Несколько слов о моем теперешнем обиталище: «Риц» видели? Совсем не похоже.

Если подробнее, то живу я в выгоревшем остове гостиницы на Тайлер-стрит, в прошлом заведения для бедных и очень бедных, которое и в свою функциональную бытность не могло похвастаться знаменитыми постояльцами, с полным отсутствием стандартных удобств. Здесь есть вестибюль с традиционной висячей люстрой (разбитой), шаткая лестница, ведущая в ветхие коридоры, по шесть санузлов на каждые двадцать четыре так называемых сьюта, два из которых до сих пор работают. Гостиница относилась к разряду евроотелей, то есть, помимо всего прочего, еще и дешевле некуда. Никто из моих знакомых европейцев ни за что не остался бы в такой дыре дольше, чем необходимо, чтобы натянуть респиратор и выбежать обратно на растрескавшийся асфальт парковки.

Длинное узкое помещение с закопченными стенами и треснувшими потолочными балками на первом этаже прежде, видимо, занимало кафе, хотя наверняка сказать сложно при его теперешнем обугленном состоянии. Когда-то в гостинице на Тайлер-стрит было четырнадцать этажей, но тринадцатый они называли четырнадцатым, а четырнадцатый — пентхаусом, поэтому мое проживание на шестом этаже мало что значит, кроме замечательного обзора кирпичной кладки соседнего небоскреба.

Номер у меня площадью добрых семь метров — достаточно места, чтобы передвигаться, делать утренние отжимания, выпады и упражнения для пресса и уютно устроиться на ночь. Стены, когда-то оранжевые с бежевым, потускнели от копоти давно забытого пожара; впрочем, местами все же проглядывает оригинальный цвет, поэтому в целом похоже на бок чудовищного гепарда.

Мой арсенал хранится в развалинах туалета в коридоре, прикрытый сопревшим брезентом, который я нашел в мусорных контейнерах за спортивным магазином на Савуа-стрит. Пистолеты я обернул дважды; вряд ли это обеспечит оружию дополнительную защиту от сырости, но приходится обходиться тем, что есть.

Тот же брезент, который хранит мои единственные средства самообороны, защищает меня и от стихии. Это мой матрас, одеяло и подушка, и иногда, поздно ночью, мне почти удается притвориться, будто я сплю не на жестком холодном полу заброшенной гостиницы, а остановился в неудобном, но приличном отеле на полупансионе с завтраком. Гарантия моей безопасности — самострел; ночами я держу его в руках, баюкая деревянное ложе, как ребенка.

Печатная машинка стоит ближе к центру комнаты. Пол в середине сгнил, и я боюсь, что однажды вернусь в гостиницу и найду ее тремя этажами ниже, разлетевшуюся вдребезги, а сверху — пробитую в падении кроличью нору в качестве эпитафии. Но близость к центру комнаты на некотором расстоянии от стен обеспечивает некое подобие звукоизоляции от окружающего мира, когда я печатаю эти строки.

Вот мы и подошли к главному: как я уже говорил, гостиница на Тайлер-стрит — выгоревшая, заброшенная, пустая скорлупа, которая служит в данный момент единственной цели — скрыть меня и мои грехи. Вестибюль пуст, номера не заняты, кабина лифта давным-давно лежит на дне шахты. Отель мой, и только мой.

Так я думал вплоть до того вечера.

Из торгового центра я вернулся извилистым серпантином, обрубая все возможные хвосты, которые могли отрасти при моем поспешном уходе оттуда. Шансов, что за мной идут, было мало — большинство спецов по возврату биокредитов не провожают клиента до относительно безопасного убежища — для выполнения заказа им отлично подходит любой переулок, поэтому сохранность всех моих органов, искусственных и естественных, через сто ярдов пути явилась хорошим знаком.

Однако на всякий случай я пересек город, заходя в паркинги, привычно заводя машины без ключа, накоротко замкнув провода, прячась в трубопроводах и ныряя в коллекторные люки при виде блюстителей порядка. Парни в синем не сотрудничают с Кредитным союзом, но, как и остальная часть общества, получают вознаграждение, стукнув куда надо о ходячем мешке неоплаченных искорганов; всегда лучше избегать встреч с копами — целее будешь.

На Тайлер-стрит я добрался уже к полуночи. Усталость давала о себе знать: мышцы казались вялыми, как китайская лапша, и я не рискнул идти обычным путем — вскарабкаться по стене заднего фасада, прыгнуть на пожарную лестницу, войти в гостиницу через окно третьего этажа и подняться в номер шестьсот восемнадцать. Я поступил как любой растяпа-биокредитчик в бегах: поперся через вход.

