«Крестоносцы» войны

Гейм Стефан

КНИГА ШЕСТАЯ.

КАЖДЫЙ ДОЛЖЕН ЗНАТЬ СВОЕ МЕСТО

 

 

1

Автострада, проходящая в самом сердце индустриального Рура, впереди разветвлялась, и боковое шоссе, точно стрелка, указывало путь к городу Креммен.

Иетс был в приподнятом настроении. Но шофер смотрел вперед со скучающим видом, а Абрамеску на заднем сиденье мирно дремал. Иетс приказал остановить машину и вышел.

Это настроение не покидало его с той минуты, как он получил свое новое назначение.

— Хотите поехать в Креммен, Иетс? — спросил его Девитт. — Там нужно наладить выпуск газеты для немецкого населения. Работа должна вестись в тесном контакте с военной администрацией. Я предлагаю это именно вам, потому что вы хорошо знаете Уиллоуби и сталкивались с Фарришем. Это облегчает дело.

Иетс понял.

— Да, конечно, — сказал он полковнику. — Благодарю вас.

И вот он на пути к месту. С обрыва горы, щурясь и мигая от яркого солнца, он смотрел вниз, туда, где шоссе сбегало к щербатым развалинам города. Креммен! Питсбург Рурской области, вотчина Ринтеленов, ставшая вотчиной Фарриша и Уиллоуби. Слово «Креммен» всегда вызывало в сознании Иетса определенный образ: скопление корпусов, днем тонущее в дыму, ночью — накрытое багровым заревом заводских огней. Но город, лежавший перед ним в солнечных лучах, был скорей похож на слепого, который греет на солнце свои пустые глазницы, не видя света; и вместо крепкого запаха дыма ноздри щекотала только сухая пыль разрушения.

Иетс вздохнул, потер было по привычке пальцы и довольно улыбнулся, почувствовав снова, что бородавки исчезли, кожа стала здоровой и гладкой. «Мудра, мудра природа», — подумал он и тут же сам над собой посмеялся. Как это похоже на него — связать исчезновение противных наростов на коже с победой, с радостным сознанием, что ты уцелел, с избавлением от всех страхов.

Он повернулся к машине и крикнул:

— Эй, Абрамеску! Вставайте! Уже виден Креммен!

Абрамеску встрепенулся. Солнце напекло ему щеку, и он принялся растирать ее рукой. Потом он высунулся и глянул вниз, в долину.

— Вот это Креммен? А зачем, собственно, мы сюда едем? Если тут еще есть кто живой, так самое для него разумное — это сложить чемоданы и убираться.

Иетс уселся на свое место.

— Поехали! — приказал он, и машина понеслась вперед, вниз, в Креммен.

Креммен никогда не был красивым городом, но жизнь в нем кипела. Теперь за пустыми проемами окон громоздились бесформенные кучи — щебень, кирпич, ржавые ванны и печки, еще какие-то предметы, изуродованные до неузнаваемости. Среди всего этого уже росли сорняки. Шофер неудачно свернул, и машина застряла посреди улицы, которую никто не пытался расчистить для проезда; в воронках стояла грязная, вонючая вода. Наконец им удалось выбраться на другую улицу, где мусор и обломки были аккуратно сложены в два вала, тянувшиеся вдоль разбитых, сожженных домов. Среди развалин, словно сонные мухи, устало копошились люди. В рабочих кварталах американская авиация потрудилась особенно усердно. Иетс вдруг резко потянул носом воздух. Он узнал этот запах, запах изгородей Нормандии. Под развалинами еще лежат мертвые.

— Возмездие! — произнес Абрамеску.

Улица стала шире, ряды мелких развалин отступили, и впереди показались огромные корпуса ринтеленовских заводов. Часть цехов выгорела дотла; только искореженные скелеты зданий высились над обломками оборудования. Но другие корпуса стояли совершенно неповрежденные. В центре заводской территории был памятник Максимилиану Ринтелену; озорная бомба сбросила его с пьедестала, и теперь он мирно сидел у собственного подножия, задумчиво подперев рукой мощную бородатую голову и созерцая то, что осталось от его творения.

Осталось, впрочем, немало, подумал Иетс.

— Возмездие… — повторил он, обращаясь к Абрамеску. — Да, только, пожалуй, распределилось оно не совсем справедливо. — И добавил: — Не знаю, что мы со всем этим будем делать…

— Кто это мы?

— Американцы! — сказал Иетс. Машину тряхнуло, и он ухватился за передний щиток. — Фу, черт!… В городе есть жители. И часть заводов уцелела.

Абрамеску немного подумал.

— В армии, — сказал он наконец, — точно определено, кто чем должен заниматься. Наше дело — перевоспитание. Обо всем остальном пусть думает подполковник Уиллоуби.

Иетс покосился на Абрамеску. Этот толстый, краснощекий, деловитый человек был прав, как всегда.

Рука Иетса крепче сжала край щитка. Ему вспомнилось ощущение пустоты, последовавшее за победой, непонятное разочарование, которое он испытывал все последние недели, безучастно отсиживаясь в штабе. Он думал о тех, кто не дожил, — о Бинге, Торпе, Толачьяне.

— Перевоспитание? — хрипло переспросил он. — А как, в каком духе?

— Ну, уж это вы придумаете, — сказал Абрамеску.

Машина затормозила у кремменских драгунских казарм, где теперь помещался штаб Фарриша. Иетс окинул взглядом будки часовых, свежевыкрашенные в защитный цвет, прибитый над главными воротами большой белый щит, на котором красовалась эмблема дивизии Матадор, а под ней текст благодарностей, полученных от президента, и длинный перечень боев и побед.

— Да, что-нибудь надо придумать, — сказал он.

Уиллоуби злился. Управление Кремменским районом оказывалось вовсе не таким легким и приятным делом, как ему рисовалось. Он сказал Фарришу:

— Мы должны показать немцам свою систему управления; а как это сделать, когда в четырех пятых города не работает ни электричество, ни газ, ни водопровод, ни канализация; не говоря уже о том, что наши части заняли все дома, сколько-нибудь пригодные для жилья.

— Фрицы могут потесниться, — проворчал генерал. — Или, может быть, вы желаете, чтоб я очистил это помещение?

Уиллоуби не нашел ответа. Фарриш жил не в какой-нибудь роскошной вилле, на что имел право по своему рангу. Он вместе со всем персоналом штаба устроился в казармах, некогда принадлежавших Кремменскому драгунскому полку. Это была группа трехэтажных кирпичных зданий, симметрично расположенных и совершенно одинаковых, точно прусские солдаты на смотру.

У кремменских драгун всегда были в большом почете полковые традиции. Правда, полк вместе со своими традициями полег на Кавказе, но память о его знаменах, его оркестре, его пышных парадах сохранилась. Фарриш завидовал этой памяти; ему хотелось придать своей дивизии Матадор блеск и шик кремменских драгун — пусть даже кожа, из которой были сделаны башмаки его солдат, плохо поддавалась наведению глянца.

Первое время Уиллоуби нравились эти замашки. Красиво, что Фарриш даже после победы остается солдатским генералом и продолжает жить среди своих людей, входя во все мелочи их повседневного быта — вплоть до требований, чтобы окна сверкали чистотой, чтобы дворы были подметены и ремешки касок отлакированы. Уиллоуби знал цену такого рода популярности как в армии, так и в Соединенных Штатах.

Но эта военная башня из слоновой кости, в которой замкнулся Фарриш, создавала для Уиллоуби дополнительные трудности при решении стоявших перед ним практических задач. Его чувство субординации подвергалось серьезному испытанию. Честолюбивые стремления Фарриша вступали в противоречие с реальными возможностями, которыми располагал Уиллоуби; а власть Фарриша над Уиллоуби была неограниченной. Генерал восторгался разрушениями, причиненными Креммену на последних этапах битвы за Рур: «Мы им показали, Кларенс!» — и ничуть не задумывался о том, что эти самые разрушения мешали Уиллоуби, главе местной военной администрации, ставить рекорды в условиях мира, как Фарриш ставил их в условиях войны. Стоило Фарришу узнать, что в каком-нибудь другом немецком городе, пострадавшем меньше Креммена, уже ходят трамваи, — он требовал, чтобы и у него ходили трамваи, хотя бы на участке всего в две-три мили.

— Мне нужен порядок! Мне нужно, чтоб начиналась жизнь! — Эти слова, произнесенные скрипучим повелительным голосом генерала, постоянно звенели в ушах Уиллоуби. А за этим слышалось: «И скорей, чем везде, и в больших масштабах, чем везде!» Неудивительно — ведь он сам вбил генералу в голову эту навязчивую идею. Военная слава — вещь хорошая, но в Штатах легко забывают. Фарришу нужно подумать о новой карьере — политической: сенатор, губернатор, а может быть, и больше. Одним словом, Уиллоуби не знал ни минуты покоя, постоянно должен был укреплять свои позиции перед Фарришем, постоянно изобретать какие-то мероприятия, которые ничего по существу не разрешали, но по крайней мере доставляли генералу некоторое удовольствие.

А Уиллоуби пора было подумать о собственном будущем.

С каждым днем это будущее становилось все более и более осязаемым. Условия работы заставляли его тесно соприкасаться с гражданской жизнью — пусть это была жизнь чужой, побежденной страны. Являвшиеся в качестве просителей дельцы, адвокаты, чиновники, все те, чье политическое и экономическое благополучие зависело целиком от милости Уиллоуби, вызывали в нем тревожные мысли о том, что ждет его самого через какой-нибудь год — по возвращении в Штаты. Он подумывал даже, не остаться ли навсегда с оккупационной армией — лучше быть щукой в пруду, чем карасем в океане. Но он знал, что рано или поздно пруд высохнет: оккупация Германии не будет длиться вечно. Он читал американские газеты, читал письма от Костера, старшего компаньона фирмы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби», и с ужасом убеждался, что необходимо поскорей возвратиться в Америку, поскорей ринуться в общую драку за прибыли реконверсии, за места, положение, клиентуру, за все то, от чего зависит успех в послевоенном мире. А он завяз здесь, в Креммене, скованный по рукам и ногам своей верностью и преданностью Фарришу, и пока он будет тут сидеть, другие успеют расхватать все лучшие куски — разве только он сумеет еще отсюда, из Креммена, может быть, с помощью Фарриша, обеспечить себе солидный трамплин для прыжка в самую гущу потасовки. С тоской думал он о деле Делакруа. Ах, если бы ему удалось тогда связать князя Березкина с интересами «Амальгамейтед стил»!… Но Иетс все испортил.

Уиллоуби вкладывал в работу весь опыт мелкой политической игры, все навыки в искусстве компромисса, все личное обаяние, на которое он был способен. Но этого оказывалось мало. Он совсем извелся, выходил из себя при малейшем возражении. Штаб союзного командования засыпал его противоречивыми директивами. От него требовали проведения денацификации, приказывали ему уволить из немецкого гражданского управления всех членов нацистской партии. Но от него требовали бесперебойной работы административного аппарата, а в этом ему могли помочь только те самые люди, которых он должен был выгнать. От него требовали пуска ринтеленовских заводов («Сталь!» — долбили ему в уши. — «Германии нужна сталь!»), но неизвестно было, кто хозяин этих заводов и кто должен управлять ими.

В конце концов он убрал со своего стола все инструкции, приказы и директивы и провозгласил: «Креммен — это я»! — и тут же торопливо оглянулся: не слышал ли кто? — чтобы в этом случае добавить: «По согласованию с генералом Фарришем».

После этого он окончательно выбрал себе бургомистра — четвертого по счету.

Возьмите рабочую лошадь, привыкшую пахать, и вместо плуга впрягите ее в кабриолет. Она растеряется, ей будет не по себе, и рысью она все равно не побежит.

Примерно так чувствовал себя Трой в роли начальника отдела общественной безопасности при Уиллоуби, когда это назначение утратило прелесть новизны. Иногда он задавал себе вопрос: почему, собственно, Уиллоуби выбрал именно его? Впрочем, для объяснения достаточно было взглянуть на Люмиса, которого Уиллоуби выпросил у Девитта и поставил руководить экономикой — Wirlschaft, как это называют немцы. Люмис не больше разбирался в экономике крупного центра сталелитейной промышленности, чем Трой — в организации полицейского аппарата, который он возглавлял. Руководители остальных отделов военной комендатуры были подобраны столь же удачно.

«Ну и черт с ним — я, значит, не хуже других, — решил в конце концов Трой, — и спасибо Уиллоуби, что он дал мне хоть какое-то занятие». Свою благодарность Трой проявил на деле. Он рьяно принялся за работу, произвел чистку полиции, выгнал полицейпрезидента, который был пережитком нацистского режима, и посадил на его место инспектора, ушедшего на пенсию еще в 1930 году и, следовательно, не зараженного нацизмом. Он распорядился перекрасить в синий цвет мундиры обновленного полицейского корпуса и заказал блестящие металлические бляхи, изготовленные Люмисом в точном соответствии с нью-йоркским образцом. Все эти достижения венчал, в глазах Уиллоуби, смотр полицейских сил, учиненный Фарришем.

Если бы Трой на этом успокоился, вез бы потихоньку свой кабриолетик и, как Люмис, учтиво поддакивал Уиллоуби на бесконечных совещаниях, жизнь его текла бы мирно и счастливо. Но Трою был чужд подобный вид счастья. Троя заедала совесть.

Креммен, с его полуразрушенными домами, разбитыми дверьми и окнами, был сущим раем для воров. Война и нацистские нравы подорвали общепринятую мораль; разруха, голод, безработица приучили рядового обывателя хватать, что плохо лежит. Кроме того, в городе было много уголовников, бывших заключенных концлагерей; все они имели зуб против тех, кто наживался при нацизме. Правила военного положения никого не смущали. Попробуй-ка среди развалин поймать нарушителя! Ночью к кражам прибавлялись и убийства.

Трою было ясно одно: тут задача, которой не разрешить полицейскими мерами, будь то американская полиция или немецкая. Он пошел к Уиллоуби.

— Ладно, — сказал Уиллоуби, — попрошу генерала, чтоб вам дали батальон. Ловите мерзавцев. Выкуривайте, чтоб духу их не было!

Трой беспомощно развел своими ручищами:

— Неужели вы не понимаете, сэр? Этим людям нужно дать работу! Их надо разместить где-нибудь, устроить для них общежития, организовать питание. — Ему это казалось так логично, так просто. Почему это не делается?

Уиллоуби сразу помрачнел. Он оттянул пальцами второй подбородок и закрыл свои маленькие, тревожно бегающие глазки.

— Занимайтесь своим делом, Трой, — сказал он.

Трой читал в мыслях Уиллоуби: «Смутьян! Сам лишился командования, теперь меня хочет подвести!»

Он отступил. В этот же вечер он написал Карен. Ему хотелось написать от всего сердца; десять раз он начинал писать и рвал, все выходило глупо, плаксиво, навязчиво. Письмо, которое он отправил, представляло юмористический рассказ о мундирах, бляхах и мелких незначительных происшествиях. В конце стояло: «Отчего бы Вам не приехать сюда? Вы бы не пожалели. Наверно, тут найдется для вас материал».

Это было две недели назад. Ответа он не получил.

Трой брел на очередное совещание у Уиллоуби. Бессмысленная, утомительная трата времени. Уиллоуби не ждал ни от кого предложений, не интересовался ничьим мнением. Ему просто нужно было послушать самого себя и нужны были поддакивания его помощников — людей, каких Трой у себя в роте никогда не потерпел бы. Казалось, он все время ищет подтверждений тому, что говорит. Трой не понимал Уиллоуби, и это тревожило его. Это тревожило его так же, как вид бывших заключенных концлагерей, которые беспокойно бродили по городским улицам в своей полосатой лагерной одежде. Трой чувствовал себя как-то связанным с этими людьми и ответственным за их судьбу. Он не забыл лагеря «Паула». Но ему не с кем было поделиться своими мыслями.

В зале заседаний, убранном с суровой простотой, — Уиллоуби умел создавать себе обстановку! — Трой занял место рядом с Люмисом. Темная шевелюра Люмиса заметно поредела, и лоб казался больше, но выражение лица от этого не стало умнее. Люмис завел разговор о том, как прекрасно все складывается. Трой не знал, что отвечать, но, по счастью, Уиллоуби начал говорить и тем вывел его из затруднения.

Не без язвительности Уиллоуби сказал:

— Мы не можем управлять городом по директивам союзного командования, нам нужен мэр. За три недели у нас сменилось три мэра: профессор, врач и бывший журналист.

Трою это было известно, и он даже удивлялся, как это Фарриш не устраивает Уиллоуби скандала по поводу столь частой смены должностных лиц; по-видимому, генерал просто не отличает одного немца от другого.

Уиллоуби продолжал мрачным тоном:

— Нам что-то не везет. Не успеем мы посадить человека на этот пост, сейчас же появляется какой-нибудь умник из контрразведки и объявляет, что наш мэр — бывший нацист. Так вот я сейчас назначаю нового мэра, и никто меня не заставит его снять. Пусть это окажется хоть переодетый Гитлер — я с ним управлюсь!

Люмис наклонился к Трою и шепнул, что ему известно, кто этот новый мэр, и что это он, Люмис, предложил Уиллоуби его кандидатуру. Трой неопределенно кивнул; рекомендация Люмиса, на его взгляд, не делала кандидату чести.

Уиллоуби объявил:

— Мой кандидат — герр Лемлейн, Generaldirektor, или главноуправляющий заводов Ринтелен. Деловой человек и, насколько мне известно, никогда не состоял в нацистской партии. Креммен — заводской город, заводам Ринтелен здесь подчинена была вся жизнь, от них каждый кремменец получал свой кусок хлеба с маслом…

Он прервал себя и кисло улыбнулся.

