Больницы любому не по нутру, кто ж с этим спорит. Меньше всего больные и умирающие желают оказаться среди умирающих и больных. Но для динозавров все еще хуже. Гораздо хуже.

Даже спустя все эти миллионы лет — все эти десятки миллионов лет — тягостно медленного эволюционного процесса, мы, дины, по-прежнему воспринимаем важнейшую информацию шнобелем. При том что зрение у нас отличное и слышим мы, как муха пролетит, нет для нас ничего страшней, чем лишиться обоняния. Можно ли представить себе зрелище более жалкое, нежели дин, подхвативший насморк? Мы хнычем, мы во всю свою заложенную глотку жалуемся, что все на свете не так, что сам свет поблек и лишился всякого смысла. Присущее нашему роду мужество сменяется у простуженного младенческой дрожью только что вылупившегося из яйца, и кто уж начал шмыгать носом, в конце концов становится совершенно невыносимым.

В больнице нет запахов. Нормальных, во всяком случае, в этом-то и беда. Бочки за бочками дезинфицирующих средств, что выплескиваются ежедневно на пол и стены, не оставляют надежды на выживание ни единой молекуле нормального запаха. Разумеется, все это во имя доброго здоровья, и я вполне способен понять, что уничтожение бактерий и прочих микроскопических злодеев может оказаться полезным в борьбе с инфекцией, но до чего же непросто любому дину сохранять благоразумие в подобной обстановке.

Вот и я теряю его, лишь переступив больничный порог.

— Я пришел навестить Донована Берка, — сообщаю тонкогубой сестре, согнувшейся над чашкой кофе и целиком погруженной в кроссворд.

— Говорите громче. — Жвачка ритмично чмокает между ее короткими тупыми зубами.

Я машинально склоняюсь к ее мелющим челюстям, и ноздри мои расширяются, жадно поглощая аромат «Джуси Фрут», «Риглиз», «Стиморола», — неважно, что она там жует, лишь бы перебить этот всепроникающий запах ничего.

— Донован Берк, — повторяю я, отступая, прежде чем она заметит мой интерес к ее рту. — Донован через «Д».

Сестра — Джин Фитцсиммонс, если только она не поменялась с кем-нибудь именной биркой, — вздыхает так, как будто я прошу ее о чем-то заведомо несовместимом с ее высоким положением, облизать, к примеру, стальной носок сапога. Она выпускает из рук газету и тонкими птичьими пальцами стучит по клавишам. Экран компьютера пестрит именами пациентов, всяческими их недугами и ценами, поверить в которые просто невозможно. Сто шестьдесят восемь долларов за один укол антибиотика? Да на улице за такие деньги можно наполнить шприц чем-нибудь посерьезнее. Сестра Фитцсиммонс пресекает мою любознательность, демонстративно разворачивая монитор от нескромного взгляда Винсента.

— Он на пятом этаже, в отделении «Е». — Глаза ее оценивающе скользят по моему телу. — Вы родственник?

— Частный детектив, — отзываюсь я, выхватывая удостоверение. Неплохой видок в моем человеческом обличье, из тех времен, когда бренчало в кармане и я следил за своей наружностью — сшитый на заказ костюм, широкий галстук, глаза блестят, дружеская улыбка, не выставляющая, впрочем, напоказ ни одного из моих острых зубов. — Меня зовут Винсент Рубио.

— Я должна…

— Доложить обо мне. Знаю. — Обычная процедура. Отделение «Е» находится в особом крыле, опекаемом администрацией и врачами-динами, и все там устроено так, чтобы наши чувствовали себя в безопасности, находясь вроде бы в самой обычной больнице. По всей стране существуют, разумеется, и специальные клиники для динов, однако и в большинстве крупных больниц есть отделения на случай, если одного из нас доставит «скорая помощь», как мистера Берка в среду утром.