Основательно испортив себе настроение растущей тревогой насчет возможного хвоста и отсутствия осторожности на входе, я лишь через десять минут заметил лист бумаги, заправленный под валик моей пишущей машинки. Листок, который я не вставлял.

Я двинулся к машинке. Механическое сердце получило сигнал ускорить перекачку крови. Это был не просто чистый лист бумаги, на котором так и тянет что-нибудь напечатать; он уже содержал послание — не четкими жирными буквами «Кенсингтона», а неистовыми каракулями, с нажимом выведенными красной ручкой. Я резко обернулся; ноги словно налились свинцом, а мир вокруг медленно закружился. Камера внутри моей головы производила панорамную съемку под разными углами, когда зрение сфокусировалось на незнакомом листке со свежей надписью.

Для простоты привожу здесь оригинал этого образца лаконизма. Там было всего одно слово:

Заткнись.

То, что на меня все же вышли и я больше не одинок, не вызвало ожидаемой паники; возможно, мысль о компании, пусть даже пока невидимой, притупила тошнотворный страх, что меня нашли и предлагают уняться самому. Вряд ли сюда наведался специалист по возврату биокредитов: они не оставляют записок, максимум коротенькие пояснения родственникам должника, что к чему. Разумеется, я не настолько разволновался, чтобы последовать столь доходчиво изложенному совету и соблюдать тишину. Если стук клавиш машинки мешает моему новоявленному соседу (или соседке), пусть перебирается в другое заброшенное здание. Даже будь у меня намерение сдаться, записка с коротким грубым предложением подлила масла в огонь под моей задницей, и я печатал всю ночь, изо всех сил ударяя по клавишам, пока костяшки пальцев не свело, а запястья не начало простреливать. Я всегда нарушал прямые приказы.

В первый же вечер за границей, забросив на плечо неподъемные сумки на ремне, мы с Гарольдом Хенненсоном сошли из грузового самолета на итальянскую землю и пробились сквозь толпу солдат к ближайшему наземному транспорту. Я почему-то думал, что у самолетных ангаров нас встретит толпа женщин с цветами, поцелуями и ключами от гостиничных номеров, но все достойные поп-звезды фантазии растворились в воздухе, едва открылись двери и в салон ворвался гул недовольных мужских голосов. Приказы полетели с молниеносной быстротой, и я не понял, какие адресованы мне, какие — Гарольду, а какие — остальным морпехам, бегавшим кругами по бетонной площадке. Пока раскумекал, что к чему, успел промаршировать с тремя разными взводами под бодрый припев «Гимна военной поры».

Командовавший нами лейтенант приказал мне убираться на хрен из аэропорта, но не переходить с бега на шаг, пока не найду взвода, к которому приписан. Но когда я припустил к двойным дверям, а мои получившие назначение соотечественники уже сидели в веренице открытых грузовиков, молодая красавица итальянка с черными как вороново крыло волосами заступила мне путь. Грудь у нее была небольшая, но так упруго натягивала майку без бретелек, что мои ступни будто примагнитились к земле, и я забыл о Соединенных Штатах, вооруженных силах и всяком понятии о сексуальной морали.

— Солдат, — сказала она, старательно выговаривая каждый звук большими пухлыми губами, — ты уезжаешь, чтобы умереть за меня! — И с этими словами буквально упала мне на грудь, крепко обхватила руками за талию и устроила моим гландам долгий, медленный и чувственный массаж языком.

Не знаю, то ли я ожидал демонстрации любвеобильных дам в аэропорту, то ли скучал по Бет, а может, хотел произвести впечатление на женщину своим чувством долга или просто был всегда готовым молодым парнем, застоявшимся в дороге, но я прильнул к этому рту и телу со всей молодой страстью, работая губами и языком в ритме ча-ча-ча. С тех пор видал я эти уличные нежности не скажу где.

Эта тварь стащила мой бумажник.

— Цыгане, — стращал меня Гарольд вечером, когда мы распаковывали сумки. — Ты с ними поосторожнее. Тырят все, что гвоздями не прибито.

— Она показалась мне классной, — защищался я.

— Сейчас она еще лучше, с лишней полусотней баксов в кармане.

Большая часть багажа Гарольда состояла из продуктовых запасов: металлические и стеклянные банки с белковым порошком и специальными энзимами и энергетические батончики с шестью разными добавками (на вкус все как один напоминали опилки). Во время разговора он вынимал это добро по штуке и расставлял под койкой ровными рядами.

— Морская пехота тебя как-нибудь прокормит, — сообщил я Гарольду. — Не обязательно давиться всякой фигней.

