Дебилы разошлись. Шум утих.

Я приоткрыл окно, впуская в класс морозный мартовский воздух, глубоко вдохнул его запах — запах подтаявшего снега, легкого морозца, весеннего солнца. Мешаясь с застоявшимся воздухом класса, в котором парили ароматы казенного помещения, книг, духов (эти шестнадцатилетние телки выливают на себя мегалитры всякой вони), морозный мартовский воздух смешивался в совершенно своеобразный дразнящий ноздри коктейль.

Я встал и подошел вплотную к окну, наслаждаясь.

Да, вот она — весна, на подходе. Минует март, пройдет апрель и — наступит благодатный, мой самый любимый, май. А там… А там — каникулы: тишина в школе, запахи ремонта, пустые классы, и конечно же — отпуск.

Отпуск… А что мне с ним делать? Я ведь один теперь. Полмесяца назад все завершилось — окончательно и бесповоротно. Развод, суд, нервотрепка, обиды, дележ… Фу, какая гадость.

Где–то через два или три года жизни с Настькой я впервые ощутил неприязнь к ней. Пора глупой влюбленности прошла, розовые очки сползли с носа, взгляд протрезвел. И я начал понимать, что за человек живет рядом со мной. Ну не очень хороший человек. Нет, наверное не так. Все мы в чем–то нехорошие, сам–то я тоже не лучше. Нет, не «не хороший», а просто — не мой. У всех есть недостатки. Некоторые недостатки человека, с которым ты живешь, тебе нравятся, некоторые — не очень, какие–то ты терпеть не можешь, а от каких–то испытываешь эмоциональное и физическое удовольствие. Так вот у моей Настьки было не так уж много недостатков, но был один такой, который терпеть получалось лишь скрипя сердцем и сжимая зубы. Понятно, что в период влюбленности я его не замечал (не хотел замечать?). Тем сильнее было разочарование, тем меньше было желания мириться с этим недостатком, когда страсти и гормоны отбушевали…

Гормоны…

Вот больше всего сейчас жалели о разводе именно они, мои гормоны. Наша с Настькой супружеская жизнь сошла на нет задолго до официального развода, так что месяцев пять или шесть уже эти дурацкие гормоны–гармони бесновались во мне, наигрывая жуткую музыку, похожую на призывное мяуканье мартовского кота.

Мартовский кот… Март… Весна… Пора любви, бля…

А как мы трахались с Настькой! Вот что она умела, так это заводить меня на полную катушку и доводить до полного опустошения. Уже через полчаса наших любовных игрищ я из чихающего мотора старого запорожца превращался в движок новейшей гоночной «Феррари». Но Настьке этого было мало. И только еще через полчаса, когда я уже ревел ракетным двигателем и готов был взмыть на орбиту, испуская из моего члена, как из сопла, огненные вихри, только тогда, до того момента казалось бы спокойная, Настька вдруг сама превращалась в львицу и допускала меня к финалу — рыча, царапаясь, раздирая мне задницу ногтями, поглащая меня всего…

От воспоминаний и голода все в штанах давно уже напряглось. Мой мумрик выпрягался из трусов, яйца налились свинцовой тяжестью. Способствовало этому, как я понял, и то, что стоя у окна, вдыхая мартовский воздух, предаваясь воспоминаниям, я оказался вплотную к теплой батарее и все это время прижимался к ней причиндалами, а руки мои, в карманах брюк, подсознательно потирали лобок и яйца…

«Нет, брат, так нельзя, — подумал я, обращаясь к самому себе. — Пора бы что–нибудь уже придумать. Ну не можешь ты найти себе бабу нормальную, понимаю… Но что–то же делать надо!»

Да, я никогда особо не пользовался успехом у слабой половины человечества. Я не красавец, не атлет, не мистер Бим и не Фенимор Купер… Короче, не могу я привлечь бабу ни красотой накачанного торса, ни юмором, ни говорливостью — ничем. Я — обычный среднестатистический мужик, преподаватель истории в средней школе уездного городка. И те три десятка баб, с которыми я работаю, — это либо уже пожилые одуванчики, либо измотанные жизнью матроны.

Нет, где–то на втором или третьем месяце безсексья я набрался наглости и подплыл к нашей англичанке, к Верке — Вере Дмитриевне. Она была самой молодой в этом цветнике, хотя и старше меня на восемь лет. Не сильно еще потрепанная жизнью разведенка с двумя детьми, в огромных очках, с широкими бедрами, ядреными (но вялыми, как оказалось впоследствии) сиськами, немного сальными, но красивыми каштановыми волосами. В общем, мы провели новый год вместе, в душной унылой компании каких–то ее знакомых. Мы свалили часа в два ночи, посреди «бурного веселья» (читай — скукоты пьяных бесед). Я затащил ее к себе. Она не особо сопротивлялась, — то ли потому что хорошо набралась, то ли ей и самой хотелось. В общем, войдя в свою единственную комнату в общаге (да–да, наша однокомнатная квартирка разумеется отошла Настьке) и едва закрыв дверь, я сразу прижал Верку к стене, тут же, у входа, и немедленно полез ей под шубу из искуственного меха, целуя ее шею, ухо, щеку. Она тут же запыхтела и отдалась мне. Нет, ну физически она отдалась мне чуть позже. Просто она сразу вся обмякла, задышала тяжко, повисла на мне…