— Ну, может быть, и без масла, но все-таки кусок хлеба. Положение, которое наш мэр занимает в фирме Ринтелен, укрепит доверие жителей к своей администрации. Кроме того, он говорит по-английски. Я лично симпатизирую дельцам. У них есть трезвость, инициатива и организаторский опыт. Конечно, мы проверим его на работе, прежде чем утверждать в должности.

Трой не имел определенного мнения о дельцах. Он решил, что, вероятно, Уиллоуби всесторонне обдумал свой выбор, прежде чем его обнародовать. И, поскольку Уиллоуби позаботился превратить военную администрацию в сборище присяжных поддакивателей, есть все основания полагать, что теперь он по этому же признаку подбирает немецких должностных лиц.

— Возражений нет? — спросил Уиллоуби. — Капитан Трой?

Трой почувствовал на себе тяжелый взгляд полуприкрытых глаз Уиллоуби.

— Нет, сэр! — сказал он. — Никаких возражений.

Иетс прошел мимо длинной очереди немцев, терпеливо дожидающихся в полуразрушенных коридорах кремменского полицейпрезидиума. Некоторые в очереди поторопились приветствовать его с преувеличенным жаром: «Guten Tag, Herr Leutnant!». Кое-кто, видимо, хотел к нему обратиться, но он прошел не останавливаясь. Явившись к Уиллоуби, он узнал о том, что Трой в Креммене, и ему захотелось сразу же повидать капитана. Приглушенный гул голосов в коридоре проводил его до самого кабинета Троя и стих только тогда, когда он затворил за собою дверь.

В кабинете был уже один посетитель. Трой стоял у окна, а рядом с ним стояла Карен, и оба не отрываясь смотрели на уходящие вдаль ряды развалин. На стук двери они торопливо обернулись, и Трой бросился навстречу гостю; его массивная фигура против света казалась черной и особенно большой.

— Иетс! — вскричал он. — До чего же я рад вас видеть! Сначала Карен, а теперь вы. Нет, решительно у меня сегодня большой день!

— Хелло, Карен! — сказал Иетс.

Карен подошла и протянула ему руку. Иетс вдруг подумал о том, что ей, в сущности, совсем не идет военная форма.

— Она приехала всего за несколько минут до вас, — рассказывал Трой. — А я уж думал — умру тут с тоски один. Я ведь теперь полицейский, слыхали? — Он выдвинул ящик письменного стола и вытащил горсть сверкающих новеньких полицейских значков. — Правда, совсем как в Нью-Йорке? Только вот герб кремменский… — Он прервал себя. — Вы ведь здесь побудете, да?

Карен с интересом разглядывала значок, пальцем водя по рисунку.

— Очень, очень мило, — одобрила она.

— Знаете что? — сказал Трой. — Тут есть один ювелир, я ему закажу сделать для вас такой же значок, только из золота и поменьше — будете носить его на счастье. Вы не откажетесь принять от меня такой подарок?

Она засмеялась:

— Приму с удовольствием.

«А ведь они прекрасная пара», — подумал Иетс, а вслух сказал:

— Я сейчас на минутку, только поздороваться. Но мы еще увидимся. Мне поручено выпускать газету для местного населения.

— Постойте, не уходите, — взмолился Трой. Ему хотелось остаться с Карен наедине, но в то же время он боялся этого.

— Нет, мне нужно в типографию, — невозмутимо сказал Иетс. — У меня там Абрамеску один.

— Абрамеску? — удивилась Карен.

— Вы его не помните? Маленький, толстым, еще у него брюки постоянно съезжают. Он теперь мой помощник.

— А где Бинг? — спросила она.

— Бинг… — повторил Иетс. — Что ж мы все стоим? — сказал он. — Давайте сядем. — Потом он сказал негромко: — Бинг погиб.

Карен склонила голову.

— Как это произошло? — спросила она, машинально вертя в руках полицейский значок Троя.

Иетс рассказал о гибели Бинга, опуская самые тягостные подробности. Но ей, так долго находившейся в непосредственной близости к фронту, нетрудно было дополнить нарисованную им картину.

— Он последнее время находился под началом Лаборда, — сказал Иетс, — а Лаборд — это была настоящая бомба замедленного действия: слышишь тиканье, но не знаешь, когда именно произойдет взрыв. Я говорил с Бинтом, советовал ему уйти от Лаборда. Ничего не вышло. Бинг впал в какую-то апатию, все ему было безразлично. Он дошел до такого состояния, когда человек уже не дорожит своей жизнью.

— Мне он нравился, — сказал Трой. — Я охотно взял бы его к себе в часть.

Карен сказала:

— Хорошо все-таки, что он побывал в Нейштадте. Хотя бы это его желание исполнилось.

Иетс догадывался о том, как подействовало на Бинга посещение Нейштадта, но он ничего не сказал.

 

2

Вдова Ринтелен была монументальной женщиной. Все в ней было монументально — щеки, подбородок, глаза навыкате, рыхлое, оплывшее тело. Только руки и ноги были несоразмерно малы, и таким же несоразмерным казался ее голос, тоненький, робкий — результат долгих лет безраздельного господства Максимилиана фон Ринтелена над ее жизнью, как и над жизнью большинства населения Креммена.

Собственно говоря, Максимилиан фон Ринтелен — дворянская частица «фон» была пожалована ему покойным кайзером — до сих пор царил в доме; вдова порой почти физически ощущала его незримое присутствие, а может быть, такова была сила большого портрета, занимавшего весь простенок над широкой, устланной ковром лестницей главного холла замка. На этом портрете, исполненном в рембрандтовской манере, он был изображен на темном фоне, который выгодно оттенял великолепную седую бороду, веером лежащую на широкой груди; алчный взгляд небольших, близко поставленных глаз, казалось, проникал во все углы дома, чувственная усмешка пряталась под пышными усами. Свет, падавший сверху, мимоходом озарял его плешь и сосредоточивался на руках. Руки были хищные, грозные, с длинными, узловатыми пальцами, и вдове достаточно было взглянуть на портрет, чтобы вспомнить их прикосновение и силу, которая от них исходила.

Он умер лет семидесяти или семидесяти пяти — уже пожилым он женился на ней, стройной, молодой девушке; но для него как бы не существовало возраста, и казалось противоестественным, что этот человек может когда-нибудь умереть; он и не умер естественной смертью — он погиб под обломками своей рушившейся империи, в ночь, когда американские самолеты бомбили ринтеленовские сталелитейные заводы.

Кто же мог занять его место? Не было такого человека. Времена великих людей миновали.

Дейн, муж ее дочери Памелы, — по любви или ради денег он на ней женился, это для вдовы так и осталось неясным, потому что сам Дейн был образцом корректной уклончивости, а Памела никогда не касалась этого вопроса, — воевал где-то на западе. Так что всеми делами ведал Лемлейн, главноуправляющий заводов, деловитый, практичный Лемлейн, у которого все было серое — серые глаза, серая кожа, серые волосы, серые костюмы. Он по-своему неплох; культурный человек, с тактом. Но он не из породы великих людей. Вдова чувствовала, что трон, который ей оставил Максимилиан фон Ринтелен, вот-вот развалится под нею.

Дом был большой, настоящий дворец, и вдова неусыпно пеклась о нем, таскала свою грузную тушу из зала в зал, старалась сохранять дисциплину в выложенной кафелем кухне, держать в подчинении кухарку, горничных, дворецкого и садовника. Но все они были иностранцы, и сейчас, когда немецкую землю топтал враг, совершенно отбились от рук.

С тяжелым вздохом вдова опустилась в кресло у огромного, вполне современного письменного стола. И стол, и кресло вносили нестерпимый диссонанс в строго выдержанное убранство холла и всего дома, но это были стол и кресло Максимилиана, спасенные из его кабинета после бомбежки.

С лестницы спускалась Памела. Пушистый ковер заглушал ее шаги, но вдова вдруг учуяла присутствие дочери и с неожиданной живостью вскочила, словно застигнутая на месте преступления.

— Сидите, сидите! — сказала Памела, и в ее низком, грудном голосе прозвучало пренебрежение. — Ничего особенного в этом кресле нет. Кресло как кресло.

— Ты меня испугала. Подошла так внезапно.

— Его кресло! Его стол! С каким удовольствием я бы разнесла их в щепы. Весь этот дом! Он мне действует на нервы. Я хочу отделать его заново. Теперь, когда дурацкая война кончилась, я надеюсь, мы можем себе это позволить, — Памела уселась на стол. От ее пальцев на стекле остались пятна, и вдова поспешила вытереть их носовым платком.

— Это все равно его дом! Пока я жива, это его дом! — сказала вдова своим надтреснутым, астматическим голосом.

— Вы отлично знаете, что Макси построил этот дом, чтобы вы имели занятие и не мешали ему развлекаться.

— Памела! Я не разрешаю тебе называть своего отца Макси!

Памела повернулась лицом к портрету.

— Макси!… — повторила она и засмеялась грудным, вызывающим смехом, словно ожидая, что вот сейчас старик выйдет из золоченой рамы и возьмет ее двумя пальцами за подбородок.

— Твой отец был большой человек, замечательный человек, созидатель империи!

— Подумаешь! А что от него осталось? Что осталось от его империи?

Вдова рывком выдвинула средний ящик стола, придавив свой круглый живот.

— Молчи! Много ты знаешь! — Она достала из ящика карту и развернула ее на столе. — На, смотри! Часть кремменских заводов разрушена, но только часть. Литейный цех можно пустить за каких-нибудь несколько недель! Сам Лемлейн говорил так. А другие заводы? Мюльгейм? Гельзенкирхен? Почти не тронуты! А шахты? Ведь шахты разрушить нельзя.

— Но можно отнять, что американцы и сделают. И пусть! Макси до сих пор держит вас в руках. Пора уж вам похоронить его и все, что от него осталось.

— Ты своего мужа никогда не любила, Памела.

— Посмотрите на меня! — Памела спрыгнула со стола и провела руками по своим бедрам. — И посмотрите на себя!

— Я и то смотрю на тебя. Не мешало бы тебе надеть туфли и застегнуть халат.

— Мне, слава Богу, стыдиться нечего.

Вошел дворецкий — голландец с квадратным лицом и такой комплекции, что смокинг его предшественника, казалось, вот-вот лопнет на нем по всем швам.

— Какой-то господин желает видеть фрау Памелу.

Памела улыбнулась ему и сказала:

— Что ж, пойду одеваться…

Вдова укоризненно заметила:

— Корнелиус! Вы до сих пор не подмели!

Дворецкий повернулся к выходу, словно не слыхав ее слов. Вдова закрыла лицо руками.

Тихим, неслышным шагом вошел Петтингер. На нем был неотглаженный, мешковатый штатский костюм, из рукавов торчали обтрепанные, грязные по краям манжеты. Его худое лицо как будто заострилось, и скулы выступили сильнее; впрочем, может быть, это только так казалось, потому что на небритых щеках резче обозначались тени. И все же он старался сохранять внешнее достоинство. Держался, как всегда, прямо и всей своей осанкой подчеркивал несоответствие между своей личностью и своим костюмом.

Он огляделся по сторонам. Приятный дом, чувствуется размах. Немного запущен, но это сейчас — обычное явление. Он посмотрел на толстую старуху, которая сидела в кресле, понурая, но не лишенная величественности. Кое-что подновить — и вид будет вполне внушительный!

Он кашлянул.

Вдова вздрогнула.

— Фрау фон Ринтелен?

Она хотела спросить, кто он такой, но он предупредил ее вопрос.

— Я не назову вам своего имени, сударыня. Чем меньше вы будете знать, тем лучше для вас. Где ваша дочь Памела?

— Что вам нужно? — Она явно была испугана.

— Я друг вашего зятя, майора Дейна.

Сверху, с лестницы, послышался голос Памелы:

— А что с ним? — Она неторопливо спускалась с лестницы, на мгновение задерживаясь на каждой ступеньке. Петтингер прищурил глаза, словно зрелище было для него слишком ослепительным, — да в какой-то мере оно так и было. Человек, находящийся в бегах, всегда испытывает голод.

От Памелы не укрылось произведенное впечатление.

— Так где же сейчас майор Дейн?

Петтингер положил пальто и шляпу на ближайшее кресло.

— Не знаю, — сказал он. — В последний раз мы с ним виделись в Ролландс-Эк, на берегу Рейна, и он мне тогда сказал: «Друг мой, если вам когда-нибудь понадобится помощь, ступайте в замок Ринтелен, к Памеле…»

Памела поджала губы.

— А почему вы не остались вместе с моим мужем?

Петтингер повернулся так, чтобы быть лицом к обеим женщинам.

— Майор Дейн был едва ли не лучшим моим другом. Он несколько нервозен, и все же с таким человеком приятно работать, а иметь его под командой — одно удовольствие. Заверяю вас, что это было нелегкое решение. Но кто-то должен жить, а кто-то — жертвовать собой.

Петтингер хотел придать своему вступлению в этом побольше драматизма. Не мог же он рассказать тут, при каких неприглядных обстоятельствах он расстался с Дейном, или признаться, что не имеет понятия о его дальнейшей судьбе.

— А кто, — с недоброй ноткой в голосе спросила Памела, — кто решает, кому жить, а кому жертвовать собой?

— Я решаю! — сказал Петтингер.

Это сразу сломило внутренний протест вдовы против непрошеного гостя. Кто бы он ни был, он умел говорить тоном хозяина, не допускавшим возражений, тоном Максимилиана фон Ринтелена.

Петтингер продолжал:

— На некоторое время я должен остаться здесь.

Вдова попыталась стряхнуть оцепенение.

— По какому праву…

— Сударыня! — мягко перебил ее Петтингер. — Я немецкий офицер. У меня имеется важное ответственное задание. Ваша усадьба, этот дом как нельзя лучше соответствуют моим планам.

— Простите! — сказала вдова со всей внушительностью, которую допускал ее птичий голосок.

В глазах Памелы отразился живой интерес.

— И как долго вы предполагаете здесь пробыть, герр…

— Зовите меня Эрих.

— …герр Эрих?

— Пока не могу сказать. Я понимаю ваше беспокойство и постараюсь не задерживаться дольше, чем… — Он широко раскрыл глаза и уставился на белую шею Памелы — …чем это будет необходимо.

Вдова жалобно проговорила:

— Но ведь за такими людьми, как вы, следят. Что, если вас найдут здесь? Меня и Памелу арестуют; у нас отнимут дом, отнимут заводы, шахты, все, что оставил нам в наследство мой муж…

— Вы отказываете, сударыня? В таком случае уж лучше прямо передайте меня в руки американцам.

— Но наш дом… — настаивала вдова, уже видя, что выхода нет.

Он усмехнулся:

— Ваш дом — самое безопасное место во всей Германии.

Вдова, которую неотступно преследовало видение дома, обваливающегося над ее головой, всей своей тушей повернулась к Петтингеру и недоверчиво воззрилась на него.

— Дом бедняка, дом обыкновенного добропорядочного горожанина — все это не годится, — с готовностью пояснил Петтингер. — Там всегда можно ждать обыска, налета, реквизиции; любому американцу ничего не стоит лишить хозяина его собственности. Другое дело — этот замок. Американцы питают уважение ко всему солидному. Имя Ринтелен — солидное имя. Оно известно в Америке. Его там знают крупные, значительные люди. На столбцах их газет немало места уделялось герру фон Ринтелену и его империи, и такого человека, его вдову, его дом никто не тронет.

Это простое соображение прежде не приходило ей в голову. У нее стало легче на душе. Она сказала:

— Я уверена, что Максимилиан фон Ринтелен с радостью оказал бы вам гостеприимство. Но это был человек, который не боялся никого и ничего. Я и сама надеюсь, что мой дом — безопасное место. Но оно перестанет быть безопасным, если здесь найдут вас.

Это была правда. Но Петтингер не знал ни часу покоя и отдыха со дня своего знаменательного свидания с фельдмаршалом; все это время он бежал, увертывался, прятался, проскальзывал сквозь расставленные ему сети, ночевал где придется. Ему хотелось выспаться, принять ванну, надеть приличный костюм, обрести базу для дальнейших действий, нащупать нити, ведущие к другим, таким же, как он.

— Сударыня, — сказал он, — здесь найти меня не могут, разве только вообще заинтересуются вашим домом. Но помните, даже если меня возьмут в другом месте — в любом другом месте — империи, созданной Максимилианом фон Ринтеленом, все равно наступит конец. Вы лишитесь всего, включая и этот дом. Рано или поздно его у вас отнимут, если только наше военное поражение не превратится в политическую победу. А люди, способные осуществить это превращение, есть. Правда, сейчас они находятся в отчаянном положении, эти люди. И если вы хотите меня прогнать… — Он не договорил и пожал плечами.

Вдова сокрушенно затрясла массивной головой; все выпуклости ее тела выражали тревогу. Она видела, что, какое решение ни принять, все равно ее дом, ее наследство, она сама — все окажется под ударом.

— Проводи гостя наверх, Памела. Покажи ему его комнату… — сказала она тоном маленькой девочки, которую прибили мальчишки.

— Можно будет дать ему кое-что из гардероба Дейна, — сказала Памела.

— Не смей! — вскричала вдова. Она-то цеплялась за все, когда-либо принадлежавшее ее мужу, созидателю империи. — Ведь ты даже не знаешь, может быть, он не…

— Не убит? — спросила Памела. И небрежно повторила, обращаясь к Петтингеру: — Он убит, герр Эрих?

— Никогда не нужно терять надежду! — ободряюще произнес Петтингер. И тут же, взглянув на Памелу, понял, что она не так уж стремится эту надежду сохранить. Нога Петтингера тонула в мягком ковре, устилавшем лестницу. После булыжника дорог, которые ему пришлось исходить, одного этого ковра было довольно, чтобы захотеть здесь остаться.