Но Гарольд был в своем репертуаре.

— В морской пехоте кормят хорошо, — согласился он. — Если ты смыслом жизни поставил себе стать морпехом.

— Метишь выше? — поинтересовался я.

— Я не хочу быть просто «одним из», — сказал он. — Я хочу быть лучшим.

Чем он в конце концов стал, так это красным пятном на желтовато-сером песке пустыни. Бедный Гарольд! На худой конец он согласился бы стать удобрением для пары кактусов, но взрыв танка начисто снес всю растительность в радиусе нескольких десятков метров.

Снимок попал в газеты под заголовком «Трое убитых на маневрах в Африке», и я уверен, что фотокорреспондент «Звезд и полос» запечатлел и мой левый рукав — я там скорбел по утрате товарища. На фото — выжженная земля с грудой искореженного, бесформенного металла в центре. Несколько солдат молча смотрят на место взрыва, не зная, что предпринять, обалдело переглядываются и пожимают плечами.

А тогда, в Италии, мы с Джейком заканчивали разбирать сумки, когда Гарольд приступил к своей первой порошковой трапезе за день. Шел уже четвертый час, но мы еще не видели командира — он куда-то уехал и, как нам сказали, не вернется до ночи.

В результате отсутствия сержанта наш взвод слегка расслабился по сравнению с привычным военным неврозом, привитым нам курсом боевой подготовки. С солдатскими шутками и солеными прибаутками мы познакомились с другими новобранцами, только-только расправлявшими крылья в условиях начала войны.

Рону Туми исполнилось девятнадцать, родом он оказался из Вайоминга, и была у него сестра — вылитый барельеф с горы Рашмор, не столько даже из-за каменной неподвижности физиономии, сколько из-за обилия растительности на лице.

Папаша Билли Брекстона торговал подержанными машинами в Альбукерке и посулил сыну директорское кресло, как только тот закончит старшие классы. В день получения аттестата папаша обещал передать ключи от офиса, когда Билли оттрубит четыре года в колледже; Билли подчинился. Потом был еще годик до магистра, второй до доктора, а папахен по-прежнему крепко держал бразды правления процветавшего предприятия. Когда за семейным обедом зашла речь о бизнес-школе, Билли спокойно встал, вышел из-за стола, из столовой, из дома, сел в драгоценный папашин «мустанг» шестьдесят четвертого года, разогнался на Мейн-стрит, въехал в будку таксофона, спокойно покинул дымящуюся груду металла, пошел пешком в местную призывную комиссию морской пехоты и подписал контракт. Ему было тридцать четыре — чуть не вдвое старше нас, и служба в армии стала его первой платной работой.

Бен Рознер был щупл, невысок и немногословен, зато его подружка появилась в декабрьском выпуске журнала «Мокрые киски», наделав много шума. Придравшись к тому, что на ней колпак маленького помощника Санта-Клауса, который под Рождество носили продавщицы ее универмага, и больше ни единой нитки на всем двухстраничном развороте, начальство уволило бедняжку, пообещав засудить «Мокрых кисок», но шумиха обеспечила девушке контракт модели для рекламных объявлений о сексе по телефону. Именно на нее вы смотрите, когда на другом конце провода шестидесятитрехлетняя карга пытается довести вас до оргазма. Бен гордо раздавал нам фотографии, как счастливый дедушка — снимки новорожденной внучки. Мы не преминули многократно воспользоваться снимками и прикопали их на будущее, зная, что в Африке долго не увидим женщин.

* * *

Я часто вспоминаю Билла Брекстона, морского пехотинца с докторской степенью — Доктор Морпех, как мы его уважительно называли, — и сказанное им однажды вечером, когда в казарме был потушен свет. Брекстон спал через койку от меня, и поверх храпящего Элиана Ортиса, колумбийца с запущенным апноэ, мы рассуждали о природе космоса и размере груди разных знаменитостей, причем чаще говорили о космосе.

Честно говоря, высказывался в основном Билл: он был чертовски хорошо образован, и хотя я понимал примерно половину из его слов, а запоминал и того меньше, время от времени ему удавалось загрузить меня всерьез и надолго.

— Есть такой ученый, — сообщил он мне однажды ночью. — В Германии или Голландии, не помню… Так вот, он предложил один эксперимент с кошкой.

— Что, давать мохнорылым наркоту или просто резать?

— Нет, — сказал Билл. — Дело совсем не в этом. Тот ученый — физик, он не проводил эксперимент, просто выдал идею.

— И какой от этого прок? — спросил я.

— Это теоретическая физика. Ей не обязательно иметь практическую пользу.

