх. Убей теперь меня, если тебе неугоден раб, не знающий страха.

— Хватит.

— Или люби…

Царь отпустил руки Акамие, отошел. За окнами ворочались тяжкие тучи, провисая над долиной. Только сейчас Акамие заметил, как темно стало в комнате, не по-вечернему темно. Будет дождь, вымокнут в саду розовые кусты. Сказать, чтобы набрали воды, вымыть волосы… Или уже не стоит? Сердцу совсем не больно теперь. Так бы и умереть, в усталой бесчувственности. Или рано сдаваться? Нежными пальцами и не такие кулаки разгибали. Снова лгать…

— Бывает ли покорность без страха? — спросил царь от лилово-серого окна. — Вчера я любил тебя, а сегодня? Ты задаешь вопросы, мальчик. Я отвечаю вопросами. Будут ли слаще твои ласки без привкуса страха?

— Ты уже знаешь, мой господин.

— Да, знаю. Все останется, как было. Вчера и сегодня. Мой любимый раб.

Только покинул Эртхиа дворец — тут же кинулся обратно в Башню Заточения. На ходу бросил широкий браслет потрясенной страже, перескакивая через ступени помчался на верхнюю площадку. И приплясывал там, пока стражники не подоспели.

Там снова стояла вонь. Правда, не такая, как у Эртхиа — в той темнице вообще никогда не убирали. Бросившись на шею изумленному Ханису и расцеловав его, Эртхиа вытащил аттанца на площадку перед темницей.

— Болваны! — прикрикнул он на возроптавшую стражу. — Немедленно рабов — и чтобы здесь все блестело.

И обернулся к Ханису, расплескивая радость и ликование из распахнутых глаз.

— Жив отец! Жив и несомненно здоров, потому что добр, как никогда. Вещи небывалые и невероятные: меня простил, Акамие простил, мне говорит, к свадьбе готовься. А брат, по-моему, теперь у него в милости! — Эртхиа улыбнулся не без лукавства.

Ханиса передернуло. Нои у Эртхиа улыбка тут же погасла, он развел руками:

— Раз такова его судьба, уж лучше так, чем…

— Чем же лучше? — усомнился Ханис. Но вдруг схватил Эртхиа за плечи, притянул к себе. — Жив царь? Ты уверен?

— Да я вот от него — и Акамие с ним, бежать ему то ли не удалось, то ли он сам вернулся, привез лекарство…

— Не может быть. От смерти лекарства нет, — Ханис поднял задумчивый взгляд к высокому Солнцу, которое ему светило и сквозь тучи.

— Что ж, ты мне не веришь? — вспылил Эртхиа, сбрасывая с плеч руки аттанца. — Говорю тебе, жив, и я вот только что от него.

Ханис покачал головой.

— Это второе дело, которое я не могу ни понять, ни принять на веру. Но если ты говоришь, значит так и есть. Много странного и необычного происходит нынче.

— Что ж тут странного? Бывало и раньше, умирающие выздоравливали, если того хотела Судьба.

— Твой отец должен был умереть, потому что осквернил трон богов, золотую колесницу. Я знал это с самого начала.

— Что ж не сказал мне?

— Да зачем? Слепота, жажда и бессилие — вот три кары, которые насылает разгневанное Солнце. За ними же неотвратимо следует смерть. Зачем бы я сказал тебе об этом прежде времени? Ни ты, ни я не могли ничего изменить.

— Акамие вот смог… — ревниво возразил Эртхиа. И спохватился:

— А не случится с отцом чего-нибудь еще?

— Не думаю. Зрение и силы вернулись к нему. Такого не бывало никогда. Проклятие Солнца не дает отсрочки, как стрела не остановится в полете, понимаешь?

— Тогда как же Акамие его спас?

— А как?

— Да я и не знаю. Но спас. А ты говоришь…

— Я говорю, много странного и необычного…

— Да, и это второе дело, которое тебя удивляет. А первое-то в чем?

Ханис опять задержал взгляд на Солнце.

— Ахана вернулась. Собирает войско, чтобы освободить Аттан.

— Откуда знаешь? — отшатнулся Эртхиа.

— Твой отец сказал. Зачем бы ему лгать о таком?

— А что тебя удивляет? Если вы боги?

— Да не бывало такого еще! А кроме нее некому. Все девушки нашего рода погибли, я уверен. Откуда же могла взяться рыжая, высокая, с золотыми глазами?

— У-у! — с понятием протянул Эртхиа, но тут же принял самый скромный вид и пожал плечами. — Почему ты отказался бежать вместе с Акамие? Сейчас был бы уже в Аттане, все сам и разузнал бы. Что за причина держит тебя в этой норе, когда я готов помочь тебе в любую минуту?

— Не могу сказать, — Ханис спрятал глаза.

Эртхиа снова пожал плечами: трудно человеку понять бога.

— Твоя воля.

Чтобы уйти от этой темы, но с искренней озабоченностью, Ханис спросил:

— Так что с Акамие? Придет ли еще поговорить с нами?

— Нет. Теперь нет, — опечалился Эртхиа. — И мне к нему дороги нет. Царь его без присмотра на минуту не оставит. Да и я не скоро к тебе приду.

— Что ж, я понимаю… — улыбнулся Ханис. — Когда свадьба?

Эртхиа помолчал, что-то прикидывая, выпятил губы, сладко прижмурился. И вдруг злость, так несвойственная младшему царевичу, исказила его черты.

— Ну, нет! — вспылил Эртхиа.

— Не бывать этому! — заявил он ошарашенному Ханису. И, притянув его за плечо, доверительно прошептал:

— Завтра еду в Аттан.

Ханис ничего не успел ни возразить, ни выспросить, Эртхиа сам все разъяснил и отмел все возражения:

— Свадьба завтра. Это дней на сорок. Так? Да сколько еще я от молодой жены не отлучусь… — Эртхиа сглотнул. — Так? А знаешь, зачем так со свадьбой спешат? Чтобы я от брата своего отказался и нашу дружбу предал. Так?

Эртхиа перевел дух.

— Если я теперь не смогу своего брата навещать, так не потому, что забыл о нем на перинах и подушках. Стыдно мне было бы. Всю радость стыд бы выжег. Но если я останусь здесь — от свадьбы мне не отвертеться. Так?

— Видимо, так, — со смешком согласился Ханис. Он еще недостаточно знал Эртхиа.

— Вот я и уеду. Узнаю все о твоей сестре, передам от тебя весть.

— Как же царь? Простит ли такое ослушание? Ты только от смерти отвертелся, смотри от жизни не отвертись ненароком.

— Э, нет! Это ты у себя в Аттане бог, а здесь — Судьба. А судьба всадника вплетена в гриву его коня. Поучать меня не надо. Я свою честь сам соблюду! — и добавил, смягчая резкость последних слов, — Ты мой друг. Пойми: из братьев мне Акамие дороже всех, а ему-то ничем помочь не могу. Дай хоть тебе послужить ради дружбы. Это мне будет честью и утешением.

К утру гнев и ревность отпустили сердце повелителя.

Не такие кулаки нежными пальцами разгибали.

Акамие же не вспомнил обиды, и сама растаяла обида в неспешной нежности этой ночи. Лгать не пришлось.

Под утро царь спросил:

— Так будем жить?

— Как угодно тебе, господин, — ответил Акамие, опуская ресницы.

Царь засмеялся, притянул голову невольника к своему плечу.

— Умен ты, мальчик, и хорошо обучен. Забудь науку. Люби, если можешь.

Акамие прижался к царю, вольно и радостно, как в первые ночи после спасения.

— Этого и хочу, господин. Позволишь?

— Люби.

 

Глава 11

На другой день Эртхиа нанес визит матушке. Маленький пир, устроенный царицей, предварял обильные угощения и трапезы, которые должны были теперь последовать одна за другой в течение многих дней.

— Дочь твоего дяди хороша собой, — успокоила Хатнам-Дерие своего младшенького. — Ты будешь доволен.

Борясь с сожалением, выслушал Эртхиа множество советов и наставлений от мудрой царицы о том, каковы уход и попечение, необходимые женщине, чтобы удалить от нее невзгоды и отстранить заботы, от которых исчезает свежесть и пропадает сияние, и изменяется большая часть прелестей.

Разве не сказал тот, кто сказал: «Женщины ведь цветы, которые без ухода не дорастают, и постройки, разрушающиеся, когда за ними нет присмотра.»

И этим царица выказала свою заботу о невесте сына. А о сыне позаботилась более того, открыв ему ухищрения и лазейки, которыми пользуются женщины, если есть возможность, рассказав о бдительности их во зле и коварстве их в этом, — и, как сказал сказавший, это чудеса, ошеломляющие разумных.