Уже минут через пятнадцать я оказался меж ее ног, тут же, в тесной общаговской прихожей–кухне, на полу. Я даже не дал ей времени раздеться. Она была в шубе, я только и сделал, что сбросил с себя куртку и шапку. Быстро задрав подол шубы, юбку, содрав с нее колготки и уже намокшие трусы, я поставил ее на четвереньки и как бешеный ворвался в нее сзади. Она всхлипнула, охнула, упала головой на руки, подавая ко мне сочный зад, вихляя им под моим напором. Я кончил буквально на третьей фрикции, даже не думая о том, что без презерватива, что она даже не была в ванной, что вытекая меж ее набухших срамных губ, моя сперма, смешанная с ее выделениями, капает на подол юбки, что она конечно же не только что кончить не успела, но и завестись–то еще как следует не завелась…

Потом был остаток ночи — скучный пресный секс с этой унылой коровой, которая не могла ничего, кроме как целовать мои соски, гладить сухой ладонью живот и с запоздавшим целомудрием отказываться от всего, что не укладывалось в рамки «правильного семейного секса времен застоя». В общем, после нее я только острее почувствовал, сколько я потерял в жизни вместе с Настькой…

Потом мы впервые встретились с Веркой уже после новогодних каникул. В учительской, когда все разошлись, она подошла ко мне, прижалась бюстом, зашептала «Я соскучилась по тебе…».

«А я по тебе — нет» — чуть не сказал я.

После уроков она пришла ко мне в класс.

Я не секс–монстр, я не готов бросаться на все живое после десятидневного воздержания. И мне совсем не хотелось Верку — ее вялой груди, ее такой мягкой, покорной, сопливой срамницы, ее влажного шепота, ее игры в юную кокетливую девочку. Меня всегда с души воротит, когда тридцатипятилетняя баба вдруг начинает вести себя как девочка на выданье — разговаривать тонким капризным голоском, играть глазками, шмыгать носом и по–детски кокетничать. А Верка оказалась в интимных отношениях именно такой.

В общем, мне было противно и чтобы побыстрее от нее отвязаться, я закрыл дверь на ключ, задернул шторы во всем классе, посадил ее на парту и быстренько отдербанил — лишь бы кончить, не заботясь о том, хорошо ли ей и успела ли она. Потом снял ее со своей шеи, на которой она повисла, тычась лицом мне в грудь и выпроводил — благо предлогов для выпроваживания была масса.

Потом она стала откровенно липнуть ко мне, вести себя уже как постоянная моя женщина. Но в постоянные мои женщины она не годилось совершенно, поэтому пришлось объяснить ей все довольно прямо и жестко. А с дамами такого типа иначе и нельзя.

«Ошибка, это была ошибка — игра гормонов, взрыв неожиданной страсти. Спасибо тебе, Верочка за все. Но ты сама подумай, мне двадцать восемь. Тебе… тридцать три?.. тридцать пять?.. Ну вот видишь, тебе тридцать шесть. У тебя двое детей… Зачем я тебе?.. Зачем ты мне?..»

Она готова была даже стать моей «приходящей дамой для здоровья», но она была совершенно, то есть абсолютно не в моем вкусе. Гормоны–гармони проклятые — не более того.

Да, через два месяца я опять дошел до ручки и снова готов был на все, даже на Верку. Но подъезжать к ней уже не стал. Да и она, вроде, связалась с каким–то таксистом. Он постоянно отвозил ее домой после уроков, на глазах у всей школы…

- Олег Сергеевич, можно?

Я вздрогнул и повернулся, приходя в себя, возвращаясь в реальный мир из мира воспоминаний и грез.

В мини–юбке и белой блузке с глубоким декольте, с полоской оголенного живота между краями блузки и юбки, на шпильках, с брюнетистым завивающимся локоном, спадающим вдоль правой щеки, мерно жуя жвачку, она шествовала через класс к моему столу. Ну это же школа, блин! Школа! Шко–ла… Какого хрена эти телки, от которых духами прет за версту, приходят в храм образования одетые, как последние шлюхи!

Когда она подошла ко мне и встала в полутара метрах, перенеся вес на одну ногу и чуть отставив другую, сложив ручки перед собой — ну чисто девка из телевизора, рассказывающая прогноз погоды, — я взял со стола ручку и бросил на пол.

Она недоуменно проводила ручку взглядом, воззрилась на меня.

- Подними, пожалуйста, — сказал я, снова засовывая руки в карманы и прислоняясь задом к подоконнику, критически глядя на нее.

Она мерно жевала жвачку. Ее довольно красивые, огромные, карие и такие тупые глаза открыто и не отрываясь смотрели мне в лицо. Потом взгляд обратился на лежащую возле ее ног ручку. Снова на меня.

