Путь был долгим, день знойным, дорога пыльной, и утомился я от моего танца пред Господом. По-моему, после всего этого человек вправе рассчитывать, что дома о нем позаботятся, дадут прохладительных напитков, согреют воды, чтобы омыть ноги, разве не так?

Однако Мелхола, дочь Саула, встретила меня у дверей нестерпимо ехидным взглядом, а когда я спросил, где остальные, она ответила: «Господин мой найдет их на площади или у городских ворот среди бродячих сказителей, музыкантов, лицедеев и фокусников; ведь не каждый день царь устраивает такой праздник и зрелище». А почему же ты дома? — спросил я. Она ответила: «Я — царская дочь, мне не место среди черни; кроме того, я довольно насмотрелась и из окна». Вот как, говорю, хороша картина, не правда ли?

Она глядит на меня. Вижу, она волнуется, дышит глубоко, грудь ходуном, а грудь у нее до сих пор высокая, упругая; и тут начинаются насмешки: «Как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись пред глазами рабынь рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек!»

О, Господи! Чувствую, ярость охватывает меня, туманит голову; мне вспоминаются двести филистимских краеобрезаний, которые ее отец потребовал в качестве свадебного подарка; я говорю: «Пред Господом играл и плясал я, слышишь, пред Господом, который предпочел меня твоему отцу и всему дому его, утвердив меня вождем Израиля, народа Господнего. Я еще больше уничижусь и обнажусь пред очами Его. Что же до женщин, то я не стыжусь того, что они увидели и что кое-кому приносило наслаждение, а вот у тебя впредь не будет детей до дня смерти твоей».

«Можно подумать, — хрипло сказала она, — будто ты хоть раз приходил ко мне с любовью после того, как забрал меня от Фалтия и держал у себя в Хевроне, а потом в Иерусалиме».

На это я: «К чему умножать моим семенем род Саула, который враждебен мне?»

«О, Давид!» — воскликнула она. И еще: «Господь Бог знает, сердце твое

— кусок льда, который замораживает любовь твоих близких к тебе и несет смерть душе твоей. Наступит день, когда ты сам почувствуешь, как тебе холодно, но ни одна из дочерей Израиля уже не сможет согреть тебя…»

Лицедеи разыгрывают у городских ворот представление о том, как в Гиве повесили семерых сыновей царя Саула и как Рицпа, наложница Саула и мать повешенных, сидела под виселицей, не допуская, чтобы птицы небесные днем и звери полевые ночью касались мертвых тел; она просидела так от начала жатвы до дождей и этим победила царя Давида.

Точнее, пятеро из семерых были не сыновьями Саула и Рицпы, а внуками Саула от его дочери Меровы, которая умерла молодой, поэтому ее детей взяла на воспитание сестра Меровы принцесса Мелхола; она стала им второй матерью. Значит, вновь в руке Мелхолы светильник, способный рассеять мои потемки, однако доступа к принцессе у меня нет.

Посоветовавшись с Есфирью, я предпочел не попадать в еще большую зависимость от Аменхотепа и обратился к дееписателю Иосафату с просьбой исхлопотать мне разрешение на еще одно свидание с Мелхолой. Через несколько дней Иосафат вызвал меня к себе и сказал:

— Ефан, госпоже Мелхоле нездоровится. Мудрейший из царей Соломон полагает, что тебе лучше спрашивать у меня.

У меня аж сердце захолонуло, настолько ясно я понял, что царь мне не доверяет; его советники во мне сомневаются, отсюда и запрет на беседу с Мелхолой. Однако мне удалось взять себя в руки и выразить сожаление насчет нездоровья принцессы, после чего Иосафат потребовал рассказать, о чем я намеревался расспрашивать ее. — О, господин, — ответил я, — вопросы подобны древу, на котором из каждой ветви вырастает множество иных.

— По-моему, Ефан, — сказал Иосафат, — ты переоцениваешь собственную роль. Писцу надлежит записывать, а не размышлять. Настоящий ученый умеет обходиться тем, что ему уже известно.

— Раб ваш ведет поиски не ради поисков и не по своей прихоти, — возразил я. — Разве не сам мудрейший из царей Соломон поручил мне эта дело? Разве не он обещал помощь, если я засомневаюсь и не смогу отличить правду от кривды? Почему же мне никто не помогает? Почему от меня утаивают, скрывают то, что мне необходимо знать для Книги? Лучше уж мне вернуться в мой родной городишка и жить себе спокойно, не терзаясь из-за недомолвок и отговорок.