— Не найдется ли у вас стакана шнапса, фрау Памела?

— Я сейчас сама вам принесу, — пообещала она, проводив его до двери одной из расположенных наверху комнат для гостей.

Ганс Генрих Лемлейн, нареченный бургомистр города Креммена, ехал в замок Ринтелен в самом лучшем расположении духа. Приятно было сидеть в своем элегантном черном автомобиле, для которого Люмис разрешил ему брать контролируемый американцами бензин. Приятно было испытывать чувство целеустремленности и уверенности, вернувшееся к нему гораздо раньше, чем он смел мечтать. Впрочем, что это чувство вернется, он знал с того момента, как капитан Люмис, по его настоянию, согласился представить его подполковнику Уиллоуби. А Уиллоуби был человеком одной с ним породы — несмотря на разницу в обличье и в душевном складе, несмотря на пропасть, отделявшую победителя от побежденного. То общее, что их связывало, было сильней государственных границ, языка, традиций, военных мундиров и часовых.

Лемлейн приветствовал вдову со всей почтительностью, какой требовал к себе контрольный пакет акций фирмы Ринтелен, но не без оттенка фамильярности, позволительной для преданного управляющего, приобщенного к тайнам гроссбухов и задачам текущего дня. Подтянув свой безупречный жемчужно-серого цвета галстук так, чтобы узел пришелся вплотную к высокому крахмальному воротничку, Лемлейн объявил:

— С американцами гораздо легче иметь дело, чем я ожидал. Много значит, когда человек воспитан в условиях нашей, западной цивилизации. Я имел весьма интересную беседу с подполковником Уиллоуби, главой американской военной администрации, и наш обмен мнений привел к весьма, весьма благоприятным результатам. Сударыня, я хочу, чтобы вы, как и подобает, первая услышали от меня добрую весть.

— Ах! — сказала вдова. — Какие теперь могут быть добрые вести? Корнелиус!… Не знаю, когда эти иностранцы научатся послушанию. Я велела ему подать нам бутылку хереса… Они с каждым днем становятся не лучше, а хуже. Положительно во всем чувствуется, что мы проиграли войну.

— Фрау фон Ринтелен, я обеспечу вас самой лучшей прислугой. По американской инициативе и при американской поддержке мне предстоит занять пост бургомистра города Креммена!

Вдова одним движением выпрямилась в кресле.

Лемлейн разрешил себе улыбку.

— Подумайте, что это значит, сударыня.

Вдове нетрудно было представить себе, что это значит. Она уже видела, как встают из развалин создания ее мужа, восстановленные руками рабочих, которыми Лемлейн теперь может распоряжаться. Она видела, как оживают плавильные печи, задутые на коксе, который Лемлейн теперь может реквизировать. Она видела, как появляются на столе бутылки хереса, поданные дворецкими, которых Лемлейн теперь может заставить служить как следует. Она видела все это, но еще не решалась дать полную волю своим надеждам. Не так легко было сбросить гнет последних месяцев, забыть бомбежки, разруху, поражение, забыть пугающее присутствие незнакомца в доме. Слишком уж невероятным казалось, что власть, вырванная из ринтеленовских рук в боях, за которыми она следила с замиранием сердца, будет возвращена так легко и просто.

Лемлейн, чье серое лицо оставалось бесстрастным, читал все чувства и мысли, волновавшие вдову, по выражению ее заплывшей жиром физиономии.

— Разумеется, даром нам ничего не дадут, кое-что придется и уступить, — сказал он.

Он сделал паузу, выжидая, когда эта существенная оговорка дойдет до сознания вдовы. Ее лицо помрачнело, губы плотно сжались, взгляд стал враждебным и довольно ясно говорил, что она ничего не намерена уступать ради выгоды и славы Лемлейна.

— Не забудьте, — предостерег он, — без поддержки американцев все, что у вас есть, — это сомнительное право на полуразрушенные предприятия. Так вот, сегодня вечером подполковник изъявил согласие прибыть сюда для небольшого собеседования в частном порядке — вы, он, я и фрау Памела.

Он внимательно осмотрел вдову. Она еще больше, чем всегда, походила на бочку; черное платье с глухим воротом, подпиравшим тройной подбородок, придавало ей нелепый вид.

— Не переодеться ли вам, сударыня? — деликатно посоветовал он. — Я взял на себя смелость захватить ваши бриллианты из сейфа в бомбоубежище. Желательно произвести впечатление.

Этот сейф, тайна которого была известна только вдове, покойному Максимилиану и Лемлейну, стоял в глубоком, хорошо укрепленном бомбоубежище под разрушенным зданием конторы ринтеленовских заводов, той самой, где смерть настигла ее мужа. Ах, если бы он вовремя спустился вниз! Бомбоубежище так и не пострадало, хотя над ним все было обращено в груду развалин.

Вдова вздохнула. Она взяла из рук Лемлейна блестящий металлический ящичек и, бережно держа его на маленькой пухлой ладони, пошла, переваливаясь, к письменному столу покойного супруга. Осторожно поставив ящичек на стол, она подняла крышку. Бриллианты, подарок Максимилиана, засверкали на бледно-голубом бархате. Целое состояние!

— Мне кажется, вам следует их надеть, — сказал Лемлейн.

В это время на лестнице он увидел Памелу с незнакомым мужчиной. Он поспешно встал так, чтобы заслонить собою бриллианты.

В два прыжка Памела очутилась возле матери.

— Вы хотите продать это? — спросила она.

Незнакомец, следуя за ней, обошел Лемлейна и бросил быстрый взгляд на драгоценности. Он не сказал ни слова, но Лемлейн увидел, как он облизнул губы.

Вдова резко захлопнула крышку.

— Познакомьтесь, — сказала Памела. — Герр Эрих — герр Лемлейн.

Мужчины подозрительно приглядывались друг к другу. Лицо гостя показалось Лемлейну знакомым, но он не мог вспомнить, где он его видел.

— Лемлейн, — задумчиво повторил Петтингер, — Лемлейн… Вы в национал-социалистической партии не состояли?

— Нет, не состоял. — Серое лицо Лемлейна еще чуть-чуть посерело. — Герр Ринтелен не считал желательным…

— А, припоминаю! — сказал Петтингер. — По этому поводу велась бесконечная переписка, пока старик, — он сделал неопределенный жест в сторону портрета, — не вмешался лично.

Глаза Лемлейна округлились от ужаса: он узнал.

— Но это безумие! — вскричал главноуправляющий заводов Ринтелен. — Что вы здесь делаете?

— Мы с фрау Памелой договорились, что на некоторое время я займу место майора Дейна, судьба которого не выяснена. Вот, на мне его костюм. У нас один размер, одни вкусы. — Он нежно взял Памелу за руку.

Лемлейн захлебывался от страха и негодования:

— Но в городе есть люди, которые лично знают майора Дейна, — пролепетал он.

— Я не намерен нигде показываться, — успокоил его Петтингер. — Вы же видите: я не вполне здоров, я нуждаюсь в отдыхе. Надеюсь, вы согласитесь выполнять для меня некоторые — ну, скажем, посреднические функции.

— Ни в коем случае.

Петтингер был частью той Германии, которая некогда служила для Лемлейна источником доходов и национальной гордости. Он, Лемлейн, конечно, будет молчать. Но та Германия больше не существует; а ни в какие подпольные дела он не желает путаться. У него на руках жена, четверо детей и ринтеленовские заводы.

Лемлейн принял решение.

— Вы немедленно уедете отсюда. Меня назначают кремменским бургомистром! Будущее Германии зависит от сотрудничества с американцами.

— А с чего вы взяли, что я не хочу сотрудничать е американцами? — сердито сказал Петтингер. — Вообще мне нужно поговорить с вами — наедине!

— Только не сейчас — у нас нет времени… — Лемлейн озабоченно замигал глазами. — Подполковник Уиллоуби — военный комендант — собирается приехать в замок. Он может быть здесь с минуты на минуту…

— Великолепно! — сказал Петтингер. — Тем более нам нужно переговорить, не откладывая! — Крепко ухватив нареченного бургомистра под руку, он втолкнул его в библиотеку.

Удостоверясь, что дверь плотно затворена, Петтингер отпустил локоть Лемлейна.

— Садитесь! — приказал он.

Но Лемлейн не сел.

— Война проиграна, герр оберштурмбаннфюрер, — захныкал он. — Вы тут ничего не сделаете, только испортите то, что пытаюсь создать я.

Петтингер силой усадил его в кресло.

— Если вам нравится быть бургомистром у американцев, — пожалуйста! Это вполне вяжется с моими намерениями…

В коротких словах он изложил ему план фельдмаршала фон Клемм-Боровского, не упомянув при этом даже имени покойного специалиста по передвижению войск. Говоря, он не спускал глаз с Лемлейна и по выражению его лица отмечал, как тревога сменялась напряженной работой мысли, а затем полным принятием и одобрением услышанного.

— Играйте им в руку! — заключил Петтингер. — Старайтесь сохранить для нас все, что может быть сохранено. Потому что даже сейчас, после разгрома и поражения, баланс сил складывается в нашу пользу. Но мы должны знать, куда мы идем! Нам нужна перспектива! Нам нужно руководство, нужна организация, использующая все возможные каналы — административные органы, допущенные оккупационным статутом, промышленные предприятия, школы, церковь, демобилизованных офицеров и репатриированных военнопленных. Мы будем действовать медленно, стравливая оккупантов друг с другом, создавая для них трудности, восстанавливая лишь то, что нужно нам самим, — исподволь, терпеливо, пока не пробьет час; а тогда мы выступим вперед с поднятым забралом и продиктуем свои условия!

— Чьи — свои?

Петтингер оставил вопрос неуточненным.

— Ваши — мои…

Они вернулись к дамам. Петтингер залпом проглотил бокал хересу, который все-таки подал дворецкий, а затем сказал Лемлейну:

— Может быть, ваш приятель Уиллоуби снабдит нас шотландским виски?

— И сигаретами! — добавила Памела.

Когда Уиллоуби прибыл в замок Ринтелен, на сцене все уже было готово к поднятию занавеса. Посредине главного холла, в троноподобном кресле с высокой спинкой, сверкая всеми своими бриллиантами, сидела вдова. Ее массивная фигура была облачена в длинное платье, доходившее почти до полу, так что виднелись только маленькие ноги в изящных лакированных туфлях. Справа от нее, обложенный подушками и одеялами, полулежал в глубоком кресле Петтингер.

— Если я — майор Дейн, — сказал Петтингер, когда они сообща вырабатывали мизансцену для приема Уиллоуби, — я должен быть с вами. Незачем прятаться по углам и рисковать, что меня найдут или что кто-нибудь из прислуги меня выдаст. Самый верный способ не привлекать к себе внимания — это пребывать у всех на виду.

Лемлейн оттянул пальцами ставший вдруг тесным воротничок.

— Мужчина вашего возраста должен быть в армии, — сказал он. — Уиллоуби непременно спросит, почему вы не в американском лагере для военнопленных, кто вас выпустил, где и когда, а кончится это требованием предъявить документы.

— Взгляните на меня, — возразил Петтингер. — Я же болен. Я инвалид. Русская зима оказалась мне не по силам.

И Лемлейн невольно засмеялся, а Памела обложила Петтингера подушками и подоткнула со всех сторон плед.

Сейчас Уиллоуби сидел в кресле напротив вдовы. Он чувствовал себя почти растроганным — эта дружная обветшалая обстановка, разбитое окно, сквозь которое дул ветер, шевеля волосы на голове больного. Роскошь Старого света рождала в нем чувство неполноценности, смешанное с чувством снисходительного превосходства. Если его расчеты оправдаются, можно будет, пожалуй, купить весь замок, как он есть, перевезти в Штаты и поставить где-нибудь за городом. Что вся старина тут не древнее эпохи Вильгельма II, он не знал, но вид был богатый.

Уиллоуби действовал осторожно, с прохладцей; явно из одной вежливости он осведомлялся о здоровье вдовы, о том, в каком полку служил майор Дейн и где именно его сразила болезнь.

Петтингер назвал памятную ему русскую деревню в окрестностях Сталинграда.

Уиллоуби нахмурился:

— Непростительная была ошибка — дать своей армии затеряться в необъятных пространствах России. Вы недооценили противника, откусили больше, чем могли проглотить. Впрочем, это типичная немецкая черта.

Петтингер согласился. Но тут же добавил, следуя заветам фельдмаршала Клемм-Боровского:

— Вы несколько упрощаете, подполковник. Помню, как-то ночью нам пришлось отбивать атаку русских. Мы буквально скосили их перед своими позициями. Мороз был тридцать или сорок градусов. Мы не сомневались, что кто не убит, тот в течение получаса замерзнет насмерть. И что ж? Перед рассветом, часа четыре спустя, эти самые люди поднялись с обледенелой земли и снова пошли в атаку. И разбили нас. Не знаю, откуда у них это упорство в борьбе. Но знаю, что мы были вашим оплотом против Востока!

На изможденном лице Петтингера появились красные пятна. Столько времени прошло, а его недоумение и ярость были все те же.

— Вы, американцы, сами разбили нас! — сказал он и театрально закашлялся. — Теперь берегитесь!

Уиллоуби погладил себя по толстой ляжке.

— Мы производим товаров больше всех в мире — нам некого бояться. — Он засмеялся.

Лемлейн, встревоженный политическим оборотом разговора, наклонился к вдове и что-то шепнул ей. Вдова медленно потянулась к колокольчику и позвонила. Вошла горничная с чайным прибором на подносе.

— Давно вы покинули ряды немецкой армии, майор Дейн? — спросил Уиллоуби.

— Полтора года назад, — сказал Петтингер. — Как жаль, что мы тогда же не кончили войну.

— Бросьте шутить, — возразил Уиллоуби. — Ринтелены неплохо заработали на этой войне — и чем дольше она тянулась, тем для них лучше.

Лемлейн поспешил на выручку. — А налоги? — воскликнул он. — А отчисления на армию? Наконец, разруха. При чем мы теперь остались?

Вдова разливала чай в саксонские чашки.

Внимание Уиллоуби по-прежнему привлекал Петтингер.

— Какой пост вы занимали в фирме Ринтелен до войны?

Лемлейн уже готов был снова устремиться в прорыв. Но Петтингер предупредил его.

— Видите ли, формально я, кажется, числился одним из членов правления. Но меня больше всего интересовало искусство — живопись, скульптура. Я путешествовал, был в Италии, Англии, Франции. Должен вам сказать, подполковник, — в голосе его появились бархатные ноты, — мы с Памелой женились по любви. — Он взял ее руку и нежно погладил. — Покойный Максимилиан фон Ринтелен всячески старался сделать из меня делового человека. Но, — он с улыбкой покачал головой, — мне всегда казалось: зачем иметь много денег, если тратить их только на то, чтобы нажить еще больше?

Из-под полуприкрытых век он зорко наблюдал за Уиллоуби. По-видимому, американец успокоился, убедясь, что со стороны наследника мужского пола его замыслам ничего не грозит.

Уиллоуби взял предложенную ему чашку, отпил глоток эрзац-чая и невольно поморщился. Это была идея Лемлейна — заварить эту гадость. Главноуправляющий стремился произвести именно тот эффект, который и был достигнут, — продемонстрировать былое великолепие, будущие возможности и нынешнюю нужду.

Эрзац-чай расположил Уиллоуби к большей бесцеремонности.

— Вы проиграли войну. Вам отлично известно, как вели себя ваши в побежденных странах; майор Дейн может это засвидетельствовать. В сущности, мы имеем полное право так же вести себя здесь.

Ни Петтингер, ни Лемлейн ничего на это не ответили; Памела поила чаем больного. Взгляд Уиллоуби остановился на вдове; в конце концов именно она возглавляет семейную корпорацию.

Вдова прочирикала:

— Мы в ваших руках. — По-английски она говорила медленно и с запинкой, и казалось, будто она очень старается, чтобы угодить гостю.

— Я назначаю вашего управляющего, Лемлейна, мэром города. Отсюда вы можете заключить, что мы не склонны злоупотреблять своим положением.

— Еще чаю? — предложила вдова.

— Нет, благодарю вас.

— Может быть, печенья?

Уиллоуби взял штучку печенья. У него был вкус соломы.

— Из чего это сделано?

Вдова сказала:

— У нас плохо с питанием. — И, перехватив взгляд Уиллоуби, словно прикидывающий ее вес, добавила, краснея. — Я — больной человек.

— Простите! — сказал Уиллоуби.

— Ах! — сказала вдова. — Вы нас совсем придавили к земле. Не знаю, как нам удастся подняться.

Петтингер медленно качал головой, разыгрывая утомление. И думал: какой это был мудрый шаг — укрыться в этом доме. Американский бизнесмен в мундире, сидящий сейчас против него, послужит самой верной гарантией его безопасности, идеальной ширмой, за которой он будет делать свое дело.

Уиллоуби выпрямился в кресле.

— Мистер Лемлейн, вы разъяснили членам семьи Ринтелен трудности положения фирмы?

— Мне кажется, фрау фон Ринтелен в курсе — более или менее…

— В таком случае разрешите мне уточнить, — сказал Уиллоуби, поглаживая свой двойной подбородок. — Эта война была тотальной войной. В наших рядах имеются люди, которые склонны рассматривать деятельность Ринтеленов в таком же свете, как — ну, скажем, деятельность Гиммлера или Штрейхера…

На мощных руках вдовы зазвенели браслеты.

— Но как же можно! — чирикнула она. — Мы ведь никогда не вмешивались в политику. Что мог делать мой муж? Отказываться от правительственных заказов? Чтобы Геринг конфисковал все его имущество? Чтобы его самого заперли в концентрационный лагерь?

Петтингер сказал: — Папа всегда держался корректно.

