В четверг, как всегда, в шесть часов. Нелепо носить с собой эту гуашь в коробке, гремучую, схваченную резинкой, чтобы не рассыпалась. Акварель лучше, она легкая и сухая, а гуашь мокрая и жирная. Она похожа на кефир, гуашь, а масло – оно похоже на масло.

Кефир хорош, когда хочешь пить и есть одновременно. А когда не хочешь ни пить, ни есть, а только рисовать, то гуашь не поможет, лучше масло. Потом засыхает корочкой, даже в альбомах видно. Где вы, юноша, видели таких коней? Нигде я не видел никаких коней.

Начинается: рисуем такую вот картошку, от нее такую вот загогулину, а отсюда у них растут ноги. Знаете, как рисовали средневековые китайские художники? Одной линией от большого пальца ноги до большого пальца ноги. Мы не средневековые китайские художники.

Рисуем общий контур, выделяем более мелкие части. Высота головы составляет седьмую часть высоты человеческого тела, так и нужно замерять. Пробовал, сколько раз, всегда тело получается слишком длинным, должно быть не больше пяти. У кого еще получилось не больше пяти? У всех получается по-своему. Просто у тебя всегда слишком вытянутые головы, поэтому. Позвоночник выгибается вот так. А у тебя прямой, как столб. А у тебя кривой, как серп. Если не веришь мне, посмотри на себя. Я не на коне. Я, так сказать, в полном говне.

Открываю коричневую краску. Самая жидкая, всегда пятна. Хром и кобальт, чтоб им пусто, но им никогда не будет пусто, не то что белой. Кобальт похож на бельевую синьку. Есть целая картина, вся такой краской, мой любимый художник, но не люблю. На заднем плане маленькое привидение в белой рубашке, со свечкой в руке. Грязненько так, но ему можно.

Она здесь, незачем ей было приходить. Ты зачем пришла? Тебя встретить. Что я, сам не дойду? Я с собакой. Пластмассовые глаза, как будто у куклы. В детском саду. Один раз отлетел волосатый купол, внутри они насажены на штырь, бежевые. Куклы были для девочек, а для мальчиков тоже что-то было, экскаватор. А звери – для всех. Опустила угол рта, в нем стекленеет слюна. Интересно, могло ведь и так: подкидыш, перепутали. Так не бывает: у меня ее кость и его глаза.

Совпадение. Измена. Негроидный младенец. Подмена. Слишком романно.

Духи “Пуазон”, правильное название. Пахнут бензином. Сладким и бензином. Плюс собственный пот. Плюс краденные у отца сигареты, купил три блока угощать кого надо, а она все перетаскала, когда он лежал пьяный, потому что, когда он лежит пьяным, к нему могут войти три сына и хохотать в хохот или две дочери и делать с ним что захотят, а он не проснется.

По всем углам какие-то заскорузлые бурые тряпки. На кухне пахнет жареной-пережареной – чем? О да, картошкой, не люблю. И еще сосед, кажется Сергей, кажется даже Сергей Сергеевич, здравствуй, здравствуйте, ведь ты знаешь, что я это не могу есть, а ничего другого, хи-хи, нет, нервно. Он поднимается на все свои четыре ноги и ревет: ты повежливей, а идите вы, говорю, опять его напоили и ее тоже напоили. Сейчас, говорит, я тебя так – но он меня не посмеет ни так, ни этак. В бесцветной бутылке четыре бесцветных глотка. Ты чего это, говорит Сергей Сергеевич, сейчас отца позову. Зовите, зовите, если придет, можете считать себя иерихонской трубой. Ты начитанный мальчик, но если бы ты был моим сыном, я бы тебе. Показывает, что бы он мне. Если бы вы, Сергей Сергеевич, были моим отцом, я бы сам удавился. Ты очень начитанный мальчик, только если бы ты был моим сыном, я бы тебя своими бы руками придушил бы. Сделайте одолжение,

Сергей Сергеевич, сделайте это прямо сейчас, тем более что все может быть. Он хочет меня ударить по щеке, но он тоже пьян, поэтому попадает в висок. Будет синяк. Всегда говорю, что упал, но люди столько не падают. Допиваю оставшееся. Лучше вижу, лучше слышу и лучше понимаю. Зубную щетку, прочь отсюда.

Мокнет хлопковая требуха, одно полотенце с прозеленью. Бритвенное лезвие в электрической ржавчине. Кажется, здесь живут муравьи.