Но Эртхиа слушал вполуха, округляя глаза, где надо, и усердно кивая, где пристало. А мысли его были заняты другим, как известно из предыдущего, и как станет видно из дальнейшего.

Распрощавшись с матушкой, Эртхиа направился навестить сестру свою, царевну Атхафанаму.

Царевна, еще не оправившаяся от болезни, которую Эрдани назвал недугом испуганной души, не поднималась с постели. Лекарь обрек ее на затворничество под присмотром бдительных нянюшек, дабы покой и отдых поддержали в ней силы до тех пор, пока в ней не обновится женская сущность и кровь, что, как известно, случается единожды в лунный месяц.

Атхафанаме, скорее сказавшейся больною, чем больной на самом деле, приходилось играть свою роль до конца. И слезы, которые она проливала от тоски по Ханису и невозможности приблизить желанную встречу, слезы свои с легкостью объясняла испугом и отчаянием, пережитым ею в ночь похищения.

Так она и сказала брату. И не забыла подшутить над известной уже всей ночной половине историей.

— Так напугал отца, что он торопится тебя женить! Выбрал первую, смотрины наспех, еще цену невесты в дом дяди перенести не успели, с ног сбиваются — а уж жених в баню идет.

— Да помолчи, Атхи-фатхи! — с непритворной досадой воскликнул Эртхиа. — Пришел к женщине с серьезным делом — сам виноват.

— Не ходил бы, — не осталась в долгу Атхафанама. — А пришел, так проси, если есть, о чем.

Эртхиа оттянул пальцами нижнюю губу, искоса глянул на сестру.

— А не выдашь?

Атхафанама насупилась.

— Не веришь — так и разговора нет. Чего пришел? О здоровье узнать? Ну и узнал. А теперь — мне покой и отдых полезен.

— Да ты как с братом разговариваешь? — взвился Эртхиа.

— Не нравится — не надо. А то: дело серьезное… а не выдашь… А сам!

Эртхиа прикусил язык. И правда: кроме сестры никто ему не поможет. И если б не доверял Атхафанаме, не придумал бы через нее весточку Акамие передавать. Теперь — не прежде. Вдвое, втрое опасней. Евнухов продажных казнили, другие не скоро страх переживут. Самому лучше и не думать туда идти. А с Акамие попрощаться надо: пусть знает, что не ради женитьбы и не ради прелестей женских брат брата забыл, а увела его в дальнюю дорогу верность клятве и преданность другу.

И кое-что Эртхиа сестрице на ушко пошептал, а та прикрывала смуглый ротик пальчиками, округляла глаза, ахала, хихикала и в конце концов поклялась милостью Судьбы и благополучным замужеством, что передаст все слово в слово наложнику по имени Акамие, с белой косой — да кто ж его не знает!

Знал ли Эртхиа, как свята для царевны подобная клятва…

На закате солнца город стал подобен празднично убранному покою. Дома и лавки были украшены цветами и яркими тканями, освещены свечами и светильниками, площади перед дворцами застелены коврами.

Царские слуги ходили по городу с мешками денег — чтобы и последнийц бедняк мог веселиться и раздновать в эту ночь.

Всюду слышалась веселая музыка и песни, звон браслетов на ногах танцовщиц и их задорные вскрики.

Запах жареного мяса с пряностями, сластей и вина волнами обдавал любого, кто приближался к съестным лавкам и харчевням, открытым на всю ночь.

У царской бани воины и вельможи в лучших одеждах, с ярко горящими факелами в руках, гарцевали на прекрасных, благородного вида, богато убранных лошадях. Блестящие круглые копыта капризно топтали дорогие ковры.

Всадники дожидались жениха, чтобы сопровождать его, когда он выйдет из бани и отправится во дворец, где царь пировал со своими сыновьями, родственниками и приближенными.

Пустовавший до сих пор дворец младшего царевича к этой ночи был убран, мраморные и плиточные полы вымыты с благовониями, все помещения окурены, стены завешены тканями с золотой вышивкой, разостланы ковры, начищены и отполированы решетки в окнах и на ночной половине приготовлены покои для первой жены царевича, уставленные сундуками с приданым и свадебными подарками от жениха. Семь нарядов, в которых ее показывали жениху, и уборы, и многочисленные украшения к ним, были уже уложены в ларцы. Служанки и невольницы, убиравшие ее к свадьбе, родственницы жениха, справившие свой собственный праздник в царском дворце и проводившие невесту в дом Эртхиа, все уже разошлись, оставив ее одну в опочивальне.

Только девять покрывал, верхние — жесткие от золотой и серебряной вышивки, а нижние — мягкие, как ротик младенца, скрывали ее, неподвижно сидящую на ложе в ожидании жениха. Кожа ее была гладка и душиста, на всем теле — ни одного волоска, только множество тонких косичек скользили, щекоча, по плечам и спине, когда она покачавала головой, чтобы послушать, как звенят новые серьги.

Когда совсем стемнело, царь послал слугу напомнить жениху, что его ожидает не только невеста, но и он, его отец и повелитель, а также братья и множество гостей.

Всадники пред баней уже сменили факелы на новые, а Эртхиа все не выходил. Наконец, когда прошло уже достаточно времени, а слуга не вернулся, и Эртхиа все еще не вышел из бани, царь велел старшему сыну немедленно доставить жениха, пусть тот и будет немыт.

Только глянув на нахмуренные брови царя, Лакхаараа поспешил изо всех сил, в душе кляня мальчишескую беспечность брата, в который раз ставившую Лакхаараа в незавидное положение заступника перед царским гневом.

Особой силы и изощренности достигли его проклятия, когда в клубах пара он разглядел лишь связанных слуг, беспомощно лежавших в ряд с заткнутыми ртами на мокрых плитах.

Освободив первого, Лакхаараа узнал, что Эртхиа приказал одному из них связать остальных принесенной царевичем веревкой, того же связал сам. Царский слуга пожаловался, что неизвестный, которого он не успел разглядеть, оглушил его, а больше ему и сказать нечего.

Лакхаараа только схватился за голову. И опрометью кинулся во дворец. Упав на колени перед отцом, он рассказал ему о бегстве младшего царевича.

Повелитель молчал каменно, страшно. Пока не заметил, как надменно и знающе повел бровью Эртхаана, чуть согнув губы в сочувственную улыбку. Тут как отпустили до звона натянутую тетиву — вскочил царь и, бросив гостей, кинулся на ночную половину.

Акамие поднял на царя ясные глаза, обведенные черным и золотым. Закачалась вокруг лица густая бахрома подвесок. На коленях поверх белого шелка шальвар благородно темнел пергамент. Акамие придерживал его отягощенной перстнями и браслетами рукой.

Поспешно отложив свиток, мальчик с легкостью вскочил на ноги и кинулся к царю. Растерянно заглянул в темное лицо.

— Что случилось, господин? — и припал губами и щекой к протянутым рукам.

Царь взял его за увешанные золотом и камнями плечи, притянул к себе.

— Ты здесь. Эртхиа сбежал — знаешь? Думал, тебя увез.

Акамие ласково улыбнулся, покачал головой: о том не печалься, любимый. Царь понял, ответил едва заметной улыбкой. Провел рукой легонько, нежно по волосам, подбородку.

— Если знаешь, куда и зачем он уехал — скажи, — потребовал строго. Но в глазах суровость подтаивала облегчением, оттого что главное подозрение не подтвердилось.

Акамие протяжно вздохнул, испытующе посмотрел на царя. Придблизился еще на шажок, лукаво наклонил голову, сказал как бы шутя:

— Скажу, если обещаешь его простить.

Царь оттолкнул Акамие так, что он упал на ложе. Перевернулся, сел, поджав ногу, надул губы. Пока он не перестает играть — все и остается игрой. И поэтому, исподлобья глянув на царя, Акамие принялся распутывать зацепившееся за браслет ожерелье.

— Ну, говори, — пророкотал царь, осторожно беря его двумя пальцами за тонкое ушко. Новая, недавняя их искренность дышала в этом притворстве. Царь не хотел ее спугнуть.

Акамие вздохнул, оставил ожерелье и принялся вертеть браслет на руке. Царь сел рядом, пригнул его голову к своему колену. Акамие ловко извернулся, вытянул ноги и опустил подбородок на колени царю. Перекатился набок, искоса обиженно глянул.

Царь усмехнулся. Змея Эртхаана, змея. И умеет задеть за живое, и знает, куда укусить. Но не ему направлять намерения и поступки владыки Хайра. Знаем, что Эртхиа чист? Верим, что Акамие любит? Отчего же по одному безмолвному намеку подозревать, что один замыслил худое, а другой его покрывает?