— Ладно, спрашивай! — сказал Иосафат и наморщил лоб.

— Мне хотелось бы услышать о том» как царь Давид плясал пред ковчегом Божьим, а Мелхола видела это из окна и уничижила его в сердце своем…

— Ясно, — проговорил Иосафат, — об этом шла речь на последнем заседании комиссии. Только неужели, по-твоему, обычная размолвка между супругами заслуживает упоминания в серьезном историческом труде?

— Пляска царя пред ковчегом Божьим есть священнодействие, а значит, вполне заслуживает упоминания в серьезном историческом труде; если же супруга царя бранится с ним по этому поводу, то стыд ей и позор.

Вздохнув, Иосафат сказал, что предвидел мой вопрос и заранее приготовился к нему, после чего вручил мне несколько глиняных табличек. Похоже, это были заметки личного характера, написанные человеком образованным, буквы — округлы, много сокращений.

Вдруг мне почудилось, будто меня опахнуло крыло судьбы, и я спросил, хотя уже знал ответ сам:

— Рука царя Давида?

Иосафат кивнул.

— Да, из моих архивов.

Он позволил мне читать без спешки. Позднее я даже переписал текст, который и приведен выше. Когда я закончил чтение, Иосафат спросил:

— Что скажешь?

— Одному Богу ведомо, — ответил я, — что творится в сердцах мужчины и женщины, когда они так связаны друг с другом, как Давид и Мелхола.

— И больше ты ничего не вычитал?

Я промолчал.

— Разве не чувствуешь страха в словах Давида, разве не видишь призраков, которых он боится? И все эти призраки на одно лицо, все похожи на Саула.

Странно, подумал я, чего это он разоткровенничался? Может, судьба моя решена, жить мне уже недолго, поэтому не надо бояться, что успею что-либо разболтать?

— Прошу прощения, — сказал я, — но, по-моему, Давид не из тех, кто боится призраков, тем более, что он общается с ангелами и даже с самим Господом Богом.

Иосафат улыбнулся.

— Хорошо, взгляни на это дело, как говорится, здраво, Ефан, Ведь Давид захватил власть силой, поэтому ему кажется, будто другие замышляют против него то же самое. Создание государства было исторически необходимо и потому угодно Господу, но ожесточились старейшины, ибо ущемлены их интересы. Войны Давида потребовали больших расходов, на содержание чиновников понадобились немалые народные деньги, так что вскоре сыны Израиля затосковали о старых добрых временах царя Саула, когда венценосец еще сам ходил за плугом, а крестьянину оставалась главная часть урожая. Разве не следует ожидать в таком случае, что разочарованные и недовольные, обездоленные и несчастные вознадеются на дух царя Саула, то бишь на его живых потомков?

А уж тут, додумал я до конца рассуждение Иосафата, даже самому здравомыслящему человеку начнут мерещиться в каждой случайной кучке людей — мятеж, в каждом шепотке — заговор. Долго ли тогда государству, созданному во славу Господа, превратиться в Молоха, питающегося телами невинных?

— Не намекает ли мой господин, — пролепетал я, пугаясь собственной смелости, — на то, что пятеро сыновей дочери Саула Меровы и двое сыновей его наложницы Рицпы повешены по приказанию Давида?

— Тебя это волнует? — Мне прекрасно известно, — поспешил заверить я,

— что эти семеро молодых людей умерщвлены не Давидом, а жителями города Гивы, которые даже не являются израильтянами, а принадлежат к прежнему населению страны, то есть к остаткам аморреев, однако я просто не представляю себе, чтобы шайка жалких туземцев посмела бы казнить израильтянина без царского на то согласия.

— И тебе чудится, — заключил Иосафат, — будто размолвка между Давидом и Мелхолой имеет какое-то отношение к казни в Гиве.

Вероятно, я сильно побледнел, потому что он как-то странно посмотрел на меня.

— Только люди злонамеренные, недоброжелатели царя Давида могут дерзнуть такое помыслить, — пробормотал я. — Но нельзя же умолчать об этой казни в нашей Книге, раз уж ее разыгрывают даже уличные лицедеи.