Маленькие рыжие муравьи, понятно бы на кухне, а здесь что? Здесь тепло и гниль, субтропики. Здесь скоро заведутся муравьеды, здесь всегда светит солнце, потому что никто никогда не выключает свет.

В комнате у отца, как всегда в комнате у отца, валяются вещи – на полу: тапки, пустая бутылка, полный стакан, только там не водка, а что? О, там выдохшееся пиво, от которого скис воздух. Четыре детектива – зачаток вавилонской башни: русский, английский, английский, неопределенный, обернутый в миллиметровку. Это на полу.

А вот на столе – целый веер бумажек, денежных, и таких, которые стоят денег, и таких, которые ни черта не стоят. Очень старая, очень разломанная пишущая машинка “Оливетти”, похожая на выпотрошенную рыбу со всеми позвонками и ребрами. Телефон – с определителем номера, с автодозвоном, принтер матричный – не работает за отсутствием компьютера; компьютер, старый, советский, с черно-белым монитором, годный некогда играть в пушку, а теперь не работает за отсутствием процессора; сейф, железный ящик полметра на семьдесят сантиметров, с двойным замком, не работает, ибо открыт. На кровати: одеяла смятые, две штуки, носок черный, одна штука, ба, отец – один отец, в одном носке, дышит? – это у меня дежурный вопрос, ибо они, кажется, мешали все со всем – о, дышит, даже очень дышит. Продолжаем осмотр: в сейфе – ничего, верхний ящик заперт на ключ, ключ прилагается. Открываю: бумажки, газовый пистолет, обойма. Всегда нравилось его трогать, приставлять к разным частям головы, словом, выделываться. Если в рот или в ухо, то получится. Если в глаз, тоже получится. И в нос получится. Каждое из отверстий головы нашей пригодно для того, чтобы впустить благую весть. Хихикают. Взять его сейчас и уйти. Что еще можно? Конечно, деньги. Столько, чтобы не заметили. Она всегда берет не считая. Пистолет лучше оставить, его сразу увидят, то есть не его, а что его нет. Но с другой стороны, зачем ему пистолет? У него ведь тоже может получиться и в глаз, и в нос. Лучше всего запереть на ключ вместе с деньгами, а ключ спрятать. Куда? Это я не про ключ, это я про себя. Про себя про себя. В художественную школу: там еще, может быть, кто-то, Катерина, можно попросить до завтра – нет, не пустит. Или пустит. Выхожу. Ты куда – уже за дверью. С удвоенной скоростью. Ничего, кроме денег.

Сам не смогу обменять, нужен паспорт. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать. Попрошу.

Поздно как, а еще совсем рано. Сюда было уже темновато, а сейчас – к тому же фонари не горят. Торчат голые лапки – это днем, теперь не видно. Как дойти? Первый лед, гладкий и гадкий. А снег сладкий. Как сахар: немного – хорошо, а много – лучше бы вообще не надо. Или соль. Или, если подумать, любая вещь. Ух. Когда оно искрится, вспоминается фосфор на стареньких шариках. Большие, с толстыми стенками, с очень узкими горлышками, в жестяной коронке, и внутри железка с растопыренными лапками. Похоже на водомерку. Дзинь – и упадет. Дзинь – это я сейчас упаду. Нет, стою. Держусь покамест. Вот что мне странно: думать красиво. Про соль, про шарики. Словно кто-то слушает. Иногда мне кажется, что слушают, когда я думаю. Рассказываю кому-то сказочку про то, как оно все происходит. Некоторые так и делают, только вслух. Приходят, берут телефон и начинают какой-нибудь подружке: ну вот, пришла я. Именно что пришла я.

Женщины в основном. Пришла я, а она мне и говорит. Меня так научили.

Кто, спрашивается? Кому это я? Хорошо бы Господу Богу или еще чему-нибудь такому. Нет, не Господу Богу, а так. Тебе. Какому такому тебе? Вообще – тебе. Особенно противно придумать что-нибудь про себя, а потом повторить кому-нибудь вслух. Ух. Ух. Все-таки дзинь.

Насадили меня на железные штыри и голову мою посыпали звездной пылью. В каждую коленку до самого бедра. Больно. Как много в этом слове. Попробовать рассказать кому-нибудь, как – ничего не выйдет.