Царь наклонился к виску Акамие и твердо сказал:

— Обещаю.

Акамие высвободился, сел напротив царя.

— Мне известно немного. Царевич хотел отложить свадьбу, но не решился возражать тебе.

— Отложить свадьбу? Я думал, ему не терпится развязать свой пояс…

— Господин! Твой сын полагал, что ему легче отказаться от неизведанных радостей, чем от того, к чему он уже имел бы привычку. К тому же свадьба — дело долгое, и негоже оставлять жену, едва женившись.

— Это все разумно, — снова нахмурился царь, — но ты не называешь причины.

— Царевич поклялся все разузнать о солнечной деве-воительнице, слухи о которой достигли его ушей. Он отправился в Аттан…

— Ночной дух похитил его разум! Чего бы ему искать в Аттане?

— Жены! — вдохновенно солгал Акамие, не успев измыслить другой причины. — Царевич поклялся, что разыщет золотоволосую наследницу аттанских царей и возьмет ее в жены…

Царь с чувством покачал головой.

— И рука Судьбы не остановит мальчишку! Бросить невесту в опочивальне, невинную и хорошего рода, чтобы гоняться по степям за бродяжкой, проводящей дни и ночи среди мужчин!

Злобно раздув ноздри, он набросился на Акамие

— И ты знал! И не предупредил меня! Почему? — вскочил, сжав кулаки, но, мотнув головой, обуздал ярость и повторил ровным, не предвещающим ничего хорошего голосом: — Почему не сказал мне?

— Царевич взял с меня клятву молчания…

— Эртхиа играет и своей головой, и твоей. Тебе не жаль этой нежной кожи? — царь провел пальцем ниже подбородка Акамие.

— Я умею терпеть боль, — напомнил наложник. — И когда-нибудь я умру, — он покосился на кинжал за поясом царя. — Царевич Эртхиа был моим единственным другом, пока твое сердце не смягчилось ко мне. Что ты скажешь о человеке, который забывает дружбу, оказавшись в милости у повелителя?

— Философы! Мальчишки! — царь тряхнул Акамие за плечо. — Благородство — природное свойство воинов, а не рабов. Эти песни не для тебя.

Акамие опустил глаза, промолчал.

Царь отошел к окну. Оттуда, настигнутый новым подозрением, почти выкрикнул:

— Так он нарушил запрет и приходил к тебе?

— Нет! Он говорил об этом еще в первые дни твоей болезни, — Акамие слышал сам фальшивую поспешность своего голоса, но выдать царевну не мог.

И царь с сомнением смотрел на него.

— Не привыкни лгать мне, если не хочешь, чтобы я привык тебе не верить. Я обещал простить Эртхиа — и прощу. За побег. Но, когда он вернется, я спрошу с него за нарушение запрета. И впредь — гони его от себя. Ради вашей… дружбы. Голова моего сына некрепко держится на плечах. Не позволяй Эртхиа играть ею.

И, выходя, с сожалением и насмешкой бросил:

— Спи до утра, неразумный мальчик.

 

Глава 12

Ранним утром, не успеет еще Солнце высушить скудную росу на выбеленных зноем травах, Ханнар заплетала в две тяжелые косы ярко-рыжие волосы и, скинув рубаху, вытирала мокрым полотенцем лицо и все тело. Она спала, не раздеваясь, с мечом в изголовье, позволяя себе лишь стянуть сапоги. Видение каменного бассейна, наполненного прозрачной ключевой водой, преследовало ее в течение всего пыльного, насквозь пропотевшего дня — и дарило прохладные, опьяняющие свежестью и чистотой сны.

Наяву вода была драгоценностью, и Ханнар берегла ее так же ревностно, как каждый в ее невеликом войске.

Отряды хайардов стерегли большинство колодцев в степях Аттана, по берегам рек стояли заставы. Каждый глоток воды доставался с боем.

Войско Ханнар — передовые отряды удо, которых она по праву царицы позвала в Аттан — двигалось от колодца к колодцу, от реки к реки, то разбиваясь на отряды, то снова соединяясь. Назначали остановки, рассылали дозорных и гонцов, сообщая, где находится тот или иной отряд и каким путем пойдет дальше, достаточно ли в той стороне корма для лошадей, и где заметили противника.

Несмотря, на потери, войско Ханнар не уменьшалось. Оно продвигалось на запад, обрастая людьми. Коренастые смуглые аттанцы с первого взгляда признавали в Ханнар дочь Солнца и радовались.

Завоеватели позаботились о том, чтобы весть о гибели Солнечных богов достигла и самого отдаленного из селений, в надежде на то, что привыкшие повиноваться царямчуждой крови аттанцы легко покорятся повелителю Хайра и его наместнику.

Так оно и было бы, если бы прежние владыки Аттана были людьми. Или если бы повелитель Хайра был богом. Даже раб, принадлежавший вельможе или военачальнику, сочтет несчастьем и унижением необходимость повиноваться простолюдину…

К тому же дети Солнца, требуя и добиваясь повиновения от своих подданных, не вмешивались в их семейные дела, не нарушали древних обычаев. И никогда не зарились на чужих дочерей и жен.

Теперь же в редком доме Аттана не оплакивали дочь или сестру, или молодую жену, увезенную на чужбину. Самых красивых женщин и девушек (если можно было еще найти девушку старше десяти лет в захваченном Аттане!) угоняли в Хайр или на рынки соседних стран. Оставшимся не давали проходу жадные до женщин победители, закончившие поход и вольные наслаждаться, как заблагорассудится. Не щадили и красивых мальчиков, вызывая ужас и отвращение в душах аттанцев.

Некому было вступиться за честь древнего Аттана. Весть о возвращении Солнечной богини, явившейся спасти свой народ, пробуждала надежду и яростную решимость в сердцах.

Потому и называла себя Ханнар священным именем Аханы, потому и носила на шее гладкий обруч из белого металла — символ неприкосновенной чистоты богини. Его должен быть разогнуть в ночь свадьбы жених, но Данахан погиб на пороге ее комнаты, а она… разве могла она, окруженная поклонением богиня, поверить в то, что ее ожидало?

Мужество и отвага родились в ее душе лишь потом, когда умерли стыд и страх. Два дня из трех, на которые столица была подарена царем хайардов своему победоносному войску, два дня таскал за собою свою добычу тощий жилистый горец, пропахший потом, кровью и вином. А чтобы обеспечить молчание своих товарищей, угостил и их редкостным лакомством — единственной уцелевшей царевной. Когда же были они особенно пьяны и забыли связать ее, как обычно, Ханнар зарезала их всех: троих, бывших с нею в ту ночь, и того, кто называл себя ее хозяином.

Но Ханнар не любила вспоминать об этом с утра.

Она снова натянула на влажное тело короткую нижнюю рубашку, штаны, тонкие шерстяные носки и на них — высокие кожаные чулки со шнуровкой, одежду удо. Но вместо кожаной безрукавки поверх нижней рубашки она надела другую: длинную, разрезанную по бокам от бедер до самого низа, из белого лина, ткани редкостной и весьма ценной, носить которую в Аттане имели право лишь дети Солнца.

Предводитель одного из разбойничьих кланов, который немало пограбил торговых караванов, преподнес Ханнар целую штуку этой ткани, явившись засвидетельствовать свои верноподданнические чувства. А жена военного вождя удо, приветливая Ноджем-та, сшила рубашки по описанию Ханнар.

Затянув на плоском животе (хоть от одной беды уберегла ее божественность!) пряжки двойного пояса, Ханнар проверила, свободно ли ходит меч в ножнах. Откинула за спину косы, пригладила тонкие спиральки вечно выбивающихся волос надо лбом. И вышла из юрты.

Ее подданые уже готовились к выступлению, разбирали юрты, складывали опорные решетки и шесты, скатывали кошмы, навьючивали косматых верблюдов. Кожаные вьючные мешки-чувалы, медные котлы ожидали своей очереди.

Никто не приветствовал Ханнар, никто даже не глянул в ее сторону, те, чей взгляд случайно задевал ее, поспешно отворачивались.

И Ханнар не смотрела на своих людей: глаза ее были обращены к Солнцу, быстро поднимавшемуся над сизыми облаками, сбившимися грудой у горизонта. Ему — первый привет, и от него утреннее благословение. А пока еще Ханнар нет для людей.