Я ощутил уважение, смешанное с отвращением.

— Неужели за это платят?

— Еще как. В общем, он предложил представить, что ты берешь кошку и сажаешь ее в коробку вместе с радиоактивным веществом, которое произвольно распадается и в процессе распада выделяет смертельно ядовитый газ. Половину времени газ выделяется, половину — нет, но порядок здесь, повторяю, произвольный, и раз ящик закрыт, ученые не могут узнать, выделился ли яд.

То есть у исследователей нет способа узнать, жива ли кошка в ящике.

— А орать она не будет, что ли?

— Ящик звуконепроницаемый, с толстыми стенками. Так вот, если невозможно убедиться наверняка, жива кошка или нет, до открытия ящика она будет и тем и другим.

— Как это — тем и другим?

— И живой, и мертвой.

— Что, одновременно? — недоверчиво осведомился я.

— Вот именно.

Минуту я переваривал услышанное, пытаясь осознать ответ. Бессмыслица какая-то. Как можно быть мертвым и живым в одно и то же время?

— Это самая хитровые…нная штука на моей памяти, — признался я Брекстону.

— О да, — ответил Билл и замолчал. А я все никак не мог выбросить услышанное из головы. Что-то не давало мне покоя.

— Так что же вышло с кошкой в результате? — не выдержал я, нарушив тишину над рядами коек.

Билл вздохнул, и я услышал, как он заворочался, повернувшись ко мне спиной. Надоело парню метать бисер перед бестолковыми.

— Не было никакой кошки, — сказал он. — В действительности никакой кошки нет. Забудь об этом и спи.

Много воды утекло, а я все вспоминаю Билла с его кошкой в ящике и ломаю голову, где мое место в этом уравнении. Иногда мне нравилось думать, будто я — ядовитый газ, вершу правосудие, как его понимаю, вручаю смерть на тисненых приглашениях. В другие дни я полагал себя ящиком — на мне все держится, без меня кранты эксперименту.

Но сейчас все чаще чувствую себя кошкой, скребущейся, царапающейся, вопящей, старающейся выбраться из ящика, даже когда я вылизываю лапы, сворачиваюсь клубком и погружаюсь в мирную, приятную дремоту.

На базе Джейк Фрейволд угощал нас историями, которых мы не слыхали в тренировочном лагере.

— У нас в Нью-Йорке, — начинал он всякий раз, пытаясь заставить собеседника поверить, что он родом с Манхэттена, а не из городишки «два дома, три сортира», где его семья владела одной из доживавших свой век частных молочных ферм на северо-востоке США. — Я схлопотал две пули, когда спер тыкву с веранды какого-то типа. Дело было на Хэллоуин. Подбегаю, значит, хватаю эту огромную тыквяру и не останавливаясь жужжу дальше. За спиной — крик, вопли, а я себе улепетываю. Сзади грохот, но со мной все в порядке, только что-то спина зачесалась, мурашки побежали, и тут как накатит боль… Очнулся в больнице, вокруг копы, и битых десять часов я отвечал на вопросы.

— И что ты им сказал? — спросил Гарольд.

— Соврал, — просто ответил Джейк. — Если бы я признался, что унес тыкву, ему бы разве что по рукам нахлопали — защищал свою собственность и все такое. А я сказал — ходил, дескать, по домам в костюме, говорил «Шутка или выкуп», а он в меня пальнул. — Джейк счастливо засмеялся, словно ребенок, вспомнивший свой первый поход в луна-парк. — Мужику дали шесть лет.

За два месяца, что мы были расквартированы в Италии, я почти не слышал итальянского. Местные охотно общались с нами по-английски, а я даже не задумывался почему. Наверняка этому способствовал тот факт, что я в то время грелся на теплой, уютной груди ВВС США.

Даже когда мне удавалось получить увольнительную, на улицах я видел одних морпехов, словно мы уже оккупировали южную часть страны, выбив к чертям макаронников, и заняли их места: вместо повара Джузеппе посадили Тони из Бронкса и решили, что одно другого стоит. Каким-то образом военные умудрились американизировать Италию до того, как я туда попал, так что любые уроки, какие я мог вынести из итальянской культуры, на корню отменило правительство США, из кожи вон лезшее, чтобы и на войне американские парни чувствовали себя как дома.

Впрочем, однажды я все-таки встретил итальянца, умудрившегося остаться аборигеном на родной земле. Это было возле магазина товаров повседневного спроса, типичного сельского универсама в двух шагах от Сан-Диего, единственного на много миль, где продавали не только американские сигареты. В столовой на нашей базе «Винстонов» и «Кэмелов» было хоть закурись, но Джейк принципиально смолил только табачную продукцию той страны, где расквартирован.