Официально отделение «Е» зарезервировано для пациентов с «особыми запросами», варьирующимися, смотря по обстоятельствам, от религиозных предпочтений до круглосуточного ухода или стандартных VIP-услуг. Столь широкое толкование позволяет администраторам из динов без труда отнести всех нелюдей к разряду пациентов с «особыми запросами» и определять их и только их в нужную палату. Обо всех посетителях — включая врачей — должно быть доложено сестрам (все без исключения — дины в человечьем обличье), якобы ради безопасности и невмешательства в личную жизнь, а на самом деле для защиты от нежелательных разоблачений. Очевидно, что риска тут не избежать, и время от времени слышишь, как некоторые дины поднимают шум по этому поводу, но критиканы ничего лучшего не предлагают. Так уж сложилось, что динозавров в здравоохранении немало; все родители-динозавры сызмала внушают детям уважение к медицине хотя бы по той причине, что наши предки столько миллионов лет умирали от самых ерундовых инфекций. И столько динов становятся врачами, что нетрудно заполнить отделения — а иногда и целые больницы — персоналом преимущественно из динозавров.

— Теперь можете подняться, — разрешает сестра, и хотя я рад поскорее убраться из-под этого злобного взгляда, выдохшаяся жвачка была сравнима с ароматом амброзии.

Поднимаясь на лифте на пятый этаж, я могу только гадать о возникшей там, наверху, суматохе. Сестры распихивают пациентов по укромным местам, двери закрываются и запираются. Все как в окружной тюряге, только без преступников и с куда более симпатичной охраной. Будучи неизвестной персоной, я представляю возможную угрозу, так что все признаки существования динозавров должны быть тщательно скрыты. Камеры тут бесполезны: в наши дни маскировка столь реалистична, что есть лишь один надежный способ отличить человека от динозавра — по запаху.

Динозавры испускают феромоны словно неуправляемая нефтяная скважина, круглые сутки фонтанирующая газами. Основной запах динов вполне приятен: осенний аромат соснового бора в утренней свежести с легкой кислинкой болотного тумана. Конечно, у каждого из нас с общим запахом динозавров сплетается и свой собственный — опознавательный запах, подобный человеческим отпечаткам пальцев. Свой я бы уподобил хорошей кубинской сигаре, наполовину изжеванной, наполовину выкуренной. Эрни источал аромат пачки копирки только что из типографии; мне до сих пор нет-нет да почудится этот запах.

Но из-за слоев грима, резины и полистирола, под которыми мой род ежедневно и ежечасно вынужден скрывать естественную привлекательность, теперь нередко лишь подойдя вплотную — на три-четыре фута — дин полностью уверен, с каким представителем животного мира он имеет дело. А потому суматоха в отделении «Е» продолжится до тех пор, пока сестры досконально не проверят меня на запах и прочее.

Двери лифта раздвигаются. Я был прав — палаты заперты, царит тишина, и все отделение пустынно, как последний концерт «Бэй Сити Роллерс», на который меня занесло. Между прочим, отличное представление. Единственная сестра затаилась в ожидании на своем посту и делает вид, будто увлечена романом в мягкой обложке. Она прикинулась пышнотелой блондинкой, и хотя меня вовсе не прельщают формы человечьих самок с тонкими талиями и тому подобным, я и сквозь облачение вижу, что эта представительница динов потрясающе хороша.

Дабы избежать дальнейших проволочек, я подкатываю к стойке, делаю пируэт и тяну вниз собственные уши, позволяя сестре вдохнуть мой мужественный-премужественный запах. Как-то раз, будучи на рогах, я испробовал этот дискотечный финт на человеческой женщине и тут же получил пощечину, хотя до сих пор так и не понял, какое именно из моих телодвижений показалось ей непристойным.

— Он чист! — возвещает сестра, и двери палат распахиваются одна за другой, словно доминошные кости. Пациенты высыпают в коридор, все как один жалуясь на непрерывные проверки системы безопасности. Под тонкими больничными халатами я различаю, как шевелятся хвосты, сверкают шипы, скребут когти, и на мгновение становлюсь в мечтах пациентом отделения «Е» и несколько дней живу на свободе.