Выйдя за пределы лагеря, Ханнар протянула руки к Солнцу. Сразу слезы выступили у нее на глазах. Все, кто был ей дорог, теперь там. Но Ханнар не знала, смотрят ли они с гордостью или с презрением на нее, задержавшуюся на земле. Даже мама…

К своей уже разобранной юрте в центре лагеря Ханнар возвращалась быстрым шагом, положив руку на рукоять меча. Ее люди заканчивали сборы. Женщины уже раздали каждому его долю вчерашних лепешек. Голода они не знали в богатых дичью степях аттанского пограничья.

Вернувшиеся дозорные сообщили, что путь к колодцу Черный Камень свободен.

Ханнар взмахнула рукой. Ей тут же подвели высокого белого коня — полукровку, но взявшего лучшие черты от бахаресской кобылы и горбоносого хайриши. Ханнар легко вспрыгнула в седло. Четверо всадников, вожди четырех племен удо из девяти, окружили ее. Уверенно улыбаясь им и всему лагерю, Ханнар сказала:

— Сегодня будет вода. Сегодня ночуем у Черного Камня.

Бой за колодец Черный Камень особенно не отличался от множества боев в прошлом и в будущем. Степные всадники Ханнар и лихие наездники Хайра искусно резали, секли и кололи друг друга, осыпали стрелами и топтали копытами боевых коней.

Хотя Ханнар давно не страдала неукротимыми приступами рвоты, как в ту ночь, когда она зарезала четверых пьяных хайардов, все же ее мутило — но после боя, только после боя.

Руки гудели от усталости, и Ханнар с мучительным наслаждением разжала пальцы, отпуская рукоять вдвинутого в ножны меча. Ее обещание выполнено: сегодня у них много воды. И кроме того им достались запасы еды и вина.

По заведенному порядку, сначала поили коней, и белый полукровка Ханнар был первым. Она же пила последней из людей, и все могли видеть равнодушную улыбку, с которой она ожидает своей очереди, наблюдая за тем, как разбивают лагерь первыми утолившие жажду воины.

В центре установили крытую белыми войлоками юрту богини, тесным кольцом вокруг нее — юрты самых ловких и отважных бойцов, охранявших Ханнар. И еще несколько кругов выросло по сторонам — племенные кюрийены удо, собиравшиеся вокруг своих вождей, отряды разбойников-сар, мятежники-акариты.

Женщины-степнячки, составлявшие около трети ее войска, уже занялись приготовлением горячей еды у костров, мужчины же занимались юртами, лошадьми, оружием. Их лица сильно отличались от тех, которые Ханнар видела прежде в городах Аттана. Впрочем, и аттанцы, примкнувшие к войску, были непохожи на аттанцев прежних времен. Ханнар не знала, всегда ли они были такими, или только теперь, когда дочь Солнца сражалась бок о бок с ними. Хотя, если подумать, часто ли в прежние времена ей приходилось встречать разбойников и ссыльных мятежников?

Она не давала возможности спорить с богиней, легко соглашаясь с их доводами и предложениями, если угадывала за ними опыт и навыки кочевой жизни, разбойных налетов и вечной войны с властью. Она всегда сначала выслушивала их мнения и задавала любое количество вопросов, которое было необходимо ей для выяснения обстановки. Принятые ею решения всегда оказывались правильными — и никогда не бывали навязаны.

Ханнар подумывала о том, чтобы в будущем ввести в Великий Совет Аттана несколько степняков постарше, а также вождей разбойничьих кланов и представителей потомственных мятежников. Их идеи об управлении государством были неожиданными для Ханнар, но по зрелом размышлении показались ей весьма привлекательными. Все равно ведь одной ей с Аттаном не управиться, а зал Совета обречен оставаться пустым, если не отменить запрета на пребывание в нем людей не царской крови.

Ханнар не была уверена в том, что имеет право на престол. И кто сможет разделить его с ней?

Когда ее спрашивали, почему она вернулась одна и где же царь, Ханнар надменно вскидывала голову и ледяным голосом отвечала:

— Он придет в свое время.

Прежде чем думать, кто воссядет на священную колесницу, надо было отвоевать ее.

Пока же троном аттанского царства было поскрипывающее седло на спине белого коня. И только один правитель помещался в нем.

Вскоре все могли подкрепиться жареным мясом и свежими румяными лепешками. Подцепив ножом свой кусок, Ханнар отошла от костра. Ей было бы неприятно, если бы видели, какжир стекает у нее по подбородку, и приходится слизывать его с пальцев. Поэтому она старалась есть в одиночестве, укрывшись в своей юрте.

Там и застало ее неожиданное донесение: по степи к Черному Камню движется одинокий всадник.

Он был невысок ростом — чуть выше коренастых степняков, и если бы встал рядом с Ханнар, его макушка пришлась бы где-то у ее виска. У него были длинные, приподнятые к вискам глаза, надменный пухлый рот, оттененный сверху черным пушком, орлиный нос и выдающийся немного вперед подбородок — ненавистные черты хайардского лица. И тугая коса до пояса, отягощенная богатым косником.

Его поставили перед Ханнар связанным, как связывали своих пленников хайарды: локти притянуты друг к другу, лицо его было мокрым от пота, но он смотрел на Ханнар, улыбаясь, хотя улыбка была не совсем твердой.

Пленник разглядывал ее, богиню и грозную повелительницу войска, с радостным любопытством. Переполнявший его восторг, отнюдь не имевший отношения к божественности Ханнар, легко читался на искреннем лице.

Это окончательно вывело Ханнар из себя.

— Кто ты такой и что тебе нужно на моей земле? — надменно отчеканила Ханнар, окидывая пленника уничтожающим взглядом.

Тот в ответ улыбнулся еще шире, хотя губы его едва не дрожали от боли.

— Назови прежде себя, красавица, не скрывающая лица, ибо если ты и есть та, кого я разыскиваю, у меня к тебе важное дело.

Ханнар задохнулась от возмущения.

Эртхиа снова залюбовался ее лицом: на побледневшей коже ярче проступили мелкие золотистые веснушки. «Женюсь на ней, — тут же решил Эртхиа. — Непременно женюсь! Кожа у нее светлее, чем у Акамие, а волосы — ярче, чем у Ханиса. Роза она красная, и — как это у поэта? — и концы ее лепестков блещут золотом… Женюсь!»

— Если дорожишь своей шкурой, — раздельно произнесла Ханнар, — отвечай на мои вопросы. Что за дело у тебя к царице Ахане?

«Кобылица необъезженная! — возликовал Эртхиа. — Все отдам за нее!»

И учтиво ответил:

— Твой брат, божественный Ханис, шлет тебе привет. Так ли должно принимать посла? — и, сморщившись, шевельнул вывернутыми плечами.

— Лжешь! — вскрикнула Ханнар. И не нашлась, что добавить.

— Нет, не лгу, — терпеливо вздохнул Эртхиа. — Твои воины забрали мешочек, висевший у меня на шее. Загляни в него — убедишься, что я говорю правду.

Ханнар обернулась к окружавшим ее телохранителям. Ей подали мешочек зеленого бархата на витом нарядном шнуре. Из него в ладонь высыпались сначала сухие розовые лепестки, а затем… две пряди, перевязанные солярным крестом, солнечно вспыхнули у нее на ладони. Золотые волосы сына Солнца!

— Где он?

На этот раз вздох Эртхиа был тяжелым.

— В Хайре, во дворце моего царя, — и честно добавил: — В Башне Заточения.

— Лжешь, — сурово повторила Ханнар. — Дети Солнца не живут в неволе. Ханис мертв, а ты — лазутчик хайардов.

— Ты, видно, никогда не видела лазутчиков!..

— Молчи! Твоей жизни осталось — до захода Солнца. Готовься к смерти.

И указала рукой на малиновый диск, уже касавшийся края земли.

— Ты неразумна, как женщина, царица! — воскликнул Эртхиа. — Вместо того, чтобы выслушать посла — казнишь его! Кто кроме меня передаст тебе весть от Ханиса, кто расскажет ему о тебе? Клянусь моей косой и милостью Судьбы, я — единственный друг твоего брата, не считая еще одного, который не может покинуть царского дворца.

Ханнар мрачно смотрела на него. Отменять свое решение ей было досадно. Ну а если он не лжет?

— Развяжите его, — нехотя приказала Ханнар. — Как твое имя, посол?

Дождавшись, когда с него снимут арканы, посол с достоинством ответил:

— Эртхиа ан-Эртхабадр.

Ханнар сглотнула. Однако поздно отменять приказ.

— И ты называешь себя другом царя Аттана?