— Если уж я мотаюсь по свету, — говаривал он, — то чего ж свои легкие обижать?

Гарольд не мог постигнуть, почему человеку хочется кормить родные легкие ядовитыми смолами, но он вообще многого не понимал из того, что делал Джейк. В отличие от нас с Фрейволдом Гарольд Хенненсон не стал бы хорошим биокредитчиком: человеку необходим некоторый стаж наплевательского отношения к собственному организму, прежде чем он потеряет уважение к телам других.

Магазин был маленький — шесть прилавков, — и ни одного автомата с охлажденными напитками, зато полки забиты разнообразной мелочевкой, втиснутой плашмя, стоймя и под неожиданным углом, сражавшейся за место в первом ряду, как рокеры на концерте. Единственная касса на шатком столе у дверей с кнопочным флажком «Не договорились» и заедавшим денежным ящиком, который нормально выезжал три раза из десяти.

Скетч, владелец торговой точки, был когда-то морским пехотинцем, ростом шесть футов пять дюймов, весом не больше ста восьмидесяти фунтов и тремя пучками рыжих волос, по странной игре природы сохранившимися на лысом черепе. Он смахивал на птицу из научных журналов, при виде которой зовешь в комнату обкуренных приятелей, и вы часами ржете над охрененным чувством юмора Бога Отца. Скетч прослужил четыре года, в основном на Средиземном море, и единственный выжил при взрыве подводной лодки, унесшем, как сообщалось, жизни девяноста восьми моряков. Кто-то оставил трубу торпедного аппарата открытой и затопленной, что строжайше запрещено при тралении на малых глубинах даже во время маневров. Через два часа, когда условная цель оказалась в пределах выстрела, никто не знал, что в трубу каким-то образом заплыл и застрял дельфин и боеголовка выпущенной торпеды взорвется при контакте, наполнив морские воды мясной кашей из дельфина и людей.

С тех пор Скетч воду даже не пьет.

Несмотря на снисходительно-взрослое отношение к сигаретам, Гарольд охотно отирался в магазине вместе с Джейком и мной, чтобы послушать, как Скетч рассказывает военные байки времен своей службы в ВМФ. Взрыв субмарины отнюдь не был единственной встречей этого дылды со смертью. Однажды он чудом не остался без головы, когда из-за лопнувшего каната двухтонная мачта качнулась прицельно на лысый кумпол; Скетча спасло только то, что он оступился на скользкой палубе и растянулся буквально за секунду до встречи с Создателем. В учебном лагере в Мэриленде его подстрелил ревнивый муж, искренне не веривший, что жене требуется больше любви, чем его законные два раза в месяц по пьяни, а еще через три месяца на Скетча напал с ножом новый любовник той дамочки, не терпевший конкуренции.

— Скетч, ты вообще в настоящей переделке хоть раз был? — спросил однажды Джейк.

— А эти тебе игрушечные, что ли?

— Нет, я про реальный бой, — уточнил Джейк.

Скетч хохотнул и со звоном пробил пачку сигарет на старой немецкой кассе.

Но вернемся к тому итальянцу по имени Спутини. Раньше магазин принадлежал ему, а Скетч оставил заведению старое название и позволил прежнему хозяину свободно болтаться по его, Скетча, владениям, лежа в старом гамаке, подвешенном на крыльце. Всякий раз, заходя в «Спутини» за сигаретами, мы коротко кивали маленькому старому человечку, глазевшему на нас из гамака как на единственное развлечение за целый день.

Когда мы пришли в третий или четвертый раз, он наконец встрепенулся.

— Твоя голова слишком большая для этой шапки, — сказал он, когда я проходил мимо, и сел, хрустнув суставами.

— Чего-чего?

Он раздельно повторил, выговаривая каждый английский слог с замечательной четкостью:

— Твоя голова… слишком большая… для этой шапки.

Недолго думая, я снял стандартного образца кепку морского пехотинца, кинул ему на колени и пригладил волосы. Секунду он ее внимательно рассматривал — темные пальцы прошлись по оливковой ткани, — затем мотнул за козырек и лихо нацепил себе на голову. Кепка подошла замечательно, и старикан вновь улегся в гамак кемарить.