Со стороны видней. Нарисовать хорошо. Или вылепить. Мальчик, вынимающий занозу. Екатерина Геннадьевна, вынимающая из коленки железный штырь. Я бы это так: вытянутая шея, на чуть длиннее, чем надо. Глаза полуприкрыты. Рот полуоткрыт. Или наоборот. Не важно.

Три горизонтальные щели. Штырь в левой коленке согревается, становится мягкий и жидкий. Да-да, пожалуйста. Нет-нет, ничего.

Узнаю. Могу. Нет, не могу. Доведешь меня обратно, я там отсижусь минут пятнадцать, а потом пойду. Вопросительный знак. Хорошо?

Зажгу свет в прихожей, зажгу свет в коридоре, зажгу свет в учительской. Доведу, усажу на диван. Ух, сяду. Мне ужасно повезло, а ей немного не повезло, но не так, как мне. Ей не повезло сейчас, а мне не повезло вообще. Такому радоваться не грех. Кстати, что такое грех, надо еще выяснить. Я сегодня нарушил по крайней мере две заповеди. Не чувствую. Радуюсь, радуюсь.

Ну ты иди, спасибо. Дальше я сама справлюсь. Как бы не так.

– Я, Катерина Геннадьевна, собственно, шел сюда. Я вас попросить хотел. Не могли бы вы, точка, точка, точка, позволить мне здесь, тире, тире, тире, до завтра переночевать, точка, точка, точка, ах да, вопросительный знак: хорошо?

– Я не знаю, что тебе и сказать, а зачем, собственно.

Шкаф, альбомы. Прессованная стружка по срезу. Дешевый. Отчего это вокруг все дешевая дрянная мебель? У других старая, деревянная, хотя тоже дешевая. А эта хотя дешевая, но дорогая. Всегда трогательно, что цветы в горшках, хотя на самом деле смешно и глупо, но кажется, что сюда ходят не просто так, а немного домой. Все равно глупо, сейчас заплачу.

– Я, Катерина Геннадьевна, из дома убежал, а где ночевать, не знаю.

Штырь из второй ноги потихоньку вылезает, но все не так хорошо, как с левой. Горячо и дрожит. Сейчас заплачу. Потолок в кружевном воротничке. Нужно сигарету.

– Придвинь-ка мне пепельницу, а то я не дотянусь. Что же ты будешь делать завтра?

– Я еще не знаю. Вот если бы вы разрешили, я бы тогда знал, что мне делать сегодня.

– А собственно, в чем дело?

Нужно избавляться от этого слова. Почему “собственно”? Что это значит – “собственно, шел”? Шел собственной персоной? “А зачем, собственно”? “А в чем, собственно, дело”? Неплохо бы узнать, в чьей собственности находятся все эти действия и обстоятельства.

Отвязаться от мысли, что где-то сидит какой-то собственник и слушает твои мысли, смотрит, куда ты идешь, за какой надобностью и по какой причине. Все слова-паразиты на что-нибудь да намекают. Если человек говорит все время “как бы”, это что-то как бы значит. “Die

Philosophie als ob” – есть такая книжка. Что этим хотят сказать -

“слова-паразиты”? Разумеется, если представлять себе так: есть человек, а есть на нем или в нем какие-то “паразиты”. А с точки зрения паразитов нет никакого такого человека, есть среда обитания.

Как бы вам это понравилось: какой-нибудь холм сообщает по почте своему старшему брату, дескать, заели паразиты, построили жилой комплекс. А брат ему отвечает: да, мол, сочувствую, у меня вот тоже недавно. Единственное средство – хорошее извержение. Тебе это средство не по средствам. Ничего, маленький тектонический сдвиг тоже может быть эффективным. Сообщу ближайшей плите. Ненадолго, но поможет. Братец огорчается: они так быстро плодятся, как кролики прямо. Не успеешь оглянуться, они у тебя все нутро выгрызут. Но это я уже как бы от себя. Так вот, никаких “собственно”. Шло. Думало.

Смеркалось. Упало. Подняло. Поднялось. Говорило:

– Мне сложно там жить. Я не могу учиться. Не могу рисовать. Я ведь плохо рисую, правда?

Правда. Сейчас будешь все валить на них. Они такие плохие. Они тебе не дают жить. Мешают. Кажется, их только для того и придумали, чтобы все на них валить. Скажешь тоже, мешают. Ну, знаю, видела обоих. Но рисуешь-то ты плохо не потому, что они тебе мешают. Просто ты плохо рисуешь.