От сестры не ускользает мой мечтательный взгляд.

— Сюда пускают только больных, — сообщает она.

— Я чуть ли не желаю им оказаться.

— Могу сломать вам руку, — шутит она, но я вежливо отклоняю предложение. Было бы воистину чудесно вырваться из этих корсетов, этих зажимов и оттянуться несколько дней в блаженном ощущении себя как себя, Велосираптора, однако не следует переходить границу, и для меня эта граница — физическая боль.

— Я вижу это постоянно, — продолжает сестра, будто читая мои мысли. — Мы готовы на многое, только бы стать самими собой.

— А на что готовы лично вы? — перехожу я на режим заигрывания. Знаю, знаю, я должен думать о работе, но Берк никуда не денется, подождет минуту-другую, пока я тут перья распускаю.

Сестра пожимает плечами и склоняется к стойке.

— Что бы я сделала? Не знаю, — говорит она, задумчиво подняв брови. — Ломать руку, должно быть, очень больно.

— Вот и я того же мнения.

Размышляя, она стряхивает на плечо фальшивую прядь.

— Я бы могла простудиться.

— Слишком просто, — возражаю я. — С простудой в больницу не положат.

— С по-настоящему тяжелой простудой?

— Ну, думаю, у вас получится.

— О боже мой, только не заболеть! — взвизгивает она с притворным ужасом.

— Может, немножко стоит?

— Но только чтоб вылечиться.

Я киваю и наклоняюсь поближе:

— Еще как вылечиться. — Нас разделяет не более дюйма.

Сестра обольстительно покашливает, склоняется еще и говорит:

— Вроде бы там, снаружи, свирепствуют весьма привлекательные недуги любовного свойства.

Получив номер ее домашнего телефона, я следую по направлению к палате Берка, четвертой слева по коридору. Всевозможные пациенты, не устрашенные моим появлением, безмолвно шаркают мимо, когда я иду через холл. Тут и перевязанные раны, и лапы, соединенные с капельницами, и закрепленные на вытяжке хвосты, причем все эти дины, ясное дело, куда более озабочены состоянием своего здоровья, нежели появлением очередного посетителя в и без того переполненном отделении.

На дверях палаты висит грифельная доска с именами мистера Берка, а также его соседа, некоего Фелипе Суареса, и я, не забыв натянуть широкую улыбку, заглядываю внутрь. В этом мире существует два вида свидетелей: те, кто откликается на улыбку, и те, кто откликается на угрозы. Надеюсь, что Берк относится к первому типу, ибо я с большой неохотой даю волю рукам, не пуская их в ход без крайней на то необходимости, да и не колотил я никого последние девять месяцев; хорошо бы и дальше так. Не говоря уж о том, какое оскорбление я нанесу гуманным больничным правилам, наводя страх на госпитализированного Велосираптора.

Впрочем, пока об этом беспокоиться нечего: кровати окружены свисающими занавесками, так что взгляд мой натыкается лишь на пару тонких белых полотнищ, лениво колышущихся от потолочного вентилятора, словно флаги сдавшейся крепости. Открытый стенной шкаф демонстрирует два одеяния на вешалках — пару незаполненных человечьих тел, склонившихся к дезинфицированному полу.

— Мистер Берк? — пробую я позвать.

Нет ответа.

— Мистер Берк?

— Он спит, — доносится слева голос столь флегматичный, что, похоже, владелец его совершенно одурманен лекарствами.

На цыпочках я захожу в палату и крадусь к занавешенной больничной кровати. Маленький силуэт за занавеской — мистер Суарес, я полагаю, — хрипит, словно старый «Шеви В-8», пытаясь повернуться.

— Не знаете, когда он проснется? — спрашиваю я. С половины Берка не слышно ни звука. Ни вздоха, ни храпа.

— Кто проснется?

— Мистер Берк. Когда он обычно просыпается?