— Я понимаю, — сказал Уиллоуби. — Герр фон Ринтелен стремился сохранить то, что имел, но именно потому вам сейчас грозит опасность это потерять. Как вы думаете, сколько американцев погибло от продукции ринтеленовских заводов?

— Вы ведь не судите немецких солдат за то, что они в вас стреляли? — вступился Лемлейн. — Они только выполняли приказ.

— Не судим, но сажаем за колючую проволоку, — сухо возразил Уиллоуби.

Петтингер был спокоен; он видел, что его убежищу ничто не угрожает. Если среди американцев и есть люди, которые так смотрят на немецких промышленников, то эти люди не пользуются властью — иначе они овладели бы ринтеленовскими заводами в тот самый день, когда их войска заняли Креммен.

— Если вы явились, чтобы арестовать меня, — тоном героини произнесла вдова, — я готова.

Уиллоуби удивлял звук ее голоса. Казалось, это вовсе не она говорит, а где-то в ее огромном животе спрятан музыкальный ящик.

— Я уже сказал, что понимаю ваше положение. И что я отношусь к вам без предрассудков. Если нам удастся достигнуть взаимного понимания, Лемлейн будет сделан кремменским мэром. Если нет — вы рискуете потерять все, даже этот дом.

Лемлейн сказал:

— Мы — побежденные. Мы готовы на все — в пределах разумного.

— Правильная постановка, — сказал Уиллоуби. — А вы что скажете, сударыня?

— То же самое.

Уиллоуби был удовлетворен.

— Заводы принадлежат целиком семейству Ринтелен?

— Да, — с гордостью сказала вдова.

— Это плохо, — заметил Уиллоуби.

И Петтингер, и Лемлейн насторожились. Оба понимали, что вот теперь Уиллоуби подходит к сути дела. Памела вдруг почувствовала к нему ненависть. Ее рука сжала руку Петтингера и ощутила ответное пожатие.

— Вы сами должны понимать, — продолжал Уиллоуби, — что в наши дни любое немецкое предприятие представляет весьма ненадежную ценность. Мы можем отнести его к военному потенциалу Германии — и разрушить, можем включить в список репараций… Вам необходимо иметь кого-нибудь за границей, кто был бы заинтересован в делах фирмы…

— Делакруа! — вскричал Лемлейн.

Уиллоуби едва не подскочил на месте. Он все это время ломал себе голову, как бы подипломатичнее навести разговор на «Амальгамейтед стил»; но это даже лучше. Сохраняя невозмутимость, он спросил:

— А что Делакруа?

Но Лемлейн уже опять приуныл:

— К сожалению, это дело прошлое. Когда наши войска заняли Париж, герр фон Ринтелен поехал туда и имел свидание с князем Яковом Березкиным — вы знаете, кто такой князь Березкин?

— Слыхал о нем, — усмехнулся Уиллоуби. Петтингер завозился под своими пледами. Париж, дни победы и дни отступления, Березкин и Сурир… Ему вдруг тоже захотелось сказать, как вдова: «Ах, вы нас придавили к земле».

— И князь согласился на предложение, которое ему сделал герр фон Ринтелен, — сказал Лемлейн.

— Шантаж! — вскричал Уиллоуби.

Лемлейн оглянулся на портрет покойного магната.

— Сила убеждения — скажем так: сила убеждения.

— Шантаж! — настаивал Уиллоуби.

— Герр фон Ринтелен откупил у фирмы Делакруа те двадцать процентов своих акций, которые до тех пор числились за ней.

— Сделка не имеет законной силы. Ее не признает ни один суд. Говорю вам это как американец и как юрист.

— Но у нас есть все документы! — сказал Лемлейн.

— Документы! — презрительно фыркнул Уиллоуби. — Документы, подписанные под дулом револьвера.

— Герр фон Ринтелен никогда не прибегал к подобным грубым методам!

— Мистер Лемлейн! В наших общих интересах утверждать, что это было именно так.

У Петтингера снова начался приступ кашля.

— Да, конечно, — с трудом выговорил он. — Будем утверждать, что так.

Уиллоуби вздохнул.

— Вы, немцы, лишены всякой проницательности. Я давно в этом убедился. Пока вас не подтолкнешь, вы не способны трезво взглянуть на вещи.

Лемлейн кивнул в знак согласия. При таком обороте вдова дешево отделается. Если двадцать процентов ринтеленовских акций будут возвращены фирме Делакруа, это значит, что ценой этих двадцати процентов будут сохранены остальные восемьдесят. Не так плохо, особенно если учесть, что старик Максимилиан получил эти двадцать процентов фактически даром — ведь он платил князю оккупационными франками, иначе говоря — просто бумагой.

— Еще чаю? — предложила вдова.

— Нет, благодарю, — сказал Уиллоуби. Ему рисовались радужные картины. Вот он является к князю Березкину и предлагает вернуть ему утраченные фирмой Делакруа акции предприятий Ринтелен. В ответ на эту услугу князь вступает в соглашение с «Амальгамейтед стил». И возникает мощный комбинат Амальгамейтед —Делакруа—Ринтелен, способный перестроить мир, и перестроить его в стали! И не кто иной, как он, Уиллоуби, вручает этот лакомый кусочек фирме «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Да нет, уж после этого, пожалуй, фирма будет писаться: «Уиллоуби, Костер, Брюиль и Риган» и что-что, а кресло в правлении «Амальгамейтед» ему обеспечено; ни старик Костер, ни все эти остальные воротилы — люди не мелочные, это следует признать.

Он поднялся.

— Благодарю за приятный вечер.

— Спасибо, сэр, — просиял Лемлейн, обеими руками пожимая руку Уиллоуби.

Петтингер дремал в кресле. Прием гостя оказался чересчур большим испытанием для его слабых сил.

 

3

Первым побуждением Келлермана было — бежать.

Герр Бендель, директор отдела гражданского обеспечения кремменского муниципалитета, не преувеличивал, называя это место «Преисподней». Здесь прежде было общежитие для иностранных рабочих, на заводах Ринтелен широко использовался рабский труд. Американцы вывезли их отсюда и переселили в только что организованные лагеря для перемещенных лиц, где условия были немногим лучше. Вокруг «Преисподней» по-прежнему шла ограда из колючей проволоки, верхний этаж был разрушен зажигательными бомбами, а обитатели дома с тех пор, как он стал называться Убежищем для политических жертв национал-социализма, жили еще в большей тесноте, чем в свое время порабощенные рабочие.

С тяжелым чувством усталости от ожидания неизвестно чего Келлерман бесцельно слонялся по темным, сырым комнатам; даже сухой, пыльный зной лета, проникавший сквозь разбитые окна, не мог разогнать застоявшийся запах плесени и тысяч немытых, натруженных тел. Это была та же тюрьма, тот же лагерь, только без часовых.

Так почему же он не бежал? Почему все они не бежали? Никто не удерживал их в «Преисподней». Но куда было идти в разоренной стране вчерашним узникам концлагерей, еще носившим на себе клеймо своего недавнего прошлого?

Келлерман повторял себе, что ему ничего не остается, как только ждать, пока выйдет из больницы профессор. Еще счастье, что старик лишился чувств в приемной у герра Бенделя. Упади он просто на улице, когда они бродили среди развалин в надежде встретить хоть одно знакомое лицо, — он, вероятно, уже не встал бы. Помощи было ждать не от кого. Население сторонилось таких, как они, потому что эти полосатые лохмотья выделяли их из общей массы, связывали их как-то с победителями, обличали в них свидетелей преступлений, о которых никому не хотелось вспоминать. Кто же оставался — подставные хозяйчики предприятий, на которых Келлерман пробовал искать работы? А ведь работа была — ее было столько, что хватило бы на долгие годы всему трудоспособному Креммену. Но никто ничего не предпринимал. Американцы, видимо, дожидались, чтобы немцы начали; а немцы дожидались приказа от новых властей, но власти ограничивались длинными перечнями того, что считалось verboten. А в немногом, что пока делалось, обходились и без Келлермана.

Как глубоко прав был профессор: «Status quo ante», — сказал, усмехаясь, Зекендорф. «При нацистах мы были последними людьми в стране. Оттого, что сверху над нацистами сел еще кто-то, мы не поднялись выше». И профессор предложил обратиться в отдел гражданского обеспечения.

Его обморок в помещении отдела заставил Бенделя принять меры, вызвать санитарную машину и отправить старика в кремменскую больницу скорой помощи. Положительно это была насмешка судьбы, что Бендель все-таки сделал одно доброе дело. Нельзя же было считать добрыми делами выдачу продовольственных карточек и направлений в Убежище для политических жертв национал-социализма. Еще большей насмешкой должно было показаться Келлерману, что после долгого и тягостного перехода из Нейштадта, после первых мучительных кремменских недель единственным знакомым лицом, которое он здесь увидел, оказалось лицо Бенделя — его колючие глаза так же точно смотрели поверх очков в стальной оправе, как при республике и при нацистах.

В конце концов Келлерман должен был признаться себе, что он попросту оттягивает решение. Ожидание профессора было шитым белыми нитками предлогом для того, чтобы ничего не делать. И все же он продолжал жить в «Преисподней», валялся в грязи, своей и чужой, и ел суп, который раз в день наливали каждому из огромного закопченного бака.

Иногда он принимался создавать грандиозные планы всеобщего спасения, но тут же падал духом, убеждаясь в их неосуществимости. А в общем, эта жизнь затянула его, как затягивала всех, кто сюда попадал. Он видел это не раз. Он видел, как надежда, еще озарявшая лица новых пришельцев, гасла, точно пламя свечи под опрокинутым стаканом. Некоторые пускались на воровство, потому что они ничего не имели и во всем нуждались. Это привело к тому, что от них крепче стали запирать двери — там, где еще уцелели двери. И они крали друг у друга: ложку, оловянную миску, окурок, старый носовой платок, пару рваных штанов — все, что еще сохранилось или же вновь завелось у соседа.

Келлерман пытался этому помешать. Но, как видно, его дар руководителя изменил ему. Тон в убежище задавали такие люди, как Бальдуин или Карл Молоток. Келлерману этот тип был хорошо знаком; нацисты намеренно прослаивали население концлагерей уголовным элементом — из бывших сутенеров и осужденных убийц выходили отличные старосты, надсмотрщики, ябедники и шпионы. После освобождения заключенных вместе с другими в «Преисподнюю» попали и такие люди.

Бальдуин, элегантный мужчина в лакированных туфлях, брюках с безукоризненной складкой в полосатой тюремной куртке, которую он продолжал носить ради устрашения кремменских обывателей, предлагал Келлерману вступить в его шайку. Он рисовал заманчивые картины осуществляемых с необычайной легкостью налетов и грабежей, рассказывал, как он и его приспешники вламываются в запертые дома и как спускают на черном рынке свою добычу.

— Спасибо, — сказал Келлерман. — Я сидел в лагере за другое.

Бальдуин наморщил свой сплюснутый нос — когда-то он был переломлен и неудачно сросся.

— Что, полиции боишься?

Келлерман только молча пожал плечами.

В комнате появилось новое лицо — девушка, хорошенькая даже в своих лохмотьях.

— Есть тут свободная койка?

Бальдуин взял ее двумя пальцами за подбородок и критически оглядел. Затем спросил, обращаясь к Келлерману:

— Недурна?

Келлерман, очнувшийся от своих мечтаний, смотрел на девушку. Она показалась ему красивой, даже незаурядно красивой.

— Не для тебя! — сказал он Бальдуину.

Бывший сутенер дружески подшлепнул девушку сзади и спросил:

— Пойдешь со мной?

Девушка смерила его взглядом.

— Нет, — сказала она.

— Захотел бы, так пошла бы, — выразительно заметил Бальдуин.

Келлерман привстал с койки.

— Да не больно нужно, — заключил Бальдуин. — Мне от вашей сестры и так деваться некуда. — Он повернулся к дверям, где высилась богатырская фигура Карла Молотка. — Пошли, — бросил он.

Келлерман проводил их глазами. Девушка присела на край его койки.

— Вы долго были там? — спросил у нее Келлерман. Где — «там», уточнять не требовалось. «Там» могло означать только одно.

— Два с половиной года, — ответила девушка. — Сначала в тюрьме, потом в Бухенвальде.

Он взглянул на нее с участием. Грязные руки, лицо, шея, ноги, мешковатое, уродующее платье — и все-таки в затхлой атмосфере «Преисподней» от нее веяло чем-то здоровым и свежим, может быть, потому, что она только что попала сюда. Красная ленточка перехватывала волосы, оттеняя их темный блеск. В глазах мерцали веселые искорки, и когда она подняла взгляд на Келлермана, коричневые зрачки впились в него так напряженно, что на миг показалось, будто она косит. Кожа у нее была смуглая от загара — нежная гладкость этой кожи даже как-то не вязалась с мыслью о двух с половиной годах лагеря и тюрьмы.

— За что вас взяли? — спросил он.

— За что, за что, — огрызнулась она. — Наверное, им мой нос не понравился.

— Простите…

— Терпеть не могу, когда меня расспрашивают. Слишком много мне в жизни пришлось отвечать на вопросы, и приятно это никогда не было.

Разговаривая, она шевелила пальцами босой ноги. У нее были красивые ноги, длинные, стройные, с округлыми коленями — ее поза давала возможность хорошо рассмотреть все это.

— Меня зовут Марианна.

— А меня — Рудольф Келлерман.

— Вы тут один? — Она незаметно пододвинулась чуть поближе.

От него не укрылось ее движение, и он сказал:

— Да. — И помолчав, прибавил. — То есть не совсем. Был со мной один старик, но его увезли в больницу. Говорят, он выйдет оттуда недели через три, не раньше.

Марианна подумала: «Вот-вот, он как раз из таких, что таскают за собой больных стариков». Но вслух сказала только:

— Вам бы нужны друзья помоложе.

— Мы вместе сидели в лагере «Паула», — сказал Келлерман. — Вместе бежали оттуда. Это человек, не приспособленный к жизни, — старый ученый, профессор. В свое время пользовался известностью. Профессор Зекендорф из Мюнхенского университета.

— Я его знаю! — воскликнула девушка.

Келлерман заметил, как она оживилась.

— Знаете? Откуда?

Она сунула руку за вырез платья и достала замусоленную газетную вырезку.

— Вот — это из новой газеты, которую издают американцы…

Келлерман внимательно прочитал заметку. Это было письмо в редакцию за подписью доктора Фридриха Гросса из кремменской больницы скорой помощи, который, по его словам, некогда изучал латынь под руководством Зекендорфа. «Редакции и широким читательским кругам, может быть, не безынтересно…» — так начиналось это письмо, а дальше шла подробно и несколько витиевато изложенная история профессора и его двух детей вплоть до того дня, когда старый ученый упал в обморок в приемной герра Бенделя и был препровожден в больницу скорой помощи, где находится и сейчас, под наблюдением автора настоящего письма. В заключение было сказано, что люди, подобные профессору Зекендорфу, представляют то лучшее, что есть в Германии, истинной Германии мыслителей и поэтов.

Келлерман вернул вырезку, взволнованный, как всегда, когда что-нибудь напоминало ему о профессоре Зекендорфе. Девушка бережно сложила затертый клочок газетной бумаги и спрятала его на груди. Она думала о том, как это здорово вышло, что заметка попалась ей на глаза, что она сумела достаточно внимательно прочитать ее и что наконец именно здесь, в «Преисподней», она столкнулась с человеком, который мог пополнить ее сведения о Зекендорфе. Она обладала безошибочным чутьем, которое никогда ее не подводило; ее хорошенький носик словно сам собой поворачивался в ту сторону, где пахло какой-нибудь удачей. И пока она полагалась на свое чутье, все шло хорошо; а стоило один раз пренебречь им — и дело кончилось арестом и тюрьмой. Ведь надо же было такое — залезть в карман к переодетому полицейскому шпику! Что-то внутри говорило ей: «Не нужно!» — но он был так хорошо одет, казался таким сытым, солидным и глупым!

— Зачем вы бережете эту вырезку?

Она так ушла в свои мысли, так была поглощена планом, который созрел в ее голове, что Келлерману пришлось повторить вопрос.

— Что? Ach ja… — Она решила не торопиться.

— Я спрашиваю, зачем… Не бойтесь, мне можно доверять.

Что доверять ему можно, она не сомневалась. Но не в том сила.

— Очень просто, — сказала она наконец. — Моя фамилия тоже Зекендорф.

Она взглянула ему прямо в глаза. В них отразились последовательно: удивление, радость, потом недоверие. Старик часто говорил о своих детях, но ни разу за все время, что они были вместе, он не упомянул о существовании Марианны Зекендорф.

Она тем временем вытащила еще один лоскуток бумаги. Это было подписанное Бенделем направление в «Преисподнюю». На нем, скрепленное личной подписью директора отдела гражданского обеспечения, черным по белому значилось ее имя: Марианна Зекендорф.

— Вы родственница профессора?

Ответ последовал без промедления, без запинки:

— Родная племянница… Бедные Ганс и Клара. Тогда-то меня и арестовали, в Мюнхене, перед зданием университета. Хотели заставить меня говорить. Хотели вырвать у меня признание, что я помогала распространять листовки. Но я молчала. Какой это был ужас! Меня били… Нет, следов не осталось, — поспешила она добавить. — Не знаю, чем меня били, но только я думала, что не выживу.

Келлерман, которому не раз пришлось испытать на себе то, о чем она говорила, сказал участливо:

— Не надо об этом. Постарайтесь забыть. Мне все это знакомо. Ночью, когда не спишь, как будто снова все переживаешь…

— Я ни в чем не призналась! — сказала она гордо, подняв на него свои темные, чуть косящие глаза.