— Храбрецам нет дела до царств, если их сердца имеют склонность одно к другому! — вовремя и к месту вспомнились царевичу читанные вместе с Акамие слова. При свете золотых глаз божественной воительницы они приобретали новый смысл, и мечтательная улыбка согрела взгляд царевича.

— Увести его! — в ярости велела Ханнар. — Принимать, как посла, стеречь, как пленника. Как приговоренного! Позже я расспрошу его.

Круто развернувшись — косы, взлетев, описали полукруг и упали обе ей на плечо и на грудь, а Эртхиа прикусил губы, сдерживая восторг, — ушла в юрту.

Кочевникам застольные обычаи Эртхиа не казались варварскими. Как посол, он был защищен от враждебности и нападок, ему нашлось место у костра, и он с наслаждением утолил жажду, а потом и голод — преизрядным куском горячего мяса, слизывая с пальцев мясной сок и жир, отрывая ломти от лепешки, запивая все кисловатым вином из бурдюка. После, вытерев подбородок и пальцы последним куском лепешки, отправил его в рот и повалился навзничь, раскинув еще болезненно ноющие руки.

Сон будто медом смазал его веки. Они сладко слипались, хоть Эртхиа и стыдился признать себя усталым.

Ему виделась бесконечная степь — она ведь долго не отпускает душу путника, даже когда путь окончен. Многие ночи подряд снится дальний край земли, размытый то ли жарким маревом, то ли пылью — кто ее поднял, косяк лошадей или стадо онагров, или разбойничий отряд? Волны белесого ковыля или серебристой полыни, бегущие то вправо, то влево, то разбегающиеся кругом от пляшущего вихря-детеныша. Солнце, плывущее по пустынному небу, хоровод стервятников, кружащий вдали, в вышине…

От колодца до колодца мерял степь Эртхиа, расспрашивая заставщиков о разбойничьих отрядах.

А во дворце, его собственном дворце, где он не ночевал и ночи, ждала теперь невеста-не невеста, жена-не жена… Семь раз в семи разных нарядах показывали ее Эртхиа, но он от волнения так и не разглядел толком сильно накрашенного и заслоненного подвесками лица. Вроде бы похожа на сестрицу Атхафанаму, одна ведь кровь, дядина дочь, да и мать ее приходится родственницей царице Хатнам-Дерие. Запомнил только: маленькая, косы до пола, вся звенит и благоухает. Ручки в перстнях, ножки мелко переступают, бубенцы на них дрожат…

Так бы и остался, да вот помогли бубенцы и подвески. Вспомнил Эртхиа брата, наряженного, увешанного сверкающим и звенящим, запертого на ночной половине, забаву цареву. Напомнили о брате бубенцы и перстни, помогли ожесточить сердце в решимости.

Невеста сосватана, дождется. А нет — так найдутся в Хайре еще невесты, не бедны девушками прохладные дворцовые сады.

Тут привиделся Эртхиа — ясно проступил под покровом сомкнутых век — светлый лик царицы Аханы. Эртхиа вздохнул и перевернулся набок, подсунув под щеку сложенные ладони. Холодно было, как ночью в темнице, только солнечный луч заглядывал к нему сквозь оконце, а это была ее ярко-золотая коса, а царица все сердилась, и не мог Эртхиа подобрать слов, чтобы уверить ее в своей любви…

Ханнар разглядывала спящего — своего врага.

Мальчишка лежал на левом боку, подогнув ногу и вытянув перед собой правую руку, а левая была подсунута под голову. Костер хорошо освещал его лицо. Кончики прямых ресниц касались округлых, в сонном румянце, смуглых щек. Темные губы были приоткрыты, и тонкая ниточка слюны блестела у края рта. Он спал безмятежно, как дитя, но загрубевшие от тетивы пальцы правой руки выдавали в нем воина. Толстая коса дремлющей змеей вытянулась вдоль спины.

— Эртхиа ан-Эртхабадр! — сурово окликнула его Ханнар.

Он потянулся, не размыкая век. И вскочил, как ужаленный. Ханнар спрятала невольную улыбку в прикушенных губах.

— Что ты хотел сказать мне, посол?

Эртхиа торопливо провел ладонями по лицу, одернул и отряхнул кафтан.

— Дай же мне проснуться, царица, дабы я ничего не перепутал в послании. Я выучил его наизусть со слов твоего брата, но смысл его мне неведом, — обстоятельно ответил Эртхиа. — Сядь, серьезные разговоры не ведутся стоя.

Ханнар опустилась на кошму, скрестив ноги, как научилась у кочевников. Так же сел и Эртхиа, только у него это вышло ловчее.

— Говори, — нетерпеливо кивнула Ханнар.

Непривычно — кощунственно! — звучали в устах хайарда чеканные строгие слова языка богов, Высокой Речи. Он нараспев, как декламируют стихи, пересказывал ей послание Ханиса, а конец, не удержавшись, пропел, как поют хайарды. Ханнар, вдосталь наслушавшаяся хайардского пения в черные дни покоренной столицы, почувствовала, как намокла рубашка от холодного пота.

А в отдалении раздались шорохи и перешептывания с одобрительным поцокиванием — кочевников пение звонкоголосого посланца явно привело в восхищение, хотя они не смели приблизиться и вмешаться в беседу.

Вот послание Ханиса:

«Сестра и невеста моя Ахана. Счастлив узнать, что ты, все еще или снова, здесь. Окажи все возможные почести и доверие моему другу. В подтверждение вашей встречи передай с ним прядь твоих волос. Надеюсь скоро присоединиться к тебе в возлюбленных Солнцем землях Аттана. Твой брат Ханис».

Ханнар удалось скрыть растерянность.

Пряди волос, которые привез хайард, прямые и светло-рыжие, могли принадлежать Ханису. Связанные особым узлом, они подтверждали принадлежность пославшего их к царскому дому Аттана, равно как и безупречный язык послания. Ханнар могла судить об этом: хайард сократил половину гласных и изуродовал благородное звучание древнего языка носовыми завываниями и обилием шипящих, но он передал все слово в слово.

Итак, пославший гонца несомненно был сыном Солнца и мог быть Ханисом.

В этом случае тайна Ханнар неминуемо должна была раскрыться: ее волосы, ярко-рыжие и вьющиеся, даже слепой не примет за гладкие, светло-золотые волосы Аханы.

Ханнар необходимо было время — обдумать ответ.

Хмурясь, она обратилась к Эртхиа.

— Почему же царь Ханис сам не приехал с тобой? Почему ты, называющий себя его другом, не помог ему вернуться в его владения?

Эртхиа смущенно опустил глаза. Он как раз обдумывал важный вопрос: если девушка ходит с открытым лицом, следует ли из этого, что с брачным предложением можно обратиться непосредственно к ней, минуя ближайших родственников мужского пола? Сосредоточившись, он отвечал Ханнар:

— Видишь ли, царица… Слухи, дошедшие до нас, столь разноречивы и неясны! Теперь я смогу разрешить сомнения твоего брата. И я не заслужил твоих упреков: не раз я предлагал Ханису помощь, но он отказывался, не открывая мне причины. Думаю, теперь он не замедлит отправиться в путь — как только я привезу ему весть от тебя.

Так или иначе, Эртхиа предполагал, что Ханис отнесется к его просьбе более благосклонно, чем сама девушка. По крайней мере, придется потратить некоторое время, чтобы завоевать ее расположение. Очень уж она сурова. Но как иначе, если она ходит без покрывала и любой может смотреть на нее, сколько вздумается? Надо ведь держать на расстоянии и удерживать от дерзости и непочтительных речей и поступков множество мужчин, окружающих ее!

Эртхиа решил предварительно переговорить с Ханисом, а самой девушке дать время приглядеться к жениху. Как трудно свататься к невесте, когда не знаешь обычаев ее народа!

— Сколько времени тебе понадобится, чтобы выучить наизусть мой ответ царю Ханису? — спросила Ханнар.

— Если он будет такой же длины, как его послание, то я выучу быстро.

— Завтра я сообщу его тебе. Сможешь ли ты сразу отправиться в путь?

— Твои люди хорошо ухавивают за лошадьми. Думаю, к утру Веселый будет готов к новой дороге.

— Что ж, посол, отдыхай. Утром мы увидимся.

Уже сидя верхом, Эртхиа в последний раз для верности пропел заученное наизусть послание Ханнар.

Она провожала его, посла.

Кочевники одобрительно зацокали и закивали головами, когда Эртхиа завершил песню особенно высоким и долгим звуком, искусно, с оттяжкой оборвав его.

Ханнар досадливо ковырнула сухой дерн носком сапога.

— Судя по тому, что мне удалось разобрать, ты все запомнил правильно.