- Зачем?

- Понимаешь, Шалеева, — усмехнулся я. — У меня радикулит. Уронил, вот, ручку, а наклониться поднять не могу. Подними, пожалуйста, помоги инвалиду.

Она все также жевала жвачку и смотрела на меня. Во взгляде лишь на секунду промелькнуло что–то вроде удивления.

Потом, решив наконец, она присела, потянулась, взяла ручку, поднялась, сделала шаг ко мне, положила ручку на стол.

Когда она, присев, потянулась к ручке, ее блузка в районе декольте отклонилась, и я увидел…

О Господи! Настька, Настька… Бабы! Я хочу вас! Всех! Ну дайте же мне кто–нибудь!

- Вот видишь, Шалеева, — сказал я вслух, торопливо выдергивая руки из карманов, чувствуя как мой жеребец снова забил копытом в своем стойле. — Ты тоже не можешь наклониться. Хотя радикулит тебя не мучает… Вывод?

Она жевала. Все–таки офигительно красивые у нее глаза. Но тупы–ы–ы–е–е–е! Впрочем, она дура. Обычная стандартная современная телка — троечница с кругозором «шмотки–мобильник–тусня–интернет–хочу–замуж–за–олигарха».

- Не знаю, — ответила она.

- А вывод прост, Шалеева, — продолжил я. — В школу нужно приходить в таком виде, чтобы потом не было мучительно больно за…

Я потерял мысль, которую думал, когда бросал ей ручку на пол. И теперь не мог вспомнить, за что именно ей будет мучительно больно, если она будет приходить в школу, одетая как шлюха.

- За свои знойные ляжки, — бухнул я, прежде чем успел сообразить, что же такое я несу, гребаный учитель.

Она бросила на меня непонимающий взгляд, дернула бровью. Но челюсти ее не остановились ни на секунду — она продолжала жевать. И даже надула быстрый небольшой пузырь.

Вот же, блин, тупая корова. Дура…

Но сиськи у этой дуры…

И ляжки — это да…

И вообще…

- Ну так что ты хотела, Шалеева? — спросил я деловито, пытаясь стряхнуть с себя наваждение увиденных в ее блузке небольших аккуратных сестренок–близняшек–сисечек.

- Ну–у–у… — озадаченно протянула она. — Вы же сами говорили… ну, типа, чтобы я пришла после уроков. Ну, типа, с зачетом там что–то…

Я вспомнил. Да, действительно, эта дура напрочь провалила зачет по истории. Хотя зачет был элементарный — практически все вопросы за восьмой–девятый классы. А эта дура — в десятом. И через два месяца ей прозвенит звонок. Я сказал ей, чтобы пересдала… Да, совсем забыл про эту идиотку.

- А, — кивнул я. — Да–да, вспомнил, типа… Типа, у тебя всего один правильный ответ, Шалеева. Ты как собираешься сдавать, — ну, это, типа, — экзамен?

Она совершенно не уловила иронии.

- Ну–у–у… — снова протянула она. — Не знаю… А чо?

- «А чо»?.. Да ничо, Шалеева, все зашибись, все просто замечательно…

Я сделал шаг к ней, положил руки на ее плечи, качнул ее, по–отечески глядя ей в глаза.

- Все просто обалденно, Шалеева. Потому что экзамен ты провалишь. С треском.

Руки, лежащие у нее на плечах вдруг совершенно отчетливо сказали мне: «А бретелек–то не чувствуется. Чувиха–то без лифчика…»

Они произнесли это голосом дрожащим, ломающимся от волнения, сладострастным и пошлым. Я немедленно отдернул их — наверное, слишком поспешно, потому что чувиха недоуменно уставилась на меня своими коровьими карими и медленными глазами…

И вот тут меня вдруг захватило…

Мой мумрик резко зашевелился в штанах. Я не видел ничего, кроме ее глаз — огромных, карих, коровьих глаз, — ее стройной шеи без единой морщинки, ее черного (ах как же я люблю жгучих брюнеток!) локона, свисающего вдоль правой щеки, ее небольших сисечек под белой блузкой с глубоким декольте, ее небрежно отставленной очень правильной формы ножки в лакированных босоножках на шпильке…

А интересно, девочка ли она?.. Хотя… Какая, к черту, девочка. Она уже долбится, наверное, во все дыры, как швейная машинка…

А может быть, воспользоваться служебным положением?.. Предложить ей нормальную оценку за зачет…

«Э–э–э, ты что, блядь! Куда тебя, нахрен, понесло!», — прошипел внутренний голос.

«А что… — ответил я ему, — стопудово она уже не девочка давно.»

«Ну–ну, — ответил тот. — Ты еще спроси у нее».

- Шалеева, а ты девочка?

Клянусь, я этого не говорил! Нет, это не я! Это кто–то другой.

Она дернула бровью, тряхнула головой.

- В смысле?..

«Ну ты, братец, дура–а–а–к!» — насмешливо протянул внутренний голос. И добавил: «если она кому–нибудь расскажет об этом разговоре…»

Но мне уже было по барабану.