— Шоколад есть?

Разумеется, у меня нет шоколада.

— Конечно, есть.

Тень за занавеской кашляет и приподнимается в постели:

— Давайте сюда. Вы отдергиваете занавеску, даете мне шоколад, мы беседуем.

Я не могу вспомнить ни одного динозавра, которому бы нравился шоколад. Наши вкусовые луковицы не способны ощутить богатую структуру столь беспорядочно организованного лакомства, и хотя со временем мы научились глотать всевозможные жирные субстанции, плоды рожкового дерева и его ближайших родственников никогда не занимали высокого места в списке наших естественных предпочтений. С другой стороны, иные дины готовы жрать все подряд. Подозревая, что откроется передо мной (господи, надеюсь, я ошибаюсь), я нерешительно отдергиваю занавеску…

Суарес оказывается Компи. Я так и знал. И теперь мне предстоит общение с этой тварью. Это может затянуться на добрые шесть или семь часов.

— Ну? — вопрошает он, медленно разводя иссохшими слабенькими лапками. — Где шоколад?

Суарес безобразнее большинства виденных мною Компи, но это, возможно, результат болезни, которую он умудрился подхватить. Шкура его беспорядочно испещрена зелеными и желтыми пятнами, и я не могу решить, лучше ли это обычного навозного окраса его вида. Гибкий клюв усеян язвами, маленькими гнойными отметинами, вызывающими в памяти старую изъеденную молью одежду, что чахнет в моем чулане. А голос его — этот голос! — точно как у водителя, оттащившего мою машину, только с легкой примесью веселящего газа.

— Ну, где шоколад? — скрежещет он, и я сдерживаю порыв удавить обладателя этих голосовых связок его же подушкой. Это было бы слишком просто.

— Шоколад потом, — сообщаю я, отодвигаясь от кровати. — Сначала расскажите мне о Берке.

— Сначала шоколад.

— Сначала говорить.

Компи капризничает. Я стою на своем. Он снова капризничает. Я настаиваю. Он колотит слабенькими кулачками по поручням кровати, а я широко зеваю, демонстрируя превосходную гигиену полости рта.

— Ладно, — сдается Компи. — Что вы хотите знать?

— Когда просыпается Берк?

— Он не просыпается.

— Я понимаю, что сейчас он не просыпается. Я имею в виду, как долго он обычно спит?

— Он всегда спит.

Хватит с меня. Я лезу в карман и делаю вид, будто ухватил нечто размером со «Сникерс». Показывая Суаресу руку (пустую), я пожимаю плечами:

— Похоже, ты не получишь свой шоколад.

Господи, иногда приходится вести себя с этими тупицами, будто с малыми детьми.

— Нет-нет-нет-нет! — пронзительно верещит он все громче, доходя до таких высот, что и не снились величайшему из кастратов-контратеноров. Должно быть, по всей округе стаканы полопались.

Как только мои барабанные перепонки наглухо затворяют ставни, я наклоняюсь к кровати Берка и приглядываюсь. Ничего. Ни малейшего движения. И это после столь выдающейся какофонии… что ж, возможно, он действительно не просыпается.

— Ты хочешь сказать, что Берк в коме? — оборачиваюсь я к Суаресу.

— Ну. Кома. Кома. Шоколад?

Вот дьявол… Почему же Дан не упомянул об этом в клубе?

— Шоколад?

Уже нимало не беспокоясь, что разбужу свидетеля, я заглядываю за занавеску Донована Берка. Опрометчивый шаг. Меня окутывает дух человечьего праздника Благодарения, состоящий из тяжелых запахов копченого окорока и жареной индейки. Затем я вижу пропитанные спекшейся кровью повязки, за которыми плоть, истерзанная пламенем, — язвы, раны, сочится гной, похожий на заварной крем; я глаз не могу оторвать от обуглившейся шелухи, покрывшей бедного Раптора, столь сходного со мной размерами и статью.