За утерю обмундирования мне влетело мама не горюй, но это ничего. Зато с того дня Антонио — так звали итальянца — стал моим лучшим другом и часто сообщал, что моя форма мне слишком велика или слишком мала и вообще ему пойдет лучше. Я несколько раз пытался втянуть его в разговор, чтобы понять, что он за человек, почему держится за магазин, который ему больше не принадлежит и скорее всего ничего уже не значит, но ни разу не продвинулся дальше «хеллоу»: старикан сразу заводил свою критику. Скетч рассказал, что купил дело у Антонио за пятьдесят тысяч американских долларов плюс старый цветной телевизор, настроенный на религиозный канал с передачами из Ватикана. Полсотни косых Антонио продул за месяц на севере Испании, неудачно ставя в хай-алай, после чего вернулся в Италию и открыл магазин стена в стену с прежним универсамчиком. Теперь он целыми днями качается в гамаке, смотрит на папу и болтает с людьми насчет их костюмов.

Такой жизни на пенсии можно позавидовать.

У союза тоже есть пенсионная программа, хотя я и перестал получать свои чеки. Насколько я помню, там все по-честному — с надбавками выходит намного больше, чем у швейцара или бухгалтера. Кожные трансплантаты — например, в случае появления возрастных пигментных пятен — и большинство искорганов можно купить по минимальной цене со склада союза. Проценты по кредиту, как я слышал, очень скромные, не доходят до тридцати, редко — до сорока. Наверное, сердце обошлось бы мне дешевле, накройся оно уже на пенсии, но моторчик перегорел, когда я еще не выработал стаж, и пенсионные льготы не вступили для меня в силу. Возможно, это несколько противоречит понятиям остального населения Земли, но руководство союза никогда особо не морочило себе голову социальными нормами.

В морской пехоте тоже есть отличный пенсионный план, но я зачеркнул любые потенциальные привилегии, когда связался с союзом. Видимо, роль киллера на пенсии можно сыграть лишь однажды.

Давайте я расскажу о нашем лейтенанте. Тирелл Игнаковски, попросту Тиг, квадратный, плотный, тяжелый, отличался короткой стрижкой, длинными руками и чувством такта, искать которое запарился бы и бладхаунд. Если ты делал что-то неправильно, Тиг сообщал тебе об этом на шестистах децибелах в ту же наносекунду, невзирая на лица, случись рядом хоть твоя мать, подружка или фотограф из «Звезд и полос». И даже — особенно — если они были рядом.

Тиг не боялся унижать солдат, чтобы вбить их в идеальный, по его мнению, шаблон. На этом держалась теория Игнаковски о том, что концепция воспитания солдата — анахронизм и в современных вооруженных силах применяться не может.

— Это раньше, когда мы воевали с фрицами, — делился он со мной, — можно было взять новобранца, вытрясти из него чего не надо, приучить к чему надо и нежненько давить, как прессом, пока не получится образцовый солдат.

«Пушечный пластилин у тебя получится, а не солдат».

— Сегодняшних пацанов перевоспитать невозможно, — продолжал Тиг. — К пятнадцати-шестнадцати годам они уже не мягкая глина. Схватились, затвердели, нажим не помогает, это как с вазой, которая десять раз побывала в обжиговой печи. Они есть то, что они есть. Единственный способ сколотить из них команду — это разбить затвердевшие формы, хорошенько перемешать крошку и склеить россыпь в любую фиговину. Если размолоть достаточно мелко, можно вылепить все, что угодно.

Нижеприведенный отрывок даст вам полное представление об отношении Тига к подчиненным.

Как-то раз в пустыне, после многих дней бесконечных учений, задолго до второй побывки, я в самом паршивом настроении бросал камешки в песок. От Бет я ничего не получал уже несколько недель, а мои письма возвращались из Сан-Диего с пометкой «вернуть отправителю», как в старой песне, от чего на душе становилось еще гаже.

Так я и стоял, бесцельно швыряя камни, нарушая песчаную гладь, представляя, что я в Сан-Диего с моей девушкой на берегу Тихого океана.

Тиг подошел сзади; я его почувствовал. Несмотря на малый рост, он, безусловно, обладал харизмой, внушал уважение и вызывал подсознательное желание повиноваться. У него было прозвище Сержант Лимбургер, потому что всякий за милю чувствовал — идет Игнаковски. Но то был не запах, а ощущение.

Понаблюдав за мной минуту, он констатировал:

— Ты не пытаешься во что-то попасть.

— Нет, сэр, — ответил я. — Просто бросаю камни сэр.

Он осторожно отобрал у меня последний голыш, усадил на теплый песок и, присев на корточки, сказал, пристально глядя мне в лицо:

— Сынок, швырять камни без цели — все равно что портить воздух. Если хочешь подрочить, нарисуй себе картинку. Если хочешь набить морду, найди плохих парней.