Такое бывает. С каждым, наверное. Ну или, по крайней мере, — с каждым мужиком. Когда прешь вперед, как танк, к черту на рога. Понимаешь, что обратной дороги не будет, что будет куча проблем, что за все придется ответить, и все равно — прешь.

Она стояла в полуметре от меня. Жевала. Взгляд ее бегал по моему лицу.

Стоп… А ведь она понимает мое состояние… Да по–любому — понимает. Ей семнадцать лет; она дура, конечно, но прежде всего она — баба, баба до мозга костей. Она не могла не понять, не почувствовать, мое состояние. Да от меня возбужденным самцом прет, наверное, на весь класс. И мой все больше напрягающийся инструмент уже, наверное, заметно оттопыривает брюки…

Конечно, она все поняла. Вон как она вглядывается в мое лицо — внимательно, чисто по–женски. Даже жевать стала медленно и почти незаметно…

- В смысле… В смысле… — повторял я, уже забыв, к чему это относилось. В мозгах наступила полная кутерьма. Мне хотелось одного из двух: либо немедленно выпроводить ее из класса, либо…

Положить ей сейчас руку на поясницу… Нажать, потянуть к себе… Она непонимающе и удивленно уставится мне в глаза, забыв про жвачку совсем… Под давлением моей руки сделает мелкий семенящий шажок ближе ко мне… Голова ее инстинктивно чуть откинется назад в стремлении удержать дистанцию… Но тут моя вторая рука ляжет ей на бедро, переместится на попку, потом — к лицу, чтобы отбросить черный завивающийся спиралью локон от щеки… Мои губы потянутся к ней… Она упрется, распахнув от удивления глаза, морщась и лихорадочно соображая, что же теперь будет и что ей делать… Тут моя рука рывком завершит ее движение ко мне, так, что ее животик вплотную прижмется к моему животу… Мои губы быстро скользнут по ее губам и вверх, по виску, чуть вниз — к ушку, по мочке к задней части скулы, перейдут на шейку за ушком и оттуда медленно будут спускаться по шейке вниз, быстрыми легкими сухими поцелуями — вниз, по линии воротничка, в направлении декольте… А вторая рука будет гладить ее щеку, переходя на заднюю часть шеи, на плечо… Потом тоже спустится к пояснице и, чуть отстранившись, я положу ладонь ей на животик, у самого пояса юбки, нажимая, поглаживая…

«И тут она завизжит… И сбежится на ее визг куча народу… И будешь ты мотать срок за совращение малолетней…» — продолжил внутренний голос.

Но кто бы его слушал…

Я уже реально был возбужден. Мой жеребец бил копытом так, что слышно было, наверное, до первого этажа школы. Я… я уже не был учителем. И она не была ученицей десятого класса. Я был просто мужик. И перед этим просто мужиком стояла чертовски симпатичная и соблазнительная девочка — ну очень в его вкусе. С огромными глазами. На шпильках. С черной спиралью локона у щеки. И без лифчика. А у мужика вот уже полгода не было нормальной бабы…

- Перестань жевать, — зачем–то произнес я. Мой голос был сухим, ломким, сиплым.

Она дернула бровью. Но жевать перестала. Небрежно достала изо рта комок жвачки, бросила его в корзину для бумаг, стоящую возле стола. Снова повернулась ко мне, уставилась.

Я не клал ей руку на поясницу. Я просто сделал шаг к ней, оказавшись вплотную, положил ладонь ей на щеку, ту, возле которой спиральным ручейком пробегал смоляно–черный локон. Провел по щеке, большим пальцем лаская висок. Опустил руку вниз, не шею. Еще ниже, туда, где вырезом заканчивалась блузка на ее груди.

Она стояла не шевелясь, молча, испытующе глядя мне в лицо. Я видел, как зрачки ее метались по моему лицу, пытаясь поймать его выражение, уяснить, что и зачем я делаю.

Я вернул руку на шею, другую положил ей на талию. Притянул ее лицо к своему, положил губы на ее губы — легко, едва касаясь. С минуту я так же, едва касаясь, потирался губами о ее закрытые губы, поцеловывал их уголки, ладонью разминая ее живот.

Каждую секунду я ждал, что вот сейчас она резко, упершись руками мне в грудь, отстранится, возмущенно глядя. Рванет из класса полубегом. Может быть, даже влепит мне пощечину напоследок… Хотя нет, пощечины от этой телки ждать не приходится…

Но она не делала ничего. Она просто стояла, пытаясь утаить от меня прерывистое взволнованное дыхание. Она только расцепила руки и отвела их за спину…

Я убрал руку с ее шеи и теперь обеими руками держал ее за талию, слегка прижимая к себе, так, что мой упершийся в брюки дымящийся мумрик своей головой ощущал мягкую упругость ее живота. Я теперь уже серьезно поцеловал ее губы — раз, еще раз… Потом приник к ним долгим влажным поцелуем, языком пытаясь разжать ее сомкнутые губы, проникнуть в ее рот. Она запрокинула голову, подалась. На поцелуй она не отвечала (ну так кто бы ждал–то!), но и не сопротивлялась — податливо разжала губы, позволила моему языку попасть внутрь, почувствовать сладковатый мятно–вишневый вкус, оставшийся после жвачки.