Через несколько минут я прихожу в себя; коленки у меня подгибаются, руки дрожат. Все же я как-то умудряюсь удержаться на ногах да еще задернуть занавеску. Теперь за нею всего лишь неподвижная блеклая тень, которая может быть, а может и не быть изуродованным коматозным телом Донована Берка. И хотя я бесконечно счастлив оттого, что перед глазами у меня снова чистая белая кисея, все же ловлю себя на извращенном желании разодрать ее и вновь погрузиться в созерцание — как будто впитывая взглядом результаты столь ужасной катастрофы, я смогу отвести ее от себя самого. Однако настойчивый вой Суареса обрывает мои фантазии.

— Шоколад!

— Говорит… говорит он когда-нибудь? — спрашиваю я.

— А, да, бывает — говорит, — отзывается Компи. — Очень громко. Громко-прегромко.

Выходит, это не кома. Я решаю не посвящать Суареса в медицинские тонкости.

— Бывает, что говорит… что именно он говорит? — меньше всего мне хочется в результате этой авантюры начать говорить, как Компи.

— Ну… это… имена зовет. Он зовет: «Джудит, Джудит» и стонет потом. Очень громко.

— Джудит?

— А еще он зовет Джей Си!

— Джей Си? Инициалы?

— Джудит, Джудит! — хохочет Суарес, брызгая слюной на простыни. — Джей Си! Джудит!

Я провожу рукой по волосам — жест, который подхватил еще мальчишкой, когда учился вести себя, как подобает настоящему человеку. Сей невербальный сигнал предназначен выражать отчаяние или что-то в этом роде, как мне объясняли тогда, и впоследствии я так и не смог от него отделаться.

— Что еще он говорит? Продолжай.

— Маму, бывает, зовет, — будто величайшую из тайн выдавливает из себя Суарес, — а другой раз как заладит: «Джудит! Джудит!»

Теперь, полагаю, самое время все это записать. Я начинаю страницу словами «зовет Джудит» — хотя бы потому, что Компи никак не может заткнуться и продолжает выкрикивать это имя. Вторая запись — «Джей Си», «мама» — третья. Прости, мама.

— К нему еще кто-нибудь приходил?

— Ко мне приходили! — взвизгивает Суарес и приступает к демонстрации целой кучи фотографий девять на двенадцать, валяющихся на его тумбочке. Среди них и вполне оправданные изображения других Компи, маленьких жилистых созданий, явно состоящих в родстве с мистером Фелипе Суаресом, но есть и другие, чуть более подозрительные — моментальные снимки привлекательных Стегозавров и Бронтов — скорей всего, окантованные фотографии моделей, извлеченные из рамок.

— Просто очаровательно, — причмокиваю я. — Очень мило. — Я закрываю глаза и… да, так и есть, новый приступ мигрени захлестывает мозги. Я глубоко вздыхаю и медленно говорю: — Я хочу знать… были ли у него… у мистера Берка… Раптора, лежащего в той кровати… какие-нибудь посетители.

— Э-э… — часто-часто моргает Суарес. — Э-э-э…

— Ты понял?

— Э-э-э… Да. Да.

— Да, у него были посетители, или да, ты понял?

— Да — посетители. Один. Один посетитель.

Наконец-то.

— Это был родственник? Приятель?

Суарес склоняет голову набок, словно пес, ожидающий, когда же ты наконец кинешь эту чертову палку, и клюв его изгибается в ухмылке.

— Кто это был? Ты слышал имя?

— Джудит! — вопит он и взрывается хохотом. — Джудит, Джудит, Джудит!

Я шарахаюсь от Суареса, в ушах звенит. С Компи всегда так — чертову уйму времени тратишь, пытаясь добиться ответа, а в результате остаешься ни с чем. Подумываю, не попросить ли порыться в записях о посетителях Берка мою новую подружку-медсестру — ее зовут Рита, и она Аллозавр, не хухры-мухры! Уверен, для меня она сделает это, несмотря на весьма спорную законность такого поступка, однако не хочется навлекать на нее неприятности. Во всяком случае, пока, в мое отсутствие и на трезвую голову.