– Правда. Но ты умеешь учиться. Если будешь работать больше, то сможешь лучше. Может, у тебя не совсем подходящие условия. Знаешь, что я тебе скажу – если ты будешь заниматься живописью как можно больше, и рисунком тоже, и композицией обязательно, то тебе будет легче не обращать на них внимания. Приходи сюда, когда свободен.

Отрабатывай технику. Только ночевать иди домой, а то.

Я вас прекрасно понимаю, Катерина Геннадьевна, и про условия, и про то, что работа помогает, и про то, что красть нехорошо, но вы мне выбора не оставляете, я не хочу быть в будущем лучше, я не хочу быть художником, я хочу просто пожить чуть-чуть, и еще я знаю, что вы в них смыслите еще меньше, чем я, поэтому достаю этот дурацкий пистолет и упираю в нижнюю челюсть, дулом вверх. Она ахает и говорит:

– Да он у тебя хоть заряжен?

– Правильно, Катерина Геннадьевна, это я лажанулся. – Достаю обойму, вставляю и опять упираю в нижнюю челюсть.

Катерина Геннадьевна опять ахает, пытается подняться мне навстречу, охает: нога. Не получается. Она говорит:

– Знаешь, это не по-мужски. Это называется шантаж.

– Знаю, что шантаж. Знаю, что не по-мужски. Это по-женски, нет, по-свински. Вы разрешите мне здесь переночевать, а завтра я уйду.

– Ты откуда это взял, – говорит.

Я отвечаю откуда. Не понимаю, говорит она, зачем твоему отцу пистолет и зачем он его оставляет на видном месте. Я этого тоже не понимаю. Отец, я многое не понимаю про него. Что и зачем он делает.

Могу объяснить, что и зачем я делаю. Знаешь что, говорит она, у меня зверски болит нога и мне плевать, что у тебя пистолет. Можешь оставаться здесь, если хочешь. Завтра я приду в шесть часов, если мне вообще удастся куда-нибудь уйти отсюда, если мне вообще удастся потом выйти из дома. Ты можешь здесь остаться до завтрашнего вечера, а потом уходи. Мне все равно куда.

Вот еще одно слово, не имеющее смысла: “вообще”. Как это – “вообще выйти из дома”. Вообще можно выйти, извольте, но вообще выйти из дома – это слишком конкретно. Вообще выйти из вообще дома.

Вообще-Катерина-Геннадьевна вообще-утром вообще-вышла из вообще-дома. Можно еще сказать: вообще-из. Нет, нельзя: вообще-дом может быть, а вообще-из не может быть. Из – это всегда вообще.

Вообще вообще. Перестаньте, Катерина Геннадьевна, смотреть на меня как на вообще-ученика вообще-тринадцати лет. Вообще тринадцатилетним нельзя уходить из дома, прихватив с собой пистолет, а мне, вообразите, можно. Вообразите себе, что мне можно все. Вам тоже можно все, хотя вообще-то нельзя. Интересно, какую часть всего сказанного я произнес вслух, какую про себя. Про себя вслух. Про вообще – про себя.

Как это было мило, это я от себя говорю, что она все-таки согласилась, то есть она сделала вид, что ей вообще все равно, а в частности она испугалась-таки, что я себе разнесу башку из этого шутовского орудия, а ей так было больно, так хотелось домой, погреть свою ногу в ванной, где синяя рухлядь не мокла, где даже отшелушившаяся штукатурка имела вполне респектабельный вид. Люблю респектабельную бедность, не люблю деньги, когда они валяются вот так, а в ванной муравьеды. Ах да, деньги. Последняя просьба.

Катерина Геннадьевна, вы не могли бы разменять вот это, мне самому трудно будет. Да, и это тоже. Знаете ли, если спать, то с королевой, если красть, то миллион, такая поговорка, и еще: у вас, конечно, нет телефона моих родителей, но если вы завтра сюда придете с участковым, то я все-таки пущу себе пулю в лоб. Мне, Катерина

Геннадьевна, правда с ними очень тяжело.