И вот тут я стал заводиться по–настоящему, до потери контроля и ощущения реальности. Я прижал ее к себе уже серьезно. Я жевал ее губы. Одна рука поднялась по ее телу, нашла маленькую упругую грудку, стала поглаживать ее сбоку…

И тут хлопнула дверь…

«Конец!» — пронеслось в голове в ту долю секунды, которая потребовалась, чтобы оторваться от ее губ, от ее тела, сделав быстрый шаг назад, испуганно уставясь на дверь…

Дверь была закрыта.

- Это у физички, — сказала она.

Это были первые звуки, которые она издала за последние двадцать минут. Ее голос изменился. Он стал глуше, прерывистей. Она была взволнована. Не возбуждена, конечно, нет. Просто взволнована.

Хлопок двери (у физички — это, значит, в соседнем кабинете) вернул меня к реальности, вернул меня к способности рассуждать и трезво смотреть на вещи. И я испытал от этого огромное сожаление. Я не хотел возвращаться к реальности. Возвращение к реальности возвращало меня к ответственности и необходимости принимать решение — единственное в сложившейся ситуации. А мне не хотелось принимать его. Мне хотелось чувствовать губами ее губы, ощущать ладонью упругую, волнующую теплоту ее груди, лелеять собственное сексуальное возбуждение.

Я очень люблю возбуждение. Саму ту фазу, когда ты смертельно хочешь женщину, хочешь так, что все у тебя дымится. Она — вот она, рядом с тобой, готовая на все. Но ты не торопишься к этому всему, ты идешь по скользкой извилистой тропе желания — туда, до той точки, где оно будет уже нестерпимым, и где единственным выходом будет либо взять ее немедленно, либо умереть. Этому научила меня Настька. Наши игры никогда не длились меньше часа, а то и двух — как бы мне ни хотелось, как бы я не был возбужден, но она не запускала меня в себя, пока не определяла по каким–то одной ей известным признакам, что сейчас я либо задушу ее, либо просто кончу в никуда. Она не позволяла мне ускорять процесс и даже после того, как запускала в себя. Обычно она сама брала инициативу в свои руки — садилась сверху и медленно, дозу за дозой, отмеряла мне секунды блаженства, — доводила меня до пика, но вдруг останавливалась, выпускала меня из себя. Я мог орать, материться, умолять, пытаться взять ее силой — все было бесполезно. Она дрессировала моего жеребца так, как нужно было ей. И когда она наконец отпускала поводья и позволяла ему бежать тем аллюром, каким он хочет, благодарности его не было границ. Дойдя до финиша, я проливался в нее бесконечным ярким потоком и готов был весь пробраться в ее влагалище, раствориться в нем, стать его смазкой, живущей в нем бактерией, его рабом…

Я рванулся к двери. Лихорадочно повернул торчащий в ней ключ. Метнулся обратно. Быстро захлопнул открытое окно. Одним прыжком — к ней.

Она все так же молча стояла, держа сомкнутые руки за спиной. На секунду встретившись с ней взглядом, я увидел: она все поняла. Она поняла, чтО сейчас произойдет, что я сорвался, что я уже плохо соображаю, что я хочу ее… И я не увидел ни испуга, ни отвращения, ни… да ничего я не увидел в ее глазах, кроме легкого тревожного любопытства.

Я рванул ее на себя так, что ее грудки ударились и вдавились в мою грудь, ее живот прижался к моему животу, ее бедра хлопнули о мои. Она резко выдохнула от такого рывка, забросила голову назад. Я впился губами в ее губы — по–прежнему безответные, бесстрастные. Одной рукой я давил на ее поясницу, прижимая ее живот к своему, другая рука быстро скользнула под блузку и добралась до груди. Когда ее маленькая, такая теплая и упругая как мячик сисечка послушно легла в мою ладонь, я совсем потерял голову. Я замычал от наслаждения, размазывая губы по ее губам, сдавливая грудку, нависая над ней и шатаясь, проталкивая язык в ее ротик и приходя в неистовство когда язык касался ее острых резцов, ее сладкого языка. Потом я отпустил ее губы, быстрыми и уже влажными поцелуями спустился по подбородку и шейке к груди. Подбородком отодвигая край блузки, я стремился к соску той сисечки, которую массировал. Я подталкивал ее пятерней к разрезу декольте, я зубами оттягивал блузку. И наконец я ощутил на губах упругую теплоту этого прекрасного мячика, почувствовал языком твердую шероховатость ее сосочка. Я сходил с ума, целуя, посасывая, забирая в рот целиком этот маленький шарик. Я сходил с ума, но тем не менее почувствовал, как напряжен стал ее животик, прижатый к моему животу, как он раз от разу подергивается, то становясь еще напряженней, то расслабляясь. Тогда, удерживая ее, продолжая ласкать грудку, я спустился головой вниз. Щекой и подбородком поднимая нижний край блузки, я стал блуждать губами по ее животу — вокруг пупка, к боку (она невольно делает резкий вдох), потом — вверх, почти до груди, теперь — вниз к самому поясу юбки (животик вздрагивает, она резко и шумно выдахает воздух). Через нескольку минут такой ласки я возвращаюсь губами к грудке. Целую и посасываю сосочек, с удовлетворением замечая, что он стал чуть тверже, чуть крупнее. Мне очень важно, чтобы она возбудилась, чтобы все происходящее не было похоже на изнасилование или на дачу взятки должностному лицу.