Однако, проходя мимо, я слегка ей киваю, мол, увидимся позже, а она в ответ подмигивает.

— Возможно, вам следует удалить шоколад из диеты мистера Суареса, — советую я, выпуская остатки злости на Компи, нарушившего своей бестолковостью присущую мне нерасположенность к причинению страданий немощным и убогим. — Он явно превысил норму. — И я, пятясь, захожу в лифт.

Рита прикусывает нижнюю губу — ах господи, она это умеет, я просто схожу с ума, глядя на эту куколку, — и говорит:

— Это предписание врача?

— Более того, — отзываюсь я. — Это предписание Винсента.

Двери сходятся, и я поздравляю себя с тем, какая же я ловкая рептилия.

Снова оказавшись в конторе, я нахожу себе отличную работенку: крою по телефону Дана, почему не сообщил мне, в каком прискорбном состоянии находится Берк, на которого я весь день угробил; однако мысли мои далеко. Вопреки моим смутным подозрениям, пожар в «Эволюция-клубе», как бы трагичен он ни был, имеет все признаки несчастного случая, так что я вполне готов составить отчет, получить у Тейтельбаума свою тысячу баксов и наконец завалиться спать.

— Если тебе от этого легче станет, — говорит Дан, — я получил кое-какие сведения о парне. Просто записи полистал. Могу сбросить на факс.

— Что-нибудь интересное?

— Дата рождения, послужной список и так далее. Нет, ничего интересного.

— Все-таки пришли, — говорю я. — Осчастливлю клиента.

За те две минуты, что уйдут на изучение факса, Тейтельбаум сможет приписать к счету страховой компании лишние десять минут: дневной тариф отталкивается от среднестатистических норм, и гонорар взлетает до небес.

Вскоре из факса вылезают шесть из восемнадцати оставшихся у меня листов бумаги. За неплатежи изъяли большую часть моей мебели, в том числе столы, шкафы, жалюзи, но одна телефонная линия и факсовый аппарат у меня все же остались, напоминая о тех днях, когда я за все платил звонкой монетой.

Обычный вздор, бесполезная информация, ничего или почти ничего для меня нового. Донован Берк, родился на восточном побережье и все такое прочее, родители умерли и тому подобное, женат не был, детей нет, так, управляющий ночным клубом, дальше, до «Эволюция-клуба» работал в Нью-Йорке на…

Оп-ля. Вот это уже интересно.

До «Эволюция-клуба» работал в Нью-Йорке на покойного Раймонда Макбрайда. Похоже, мистер Берк вел дела в клубе Макбрайда «Пангея» в Верхнем Уэст-Сайд, а два года назад поспешно удрал из города, объясняя это «творческими разногласиями» с плейбоем-владельцем. В течение нескольких недель он отыскал способ обосноваться в Студио-сити, явно не тратя слишком много времени на то, чтобы обрести богатство и славу по-лос-анджелесски.

Занятно, спору нет. Полезно? Вряд ли.

А вот действительно пикантная подробность примостилась в самом низу страницы: жена Макбрайда была вовлечена во все ежедневные дела ночного клуба для крутых динов. Жена Макбрайда работала бок о бок с Донованом Берком в «Пангее». С женой Макбрайда возникли у Берка «творческие разногласия», и именно она отослала ему за три тысячи миль чемодан с вещами.

Зовут ее, разумеется, Джудит.

Я звоню Дану и сообщаю, что получил факс.

— Чем-нибудь помог? — спрашивает он.

— Нет, — отзываюсь. — Совершенно ничем. Но все равно, спасибо.

Следующий мой звонок — дорожному агенту «ТруТел», и не проходит трех часов, как я лечу через всю страну ночным рейсом за 499 долларов в оба конца, по направлению к Уолл-стрит. Начнем делиться новостями.