Не включай свет, сиди тихо, можешь звонить по телефону. Захочешь есть – кстати, что ты будешь делать, если захочешь есть? Ничего, ничего, я не захочу. Если захочешь есть, то там – на ящике стола – остались сушки. Нет, не остались. Если захочешь есть, хы-хы, ешь муляжи. Благодарю покорно, обязательно съем, обожаю муляжи. Вода в кране есть. Постарайся придумать, как сделать так, чтобы завтра твоего духа здесь не было. Постараюсь. Прихрамывает. Довожу до выхода. Выздоравливайте, Катерина Геннадьевна, осторожней. Со всем возможным для ее мимики презрением: спасибо. Потуши свет. Тушу. Я позвоню. Ключ с той стороны поворачивается.

От скуки ты начинаешь ходить по темным классам и трогать разные предметы, предназначенные для того, чтобы на них смотреть и срисовывать, а не для того, чтобы щупать. Интересно, скульптор трогает то, что хочет вылепить, или нет? Вас, конечно, учат не трогать, но мало ли чему вас там учат. Особенно если модель – человек, ну как его не потрогать. Роден и Клодель. Очень сомневаюсь.

Много учите, мало получите. Вы все учите не тому, хотя и тому, конечно, тоже. Вот вы упали, Катерина Геннадьевна, и вам больно. А мне как больно смотреть, как вам больно. Потому, что вы делали жесты, ну и я, я тоже делаю жесты. А иначе – откуда вам знать.

Падаю: раз, падаю: два, не получается. В темноте никто не увидит.

Один раз в коридоре, говоря с заведующей учащимися (если произносить полностью, то обилие шипящих выдаст змеиную сущность этого человека, а если так, как все, то есть зауч, то заунывные звуки опишут ее заунывное тело оплывшей дугой), новый подступ: один раз в коридоре, говоря с завучем (мужской род слова откроет, что женского в этой зазнавшейся бабе осталось чуть, получился зазнавшийся дед), третий подступ: один раз в коридоре я взял и упал просто так, чтобы выразить степень отчаянья. Ты чего, говорит (че-го-го, этот гогот призван выразить длинную шею и шепелявость той, которую сложно назвать и невозможно описать) – ничего, это я так, оступился.

Паясничаешь, говорит, нет, говорю, просто так, оступился. Завуч – с мягким знаком на конце, слово женского рода по форме и среднего рода по сути, как сволочь, – покачала своей головой и сказала: семь троек, три двойки, пятерка по биологии, с такими оценками перевести не сможем, приведи родителей в школу. Не привел. Перевели. Это так, не по делу. Репетирую жест отчаянья: пистолет, оскопленный на случай непредвиденной дрожи в указательном пальце, приставляю то к горлу, то к носу. Надоедает, тогда опять прикасаюсь к предметам, как-то: узкогорлый кувшин с нелепой какой-то лепниной в боку, словно кишки выпирают из толстого брюха, затем – восковой, с заусенцами, шар, противный на ощупь, затем – чучело курицы со стеклянными гладкими глазками, шершавыми лапками и палкой, торчащей из брюха, чтоб ставить, затем – руку скелета с прекрасными тонкими пальцами, затем

– гипсовый череп со сросшимися челюстями, затем – широкий сосуд без глазури, с одним ущербленным бочком, с коротеньким клювом, должно быть, для молока, а может, для красоты. Голову скелета трогаю тоже, с опаской, известно, что нижняя челюсть держится, можно сказать, ни на чем. В этой студии, если подумать, одни черепа: взять этот горшок

– чем не череп, а если разбить, черепки. Восковые плоды: получаются из искусственных цветов. Искусственные цветы вырастают на кладбищах, там, где лежат черепа и зарыты керамические горшки с измельченными, опять-таки, черепами, костями и всякой прочей дрянью. Посмотреть в керамических горшках: нет ли. Что-то похожее: высохшая вода и канцелярские кнопки. И никто не узнает, что я здесь делаю. Правда, я здесь не делаю ничего, и это обидно. Что здесь можно сделать?

Звонок. Кто бы это? Опять звонок. Подходить или нет? Лучше не подходить, но вдруг понимаю, что это может быть Катерина, и если она, то начнет волноваться и позвонит куда, как ей кажется, надо.

Подхожу, беру.

– Как ты здесь, ничего – да, ничего, как ваша нога – ничего – вот и прекрасно, тут ничего, и там ничего, – позвони домой, чтобы не стали искать, а то ведь найдут, угу, позвоню.

Действительно, стоит туда позвонить. Набираю. Гудки. Гудки. Гудки – о, взяла:

– Ты где?