Она должна возбудиться. Если она не возбудится, не захочет сама продолжения, то я вернусь в мир реальности, в мир пустого школьного класса, где на стене висит доска, по стенам развешаны портреты Наполеонов, Цезарей, Аристотелей и прочей шелупони. Я вернусь в холодный и рассудительный мир казенного воздуха, скрипучего пола, пыльных люстр на грязном потолке. И это будет мир непонимания, отчуждения, раскаяния, где взъерошенный, пыхтящий, со вздыбленными штанами учитель истории окажется один на один с ничего не понимающей униженной шестнадцатилетней девочкой.

Да, она должна возбудиться и захотеть меня. Это сделает нас равными, это хотя бы внешне поделит между нами ответственность за случившееся, сделает нас соучастниками одного преступления.

Но для этого нужно очень, очень постараться. Возможно ли, чтобы шестнадцатилетняя девочка, вдруг атакованная своим двадцативосьмилетним учителем смогла захотеть закономерной развязки такой атаки? Здесь, в школе, в классе? Совершенно неожиданно, без всякой подготовки, без каких бы то ни было предварительных эмоций? Чтобы она просто взяла и захотела быть по сути изнасилованной?..

Я постарался сдержать себя, поумерить пыл. Излишняя пылкость была сейчас не к месту. Так можно только напугать ребенка и отвратить ее.

Сдерживаясь, я ослабил хватку руки на ее грудке. Мои губы вернулись к ее губам.

Я уже нежно, а не дико–страстно, целую ее губки — бегло, легко, поверхностно. По носику перехожу поцелуями к глазкам. Когда мой влажный медленный поцелуй оказывается на ее прикрытом веке, она вздрагивает и вздыхает. Я слышу отчетливое, шепотом — «мамочка…».

А это уже зацепка! А это уже верная моя помощница — эрогенная зоночка. Вполне себе приличная, не требующая раздевания и шастания губами по всему телу испуганной девочки. Ведь даже на сосочек она так не отозвалась. А тут — бац, и в дамки… Однако не надо расслабляться… Работаем, работаем!

Я возвращаюсь к губкам. Легко провожу по ним языком. Целую их медленно, влажно, от одного уголка до другого. Теперь другой глазик. Прикрываю внутренней горячей стороной губ веко, легонько дышу на него, касаюсь языком.

«А–а–а…» — на выдохе, шепотом, с придыханием. Ну давай же, девочка моя, давай!

Теперь от века я иду не к губкам, а к височку и далее — к ушку. Нежно дышу в него, пробегаюсь по раковинке кончиком языка. Спускаюсь поцелуями по шейке за скулой — неторопливо. Последний поцелуй — под воротничок блузки, туда, где шейка сходится с плечом.

О Боже! Ее рука поднимается и ложится мне на плечо. Вторая рука держится за меня где–то у талии. Что это, лапушка?.. Это первое проявление просыпающейся нежности?.. Или тебя уже не держат ножки?..

Снова губы мои на ее веке… На другом… Рука ласкает ее талию, животик — медленно, плавно, но уверенно и с нажимом.

Теперь — губки… Нежно, но настойчиво, плотно, с проникновением языка в ротик, с вращением головы, пожовыванием и посасыванием. Ответа по–прежнему нет, но губки с готовностью отдаются моим губам, а ее язычок… да–да, он не остается безучастным — он трепетно касается моего языка… Ну что ж… Может быть, я плохо о ней думал. Может быть, она действительно девочка, даже не целованная, не умеющая целоваться. Может быть, поэтому ее губки так внешне (а просто — неумело) безучастны к моим поцелуям…

А вот теперь — сисечка…

Медленно, от основания, поцелуями поднимаюсь по грудке к ее венцу — маленькому и твердому розоватому сосочку. Обвожу его, по ореолу. Целую, втягиваю. Выпускаю и снова втягиваю, посасывая. Выпускаю. И снова втягиваю, но уже не останавливаюсь на достигнутом, а забираю в рот всю грудку целиком…

Минута… Две… Фиг знает сколько минут ласк…

Девочка дышит неровно, отрывисто, подрагивает иногда, покачивается. Но ни одного стона, ни одного невольного движения, ни одного, даже робкого и неумелого, ответного действия.