Я кивнул, не слишком высоко оценив совет, но понимая, что сержант пытается меня поддержать.

— Спасибо, сэр, — произнес я. — Спасибо, что помогаете мне.

Но Тиг покачал головой, услышав последнюю фразу.

— Ни черта я тебе не помогаю, — сказал он. — Пока ты сюда не попал, я для тебя был никем. Когда уедешь, снова стану пустым местом. Но пока ты здесь, ты мне как сын, и мой отцовский долг — говорить с тобой о вещах, которые самому тебе не постичь. — Он помолчал минуту и добавил: — Понял?

— Нет, — с надеждой ответил я.

Тиг засмеялся и пошел прочь. Через несколько минут я вновь принялся бросать камни.

Сержант оказался прав. Я ни разу не видел его после войны и, несмотря на самое теплое к нему отношение, счел бы неправильным общаться с ним теперь. Тиг был военным и принадлежал войне. Так он жил и иного не хотел; перенести его в другую обстановку было бы равносильно переселению снежного человека в Тихуану.

На второй день в Италии мы промаршировали через плац к низенькому зданию и спустились вниз на три пролета алюминиевой лестницы, шагая в ногу. Лестница ощутимо вибрировала под общим весом сорока пяти парней. Когда спуск закончился, нас разделили на три как бы случайно подобранные группы по пятнадцать человек, вызывая из строя, и развели по трем коридорам.

— Сегодня, — говорил в то утро за завтраком Тиг, — каждого из вас протестируют и посмотрят, кого куда сунуть в Африканской кампании. Вас будут прощупывать, зондировать и оценивать. Кому-то это даже понравится. После тестов вас распределят по родам войск, и соответствующий полигон станет вашим домом на ближайшие восемь недель. Назначение вам может не понравиться. Вы можете быть несогласными с таким назначением. Можете его не понимать. Но тут уж как в столовой — что дали, то и лопай.

Идя за ассистентом по лабиринту одинаковых коридоров и переходов, я думал, что тест станет путевкой в реальный мир: сдавшие поедут домой, а остальных пошлют в Африку. Но вскоре мы подошли к двойной металлической двери в стене, у которой нас ожидала молодая миниатюрная докторша. Кремовая блондинка с хвостиком, очки без оправы, носик-кнопка — в общем, ничего, — встретила нас приветливой улыбкой. Я подумал, не взять ли телефончик, чтобы приударить, когда закончится наш скорбный список, но оказалось, что по окончании теста я меньше всего на свете годился в мартовские коты.

— Заходите по одному, — сказала она моей группе. — Остальным ждать в коридоре.

Номера раздали как попало. Джейк оказался шестым, я — последним. Мы стояли за дверью, прямые как шомпол, стараясь произвести впечатление на цыпочку всякий раз, когда она выглядывала и вызывала следующего. Мне вспомнилась Бет, которая не писала уже месяц.

Через стену донесся приглушенный грохот — с ровными промежутками и нарастающей интенсивностью, словно великан спустился с горы и грузными шагами приближается к городу. Но через минуту-две, когда мы уже решили дождаться следующего удара и выяснить, что, черт побери, у них там происходит, звуки стихли и докторица пригласила следующего. Все началось по новой.

И только когда Джейк исчез за двойной металлической дверью, я спохватился, что никто из вызванных обратно не вышел.

Если как следует вглядеться в закоулки и потайные щели нашей ежедневной преисподней, можно найти массу мест, работающих по принципу ловушки для тараканов: все заходят, никто не выходит. Кредитный союз тоже не чужд подобному подходу: в офисе есть так называемая розовая дверь оттенка пепто-бисмола, предложенного каким-то выдающимся социальным психологом в те далекие дни, когда они еще утруждали себя внушением клиентам ложного чувства безопасности.

Розовая дверь часто использовалась в качестве последней любезности задолжавшим знаменитостям, которых не хотелось тащить в реальный мир за вывалившиеся кишки. Чем присылать биокредитчика и оставлять кровавое месиво в Беверли-Хиллз на радость папарацци, им с курьером доставляли тисненое приглашение в центральный офис Кредитного союза с тактично сформулированным требованием присутствия негодяя на так называемом арбитражном заседании. Вскоре выходили некрологи и уведомления о погашении кредита, и жизнь шла своим веселым чередом.