Это была чистая правда. Гестаповский чиновник, допрашивавший пойманную воровку, отметил мимоходом тот факт, что она является однофамилицей двух видных студенческих лидеров. Но хотя все трое были арестованы почти одновременно в одном районе одного города, это сочли случайным совпадением. Гестапо установило, что отец Марианны был простым гейдельбергским жестяником, и на том успокоилось; ее судили коротким, но беспристрастным судом и приговорили к тюремному заключению.

— Видно, это у вас семейная черта, — сказал Келлерман, делая ей самый большой комплимент, на какой только был способен. Его привычная настороженность исчезла. Он уже перенес на эту девушку часть той симпатии, которую испытывал к старому профессору, — а может быть, к этому примешивалось и еще кое-что. Лагерная жизнь притупила в нем всякие чувства. Но сейчас они оживали вновь.

— Здесь для вас не место, — отрывисто сказал он. — Мы должны выбраться отсюда — вы, я, все мы. Иначе нас засосет в этой клоаке!

Она охотно согласилась. С нее достаточно было и нескольких часов, проведенных в «Преисподней». Безусловно, это не место для нее.

— Мы с вами, — начала она осторожно, — вдвоем мы сумели бы справиться с этим. Я недавно в Креммене, но, насколько я успела заметить, два человека, неглупые и твердо решившие выбиться, здесь не пропадут…

Его кольнуло что-то, похожее на разочарование.

Но ведь она — участница студенческого протеста! Пусть это была лишь неумелая, бесплодная попытка, все-таки тут требовалось недюжинное бескорыстие и самоотречение…

— Речь идет не только о нас с вами, — заметил он мягко. — Речь идет обо всех нас. Мы пережили лагерь, тюрьму, допросы и пытки — у нас одних чистые руки… На нас лежит долг перед человечеством… Будущее за нами… Понятно вам это?

Марианне все было понятно. Этот человек — помешанный. На мгновение она даже почувствовала к нему нежность — сидит тут, похожий на скелет, в своих полосатых лохмотьях. Но природная рассудительность не позволяла ей разжалобиться, пойти за ним, попытаться спасти его. Она подавила в себе чувство сострадания, однако сохранила сострадательную мину. Она заговорила с ним тихим, проникновенным голосом; Келлерман забыл всякую осторожность, и она без труда выкачала из него все, что ей нужно было узнать о профессоре — его окружение, взгляды, причуды; о его детях — их внешность, воззрения, привычки; о подробностях мюнхенского суда; о его жизни в лагере «Паула», об уроках средневековой латыни, которые он давал лагерному врачу — доктору Валентину. Чем дольше Келлерман говорил обо всем этом, тем он сильней увлекался и тем больше выкладывал ей; так что в конце концов беседа принесла ему приятную уверенность в том, что он вернул ее на стезю, по которой она некогда шла, а ей помогла составить довольно верное представление обо всем, что касалось профессора и его детей.

— Теперь вы понимаете мою мысль? — спросил он, глядя на нее затуманенными глазами. — Вы согласны помочь мне?

— Вам помочь? В чем?

Он пояснил свой замысел. Огромная, прекрасная здравница с широкими окнами, с террасами и соляриями, где жертвы лагерей и тюрем смогут найти сытную, здоровую пищу и заботливый уход; мастерские, где их будут учить новым, полезным видам трудовой деятельности; склады обуви и готового платья, где они приоденутся для вступления в новую жизнь.

— И все это возможно, достижимо. Стоит только протянуть руку и взять! Богачи и во время войны жили неплохо. Нам нужно организоваться, и мы сумеем осуществить это!

Недостатком воображения Марианна не страдала. Она ясно видела большой, залитый солнцем дворец, видела и себя на одной из его террас. Ее зрачки сузились, острый, напряженный взгляд словно пробивал сырые, покрытые плесенью стены «Преисподней».

Наконец она сказала:

— Я хочу того, о чем вы говорите. Я очень сильно этого хочу. И все это у меня будет. Гораздо раньше, чем у вас. Но я не собираюсь ждать, пока весь здешний сброд соберется с силами. Я молода и найду свои пути. Вы мечтатель, Рудольф Келлерман. Опомнитесь, взгляните на вещи просто…

Келлерман вздрогнул. Стены «Преисподней» снова надвинулись на него. Он увидел, как Марианна встала и вышла. Он даже не пожалел о ней.

Иетс и Карен заключили между собой товарищеское соглашение. Она станет помогать ему в выпуске газеты, которая печаталась на станках, уцелевших в подвале разрушенного здания кремменской «Allgemeine Zeitung». («Когда я жил в Колтере, — признался он ей, — мимо дома каждый день проезжал на велосипеде растрепанный мальчуган и бросал на крыльцо свежий номер газеты. Вот все, что мне известно о газетном деле».) А он зато будет передавать ей все попадающие в редакцию материалы, которые могут пригодиться для ее серии очерков: «Как живут в немецком городе при американцах».

Карен нравилось работать вместе с Иетсом, нравилось беседовать с ним на разные темы, нравилось, как он относится к Абрамеску. Она знала, что и Иетсу приятно ее общество.

Она спустилась в подвал, прошла мимо тихо позвякивающих линотипов, миновала уютный закуток, служивший одновременно и приемной и архивом, где безраздельно властвовал Абрамеску, и вошла в другой, еще более тесный закуток, служивший редакторским кабинетом Иетса. Иетс сидел, согнувшись над гранками; желтоватый электрический свет подчеркивал морщины в углах глаз, выдававшие, насколько состарила его война, заострял все тени, отчего тонкий нос казался длинным, щеки впалыми, а подбородок и лоб сильно выступающими вперед. А может быть, это сказывалось переутомление?

Иетс пододвинул ей стул.

— По делу или в гости?

— По делу.

— Всегда только по делу… Ну что ж… — он достал номер за прошлую неделю и вкратце перевел ей письмо в редакцию доктора Гросса. — Что вы на это скажете?

— Мне оно ни к чему. Устарелый материал. Об этом протесте мюнхенских студентов Текс Майерс уже писал для своей газеты.

— Вот как! — сказал Иетс. — Ну, а Келлерман?

— Кто такой Келлерман?

— Спутник профессора. Его товарищ по заключению. Они вместе бежали из лагеря «Паула». Вместе пришли в Нейштадт. Там они попали к нам, ко мне и Трою. Их привел Бинг.

Она молчала… Узкая, кривая уличка в Нейштадте, весеннее солнце на булыжнике мостовой; они с Бингом идут по улице; и вдруг внимание Бинга привлекают две одинокие фигуры, которых все сторонятся, — старик, сидящий на краю тротуара, и рядом его товарищ, устало прислонившийся к столбу…

— Ну, Бинг привел их к вам — а дальше что?

— Я хотел назначить этого Келлермана мэром Нейштадта. Но местный патер воспротивился, и мы помирились на аптекаре, которого потом повесили нацисты, когда вернулись в Нейштадт.

— Вы и сейчас не прочь сделать Келлермана мэром?

Улыбка исчезла с лица Иетса.

— Здесь мэров выбирает Уиллоуби.

— Не вижу все-таки для себя темы.

— А судьба таких людей, как Келлерман? Как они теперь живут? Какое применение себе находят? Пользуются ли вообще влиянием бывшие заключенные концлагерей? Что для них делает герр Лемлейн? Используем ли их мы, американцы? Да мало ли что еще.

— Об этом, вообще говоря, можно писать, — медленно проговорила она. — Но не знаю, интересно ли получится.

— Полезно, во всяком случае, — заметил он сухо.

Послышались шаги, которые могли принадлежать только Абрамеску. Он вошел, тяжело топая ногами, весь забрызганный грязью, и возмущенно объявил:

— Редакция газеты не должна находиться в таком помещении, к которому иначе не проедешь, как через воронку, полную воды!

— А вы бы объехали стороной. Мы всегда так делаем. Ну как, узнали что-нибудь о Келлермане?

— Мне потребуется увольнительная на полдня, чтобы отчистить куртку. Завтра же напишу рапорт подполковнику Уиллоуби о том, что необходимо засыпать воронку. А вы подпишете.

— Что Келлерман? — повторил Иетс.

— Я побывал также в отделе гражданского обеспечения, — продолжал Абрамеску. — Там заправляет делами некий герр Бендель. Людям, которые уклоняются от прямых ответов на вопросы американского капрала, — не место на административных постах. Так я ему и сказал. Завтра же напишу еще один рапорт подполковнику Уиллоуби по поводу герра Бенделя. А вы подпишете.

— Абрамеску не дает военной администрации ни минутки покоя, — сказал Иетс, обращаясь к Карен. — К сожалению, там думают, что это я.

Он повернулся к Абрамеску и в третий раз спросил его о Келлермане.

Абрамеску тщательно стер лепешку грязи со своей круглой щеки.

— Он находится в вонючей трущобе, которую здесь прозвали «Преисподней». — Он увидел, что Карен встала, готовая идти. — Сэр, даме туда входить не следует. Это противоречит элементарным правилам гигиены!

— Идем, лейтенант! — сказала Карен.

Абрамеску обиженно спросил:

— Могу я взять сегодня увольнительную?

Иетс кивнул. У самого выхода Абрамеску нагнал его и молча всунул что-то ему в руку. Иетс взглянул и весело улыбнулся. Небольшая коробочка ДДТ.

Это был тот же лагерь «Паула», только без эсэсовцев, тот же верденский лагерь для перемещенных, только под крышей; так по крайней мере показалось Иетсу. Сначала они не увидели ничего, кроме леса протянутых рук; старые и молодые руки всех оттенков землисто-серого цвета, худые, высохшие, просящие, цеплялись за него и Карен. Потом в полутьме коридора обозначились лица, и на всех этих лицах, от детских до старческих, лежал один и тот же отпечаток, во всех глазах был волчий голодный блеск.

Иетс и Карен быстрым шагом, не оглядываясь, шли по коридорам, поднимались по лестницам, снова шли и снова поднимались; они не разговаривали; говорить было не о чем; Иетс только крепко держал Карен за локоть и увлекал ее вперед. Наконец в одной из комнат они увидели

Келлермана; он все еще сидел на своей койке, как его оставила Марианна. Иетс начал с того, что выставил из комнаты всех остальных ее обитателей.

— Вы меня не помните? — спросил Иетс. — Мы с вами виделись в Нейштадте. Очень рад, что у вас все кончилось благополучно. А как вы теперь живете?

Келлерман поднялся с койки и, ссутулясь, стоял перед ними; его уши казались непропорционально большими рядом с изможденным лицом.

— Да, да, вспоминаю.

— Вы, значит, попали в Креммен, — продолжал Иетс, просто чтобы что-нибудь сказать. Он словно слышан все незаданные вопросы Келлермана: «Что вам тут нужно? Интересуетесь трущобным бытом? Желаете посмотреть, как низко может пасть человек? Проверяете результаты того, чего вы не сделали?»

— Как вы теперь живете? — повторил Иетс.

Келлерман пожал плечами и молча обвел взглядом комнату: хромоногие койки с продавленными сетками, грязные, рваные одеяла, жалкие пожитки своих соседей — мусор, добытый из мусорной кучи, отбросы разоренного города.

— Вы больны?

Прежде чем Келлерман успел ответить, дверь распахнулась. В комнату хлынул целый поток обитателей «Преисподней»; часть устремилась дальше, через противоположные двери, часть сгрудилась вокруг Иетса и Карен, словно ища у них защиты. За ними ворвались, красуясь своими синими мундирами, сверкая медными бляхами, размахивая дубинками, с полдюжины немецких полицейских; впрочем, дубинки сразу повисли в воздухе при виде двух американцев в военной форме.

Иетс закричал:

— Что за черт! Прекратите безобразие! Это вам не эсэсовские времена!

И только что свирепствовавшие полицейские, разом присмирев, обратились в то, чем они на самом деле были, — в пожилых, изголодавшихся обывателей разрушенного войной немецкого города. Видя это, люди, прятавшиеся за спинами Иетса и Карен, вышли вперед и стали наступать на них, выкрикивая брань и угрозы. Шум не прекратился, даже когда в дверях показались чины американской военной полиции. Они поручили грязную работу фрицам, а сами рассчитывали явиться на готовое.

— Какого дьявола вы терроризируете этих людей? — обрушился на них Иетс. — Кто тут начальник?

— Я начальник, — послышалось в дверях, и сквозь толпу немецких и американских полицейских протолкался Трой. Лицо у него было мокрое от пота, воротник рубашки расстегнут, жилы на шее набрякли.

Он увидел Карен. Выхватив носовой платок, он вытер лоб и сердито оттопыренные губы и спросил хриплым голосом:

— Вы что тут делаете? Женщинам здесь не место! Уведите ее, Иетс!

Она повернулась было к выходу, но Иетс удержал ее.

Трой стащил с головы фуражку и мял ее в перепачканных пальцах. Выкричавшись, он теперь заговорил тихим, оправдывающимся голосом:

— Понимаете, мы ищем двух бандитов, охотимся за ними по всему городу — и вот загнали сюда. А теперь все пропало. Попробуй найди кого-нибудь в этой трущобе, сверху донизу набитой людьми, да вот еще вы вздумали мешать!

— А вы со времен лагеря «Паула» сделали успехи, Трой, — заметил Иетс.

Трой чувствовал на себе пристальный взгляд Карен. Снова его прошиб пот.

— Что ж мне, по-вашему, делать? — огрызнулся он. — Они тут сколотили шайку. Воруют, да и не только воруют. А я отвечаю за порядок в городе.

Иетс обратился к Келлерману.

— Кто главарь шайки? — Келлерман молчал.

— Вы сами себе вредите. Кто они? Как нам найти их?

— Не знаю, — сказал Келлерман.

— Вы что, боитесь мне сказать?

— Нет.

— Я вас прошу помочь нам, герр Келлерман.

— Люди воруют потому, что у них нет другого выхода, — сказал Келлерман безразличным тоном.

Трой всмотрелся в него.

— Что-то мне знаком этот молодчик. Иетс, не тот ли это, кого вы прочили в нейштадтские мэры?

— Он самый, — подтвердил Иетс.

— И тоже с бандитами заодно! — Воспоминание о Нейштадте, о личном поражении, которое он там потерпел, лишило Троя последних остатков сдержанности. — Нечего сказать, Иетс, вы умеете выбирать людей.

Карен переводила взгляд с Келлермана на Иетса, с Иетса на Троя. Трой на нее не смотрел. Он упорно разглядывал свои башмаки. Потом, наконец, сказал без всякого выражения в голосе: — Что ж, пойдем отсюда…

— Я хотел бы продолжить разговор с Келлерманом, — сказал Иетс. — Мы с Карен пришли сюда как журналисты.

Трой пожевал губами. Потом вдруг повернулся и скомандовал:

— Сержант! Очистить помещение! — А Келлерману сказал: — Вы останьтесь.

— А ну-ка, марш отсюда! — рявкнул сержант. Немецкие полицейские ожили и засуетились: — «Raus, raus!»

Наконец водворилось спокойствие. Иетс спросил:

— Ну, Карен, что скажете? Подходящий сюжет?

Карен не ответила. Она подошла к Трою и стала поправлять на нем галстук.

— Я стараюсь делать, что могу, — пробурчал Трой.

— Знаю, — сказала она.

— Если мне не удастся разгромить эту шайку, завтра будет то же самое. А через неделю будет еще хуже.

— Объективные условия в тюрьму не посадишь… — Она старалась помочь ему.

Иетс сказал сердито:

— Мы освободили этих людей из лагеря «Паула». Но может быть, этого недостаточно? Может быть, нужно еще что-то сделать?

— Но что, что? — с горечью спросил Трой. — Думаете, я бы сам не рад перетряхнуть эту трущобу и вычистить всю мерзость, которая тут скопилась?

Иетс сказал горячо, но несколько неуверенно:

— Не знаю. Все что-то получается вкривь и вкось! — Ах, был бы жив Бинг! У Бинга уж нашелся бы ответ… Он вдруг почти набросился на Келлермана. — А вы, почему вы сами не пришли к нам? Вы знаете, что мы ищем немцев, которым можно было бы доверять!

— В таком виде? — спросил Келлерман.

Да, он прав, его спустили бы с лестницы. Жалкое подобие человека, всклокоченные волосы, щетина на подбородке, воспаленные глаза, опорки на ногах, полосатая лагерная куртка, вся в заплатах и прорехах.

— Вам, что же, не выдали никакой одежды? Даже обуви?

— Нет.

— А вы просили?

— Кого же просить?… Послушайте, нет ли у вас сигареты?

Иетс поспешно вытащил из кармана пачку сигарет.

— Пожалуйста, берете все. Извините меня, я, конечно, сам должен был догадаться.

— Мне понятно, зачем сюда явился капитан, — сказал Келлерман, распечатывая пачку. — Полиция навещает нас каждый день. Но вот что ей тут нужно? — Легким движением головы он указал на Карен, которая наблюдала с таким видом, как будто понимала, о чем идет речь.

Иетс поднес Келлерману огня.

— Мисс Уоллес — корреспондентка одной американской газеты. Она хочет писать о судьбе вашей и ваших товарищей. Ей нужен какой-нибудь интересный материал.

Келлерман внимательно посмотрел на Карен:

— Интересный? А ничего интересного тут нет. В Креммене все осталось, как было.

— Может быть, то и интересно, что все осталось, как было. — Иетсу вдруг пришло в голову, что в этой случайно оброненной фразе он выразил самую суть дела.

Келлерман негромко засмеялся:

— Я был в отделе гражданского обеспечения. Там сидит тот же самый чиновник, который при республике отказывал нам в пособии, а при Гитлере выдавал нас нацистам. Теперь он выписывает нам направления в «Преисподнюю».

— Почему же вы не пришли и не сказали нам об этом? Мы бы его сняли с его должности.

— Герр Бендель назначен самим бургомистром Лемлейном, как и все наиболее крупные чиновники.