Эртхиа, уязвленный, непроизвольно напряг колени. Чуткий конь прыгнул вперед, и Эртхиа пришлось остановить и развернуть его, красиво подняв на дыбы. Пусть увидит сердитая красавица, как ловко он держится в седле. Лучше него нет наездника в Хайре, он и со степняками готов состязаться.

Ханнар равнодушно глядела в сторону, туда, где над краем земли узкой синей полоской виднелись горы. Туда, куда лежал путь Эртхиа.

Коршуном наклонившись над ней, Эртхиа отчаянно выпалил:

— Пойдешь за меня?

Искоса глянула на него Ханнар — только бровь дрогнула.

— Третьей женой? Или десятой? — и, отметая все возражения, вкрадчиво добавила: — Привезешь царя — тогда и поговорим.

С места галопом рванул Веселый, так сжали его бока ноги всадника. Обернувшись, Эртхиа крикнул:

— Скоро жди! Готовь приданое! — и припал к золотому пламени, бившемуся вдоль шеи коня.

 

Глава 13

Истомленные зноем, мучительно благоухали розы. Вяло повевал ветерок, распространяя волны аромата по всему покою.

Царь полулежал, откинувшись на подушки, наслаждаясь прохладой и тишиной, нарушаемой только меланхолическим журчанием фонтана. Там, в саду, уже удлинялись тени, приближался блаженный час, когда полдневная жара уступает вечерней свежести.

Закрытые глаза и ровное дыхание могли бы ввести в заблуждение, но Акамие знал, что дремота еще не овладела царем.

Пот высыхал на лице, на теле. Если бы царь спал, и рука его не лежала бы на спине Акамие, можно было бы выйти, умыться, поплескаться в фонтане. Но сейчас нельзя было этого сделать, и Акамие лежал смирно, поджимая живот, чтобы не впивались складки покрывала и нити жемчуга, составлявшие все его одеяние.

Он лежал смирно и улыбался тихо-тихо, удивляясь, как Судьба преображает жизнь, не меняя ее обстоятельств. Теперь повелитель приходил под вечер, и только уже в темноте уходил на балкон или в опочивальню составить свой ежедневный свиток, но вскоре звал к себе Акамие. Как сказал тот, кто сказал: «Не встретил вечерней зари, утренней зари не встретил я без тебя.»

Спали и бодрствовали они теперь в одно время. Пока царь занимался делами управления, Акамие проводил время в беседах с учителем Дадуни и чтении, только послеобеденные часы, когда царь отдыхал в саду с приближенными, и время вечернего сидения царя были добавлены для Акамие ко сну. Никакая краска ведь не скроет теней, которые оставляет на лице усталость и изнеможение.

Еще другое изменилось.

Акамие был искусен и слыл на ночной половине знатоком нежной науки. Царь был не менее сведущ в ней, но в этом и заключалось несчастье: даже внутри себя не мог укрыться наложник от своей участи и был принужден разделять с господином наслаждение, которого не хотел. Так раньше полагал Акамие и не мыслил, что может быть по-другому.

Теперь они с царем складывали половинки своих знаний и искусства в одну радость на двоих, и Акамие не тяготился тем, что проводит с повелителем времени вдвое больше прежнего.

Царь провел рукой вдоль спины, щекотнул наложника пальцами.

— Чего ты хочешь? — ласково проворчал, как мурлыкают львы.

Акамие потянулся, прижался лбом к его плечу.

— Ничего не хочу. Мне хорошо.

— Нет, — веско возразил царь, — Ты не понял. О другом я спросил. Есть у тебя желание, о котором ты не осмеливаешься сказать? Скажи сейчас. За то, что ты сделал для меня сегодня, я сделаю для тебя все, о чем попросишь.

Акамие поторопился возразить:

— Я уже вознагражден твоей радостью, мой господин.

Царь прихмурил брови.

— Не говори пустых слов.

Акамие приподнялся, заглянул в лицо повелителю. Тот ждал, не открывая глаз. Акамие вздохнул.

— Ты не исполнишь моего желания.

Царь мрачно усмехнулся.

— Нет такого, что невозможно для меня. И нет такого, в чем я откажу тебе сегодня.

Акамие подумал еще с минуту, перевернулся на бок. Крепко зажмурился.

— Я хотел бы быть воином.

Тишина.

Акамие боязливо открыл глаза. На лице царя отразилось разочарование.

Переведя дух, Акамие повторил, хотя и не так решительно:

— Я хотел бы быть воином.

— Ты хотел бы быть воином… Ты хочешь стать воином?

Царь провел ладонью по его груди, по бедру. Акамие обиженно охнул, тело само покорно изогнулось под уверенной лаской господина. Рука вернулась и, едва касаясь пальцами, скользила по животу. Акамие стиснул зубы.

— Это ли твое желание? — настаивал царь.

Стать воином.

Покинуть навсегда ночную половину, расстаться с покрывалом, скакать на горячем коне, натягивать тугой лук и слушать певучий звон тетивы и дробный топот копыт, принимать открытым лицом удары сухого степного ветра или тугие струи дождя, смеяться вместе с Эртхиа, пускать коней наперегонки, пить мурра у ночного костра, быть свободным, свободным!

И никогда уже не заснуть рядом с царем и не просыпаться рядом с ним, не ласкать его, разленившегося льва, не танцевать ему томительных ночных танцев, не опускать покорно голову на его плечо, когда царь среди ночи вздумает гулять по саду с ненаглядным мальчиком на руках…

— Нет, — еле слышно выдохнул Акамие, — не хочу стать воином.

Царь стиснул рукой его бедро.

— Чего же ты хочешь?

— Хочу, чтобы ты любил меня всегда.

— Нашел, о чем просить! — недовольно откликнулся царь, поглаживая следы своих пальцев на тонкой коже. — Это и так твое.

И открыл глаза.

Так все и было, как он хотел увидеть: Акамие, весь опутаный золотисто-белыми косами и нитями жемчуга, светлый и тихий.

— Чего же ты хочешь? Назови мне твое желание. Но будь осторожен. Я спрашиваю в последний раз.

Два желания сразу пришли в голову Акамие, и он выпалил на одном дыхании:

— Когда Эртхиа вернется, прости его! — и дай свободу Ханису…

Царь не ответил ничего. Наклонив голову набок, разглядывал Акамие, как редкостную диковину. Расхохотался. И оборвал смех.

— Хорошо. Отложим это. До возвращения Эртхиа. Ты так сказал, не правда ли?

И встал с ложа.

— Ночью придешь ко мне. И больше не говори со мной об этом.

 

Глава 14

Утром рано, до того, как прокричали на рынке об открытии торговли, наследник Лакхаараа ан-Эртхабадр послал своего слугу с бумагой и печатью сказать, чтобы не продавали ни одного невольника выше тысячи хайри ценой, прежде чем покажут Лакхаараа.

И не продавали.

Но ни один из тех, кого в покрывалах приводили во дворец царевича до полудня или по вечерней прохладе, не остался у царевича и не подошел ему.

Наконец, слуга прибежал радостный (а господин, не находя удовлетворения своему желанию, гневался на того, кто занимался этим делом) и воскликнул:

— Мой господин! То, что отыскать было твое благородное повеление — готово! Тут у ворот купец с невольником в простом покрывале, из под которого даже не слышно звона подвесок и браслетов. Купец говорит, что если мальчика продавать с украшениями, ни у кого не хватит богатства заплатить за него.

— Сколько стоит?

— За десять тысяч не отдают.

Лакхаараа привстал со скамеечки, переглотнул.

— Ко мне с ним и с купцом.

Слуга вылетел со всех ног и привел купца, по лицу и одежде — с Южного побережья, откуда плавают купеческие корабли до всех краев земли и ходят караваны за Обширную степь, до северных лесов, богатых мехами, подобных которым нет в других местах.

За купцом двое рабов вели под руки того, что под покрывалом, и покрывало было толстым и плотным, не из шелка, а из лучшего бархата, и тянулось за невольником по земле на пять локтей.

— Доброй славы и изобилия твоему дому, долгих лет и множество сыновей тебе, благородный господин! — приветствовал купец.

— Тебе того же! — воскликнул Лакхаараа, едва сдерживая нетерпение. — Что ты прячешь под покрывалом? И разве выставляют на продажу невольника, достойного внимания, не украсив его?

— Невозможно украсить луну в небе, благородный господин. И рубины, и сверкающий алмаз — все затмит, когда в четырнадцатую ночь месяца просвечивает сквозь тонкие облака. Потому и прячу под покрывалом плотным, как слой туч в ненастье.

— Что же, — сказал Лакхаараа, — пусть ветер разгонит тучи, чтобы мы могли сговориться и сойтись в цене.