Тем не менее в офис клиента сопровождал специально выделенный биокредитчик — на случай, если возникнут осложнения. Однажды мне подфартило проводить в лос-анджелесский офис Кредитного союза Николетту Хаффингтон, наследницу империи программного обеспечения и бывшую актрису. С высоко поднятой головой она уверенно и непринужденно прошла сквозь сборище всякой шушеры, молящей о жизни, и, не замедлив шаг, скрылась за розовой дверью. Николетта уже не была сногсшибательной красавицей, как в юности; неумолимое время и избыток пластических операций взыскали суровую дань с ее увядающей плоти, но Хаффингтон всегда Хаффингтон, платит она за печень или нет, и я не удержался от искушения попросить автограф для Мелинды, моей тогдашней супруги.

— Всего одну строчку. — Я нашарил в кармане ручку и подложил под листок плотное приглашение союза.

Николетта издала свое знаменитое фырканье, смерив меня взглядом.

— Нельзя ли отложить это на потом, милый? — вздохнула она, красиво отбросив тщательно уложенные волосы.

— Боюсь, что нет, — ответил я, подводя ее к ярко-розовому коврику перед дверью.

Мелинда показывала тот автограф всем и каждому.

Докторица спросила, удобно ли мне сидеть, и я ответил: «Еще как, учитывая обстоятельства». Обложенный мягкими подушками — голова опиралась на толстый подголовник, — я раскорячился в позе лягушки, с развернутыми бедрами и высоко поднятыми локтями, пристегнутый к металлической раме, удерживавшей меня в вертикальном положении и этой невозможной позе. Я чувствовал себя как на одном из первых американских мотоциклов, запрещенных много лет назад, — колени врозь, спина прямая, широко разведенные руки сжимают руль, только вот «харлея» подо мной не было.

— Что нужно делать? — спросил я, когда врачиха затянула последний ремень.

— Ничего, — ответила она. — Внимательно смотрите на стену.

— А куда пошли другие парни?

— Смотрите на стену, пожалуйста. Сосредоточьтесь.

Докторша вернулась в свою лабораторию, маленькую выгородку, отделенную от главного помещения шестифутовым освинцованным стеклом. Полупрозрачная стена была такой толщины, что комната за ней, с изменившимися странными, кривыми пропорциями по краям, суживалась и выгибалась, словно я смотрел через каплю воды.

— Вы не концентрируете внимание, — сказала докторша; ее голос скрипуче прозвучал из динамика, встроенного в подголовник, как раз за моим левым ухом. — Я же вижу данные. Пожалуйста, рядовой. Стена.

Я решил быть хорошим солдатом и слушаться приказов, но когда посмотрел, стены уже не было. Вместо нее передо мной простиралась бесконечная пустыня, бескрайняя бежевая гладь. Остальной кабинет остался прежним — я четко понимал, что в смежном закутке сидит врачиха, блуждая взглядом по моему телу, отвлекшись от бегущей строки с цифровыми данными обо всех моих физических секретах, но стеклянная стена была словно уничтожена опытными подрывниками, беззвучно и аккуратно.

— Вот так, молодец, — услышал я ее голос краешком сознания. — То, что нужно.

Вспышка вдалеке — взрыв над горизонтом. Синее небо озарилось оранжевым всплеском, и очень четкий взрыв — резкий, не приглушенный, как в коридоре, — эхом прокатился по комнате. Заинтригованный, я подался вперед в своих ремнях, пытаясь получше разглядеть, что там происходит в пустыне.

Новая вспышка света, на этот раз ближе, и грохот второго взрыва, отставший на микросекунду; звуковая волна прокатилась по телу. Внутри стало щекотно. Не успел я понять, что случилось, прогремел новый взрыв, на этот раз справа, и я едва метнулся туда взглядом, когда на меня рухнула новая стена низких басовых звуков, сотрясая руки и ноги в ременных путах и заставив дрогнуть мочевой пузырь.

— Подождите, — закричал я, но голос потонул в грохоте взрывов. Я уже не сомневался, что неприятель каким-то образом просочился в наш учебный лагерь, снес к чертям стенку корпуса и сейчас возвращается доделать начатое. Ослепительные вспышки мелькали почти непрерывно, слева и справа, акустическая волна с каждым взрывом докатывалась все ближе и сильнее, и голова то раздувалась, то сплющивалась, как воздушный шарик в руках ребенка.

В какой-то момент я увидел последнюю ракету, которая вот-вот накроет цель. Это, верите ли, было очень красиво — тонкая, словно проведенная карандашом, линия ослепительного света, аркой прочертившая небосвод. Огненный след становился шире по мере приближения ко мне, и даже не будь я фиксирован к шестистам фунтам металла, все равно не успел бы укрыться и спастись. Надвигающаяся смерть не лишена своеобразной красоты, которую способны оценить лишь маленькие дети и олени.

Я увидел вспышку, но взрыва уже не услышал.