— Что он там говорит про Лемлейна? — вмешался Трой.

Иетс вкратце передал Трою и Карен содержание разговора и затем спросил:

— Это все правда?

— Да, но… — Трой приготовился защищаться. — Я же не виноват, если Уиллоуби…

— Конечно, он не виноват! — сказала Иетсу Карен. — Лучше скажите, как вы думаете помочь этому человеку.

С притворной развязностью Иетс стал выкладывать перед Келлерманом целый ворох разных предложений благотворительного характера. Келлерман слушал, и его напряженный взгляд становился все более насмешливым. Иетс смутился под этим взглядом:

— В чем дело? Вам что, очень нравится, как вы сейчас…

Келлерман остановил его:

— Вы можете раздобыть мне приличный костюм и пару целых башмаков; очень хорошо. Пожалуй, вы даже можете устроить меня работать в походной кухне какой-нибудь американской части; тоже неплохо. Во всяком случае это облегчит вашу совесть. — Он заботливо притушил сигарету и спрятал окурок.

Злясь на свою беспомощность, Иетс спросил:

— Чего же в конце концов вы хотите?

— Вам не понять, чего я хочу.

— Окажите уж нам доверие, герр Келлерман. Я постараюсь понять.

— Вы утратили наше доверие, — сказал Келлерман. — Сначала, когда вы пришли и разбили нацистов, вам доверяли безгранично… Дело не во мне только. Есть много — тысячи, десятки тысяч людей, которые с радостью помогли бы вам перестроить страну на новый, разумный лад… Нет, лейтенант, спасибо, но я не воспользуюсь вашими милостями. Я уйду отсюда тогда, когда уйдут все.

У Келлермана горели щеки. Наконец-то он высказал то, что ему уже давно хотелось высказать. Но возбуждение улеглось, и он увидел оборотную сторону своего поступка. Ему нужен костюм, ему нужна работа, а он только оттолкнул от себя единственного американца, который в него в какой-то степени верил.

Иетс не столько обиделся, сколько огорчился. Потом он подумал. «Вот еще одна жертва нашей импровизации».

Но что, если это не только импровизация? Если тут кроется что-то более серьезное? Он с досадой сказал Трою и Карен:

— Келлерман не хочет никакой помощи для себя лично. Он ждет от нас разрешения проблемы в целом.

— Да, но как ее разрешить? — спросил Трой. — Пусть подскажет, я приму его совет.

Иетс снова заговорил по-немецки.

— Что мы, по-вашему, должны сделать, герр Келлерман?

Келлерман испытывал затруднение. Легко было развивать утопические проекты перед Марианной Зекендорф, но мечта — это еще не рабочий чертеж.

— Возьмите, возьмите нас всех отсюда, — проговорил он, запинаясь. — Большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…

— Нет, так не годится, нужно заставить себя говорить более связно.

Он стиснул руки.

— Вы нам дайте, дайте нам какое-нибудь барское поместье — хотя бы усадьбу Ринтелен. Увидите, мы справимся с хозяйством. Впрочем, может быть, это слишком много. Дайте нам любой дом, любой участок. Только чтобы мы могли работать. Мы будем трудиться изо всех сил. Мы построим себе новую жизнь…

Иетс переводил тщательно, слово за словом: большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…

Но, слушая размечтавшегося Келлермана, Иетс слышал другие слова, другой голос: Уиллоуби, развалясь в кресле возле умывальника в убогом номере роллингенского «Золотого барана», разглагольствует о том, ради чего, собственно, Америка послала в Европу свои войска.

 

4

Уиллоуби принял Карен и Иетса в конференц-зале военной комендатуры. Он был мил и словоохотлив.

— Обстановка вся ринтеленовская, — пояснил он, поглаживая светлую, гладко отполированную поверхность овального стола. — Стены я велел обтянуть материей. Как-то теплее в комнате, и потом, не видно отбитой штукатурки.

В углу на небольшом возвышении уныло повис американский флаг. Уиллоуби жестом указал на него:

— Дар генерала. Он желает, чтобы в каждом служебном помещении было по флагу, а где их взять столько? Я выписал целый гросс. А пока приходится обходиться этим.

Он уселся в огромное вертящееся кресло в конце стола и указал гостям на два кресла поменьше, стоявшие по сторонам.

— Присаживайтесь, прошу вас. Сейчас я вызову своих немцев, и вы увидите, как у нас идет работа. Все очень корректно, без малейших трений; они у меня вымуштрованы.

Он самодовольно засмеялся, накрыв руку Карен своей пухлой ладонью.

— Вы, я слышал, успели побывать в наших благотворительных учреждениях. Не думайте, что эта оборотная сторона кремменской жизни от меня скрыта! Но не все сразу, мисс Уоллес, не все сразу!

Он явно ждал ответа. Однако она лишь молча кивнула, и он обернулся к Иетсу:

— Это и к вам относится, лейтенант. Я охотно позабочусь, чтобы дорога к вашей типографии была исправлена, но уж выбор моих немецких администраторов вы предоставьте мне. Хорошо, что они у меня все-таки есть. Не садиться же мне самому на место герра Бенделя выдавать продовольственные карточки — или вы хотели бы, чтобы я этим занимался?

— Нет, — сказал Иетс, — откровенно говоря, не хотел бы. — Он старался сохранять невозмутимый вид. По-видимому, аккуратно отпечатанные кляузы Абрамеску попали-таки на стол к Уиллоуби, а поскольку всякого рода ведомственная переписка неминуемо проходила через много рук, Уиллоуби, должно быть, стоила немалых усилий его выдержка.

— Трой не говорил с вами по поводу поместья Ринтелен? — как бы мимоходом спросил Иетс. Присутствие Карен обязывало Уиллоуби к вежливости, и, пользуясь этим, Иетс решил затронуть и этот вопрос.

Уиллоуби потер подбородок.

— Д-да, был такой разговор. А что, вы тоже интересуетесь этим делом?

— Нет, — сказал Иетс, — меня лично оно не касается.

Карен наблюдала с легкой полуулыбкой. Хороший бой — всегда интересное зрелище, а здесь бой шел по всем правилам, хотя противники были в мягких перчатках, а голоса их звучали ровно и сдержанно.

— Это вы повели мисс Уоллес в убежище для политических жертв национал-социализма? — спросил Уиллоуби.

— Я. Вы этим недовольны, сэр?

— Нет, почему же… И тогда-то, по-видимому, у капитана Троя и возникла мысль просить меня об использовании для этих людей поместья Ринтелен?

— Возможно, мы беседовали на эту тему, — согласился Иетс. — Так вы собираетесь реквизировать поместье?

— Я об этом серьезно думаю, лейтенант! — сказал Уиллоуби.

— Разрешите дать в газете заметку на эту тему? — Иетс вынул блокнот, который завел с тех пор, как получил свое новое назначение.

— Ничего не нужно делать преждевременно! — изрек Уиллоуби. Затем он посмотрел на часы. — Ровно десять, — сказал он и взялся за серебряный колокольчик, стоявший на столе рядом с пепельницей. — Прусская пунктуальность! Очень выгодное впечатление производит на немцев.

Колокольчик зазвенел. Он еще не перестал раскачиваться в руке Уиллоуби, как обе половинки двери распахнулись, и в зал, предводительствуемые Люмисом, гуськом вошли немцы. Они обошли стол кругом и стали каждый за своим стулом. В конце стола, как раз напротив Уиллоуби, стоял Лемлейн. Заняв места, немцы поклонились Уиллоуби. Затем, по знаку, данному Люмисом, они отодвинули стулья и разом сели, сохраняя на лицах напряженное, сосредоточенное выражение, подобающее торжественности момента.

— Это моя торговая палата, — шепнул Уиллоуби, наклоняясь к Карен. — Публика солидная, верно?

Он поставил колокольчик рядом с пепельницей. — Доброе утро, господа!

— Доброе утро, Herr Oberstleutnant! — раздался дружный хор.

Иетс обвел глазами лица сидевших за столом. Всего было десять человек, считая Лемлейна, — люди равных положений, профессий, возраста, но что-то в них было стандартное, единообразное — их связанность, льстивая напряженность. Только один держался сравнительно свободно — сидевший напротив Уиллоуби серый человечек, с внешностью бухгалтера, в крахмальном воротничке и пиджаке с узкими плечами.

— Рекомендую: лейтенант Иетс, редактор новой кремменской газеты, — сказал Уиллоуби. — А это мисс Уоллес, представительница американской прессы. Люмис, потрудитесь представить мэра и членов палаты.

Люмис встал и бойко отрапортовал перечень имен и представляемых отраслей коммерции. Каждый названный вставал, кланялся в сторону Уиллоуби и садился снова, слегка отдуваясь, словно после взятого препятствия.

— Что у нас на повестке? — осведомился Уиллоуби.

Бургомистр Лемлейн поднял с полу элегантный портфель и бережно положил перед собой на стол. Затем он извлек из кармана связку ключей на кольце, методично перебрал несколько ключей, выбрал нужный, отомкнул замок, вынул из портфеля лист бумаги и, откашлявшись, прочитал список вопросов, сперва по-английски, потом по-немецки. На каждый новый пункт девять членов торговой палаты дружно кивали в знак одобрения. Иетсу все эти вопросы показались пустяковыми. Он наклонился к Уиллоуби и спросил шепотом:

— А как насчет заводов Ринтелен?

Уиллоуби нахмурился.

— Этого пункта нет в повестке.

— Вот как! — сказал Иетс. — А когда же он будет?

— Терпение, лейтенант, терпение! — так же шепотом ответил Уиллоуби.

Лысый, толстый господин с золотой цепью через весь живот стал зачитывать столбцы каких-то цифр. Это был представитель кремменской ассоциации поставщиков угля; он сетовал по поводу того, что выдачу лицензий на торговлю углем придется лимитировать, — во-первых, ввиду недостатка угля, а во-вторых, оттого что число лиц, занимающихся этим видом коммерческой деятельности, и так очень велико.

Лемлейн перевел, и Уиллоуби благосклонно заметил:

— Спросите его, Лемлейн, подготовил ли он список тех, кому следует выдать лицензию.

Такой список у представителя ассоциации поставщиков угля имелся, и он тут же принялся зачитывать фамилии и адреса. Покончив со списком, он вопросительно поглядел на Лемлейна. Лемлейн поглядел на Уиллоуби.

Уиллоуби, сердцу которого все кремменские поставщики угля были одинаково милы, произнес, обращаясь к присутствующим:

— Ну как, дадим мы им лицензию?

— Я считаю, что нужно дать, — сказал Лемлейн.

— Не возражаю, — сказал Уиллоуби. — Переходим к следующему пункту.

— У меня вопрос, — сказал Иетс.

— Вопрос? — оглянулся на него Уиллоуби. Он взял в руки колокольчик и поиграл им. Потом, вздохнув, сказал: — Ну, давайте ваш вопрос. Только покороче. У нас еще черт знает сколько дел.

— Как давно существует ваша ассоциация поставщиков угля? — Иетс говорил по-английски; пусть Лемлейн и господин с золотой цепью не знают, что он способен заметить неточность в переводе.

Представитель ассоциации, выслушав вопрос по-немецки, сказал:

— Funfzig Jahre, — и Лемлейн тут же перевел: — Пятьдесят лет.

— И последние тринадцать лет вы работали обычным порядком?

— Да, обычным порядком.

— Скажите, а в руководстве ассоциации сейчас те же люди, что и все эти тринадцать лет?

Представителю ассоциации вовсе не нравилось, что американский офицер так напирает на эти тринадцать лет. Это были годы нацистского господства. Лемлейн, все с тем же невозмутимо корректным выражением лица, перевел ответ:

— За одним исключением. Секретарь ассоциации умер в 1938 году от грудной жабы.

— Надо полагать, ассоциация, как и все другие учреждения этого рода, придерживалась в своей работе принципов национал-социализма?

— Иначе нельзя было! — сказал представитель ассоциации. Его лысина приобрела лиловатый оттенок, и на ней заблестели капли пота.

— Вот вы сейчас ограничиваете число лицензий на торговлю углем; а какой у вас критерий для отбора?

На этот раз ответил сам Лемлейн:

— Солидность фирмы.

Уиллоуби выразительно откашлялся. Хватит, он и так уже достаточно долго терпит.

Но Иетс не захотел понять намека. Иетс гнул свое.

— Солидность фирмы? Но ведь если вы ограничиваете конкуренцию и создаете гарантию сбыта, да еще при недостатке товара, тут любая фирма будет солидной. А не кажется вам, что те самые люди, которые командовали вашей ассоциацией и вашей торговой палатой при нацистах, теперь, благодаря этим махинациям с лицензиями, забирают еще большую власть над населением города?

— Лейтенант спрашивает… — Лемлейн стал переводить наскок Иетса слово в слово, не столько из стремления к точности, сколько чтобы выиграть время.

Немцы слушали, уставясь в стол перед собой. Угольщик выудил из внутреннего кармана огромный носовой платок и оглушительно сморкался. Карен старалась казаться незаинтересованной, но в то же время записывала что-то в блокнот; а Уиллоуби, втайне проклиная Иетса, вертел в руках карандаш, пока не отломил кончик.

Разогнал тучу Люмис — может быть, именно потому, что не заметил, какая она была густая и черная. Он сказал:

— Погодите, Иетс, вы же видите, что без нашей санкции ничего тут не делается.

— Jawohl! — с явным облегчением подтвердил Лемлейн и поспешно перевел заявление Люмиса немцам. Члены торговой палаты подняли глаза и стали переглядываться, с довольным шепотком. Карен перестала писать, а Уиллоуби отложил в сторону сломанный карандаш, повернулся к Иетсу и спросил, великодушно подавляя напрашивающийся сарказм:

— Удовлетворены?

Иетс ничего не ответил.

Уиллоуби перешел к следующему пункту повестки.

Обсудили вопрос о намечающемся открытии мыловаренного завода и бумажной фабрики, если будет поступать достаточно жиров и древесины. За этим последовало предложение одного предпринимателя — организовать производство деревянных игрушек, но тут Уиллоуби отказал наотрез.

— Предметы роскоши! Игрушки! Мы не разрешим расходовать драгоценное сырье и рабочую силу на что-либо подобное. Немецким детям не мешает знать о том, что их отцы проиграли войну.

У немцев вытянулись лица, но, поскольку они отлично знали, что на их подлинные интересы деревянные игрушки никак не влияют, спорить никто не стал.

Во время отчета о ликвидации книжного магазина, торговавшего в Креммене официальной нацистской литературой, вошел Фарриш.

Лемлейн заметил движение у дверей и разом умолк. При мысли о том, что сейчас он увидит генерала, сердце у него сладостно замерло и рука сама собой дернулась было вверх; но он вовремя спохватился и лишь почтительно вытянулся. Прочие немцы тоже встали.

Уиллоуби, пыжась от гордости и страстно желая, чтобы Фарриш почувствовал себя окунувшимся в кипучую деловую атмосферу, доложил, что здесь происходит заседание местной торговой палаты. В сущности, он не так уж был рад этому неожиданному вторжению; дело пахло потерей по меньшей мере часа времени. Вся повестка теперь пойдет насмарку, и придется созывать еще одно заседание, чтобы рассмотреть оставшиеся вопросы. И почему было Фарришу не предупредить его? Он бы мог провести кое-какую подготовку. А так все придется делать экспромтом.

— Торговая палата! — сказал Фарриш. — Смотри, пожалуйста, совсем как у нас дома.

Он загоготал, довольный своим остроумием, и все кругом, включая ничего не понявших немцев, подобострастно захихикали.

Фарриш остановил свой пронизывающий взгляд на Карен.

— Мисс Уоллес! Вы опять с нами? — Повернув спину всей торговой палате, он устремился к ней и схватил ее за руки. — Ну как наш Уиллоуби? Молодец, верно, ловко управляется с фрицами? Он оглянулся. — Зачем это все стоят? Сядьте! Продолжайте свое дело! Пусть вам кажется, что меня здесь нет.

Он снова загоготал и выпустил руки Карен.

— Прошу вас сесть! — скомандовал Уиллоуби. — Люмис, позаботьтесь о стульях для свиты генерала! — Каррузерс и еще несколько офицеров толпились в дверях, не зная, что решит Фарриш, уходить или оставаться. Уиллоуби уступил генералу собственное вертящееся кресло в конце стола, а сам встал рядом, дожидаясь, пока войдет и рассядется свита.

После этого он обратился к Фарришу:

— Не угодно ли будет генералу сказать несколько слов присутствующим здесь немцам — в некотором роде лидерам местного населения? Вон тот господин напротив — да, да, маленький, в сером — это наш новый мэр, Лемлейн, — рекомендую! Он говорит по-английски, сэр, и переведет вашу речь остальным.

— А ведь у нас, кажется, был мэр?

— Тот оказался неподходящим, — пояснил Уиллоуби. — Мы его сместили.

— Сместили? — повторил Фарриш. — Очень хорошо! Пусть знают, что у меня в районе никому не дано прирастать к служебному креслу.

Фарриш встал. Концом стека он отодвинул пепельницу Уиллоуби, серебряный колокольчик и разложенные в порядке бумаги.

Он оглянулся на Карен и подмигнул ей:

— Ну как, поговорить с ними?

Вместо ответа она подняла карандаш, приготовляясь писать. Он погладил свои подстриженные бобриком волосы и принял самодовольно-глубокомысленный вид. «Все в порядке: аудитория есть, пресса тоже», — подумал Иетс.

— Подполковник Уиллоуби просит меня сказать вам несколько слов. Что ж, можно. Я желаю, чтобы вы знали, как я смотрю на всю эту оккупационную музыку и чего я жду от вас. Вы, надо думать, слыхали, кто я такой и чем занимался раньше. Так вот, мы пришли сюда, чтобы поучить вас на деле тому, что такое демократия. Демократия есть правление рядовых людей; при демократии все пользуются одинаковыми правами. Ясно? Вопросов нет?