— Ах, Ефан, — сказал Иосафат, — хоть ты и историк, а избранника Божьего царя Давида знаешь плохо. Он сам заготовил ответ любому, кто попытался бы очернить его.

Видно, его рассмешило выражение моего лица, поэтому он весело добавил:

— Помнишь, наверно, что во дни Давида был голод? Не особенно долгий, всего три года. Однако в народе поднялась смута, пошел слух, дескать, Господь наказал Израиль за кровь на руках царя. Олух долетел до Давида, ибо у него были свои уши даже в самой захолустной деревушке. Давид сказал мне: «Иосафат, кровь, что на руках моих, пролита во славу Господа и ради благой цели, поэтому не из-за меня наказывает Господь народ Израиля. Постарайся припомнить, нет ли на ком кровной вины, которая еще не искуплена и не отпущена, тогда, возможно, нам удастся покончить и с голодом, и с нелепым слухом». Иосафат подлил себе вина.

— Тут мне пришло на ум, — продолжил он, — что в самом начале своего царствования Саул совершил поход на Гаваон и истребил гаваонитян, хотя Израиль и давал им клятву о мире. Я напомнил Давиду эту историю, он закрыл глаза, склонил голову, будто к чему-то прислушивается, а когда очнулся, то сказал, что ему был глас Божий, который он узнает среди тысячи других; Господь поведал ему: голод послан из-за Саула и кровожадного дома его, умертвившего гаваонитян.

Иосафат поглядел на свою чашу, словно опасаясь, как бы вино в ней не прокисло.

— Царь велел мне привезти оставшихся гаваонитянских старейшин в Иерусалим и объявить им, что Давид намерен искупить клятвопреступление Саула. Когда гаваонитяне предстали перед ним, Давид спросил: «Что мне сделать для вас и чем примирить вас?» Те ответили: «Не нужно нам ни серебра, ни золота от того человека, который губил нас и хотел истребить нас, выдай нам его потомков семь человек, и мы повесим их пред Господом».

Отпив вина, Иосафат причмокнул и сказал:

— Кое-кто у нас утверждал, что гаваонитя-не потребовали именно семерых потому, что без Мемфивосфея, сына Ионафана, потомков Саула осталось именно семеро, Мемфивос-фей же был калекой и не мог стать царем. Впрочем, утверждавших подобное клеветников оказалось немного, зато народ считал, что Давид должен выполнить требование гаваонитян, дабы голод прекратился.

— А как отнеслась к этому прискорбному событию принцесса Мелхола? — спросил я.

— С достоинством, — ответил Иосафат. — Со всегда присущим ей достоинством. А вот другая женщина, Рицпа, доставила нам немало забот.

— Сидя под виселицей?

— Казнили их, кажется, в первые дни жатвы, — продолжил Иосафат, — да, в самом начале жатвы ячменя. Рицпа взяла вретище, разостлала на горе под повешенными и сидела при двух своих сыновьях и пятерых сыновьях Меровы до самых дождей, не подпуская к мертвым телам ни птиц небесных днем, ни зверей полевых ночью…

Голос его дрогнул и затих. Лишь через несколько мгновений Иосафат заговорил снова, теперь уже раздраженно:

— Ох, уж эта Рицпа. Она хорошо знала своих соотечественников и доброе сердце Давида, который непременно сжалится над ней, как только потихоньку пойдет молва о безутешной матери сынов Израиля, что сидит неотступно при своих детях и отгоняет от них шакалов и стервятников. Однако и Давид знал, до чего израильтяне наряду с шумными шествиями и бесплатными пирами любят пышные похороны вроде тех, какие он устроил, например, Авениру или отрубленной голове Иевосфея. Поэтому Давид распорядился забрать останки Саула и его сына Ионафана, которые некогда были отобраны у филистимлян и лежали теперь захороненными в Иависе галаадской, а также взять тела повешенных и перенести все это в землю Вениаминову, в Целу, дабы похоронить на семейном кладбище в гробнице Киса, отца Саула. Царь Давид сам подобрал траурную музыку, а мне велел возглавить скорбное шествие; надгробную речь произнес священник Садок. Народ громко рыдал и причитал, словом, все решили, что Давид поступил великодушно.

— Как всегда, — подтвердил я, — как всегда.