— Э, благородный господин, — сладко, с причмоком, усмехнулся купец, — десять тысяч плати, не глядя. Удивишься, что подобного ему можно купить за деньги. Твой перстень будет ему браслетом, а браслет — поясом.

— Ладно, купец, — Лакхаараа нервно зевнул, — показывай товар. Если он таков, как ты говоришь, я добавлю что-нибудь сверху. Не наследнику повелителя Хайра прослыть скупым.

— Так и я думаю, благородный господин!

Оттолкнув рабов, взявшихся было за покрывало, купец сам осторожно приподнял край, а когда Лакхаараа приподнялся и весь потянулся вперед, резко дернул. Груды бархата рухнули, вздымая облака пропахшей благовониями пыли. Пройдя сквозь них, заклубился золотыми облаками солнечный свет, текущий в открытое окно.

И Айели предстал перед Лакхаараа ан-Эртхабадром в зыбком сиянии, окутанный ароматами ладана и мускуса.

Он был тонок, как тенкинское копье, и кожа цвета финика просвечивала сквозь белую рубашку. Четырнадцать кос касались ковра, на котором он стоял, у маленьких коричневых ступней. И когда Лакхаараа взглянул на его лицо, то не смог отвести глаз и не скрывал от купца, что доволен увиденным. Казалось, ласковой ладонью оглажено овальное лицо, такими мягкими были его черты, брови высоки и округлы, веки гладки, а ресницы бросали тень на щеки. Он стоял, опустив глаза, сложив перед грудью узкие ладони.

Робкой повадкой, тонким станом, зыбкой грацией напомнил он наследнику того, другого, хоть тот был бел, а этот — темен.

— Суди сам, благородный господин, нуждается ли он в украшениях. И что можно сказать в похвалу тому, кого ты видишь сам своими глазами и можешь убедиться в том, что он совершенен по красоте, прелести, тонкости стана и соразмерности. Его косам четырнадцать лет, и он воспитан наилучшим образом для украшения опочивальни и развлечения господина: обучен танцам, пению, игре на увеселяющих инструментах, а также нежному искусству, искусен в движениях и заигрываниях, вскрикиваниях и жалобах, в томности, истоме и похоти, и соединяет в себе все эти качества с избыточной красотой и изнеженностью. И при том — жемчужина несверленая.

— Черна твоя жемчужина, — промолвил Лакхаараа, опомнившись и переведя дух.

— Это кровь племени банук. А они, как без сомнения известно благородному господину, не торгуют своими детьми, ни мальчиками, ни девочками, и не отдают невест в другие племена, и не оскопляют младенцев, чтобы продать евнухами в богатые дома. Мой покойный отец, да будет Судьба благосклонна к нему и на той стороне мира, добыл его мать с огромными трудностями, за небывалую цену. Она родила девятерых девочек от красивого раба-эрмиканца, и последним — этого. Благородный господин, это самый красивый невольник из всех, что прошли через мои руки! И мой отец говорил то же.

— Что же не продал его прежде девятилетия? У него вот-вот усы пробьются?

— Не пробьются у него усы, благородный господин, — дробненько рассмеялся купец, — и не единого волоска на его теле ты никогда не увидишь, об этом позаботились! А если бы и случилось такое, что ж, нет разве у тебя умелых банщиков и нужных снадобий?

— Так может, другой изъян в нем?

— Никакого нет изъяна, просто отец мой жалел с ним расстаться из-за его красоты и кроткого нрава, и жалел тронуть, чтобы не снизить желаемую цену. А оставить себе не хотел, дабы не потерять такого богатства, какое ожидал за него получить…

— Хорошо. Я беру его. Составим бумаги. Сколько ты за него хочешь?

— Клянусь милостью Судьбы, я предлагаю его благородному господину ни за что — это для меня обязательно!

И тогда Лакхаараа повелел принести цену трех бахаресай, и принесли и отвесили купцу двенадцать тысяч хайри. Еще наследник пожаловал купцу роскошную одежду и кувшин драгоценного вина. И купец поцеловал руки наследника и ушел, благодаря за милость и благодеяние.

 

Глава 15

В густом мраке слабо трепетал одинокий язычок пламени, удваиваясь в темных зрачках Атхафанамы. Царевна снимала с рук тяжелые браслеты, не торопясь, один за другим, улыбаясь робкому сиянию, выглядывавшему из глиняного горшочка, а Ханис…

А Ханис принимал из ее рук браслеты, один за другим, и складывал их вокруг горшочка со свечой. И любовался царевной.

А она уже сняла ожерелье из золотых пластин и протягивала ему. Все украшения снимала с себя царевна, чтобы не поранили белую кожу супруга, когда она будет обнимать его.

Этот обряд занимал изрядное время, но ни за что на свете, да поможет ей в том Судьба, не пришла бы царевна к возлюбленному мужу своему иначе как в полном блеске красоты и роскоши.

Брови ее двумя высокими дугами сходились у переносицы, оттеняя глаза, подведенные черным до самых висков. И маленькие родинки, одна другой желаннее, были подкрашены особой краской.

Ханис сначала пытался убедить царевну в том, что яркие краски и искусство ее рабынь ничего не могут прибавить к ее прелести, так же как не теряет ее красота силы и блеска и без тяжелых, варварски роскошных, на взгляд Ханиса, украшений. Но даже Ханис вынужден был отступить перед тысячелетней уверенностью женщины в том, что она делает.

И скоро, очень скоро Ханис понял, что прав был, уступая. Обряд освобождения царевны от подобных оковам украшений — завораживал.

Все тревоги отступали перед очарованной радостью.

Ханис выстраивал браслеты вокруг горшочка и в них, как в бочонки, ссыпал жемчужные ожерелья и длинные нити драгоценного бисера, выкладывал спирали из них. Когда же царевна поднимала руки к серьгам, оттянувшим мочки маленьких ушей, Ханис знал, что обряд подходит к концу, потому что серьги царевна снимала последними.

Вот наконец они тяжело и звонко стекли в ладонь. Ханис покачал их на кончиках пальцев и позволил перетечь в затененную пустоту внутри браслета.

Уверенно, неторопливо — уже ничто не задержит желанного — Ханис протянул руки к царевне, и она, с опущенными ресницами, вся подалась к нему.

Ключ брякнул о скважину замка и лязгнул, поворачиваясь.

Ханис, быстро наклонившись, задул свечу. Царевна зашуршала покрывалом.

Дверь с натужным воем отошла от косяка, и раздался веселый шепот:

— Ханис, друг!

Атхафанама под покрывалом сдавленно охнула, на коленях отползая в дальний угол.

Ханис вскочил на ноги, кинулся навстречу ночному гостю, отвлекая его внимание от тайной своей жены.

— Эртхиа, ты?

— Да, друг, это я — и возможно ли обернуться быстрее?

Ханис не успел остановить друга. Эртхиа уже выпалил свою новость:

— Ахана передает тебе прядь волос и послание, которое я выучил наизусть.

— Она жива? — Ханис схватил его за руку. — Как это возможно?

— Меня спрашиваешь? Ты — бог, тебе виднее… Но жива. Горда, как царь, и прекрасна, как все его жены разом.

Горестный вздох послышался из угла. Эртхиа наклонил голову, прислушиваясь.

— Что же в послании?

— Да, сейчас. Вот только сяду.

И шагнул вперед, ногой нащупывая кошму.

Зернышки бисера жалобно хрустнули под каблуком, задребезжали, откатываясь, браслеты. Эртхиа замер. Наклонился, шаря по полу рукой, и коснулся горшочка, еще теплого.

Не видя другого достойного выхода, Ханис громко объявил:

— Здесь моя жена.

Эртхиа затаил дыхание.

— Как ты сказал?

— Здесь моя жена, — твердо повторил Ханис.

— Какая? — растерянно спросил Эртхиа, дивясь причуде Судьбы, позволяющей, чтобы один женился, не выходя из темницы, в то время как другой ради дружбы сбегает с собственной свадьбы.

— Атхафанама! — позвал Ханис.

Шорох приблизился, и Эртхиа разглядел, что темная фигура придвинулась и встала за плечом Ханиса.

— Ат-ат-атхафанама? — Эртхиа едва не потерял дар речи. — Моя сестра? Она? Атхафанама?

Царевна повалилась в ноги брату. Ханис рывком поднял ее за плечи.

— Царица Аттана ни перед кем не преклоняет колен., - строго промолвил он.

Эртхиа, совершенно онемев, шарил рукой по вдоль пояса. Но уверенности в том, что воспользуется кинжалом, он не чувствовал.