Лемлейн переводил, мужественно справляясь со своей задачей. Вопросов, разумеется, не оказалось.

— Положение здесь, вообще говоря, препаршивое, город почти весь разрушен, моральное состояние жителей никуда не годится. Едешь по улице, так от вони не продохнешь. Это все мы изменим. Моя дивизия — лучшая во всей американской армии, и мой район оккупации должен быть лучшим во всей Германии.

Выслушав перевод, немцы закивали еще энергичнее. Точка зрения генерала пришлась им по вкусу.

— Я хочу, чтоб были приведены в порядок дороги, хочу, чтоб в городе ходили трамваи. Хочу, чтоб восстановилась какая-то нормальная жизнь, когда каждый знает, что он должен делать, и у каждого есть свое место. Ясно?

Это было встречено с полным сочувствием. Немцам тоже хотелось вернуться к заведенному порядку, чтобы у каждого было свое место, чтобы они, члены торговой палаты, делали бы дела, а другие бы на них работали.

— Теперь о денацификации. Я имею приказ союзного командования очистить аппарат от нацистской сволочи. Все знают, что я привык выполнять приказы, чего бы это мне ни стоило, — а в данном случае это ничего стоить не будет! — Он прервал свою речь, наклонился к Карен и шепнул: — Неплохо завернуто, а? — Потом снова выпрямился и постучал ручкой стека по столу. — Мы проведем такую чистку, что у нас ни одного нациста не останется! Мой район будет самым денацифицированным во всей Германии. А вам это поможет оправдаться перед Господом Богом, Который уж, наверно, не одобрял нацизма, и перед нами, которые его тоже не одобряют.

Он замолчал и, уперев свои здоровенные кулаки в стол, свирепым взглядом обвел аудиторию. Немцы замерли в позе почтительного внимания.

— Ну, Уиллоуби, — сказал Фарриш. — Хотите, чтоб я еще что-нибудь сказал вашим фрицам?

Уиллоуби похвалил речь генерала, заметив, что он исчерпывающе осветил положение и что его слова, несомненно, произведут сильнейший эффект. Не желает ли теперь генерал, чтобы кто-нибудь от имени немцев заверил его в их готовности к сотрудничеству?

— Не возражаю, — сказал Фарриш. — Только покороче.

Он уселся в кресло Уиллоуби и стал покачиваться на нем, переплетя пальцы на животе.

Лемлейн, в руки которого Уиллоуби передал инициативу, медлил, не зная, с чего начать. Генерал напоминал ему покойного Максимилиана фон Ринтелена, только, разумеется, созидатель империи был похитрее. Впрочем, кто знает, может быть, за внешним фанфаронством Фарриша кроется такая же хитрость. Лемлейн спрашивал себя, не лучше ли сказать несколько банальных фраз и тем ограничиться; по крайней мере не будет риска не угодить всемогущему. С другой стороны, очень возможно, что Фарриш не любитель общих мест, что он предпочитает четкие, определенные суждения, и попыткой улестить его только вызовешь недовольство. Что же, говорить по существу? Но ведь это значит поставить на карту свое положение, дальнейшее существование ринтеленовских заводов, все вообще?

Серое лицо Лемлейна посерело еще больше; он встал и нерешительно отодвинул от себя лежавшие перед ним бумаги.

— Сэр, — начал он, — вы для нас не только прославленный полководец — германская история знала немало таких полководцев, и потому мы умеем отличать их при встрече; и не только человек, в чьих руках находится наша жизнь и на чье великодушие мы твердо уповаем; вы для нас прежде всего — учитель.

— Вон куда повернул! — услышал Иетс слова генерала, обращенные к Карен; впрочем, видно было, что он ничего не имеет против такого поворота.

— А нам есть чему учиться, — торжественно продолжал Лемлейн. — Глядя на развалины нашего любимого города, мы каждый день, каждый час говорим себе, что где-то нами была допущена трагическая ошибка…

— Еще бы! — прогудел Фарриш.

— Простите?… О, да. И мы вам бесконечно признательны, сэр, за то, что вы взяли на себя миссию помочь нам в преодолении этой ошибки. Поверьте, что и мы хотели бы вновь сделаться свидетелями процветания данного района.

И мы хотели бы, чтобы он стал самым лучшим, самым прекрасным и передовым районом во всей Германии. И, как ни велика разруха, средства к достижению этой цели в наших руках. Я имею в виду не только работу трамвая — с этим, сэр, мы можем справиться в самое короткое время, — и не только состояние дорог, несомненно, являющееся весьма существенным обстоятельством для вашей армии; я имею в виду мощный промышленный потенциал области, который сейчас заморожен, но в наших силах оживить его. Я предвижу день, когда по восстановленным железнодорожным путям вновь пойдут составы с продукцией кремменских заводов — кремменская сталь, кремменские станки, кремменский уголь; а навстречу потянется продовольствие и другие жизненно необходимые товары, потому что оживет торговля, связывающая наш район со всей остальной Германией, мало того — со всем просвещенным миром. И позвольте мне сказать вам, что в этот счастливый день не только я лично, но и все население Креммена обратит свои благодарные взоры на того, чья чуткость, великодушие и воля к сотрудничеству сделали все это возможным.

Лемлейн перевел дух, не спуская своего серого, тусклого взгляда с генерала. Тень недоверия, смущавшая Фарриша вначале, теперь рассеялась, и он думал о том, что неплохо бы услышать когда-нибудь от своих соотечественников хотя бы десятую часть таких похвал. В конце концов, что такого он сделал для этих фрицев? Запугал их, и только.

— Да, мы должны изгнать из своей среды преступников, ввергнувших нас в пучину бедствий, — заливался Лемлейн. — Я приветствую денацификацию! Но нужно действовать с осторожностью. Я вправе так рассуждать, потому что я никогда не был членом партии нацистов.

Слово «нацистов» Лемлейн произнес с таким презрением, что казалось, он его выплюнул.

— Да, не был, и немало страдал за это. Но будем ли мы судить человека по его ярлыку или по делам его? Пусть несет кару за свою слабость, это справедливо, но пусть трудится, помогая восстанавливать то, что было разрушено из-за этой слабости! Мы не можем пустить городской трамвай без квалифицированных кадров трамвайщиков.

Мы не можем и помышлять о введении в строй ринтеленовских заводов без опытных, способных администраторов! Впрочем, вопрос будете решать вы, сэр, а у вас достаточно мудрости, чтобы правильно оценить значение любого из нас, руководствуясь интересами города, которые, несомненно, дороги вашему сердцу. Мы заранее убеждены в справедливости ваших решений.

Фарриш и сам был в этом убежден. От Иетса не укрылось, что великий муж растроган, умилен и склонен к снисходительности и всепрощению. Иетс даже почувствовал к нему некоторое сострадание; Лемлейн ловко укатал генерала. А Уиллоуби даже не думал прийти к нему на помощь; Уиллоуби смаковал собственные заслуги в деле приручения немецких тюленей.

Фарриш сказал:

— Мэр Лемлейн, я повторю вам слова нашего главнокомандующего, генерала Эйзенхауэра: «Мы пришли сюда как завоеватели, но не как угнетатели». Так оно и есть. Прошу вас непосредственно обращаться ко мне при всех недоразумениях, которых не сможет уладить подполковник Уиллоуби. Я умею отличать порядочных людей. У нас в Америке две партии, но я никогда не спрашиваю у своего подчиненного, кто он — демократ или республиканец. Для меня человек прежде всего человек, а потом уже все остальное. Ясно? Вопросов нет?

У Иетса нашлись бы кое-какие вопросы. Но он не стал бы их задавать, даже если бы Фарриш, довольный собой и своими успехами за день, не покинул в это время конференц-зал: в мире Фарриша логике не было места. Генерал парил на некоем воздушном пьедестале.

Иетсу не удалось даже поделиться своими мыслями с Карен, потому что Уиллоуби завладел ею и объяснял, что все немцы — отчаянные пройдохи, но это не страшно, нужно только уметь с ними обращаться.

Абрамеску никогда не был знатоком женщин. Подход у него к ним был практический; родную мать он особенно нежно любил в те дни, когда она его вкуснее кормила. Но даже он не остался вполне равнодушным к чарам Марианны Зекендорф. Она явилась к нему, одетая в простенький костюм, притом сильно поношенный, что не укрылось даже от Абрамеску; но и этот убогий наряд выгодно подчеркивал линии ее плеч и стройных бедер.

Марианна отметила произведенное впечатление и осталась довольна. Абрамеску с полуоткрытым ртом, словно застывшим в беззвучном свисте, не отрываясь, смотрел на ее пухлые губы и круглый подбородок.

Этот костюм и стоптанные коричневые туфли составляли весь капитал Марианны. Она сколотила его за время своего пребывания в «Преисподней»; помог ей в этом бывший сутенер Бальдуин, в вознаграждение за кое-какие оказанные услуги преподнесший ей краденый радиоприемник. Марианна тут же обратилась к черному рынку и в результате долгих и сложных коммерческих операций обменяла приемник на свой теперешний наряд. Выражение лица Абрамеску подтвердило ей, что игра стоила свеч. Очевидно, сейчас должно было последовать со стороны маленького капрала недвусмысленное предложение — и Марианна уже готовилась дипломатически отклонить его: не для того потрачено столько усилий, чтобы поймать какого-то коротышку, дежурящего в чужой приемной. Впрочем, ей не пришлось изощряться в дипломатических уловках, так как Абрамеску вовремя вспомнились хорошенькие соблазнительницы с плакатов санитарной службы, предупреждавших об опасности венерических заболеваний.

И Марианна во всеоружии, включая газетную вырезку о семействе Зекендорф и мюнхенском студенческом протесте, предстала перед Иетсом.

— Ого! — сказал Иетс. — Я не знал, что в Креммене водятся такие.

Она пленительно улыбнулась.

— Сказать вам правду, лейтенант, то, что на мне надето, — это единственное, что у меня есть. Кроме того, я не из Креммена. Я из Мюнхена.

В кокетливом замешательстве она протянула ему листок бумаги.

Он прочел отпечатанный на ротаторе текст свидетельства об освобождении из концлагеря Бухенвальд за подписью лейтенанта Фаркуарта и с ее именем, проставленным чернилами: Марианна Зекендорф.

Он поднял голову:

— Позвольте, если вы из Мюнхена, что же вы делаете здесь, в Креммене?

Вопрос звучал не слишком поощрительно; но ей почудилось в его взгляде нечто противоречившее его тону.

— Ach, Gott! — вздохнула она. — Вы, американцы, привыкли не считаться ни с кем и ни с чем. Я шла по дороге, а мимо ехал американский грузовик. Я крикнула солдату который сидел за рулем: «Мюнхен!» Он ответил: «О'кей». Я села, мы ехали всю ночь, а наутро оказались в Креммене. И тут он мне говорит: «Ну, детка, слезай, приехали. Raüs!»

Иетс не стал расспрашивать о подробностях этого ночного путешествия. Их нетрудно было вообразить.

— А теперь, фрейлейн Зекендорф, вы хотели бы вернуться в Мюнхен?

Она, пригорюнившись, махнула рукой:

— Мне все равно, где быть. У меня в Мюнхене никого не осталось, ни родных, ни друзей. — Она почувствовала, что вступает на зыбкую почву. Глаза ее чуть-чуть скосились. — Если можно, я предпочла бы остаться в Креммене. Здесь…

Она вытащила свою вырезку и робко протянула ее Иетсу.

Иетс глянул и пригласил ее сесть.

— Вы что же, родственница профессору Зекендорфу?

— Он мой дядя.

— Вы были у него в больнице? Как его здоровье?

— Я пыталась пройти, — сказала она грустно. — Но меня не пустили. Не полагается. Теперь, знаете, везде так строго. — И она снова улыбнулась, давая понять Иетсу, что его-то она не считает таким уж беспощадно строгим.

— Я, пожалуй, мог бы вам устроить пропуск.

Она пробормотала какие-то вежливые слова. У нее не было ни малейшего желания встречаться со стариком. Ее невинная маленькая ложь не должна выйти наружу, пока она не устроит достаточно прочно свои дела.

— Напомните мне перед уходом, чтобы я дал вам письмо к доктору Гроссу, — сказал Иетс. Потом он отодвинул в сторону лежавшие перед ним бумаги и откинулся на спинку кресла. — А теперь расскажите о себе. — В конце концов, если в этом унылом городе, среди этой унылой работы залетело к нему что-то, радующее взгляд, не грех и позволить себе отдохнуть немного.

— Что ж рассказывать? После мюнхенской истории фамилию Зекендорф стало опасно носить… Я-то сама не училась в университете. Не люблю книг. Сотню страниц еще прочту, а дальше мне уже скучно. В нашей семье не все ученые.

Иетс усмехнулся.

— Но я знала, чем занимаются Ганс и Клара Зекендорф. Они меня сначала не подпускали, боялись за меня, предвидя, чем все это может кончиться. Но я упряма, особенно там, где я считаю, что дело правое. И в конце концов мне тоже дали распространять листовки.

— Вы смелая девушка, — сказал Иетс.

У нее заблестели глаза.

— Я оказалась осторожнее их. Когда меня взяли, при мне ничего предосудительного не было.

Иетс внимательно рассматривал ее. Он не мог прийти ни к какому выводу. Все вязалось одно с другим, пока она не заявила, что участвовала в распространении этой студенческой листовки.

— При каких обстоятельствах вас арестовали?

— Меня арестовали не из-за листовок, — кокетливо прихвастнула она. — И не вместе с кем-либо из замешанных в этом деле. Но просто они уже преследовали всю семью. Вы ведь знаете, что сделали с дядей?

— Знаю. А что же сделали с вами?

— Об этом мне не хочется говорить.

— Меня вы можете не стесняться, — сказал он. — Я видел концлагерь «Паула», когда туда вступили наши войска.

Марианна мысленно оценивала этого американца. Она пришла сюда просто потому, что газетная вырезка естественно навела ее на мысль о редакции газеты. Она не ожидала, что ей так скоро придется подвергнуться испытанию в затеянной ею игре; но в конце концов рано или поздно это должно было произойти; и если сейчас она успешно пройдет испытание, дело будет сделано, раз и навсегда. Если б только он не был такой рыбой. Она рассчитывала, что действие ее чар покроет кое-какие несообразности в ее рассказе. Сколько американских солдат на ее глазах с молниеносной быстротой переходили от стадии покрикивания: «Эй, фрейлейн, идите сюда!» — к стадии покорнейшего подчинения всем капризам фрейлейн! На этой мужской наивности строился весь ее расчет. Но мужчина, сидевший сейчас напротив нее, не был наивен.

— Костей мне не ломали. Даже нигде не оцарапали кожи. Сначала это была пытка светом. День и ночь яркий свет прямо в глаза, так что я думала, что ослепну или сойду с ума от головной боли. Я даже хотела ослепнуть. Но я ни в чем не призналась. Мне, слава Богу, и не в чем было признаваться. Ганса и Клару взяли раньше меня, и листовки нашли при них; так что я могла не бояться выдать кого-нибудь…

Иетсу трудно было сосредоточиться. Давно уже не попадался ему на пути такой лакомый кусочек. Но в то же время он чувствовал, что должен следить за каждым словом.

— Что ж потом? — спросил он участливо.

— Самое страшное случилось в начале марта. Они вошли ко мне в камеру ночью и заставили меня раздеться. Их было четверо. Я думала, это конец. Но они меня не тронули. Они повели меня на другой конец коридора, в другую камеру. Там стоял большой деревянный чан с водой. На поверхности воды плавали куски льда.

— Куски льда… — повторил он.

— Поверите ли, — продолжала она с надрывом в голосе, — я не могла разобрать, ледяная ли это вода или кипяток. То есть я, конечно, видела лед, но понимать уже ничего не понимала.

— Сигарету?

Он подумал, что ей будет легче, если она закурит. Вообще говоря, он не ошибся. Марианна сама увлеклась своим рассказом. Тем более что в Бухенвальде она видала женщину, с которой все это произошло в действительности, — это была немолодая, некрасивая женщина, не представлявшая для эсэсовцев никакого интереса.

Иетс поднес ей спичку.

— Ощущение было такое, будто меня режут, прокалывают насквозь. Тысячи острых ножей. Страшная, нестерпимая, одуряющая боль.

«Одуряющая» — подействовало. Иетс верил рассказу, верил каждому его слову; такие подробности придумать нельзя. И все же он не мог отделаться от ощущения какой-то странной неуловимой несообразности, словно эти два тела — то, что сейчас предлагало ему себя, и то, которое коченело в ледяной ванне, одинаковые оба, вплоть до крохотной родинки за ухом, — все же не принадлежали одной и той же женщине.

— Что же было потом? — терпеливо спросил Иетс.

— Очевидно, я потеряла сознание и упала. Очнулась я у себя в камере. Одеяло с меня сняли, а окно было открыто. Я вся обледенела. А может быть, мне это только казалось. Не знаю. Потом я долго была больна, лежала в тюремном лазарете. Я думала, что умру. Но я оправилась. И тогда меня перевели в Бухенвальдский лагерь.

Она умолкла. Все, что можно, она сделала. Самое трудное — это начать, твердо поставить ногу на первую ступеньку. Дальше пойдет легче.

— Но почему они применили к вам такие особые меры? — спросил Иетс.

— Я сама думала над этим вопросом, — сказала она.

— И к какому же выводу вы пришли?

Она ясно видела, что непосредственное впечатление от ее рассказа уже рассеялось. Весь вопрос в том, насколько глубокий след оно успело оставить в этом американце.