– Да вот у знакомых, нет, не скажу, у каких, не вернусь, вы меня уже оба. Нет, не у него, нет, не у него. Завтра приду за вещами и перееду к… – к сестре. И в самом деле. Как это я сразу. Нужно было к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу купила и с нею живет. Скучно с мертвой душой, сестра, лучше живую. У меня живая душа, родная вдобавок. Нет, надоело – это я ей, к Оксане поеду. Школу брошу, у

Оксаны другую найду. И художественную брошу, и всех вас брошу к чертям. Кладу трубку.

Звонок. Кто бы это – знаю, опять Катерина. Катерина Геннадьевна, да, позвонил, я знаю, поеду к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу снимает, нет, не родная, двоюродная сестра, и вот что, Катерина

Геннадьевна, я эту школу бросаю, бросаю совсем, так что вы не беспокойтесь, я завтра отсюда уйду.

Длинная такая сигаретная коробка и узкая: “Вирджиния слим”. В такой коробке жить прозрачным гражданам футуристического городка. Один подъезд, одна лестница, одна дверь, вторая дверь, надпись, вообразите себе, поздравляет с новым, тысяча девятьсот восьмидесятым. В пухлых снежинках. Вахтерские будки и комнаты всегда вызывали зависть, как будто бы им там так уж тепло и светло, и даже календарь. К кому? К Лазаревой. Лазарева, сто пятидесятая. Документ есть? Какой у меня может быть документ. Есть школьный проездной, больше ничего. Мнется и пропускает. До одиннадцати часов. Лифты бренчат и не едут. Электрический зайчик прыгает с пятнадцатого на четырнадцатый, с четырнадцатого на тринадцатый, двенадцатый залеплен жвачкой, потом на одиннадцатый, а потом опять на тринадцатый.

Обдумываю. Не делать резких движений. Сначала – переночевать. Потом

– на несколько дней. Вот, приехал. Сначала переночевать, потом на несколько дней, а потом попробуем дядю с его стороны и тетю с ее стороны.

Тук-тук, коридор, как мозговая косточка, о двух концах, вместо мозга

– мутноватый накуренный воздух, линолеум в язвочках от окурков, две никак не студентки корейского вида говорят на, должно быть, корейском. Сто пятьдесят: стучу, стучу два, стучу три, открывает – вам кого – раскосая девушка в джинсах и – Лазарева Оксана здесь живет – в свитере – ее сейчас нет – в шлепанцах и – а когда она будет – с косицей – не знаю. Хочется где-нибудь сесть, поэтому говорю: а я брат ее. Открывает пошире: у Оксаны нет братьев. Я, говорю, двоюродный брат. Ну если двоюродный, тогда ладно. Подожди, может, скоро придет. А если не придет? Рано или поздно придет.

Закрывает. Все.

Хожу по коридору туда-сюда, от скуки вспоминаю сегодняшний день: проспал на диване в художественной школе, весь день изучал альбомы в учительской: Русский музей, немецкий нечитабельный том с африканскими масками, длиннолицыми каменными божками, экспрессионистами, фовистами, кубистами и дадаистами, и тонкого

Босха, и толстого Гойю, и много заросших прудов Левитана, и много бутербродного масла Серова, и много шахматных досок Мондриана, и много мятых женщин, коров и щенят на картинах Филонова. В шесть часов пришла мятая-перемятая, ломаная-переломаная женщина Катерина

Геннадьевна, открыла дверь, принесла мне мятых-перемятых денег и французский батон. Батон я тут же обгрыз, Катерине Геннадьевне сказал спасибо раз четырнадцать, деньги засунул в карман и пошел за вещами. Катерина Геннадьевна мне велела держаться, велела вернуть пистолет, велела быть умницей, я ей сказал, что все это выполню.

Дома, по счастью, отец был пьян, мать пьяна, даже собака была, как мне показалось, пьяна, потому что нагадила в ванной. Пистолет положил, где взял, было жалко, что не выстрелил для порядка хоть во что-нибудь. Скучно было вот так действовать: спокойно и правильно.

Взял одежду и обувь. Взял еще денег. Когда брал еще денег, стало окончательно скучно. Подумал: ружье осталось висеть на стене до конца. Трем сестрам раздали билеты на поезд. В этом мире жить скучно, а умирают только один раз. Закрыл за собой дверь и поехал к сестре.