Да и что бы ему делать с кинжалом?

Намек на очень выгодный для Эртхиа возможный поворот событий смутной тенью скользнул в его уме…

— Я не царица! — вдруг разрыдалась девушка. Эртхиа с несомненностью узнал капризный голос своей сестры. — Разве ты не говорил, что у вас бывает только одна жена? Разве ты не говорил, что вы женитесь на своих сестрах? Если твоя сестра жива — значит, она твоя жена? И царица? А я — кто? А я… А я…

Ханис прижал царевну к своей груди, и рыдания немного затихли.

— Что передает мне моя сестра? — глухо спросил он.

Эртхиа вытащил из-за пазухи бархатный мешочек, почти наощупь вложил в ладони Ханиса прядки кудрявых волос, перевязанные крестом.

Ханис помял их в пальцах и издал растерянный возглас.

Эртхиа же напел ему послание царицы-воительницы.

Вот послание Ханнар:

«Брат мой уцелевший. Мы остались одни, и не время уличать меня, но время прийти на помощь и вернуть себе блеск и величие нашего царства. Жду тебя как твоя подданная и как невеста, потому что из нашего рода мы остались одни, ты и я, Ханнар».

Ханис крепче прижал к себе царевну. Мгновенная радость и отчаяние, пока он считал Ахану живой, отпустили. Права Аханы были бы бесспорны. Но Ханнар — другое дело. Если он жив после смерти Аханы, то, видимо, сам волен выбрать себе жену. Как Ханнар, так и любую другую. И, значит, никто и никогда не посмеет разлучить его с Атхафанамой.

Только вот Эртхиа… Не так должен бы встретить хайардский царевич известие о том, что его сестра…

— Ханис, — веско начал Эртхиа. — Теперь я исполнил все, что обещал тебе. Теперь я ничего тебе не должен. Так?

— Так, — спокойно ответил Ханис. — Теперь я твой должник, твой и твоей семьи. Что я должен за девушку твоего рода, которую я взял в жены, не спросив согласия ее отца? Какова цена невесты? И что я должен за честь твоего рода? Кровь? Жизнь?

Эртхиа внушительно помолчал.

— Твою сестру… Отдай ее за меня.

Ханис опешил. Потом осторожно спросил:

— Для этого ты поможешь добраться до Аттана… мне и моей жене?

— Клянусь! — воскликнул Эртхиа, прижав руки ко лбу и к груди.

— Дай руку, Атхафанама… Вот, Ханис, возьми эту женщину за руку — она твоя и больше не принадлежит моей семье и моему роду, — Эртхиа припоминал слова, произносившиеся на его свадьбе, забытое присочиняя на ходу, — Отныне ты ей хозяин и господин над ее телом, душой, жизнью и смертью. Выкупа за нее не беру, потому что отдаю тебе ее не без изъяна… Слушай! — вдруг загорелся Эртхиа, — не дело другу порченую невесту подсовывать. Зачем она тебе теперь? Ты за нее своей сестрой заплатишь, ну и ладно. А если хочешь со мной породниться, у моего дяди дочери есть незамужние, любую из них для тебя увезу, сегодня же.

Атхафанама затаила дыхание. Эртхиа прав. Она знала: любой из мужчин Хайра принял бы его предложение с радостью. Отдав сестру за Эртхиа, Ханис расплатился бы за урон, нанесенный чести рода. А невесту из своей семьи Эртхиа мог отдать другу и без выкупа.

Атхафанаме оставалось позавидовать последней рабыне, даже не носящей браслетов, в доме своего отца. В ответе Ханиса она не сомневалась. Если мужчины, имевшие столько жен, сколько могло поместиться в доме, так ценили невинность невесты, то что сказать о мужчине, выбирающем одну-единственную жену на всю жизнь!

А Ханис молчал.

Атхафанама схватила себя за косы — сколько поместилось в горсть — и впилась в них зубами. Что ее ждет, если отец выгонит ее из дома с позором? Даже если Эртхиа смолчит, жених вернет ее в дом отца на другое же утро. И поэтому Эртхиа не станет молчать, чтобы не увеличивать бесчестья семье и роду!

— Ты дал мне руку Атхафанамы, — Ханис старался быть вежливым. — Ты назвал меня ее господином. Я не знаю настолько ваших обычаев. Достаточно ли этого, чтобы она стала моей женой? Прошу тебя, закончи обряд. У сына Солнца может быть только одна жена, и у меня она уже есть.

Эртхиа не стал спорить. Сунув руку сестры обратно в руку Ханиса, он угрюмо закончил:

— Отдаю эту женщину тебе в жены без выкупа, потому что нечестна, а за честь ее ты отдашь мне в жены свою сестру.

Но он был еще недоволен: все равно, что обманул друга, хотя тот и знал, что берет. И опозоренная сестра Эртхиа будет у его друга единственной женой…

Единственной женой.

Эртхиа явственно услышал язвительный голос царицы Аханы: «Третьей женой? Или десятой?»

— А что, Ханис, — испугался Эртхиа, — твоя сестра тоже будет у меня единственной женой?

И раньше, чем Ханис успел ответить, нервный смех царевны Атхафанамы резко зазвенел в тишине.

Вот как старик появился снова.

Акамие, удерживая скользящий шелк покрывал, уже встал от зеркала и, сделав несколько стремительных шагов к двери, откинул завесу, как вдруг…

… ощущение падения перехватило дыхание, лопнув пустотой в груди. В тот же миг погасли боязливые голоса рабов за спиной. Ощущая головокружение и пустоту под ногами, Акамие обернулся. Рабы застыли, подобно статуям. Акамие выпустил из пальцев занавес — он остался парить, не колыхнувшись.

Только языки огня лениво покачивались в светильниках, едва бросая свет на пыльный серый плащ старика и его сморщенное в доброжелательной ухмылке лицо.

— Приветствую тебя, Благоухание дома. Мир и дому твоему. Я слышал, ты любишь принимать гостей. Но часто ли навещают гости Окруженного бдительной стражей? Вот я и надумал утешить и развеселить твою душу. Что жеты стоишь столбом? Или в этой земле царевичи не умеют принимать гостей?

Смех Акамие так и взлетел в ответ. Он тут же испуганно прижал ладонь к губам.

— А царь?

— Миг ожидания пролетит для него незаметно. Или покажется вечностью. Но это будет лишь миг, равный взмаху ресниц или одному удару сердца, — и, скорчив непочтительную гримасу, старик проворчал в сторону двери:

— Пусть подождет.

Акамие расхохотался — теперь уже во весь голос. Сбросив на пол ворох покрывал, он прижал руки к груди и низко поклонился старику.

— Добро пожаловать в дом моего отца, почтенный странник.

Старик одобрительно кивнул.

— Вот это хорошо. Твоему отцу не прятать бы тебя, а сделать своим советником. Ну да всему свое время.

Они уселись перед столиком, и Акамие принялся угощать гостя, расхваливая лакомства и закуски. Оказав честь хозяину, старик вытер пальцы поданным ему вышитым платком. И внимательно посмотрел на Акамие.

— Совершенно случайно я вспомнил, — неожиданно скороговоркой пробормотал старик, — что у меня к тебе важнейшее дело. И вот чудо: сегодня, сейчас — тот самый миг, когда можно выбирать.

— Что? — растерялся Акамие.

— Судьбу.

— О… но как… Разве не Судьба выбирает?

Старик долго и убедительно кивал. Потом возразил, направив тощий палец на Акамие.

— Но ты — ее любимая игрушка. И кое-что она позволит выбрать тебе. Из любопытства. Выбирай, Сокровище желаний!

Акамие наклонил голову и сквозь упавшие вперед косички бросил на старика лукавый взгляд.

— О нет, не моих! — притворно вздохнул старик и захихикал. — Но ты утешься, Утоляющий жажду, найдется, кому желать и жаждать, и давиться водой, как песком, глядя на тебя.

— Как это может быть? — изогнул бровь Акамие. — Кто увидит меня, кроме того, кому я принадлежу?

— Все узнаешь, нетерпеливый. Кому же и узнать, как не тебе? Разве не с тобой это произойдет?

Акамие потупил взор. Но улыбку не спрятал, и, улыбаясь, попросил:

— Предскажи что-нибудь.

Старик опять довольно захихикал.

— Понравилось?

Акамие закивал головой, рассыпав звонкие бубенцы смеха.

Старик неожиданно ловким движением придвинулся к нему.

— Страшно будет… — выдохнул прямо в лицо.

Акамие отшатнулся, побелев.

— А больно? Больно будет? — запинаясь, выговорил он.