Хотя… Может быть, я хочу слишком многого… Все–таки я учитель, а она — ученица. Здесь школа. Может быть, девочка просто не может расслабиться в такой обстановке, отдаться ощущениям и эмоциям…

Ну что ж, может быть…

Еще несколько минут ласк…

Чувствуя, что сам уже изнемогаю, что брюки мои скоро лопнут и счастливый жеребец выглянет в образовавшийся прорыв и зальет всех и вся, снова отпускаю себя с тормозов, позволяю себе расслабиться… Что ж, пусть так… Плевать… Пусть будет изнасилование… Мне уже по барабану, я больше не могу…

Теперь рука спускается на внешнюю сторону бедра, плавно доходит по ней до колена, переходит на внутреннюю сторону и уже по ней, медленно и нежно, без рывков, поднимается. Под юбочку… выше… выше… пальцы ощущают шелковистость ее трусиков… Рука чуть смещается, туда, где между ее ножек скрыта теплая цель всего моего безумства — она, заветная, зовущая, королева, царица грез, врата в райские кущи…

О Господи! Трусики несомненно увлажнились! Да–да, я чувствую. Конечно, она не потекла страстью, но то, что в писечке у нее сейчас отнюдь не сухо — это очевидно. А значит… А значит — это не изнасилование. Она согласна!

Палец нащупывает едва ощущаемую канавку, бороздку посреди ее промежности — ту, в которую трусики легко вдавливаются под нажимом…

Ее рука вдруг ложится на мою руку…

Я замираю, ожидая, что же будет дальше…

Нет, она не прижимает мою ладонь к своему телу. Она легко, но требовательно пытается убрать мою руку от своего потайного местечка…

Значит так… Значит, все, что ты готова мне позволить — это поцелуи и ласки всего, что выше пояса…

Нет, так не пойдет… Я не могу и не хочу останавливаться… Я вошел в стадию пофигизма… Если бы сейчас передо мной была Клеопатра, за ночь с которой я должен отдать жизнь, я бы несомненно выбрал ночь… Я зашел за ту черту, за которой уже нет возврата…

Поэтому я не позволяю ее руке отвести мою. Я прилагаю усилие и моя ладонь ложится на ее лобок, начинает елозить вниз и вверх по промежности.

Она пытается отстраниться, но мои пальцы уже скользят сбоку, с бедра, под трусики и там, по теплой коже, перемещаются к ее волшебной попке. Я целую ее шею, грудь, живот — уже не осторожно и нежно, а нетерпеливо и властно.

Мои пальцы под трусиками ищут обратную дорогу — туда, где увлажненный шелк ее волос…

Она вздрагивает, пытается отстранить от меня таз… Но я надавливаю на ее попку другой рукой, не давая ей отдалиться. Я приспускаюсь на одно колено и всем лицом зацепив подол юбочки, начинаю поднимать его, пока мои глаза не встречают белизны трусиков между ее ножек… Я тянусь к ним губами. Я ощущаю губами их влажность, когда целую ее туда, где скрыта под материей ее так желанная сейчас писечка… Целую еще, и еще, ощущая легкий теплый запах ее самости…

Она пытается опустить таз, присесть, чтобы уйти от моих губ, но я не позволяю ей этого. Я целую ее бедра, лобок, устье, спуск в промежность. Я глажу ее бедра и попку, животик…

Потом выпрямляюсь, обняв ее, поворачиваю и легонько толкаю к столу, заставляя опереться на него. Минута на то, чтобы ногой слегка раздвинуть ее ножки, а руками поднять юбочку и сдернуть почти до колен трусики. Она пытается выпрямиться и повернуться ко мне, но я налегаю на нее, заставляя снова опуститься на стол, чтобы сохранить равновесие.

Еще несколько секунд, чтобы расстегнуть молнию на брюках и сдвинуть в сторону трусы, высвобождая разгневанного огнедышащего коня.

Она, почувствовав, что сейчас будет уже не до шуток, лихорадочно пытается высвободиться, одной рукой пытается нащупать свои трусики, чтобы натянуть их обратно на обнаженную попку. Она неровно, — нервно, — дышит, пыхтит и постанывает от усилий и испуга. Но она не издает ни звука, чтобы позвать на помощь. Она молча сопротивляется… Но что она может сделать?

Моя головка касается ее ягодицы, скользит по ней в щель между белых булочек. Я больше наваливаюсь на нее, заставляя согнуться, слегка надавливаю на спину, так, чтобы она упала грудью на стол.

Неожиданно она перестает сопротивляться и почти послушно подчиняется моему натиску. Это окончательно выводит меня из равновесия. Чувствуя, что сейчас взорвусь, я прижимаюсь к ней вплотную, беру руками за бедра, подаю член вперед…

В последний момент в мозгу срабатывает какой–то стоп–кран и когда головка уже входит в это набухшее надрезанное яблочко, уже ощущает влажность ее влагалища, я даю задний ход. Я беру член рукой и начинаю елозить им по ее половым губкам, по шелковым спутанным волоскам на лобке, стараясь осторожно касаться ее клиторочка. Я вижу как подрагивает ее попка, она, кажется, даже покачивается из стороны в сторону, подчиняясь моему члену, пытаясь не отпустить его касаний. Я слышу, как шумно и неровно она дышит, вцепившись в стол, слегка закинув голову назад, выгибаясь иногда чуть больше, чем нужно для того, чтобы не мять сисечками бумаги, лежащие на столе.

В какой–то момент, когда я веду головкой между ее влажных губок, пытаясь не углубиться в ее влагалище (о Господи, каких усилий мне стоит не дать моему жеребцу полную свободу действий!), в какой–то момент где–то у меня в промежности вдруг возникает первый неожиданный острый спазм, от которого я вздрагиваю и чуть не вскрикиваю, вовремя успев перевести вскрик в долгий сладострастный стон. Она вздрагивает вслед за мной, поворачивает голову, смотрит на меня, смотрит мне в лицо. Ее глаза затуманены, щеки горят, на лице отсутствующее выражение…

Мой таз непроизвольно дергается вперед, будто кто–то резко толкнул его сзади. Мой член при этом толчком упирается куда–то под ее лобковую кость, наверное в клиторочек. Она тихонько, но отчетливо вскрикивает.

А мой таз снова дергается. Где–то в паху рождается и разливается по ногам и животу знойная истома и почти тошнотворная слабость. Ей на смену приходит второй спазм. Глаза перестают видеть, дыхание срывается и становится частым и шумным. Я перестаю что–либо соображать.

Теперь моя рука отпускает член и он начинает лихорадочно двигаться по собственной воле, вслед за отрывистыми и хаотичными движениями таза — по бедрам, по лобку, по ее влажным губам. В какой–то момент я вскрикиваю и падаю на нее, в последнюю секунду успев упереться руками в стол. Я нависаю над ней, дыша ей в шею, в затылок, целуя и покусывая. Я чувствую, как потяжелели и напряглись яички, слышу, как шуршит головка по ее волосам на лобке…

Приходит новый спазм. Я вскрикиваю, ощущая, как жгучий стержень быстро движется внутри моего члена к головке, как она разрывается вдруг и как с огромным облегчением вылетает из члена, как пробка, первая жгучая волна. За ней накатывает следующая… И еще одна… И еще…

Не знаю, кажется я не орал. Но стонал, конечно, громко.

А она, вся напрягшись подо мной, постанывая тихонько, поскуливая, елозила тазом, пытаясь поймать мой изливающийся ускользающий член в свою ловушку. Но слава Богу, ей это не удалось…

Минуты через две, придя в себя и не чувствуя ничего, кроме запоздалого стыда и опустошенности, я присел на корточки и заглянул ей в промежность, полез туда рукою.

Там все было в сперме — слипшиеся волоски, губки, нижние части ягодиц, вся промежность. Сперма накапала на ее трусики, на стол, на пол. Такое ощущение было, что из меня лилось как из кабана.

Не в силах разобраться, я руками раздвинул ее губки, пытаясь заглянуть внутрь — не попала ли сперма внутрь ее.

Она уже успокоилась и теперь, выпрямившись и полуобернувшись, заглядывала себе за спину, в попытках рассмотреть, что же я там делаю.

Мне было мерзко. Было мерзко, пусто, стыдно, уныло, казенно, холодно и безобразно.

Тем не менее я, просунув голову между ее бедер, запечатлел на ее писечке быстрый благодарный поцелуй — все же она–то, ее беззащитная писечка, с аккуратными припухшими губками, вся такая нежная, вся такая печальная и трогательная, измазанная в моей сперме, — она–то ни в чем не была виновата; и она дала мне несколько минут кайфа.

Потом я выпрямился, пряча обратно в штаны своего коня, стирая со щеки и носа сперму, в которой измазался, целуя. Я поправлял трусы и застегивал молнию, не зная, куда деть взгляд, что сказать и что сделать.

Она, тоже не глядя на меня, быстро натянула обратно трусики, оправилась.

Потом застыла на мгновение, глядя в пол (может быть на белые капли, нападавшие с нее). Потом вдруг быстро пошагала к двери, не оборачиваясь.

- Ша.. Шалеева… — произнес я. — Лена… Лен, подожди…

Она не остановилась, не обернулась — она быстро повернула ключ и исчезла за дверью.

***

Она сдала историю на отлично. Это был единственный предмет, за который она получила больше тройки. Хотя в моем классе, на моем уроке, она не появилась больше не разу. Как ни разу мне не удалось встретиться с ней на переменах. Впрочем, я особо и не старался. Так было даже лучше.

В первый раз я увидел ее где–то через полгода после этого случая. Заметив меня, она скользнула в какой–то магазинчик.

Потом я видел ее еще пару раз. И каждый раз либо она, либо я успевали сделать так, чтобы не встретиться даже взглядом.

О ее смерти я узнал только два года спустя после того, как она погибла. Она ехала на мотоцикле со своим парнем, который, как выяснилось был совершенно пьян. Где–то на перекрестке, в пригороде, они въехали под камаз. Ей в тот день исполнилось восемнадцать.