— Мне кажется, что кто-то отдал распоряжение не уродовать мое тело… — И тут же она прибавила: — Его не изуродовали ничуть.

Иетс принял к сведению этот намек. Оставалось назначить ей час и место. Все очень просто. Только для этого она сюда и явилась. Предложить себя, а он за это пусть даст ей комнату, американские продукты и платья. Это было откровенное деловое соглашение, и таких случаев он знал немало.

Да, но слишком уж тут все просто. Слишком просто и слишком дешево.

— Рад слышать, что физически вы не пострадали, — сказал Иетс. — Чем я могу быть вам полезен?

Она повернулась так, чтобы дать ему возможность полюбоваться линией ее профиля, изгибом шеи и груди.

— Вы такой добрый…

Конечно, он добрый. Может быть, все-таки разрешить себе эту передышку на одну ночь? Разве он не заслужил? И она хочет того же. Нет, она хочет большего. И пусть даже ледяная ванна — только плод ее больной фантазии или неосуществленная угроза, пусть то, что она ему рассказывала, — только наполовину правда, но она была в Бухенвальде и она заслуживает лучшего отношения.

Видя его нерешительность, она попыталась прийти ему на помощь:

— Мне через многое пришлось пройти. Я хочу стать лучше, чем была. Я на все готова ради этого.

Это он знал.

— Мое прошлое мне очень мешает, — сказала она. — Конечно, нацисты уже не у власти, но…

Это он тоже знал. При лемлейновском правлении реабилитация бывших заключенных зависела от личной удачи. Одни, как эта девушка, вступали на такой путь; другие, подобно Келлерману, его отвергали. Ну что ж, если встать на ее точку зрения и принимать жизнь как она есть, нужно стараться извлечь все лучшее. Но это лучшее казалось недостаточно хорошим Иетсу.

— Американцы… — начала она с надеждой в голосе.

— Вы решили сделать ставку на американцев? — Он перешел на родной язык. — Вы говорите по-английски?

— Немножко. Училась в школе.

— А печатать вы умеете?

— Печатать?

— Ну, на машинке, — он постукал пальцами по воображаемым клавишам.

— Ах, да! Умею, только не очень быстро.

— Здесь у меня для вас работы нет, — сказал он. — Но я дам вам письмо к капитану Люмису, в военную администрацию. Может быть, там вам больше повезет.

В последнем он был почти уверен. В военной администрации есть много местечек, на которые можно пристроить хорошенькую, уступчивую молодую женщину. Пусть ищет себе там доброго американского дядюшку.

— Спасибо, — прошептала она. — Большое, большое спасибо.

Он стал писать письмо, время от времени косясь в ее сторону. Она мысленно махнула на него рукой — и сразу же слиняла, весь ее блеск исчез.

Наконец он вручил ей письмо вместе с ее бухенвальдским удостоверением. Уже на пороге она услышала, что он ее окликает.

— Вы кое-что забыли, Марианна!

Она смотрела на него с недоумением.

— Ведь вы хотели получить пропуск в больницу к дяде?

Он быстро нацарапал обещанную записку к доктору Гроссу, не глядя на нее. Ему больше незачем было на нее смотреть. Он уже решил сейчас же позвонить Люмису и попросить проверить ее личность через контрразведку.

 

5

Лемлейн сидел, запершись с Уиллоуби, в кабинете военного коменданта.

— Я вашу игру насквозь вижу, — сказал Уиллоуби. — И не думайте, что это вам так сойдет.

— Какую игру? — невинно удивился Лемлейн.

— Что вы там наплели генералу? — Уиллоуби сердито ездил на своем вертящемся кресле из стороны в сторону. — Генерал по доброте своей разрешил вам обращаться к нему в известных случаях. Не советую пользоваться этим разрешением.

Лемлейн развел руками:

— Помилуйте, сэр, это само собой разумеется.

— Сотрудничество так сотрудничество, понятно? Можете как угодно укреплять тут, в Креммене, свои позиции, я не возражаю, но только под моим контролем. Никаких фокусов у меня за спиной!

— Не будет, — заверил его Лемлейн. — Я знаю свое место.

Уиллоуби узнал цитату из речи Фарриша и внимательно посмотрел на Лемлейна, стараясь определить, что кроется под этой серой оболочкой.

— По правде сказать, сэр, — с расстановкой проговорил Лемлейн, — довольно трудно не навлечь на себя ваше недовольство, постоянно подвергаясь всякого рода нажимам. Мы — побежденные, и наше дело — повиноваться, но как быть, если попадаешь в сферу противоречивых интересов?

— Слушаться нужно меня, — раздраженно заявил Уиллоуби. — Что еще там за нажимы?

Лемлейн изобразил на своем лице переживания человека, разрывающегося между долгом и совестью. — Вам, вероятно, известно, сэр. Едва ли он предложил бы мне это без вашего одобрения.

Уиллоуби подозрительно покосился на него.

— Кто предложил? Что?

— Капитан Люмис, сэр! — Лемлейн, казалось, готов был рассыпаться в извинениях.

Уиллоуби пришло в голову, что Лемлейн хочет посеять раскол в рядах военной администрации.

— Да? — спросил он. — Так что же капитан Люмис?

— Я об этом узнал через герра Тольберера из ассоциации поставщиков угля, — сказал Лемлейн. — Тольберер думал, что я знаю; вы слышали Тольберера на заседании, сэр; он не блещет умом.

— Да, отнюдь не блещет. Но нельзя ли ближе к делу,

— Капитан Люмис требует десятипроцентных отчислений с оборота каждого предприятия, которому он разрешит выдать лицензию.

Уиллоуби встал и подошел к окну.

За окном четко вырисовывались развалины кремменских зданий — день был ясный и солнечный. Развалины обманчивы. Смотришь на них с высоты птичьего полета — и кажется, что никакая жизнь там невозможна. Но стоит пройтись по засыпанным обломками улицам, и видишь, что в уцелевших комнатах ютятся жители, что в подвалах и пристройках уже выросли лавчонки, пробраться к которым можно только перелезая через нагромождение кирпича и щебня. Двумстам тысячам оставшихся в живых кремменцев нужно где-то торговать, нужно искать каких-то заработков, производить что-то, годное для продажи или обмена. В основу придуманного Люмисом рэкета лег простой и здравый расчет — настолько простой и здравый, что самому Уиллоуби он не пришел в голову.

Уиллоуби круто повернулся и поймал на лице Лемлейна довольную улыбку.

— Военная администрация, — веско отчеканил он, — поощряет систему отчислений такого рода. Эта система, изымая излишки наличности, ограничивает наблюдающуюся инфляционную тенденцию. Вы, немцы, должны быть благодарны за это — вспомните бешеную инфляцию 1923 года.

— Деньги следует вносить капитану Люмису? — спросил Лемлейн; от его улыбки не осталось и следа.

— Да, конечно! — Уиллоуби, казалось, был слегка раздосадован. — Капитан Люмис отчитывается передо мною!

Кафе назвали «Клуб Матадор» в честь Фарриша и его дивизии, а также в расчете привлечь американских офицеров и солдат, болтающихся без дела среди развалин Креммена. Здесь торговали вином и ликерами недурного качества — поскольку они происходили из награбленных запасов, сбываемых на черном рынке, и жиденьким пивом, которое, впрочем, не пользовалось особенным спросом. Цены даже для американских карманов были непомерные: ведь кроме дани, наложенной Люмисом, нужно было покрыть городские и общегосударственные налоги, шедшие в репарационный фонд, оправдать наценки черного рынка и оставить кое-что в пользу герра Вайнера, содержателя кафе, а также стоявшего за ним синдиката, к которому и бургомистр Лемлейн имел кое-какое отношение.

Но все же кафе было битком набито.

Чтобы попасть в него, нужно было пройти через разрушенный дом и грязный двор, кишевший мальчишками, которые приставали к вам, клянча окурки, или предлагая свести к своей старшей сестре, или и то и другое.

В вестибюле вас встречали роскошный швейцар в коричневой ливрее с золотыми эполетами и гардеробщица, костюм которой состоял из коротких шелковых штанишек, лифчика и крохотного белого фартучка; а из зала неслись многоголосый немецко-американский говор, смех и томные укачивающие звуки джаза.

Оркестр приютился в углу небольшой и тесной танцевальной площадки. То и дело какая-нибудь пара, сбитая с ног в толкотне, валилась прямо на барабаны; но после короткого замешательства музыка возобновлялась, и потные, разгоряченные вином танцоры продолжали прижиматься друг к другу.

За угловым столиком, стиснутые вплотную, сидели Люмис, Марианна, Уиллоуби и напротив них две немецкие пары. Немцы сначала чувствовали себя неловко, но, видя, что под действием виски американцы подобрели, они тоже приободрились, и вскоре один из них, тощий, длинноволосый субъект с зеленым лицом наркомана и, вероятно, в самом деле наркоман, настолько осмелел, что стал уговаривать Уиллоуби купить какой-то шедевр Брейгеля вместе с документами, удостоверяющими его подлинность. Он говорил на чудовищном ломаном английском языке. Второй немец, короткий толстяк, все время молчал, держа обеими руками свой стакан. Он не сводил глаз с Марианны. Она была в новом платье, которое успела потребовать от Люмиса. Монашеская строгость высокого ворота подчеркивала нежный овал ее лица. Широкие поля ее шляпы бросали тень на глаза, вызывая желание заглянуть в них поглубже. В общем, она была весьма эффектна. Толстый немец то и дело ронял на пол платок, вилку или еще какой-нибудь предмет и, кряхтя, лез за ним под стол, чтобы полюбоваться ее стройными ногами, перехваченными у щиколотки широкими ремешками элегантных лакированных туфелек.

Люмис замечал, что Марианна все ближе и ближе клонится к Уиллоуби, и в нем еще сильней разгорались страсти, бурный прилив которых он испытывал с того самого дня, когда Марианна с рекомендательным письмом от Иетса вошла в его канцелярию и в его жизнь. Все это время он жил в угаре непрерывного блаженства и непрерывной новизны ощущений, и вся его прежняя жизнь предстала теперь в тумане сожалений об упущенном.

Ему хотелось бы спрятать ее от всего мира в комнатке, которую он для нее реквизировал. Но она настояла, чтобы он дал ей работу у себя в канцелярии. Она его любит, говорила она, но не желает быть его содержанкой. Он долго вздыхал, удрученный таким избытком нравственной щепетильности, но потом уступил — да и что еще он мог делать, как не уступать ей во всем? Со страхом он ждал минуты, когда кто-нибудь обнаружит его сокровище.

Эта минута настала, когда в канцелярию зачем-то заглянул Уиллоуби и тотчас же спросил:

— Где это вы себе такую хорошенькую секретаршу отхватили? Нет ли там еще в этом роде? — Люмис повел себя как нельзя глупее; не сумел скрыть своей озабоченности и тревоги; не узнал, какое, собственно, неотложное дело привело Уиллоуби к нему в канцелярию; и не успел оглянуться, как ему навязали этот кутеж в «Клубе Матадор».

А ей, конечно, только того и нужно было!

Посмотреть лишь, как они танцуют! Как она виснет на Уиллоуби! А он-то! Физиономия так и лоснится от восторга. Впервые в жизни Люмис испытывал муки ревности, унизительное чувство своего бессилия. Вот вскочить бы сейчас, вырвать ее из объятий этого скота, дать ему в зубы, а ее избить так, чтоб на всем ее прелестном теле живого места не осталось. Уиллоуби и Марианна вернулись к столу рука об руку, усталые, запыхавшиеся. Люмис выжал на своем лице кривое подобие улыбки.

— Полковник чудно танцует, — сказала она, повысив Уиллоуби в чине.

Уиллоуби допил свой бокал и потребовал еще вина. Толстый немец, окончательно позабыв про свою даму, пробормотал что-то насчет «mein Schuh» и нагнулся завязать шнурок башмака. Наркоман снова завел речь о Брейгеле.

Люмис решил, что надо действовать. Он встал. Не дав толстому немцу времени вынырнуть из-под стола, он схватил его за шиворот и стал орать на него. Прибежал официант и с ним еще какие-то двое, по виду не то вышибалы, не то отпущенные на честное слово эсэсовцы. Американские офицеры за соседними столиками принялись подзадоривать собрата. Хозяин, герр Вайнер, в безукоризненном смокинге, проскользнул сквозь толпу, и его воркующие извинения присоединились к гневной тираде Люмиса о паршивых фрицах, которые осмеливаются беспокоить даму американского офицера.

Посреди всей этой суматохи Марианна сидела с видом принцессы, чью карету остановила нищая толпа, и не то скучая, не то забавляясь, обмахивалась своей салфеткой.

Уиллоуби сказал ей:

— Все они — зверье. Вы слишком хороши для них.

— Вы такой чуткий, — улыбнулась она ему. — Такой милый.

— Нет, — возразил он. — В глубине души я такой же зверь, но я из той породы, которая охотно позволяет себя приручить. Это нелегкое, но очень увлекательное занятие — приручать зверя. Хотите попробовать?

Она не все поняла из его слов. Но поняла достаточно, чтобы определить: это — предложение.

Герр Вайнер, из уважения к власти, представителем которой являлся Люмис, уладил инцидент тем, что велел выставить вон обоих немцев вместе с их дамами.

— Ну вот! — сказал Люмис. — Теперь у нас хоть есть Lebensraum. Нахальство! Я заранее заказываю стол, а они мне подсаживают еще кого-то. Хотел бы я знать, кто, собственно, выиграл войну?

Снова заиграла музыка; Уиллоуби кивнул Марианне, и они вклинились в толпу танцующих. Люмис мрачно озирал стол, пустые бокалы, тарелки с застывшим соусом, бледно-розовые пятна пролитого вина на скатерти. Он думал о Крэбтризе, который теперь дома и корчит из себя героя, щеголяя значком «Пурпурного сердца», полученным обманным путем. Он думал обо всей этой войне, о том, как нелегко ему в ней приходилось, как его шпыняли и затирали, постоянно держа на вторых ролях, и как единственный плод, который ему лично принесла победа, вырывают теперь у него из рук.

Он встал и, протолкавшись сквозь толпу танцующих, тяжело положил руку Уиллоуби на плечо.

Уиллоуби решил, что Люмис просит уступить ему даму на остаток танца, и сказал:

— Ну, ну, мы не на балу в пользу Красного Креста, здесь это не принято.

— Мне нужно поговорить с вами.

— Сейчас?

— Сейчас.

— Простите! — сказал Уиллоуби Марианне и бережно, с фамильярной заботливостью повел ее к столу.

— Ну, в чем дело? — Уиллоуби был недоволен и не пытался скрывать это. Он догадывался, в чем дело.

Люмис хотел было возвать к великодушию Уиллоуби, напомнить ему о том, сколько перед ним открыто разнообразных возможностей, сказать, что это жестоко, бесчеловечно и недостойно такого человека — отнимать у бедняка его единственное сокровище. Но, взглянув на Уиллоуби, он отказался от этой мысли; лицо начальника, суровое, несмотря на отвислые щеки и жирный подбородок, не предвещало ничего хорошего.

И Люмис просто выпалил:

— Это моя девушка. Я ее нашел, я ее устроил и я ее не отдам.

Короткие толстые пальцы Уиллоуби отбивали дробь на скатерти.

— Я уже заподозрил, чем тут пахнет, когда вы подняли весь этот скандал с фрицами. Не валяйте дурака, Люмис, будьте мужчиной. В городе полно женщин, и любую вы можете получить за пачку сигарет.

Люмис поднялся.

— Марианна! — скомандовал он. — Мы уходим!

Уиллоуби опустил ему руку на плечо.

— Ей здесь нравится. Она уйдет тогда, когда я сочту, что вечер окончен. И уйдет со мной. — Он говорил спокойным, деловым тоном, как будто вопрос уже был решен и согласован.

— Я этого не допущу! — взвизгнул Люмис. — Как же вы думаете помешать этому?

Люмис вдруг забыл, где он, кто он и представителем чего является. Он видел только Марианну, улыбающуюся, довольную, невозмутимую.

Он перегнулся через стол. Его рука сама потянулась и схватила Уиллоуби за ворот.

Уиллоуби взял со стола ложку и ударил его по косточкам пальцев.

— Сядьте!

Люмис почувствовал боль. Это прояснило его сознание.

— Я не хочу неприятностей, — сказал Уиллоуби. — Ни с вами, ни с кем вообще. Но если вам непременно нужны неприятности, это можно устроить. Есть вещи, о которых я знаю и молчу. Я знаю, например, что сейчас мне придется переплатить по счету, потому что десять процентов с доходов предприятия идут в ваш карман. И не только этого предприятия, но и любого, функционирующего в городе.

Люмис так и сел.

— Я не возражаю против того, чтобы вы доили фрицев. Но отныне вам придется делить ваши прибыли, и делить честно, пополам. И отныне я позабочусь, чтобы вы знали свое место. Пойдем, детка, — Уиллоуби обернулся к Марианне. — Пойдем дотанцуем.

Марианна порхнула в его объятия. Она слегка откинула назад голову; ее гладкие черные волосы блестели в рассеянном свете, и на лице была написана полнейшая покорность. Сущность ссоры от нее не укрылась; она понимала английский язык лучше, чем говорила на нем.

Уиллоуби, как человек осмотрительный, учитывал опыт своего предшественника. Он вовсе не желал быть битым своим же оружием, если какой-нибудь полковник или бригадный генерал невзначай заинтересуется работой военной администрации и подбором ее кадров.

Убедить Марианну, что ее обязанности лежат теперь за пределами канцелярского помещения, было довольно легко; ее трудовой энтузиазм, ее отвращение к роли содержанки, все, что так удручало Люмиса, испарилось за одну ночь. Она решила не искушать судьбу. Ей необычайно повезло, и она успела в короткий срок забраться довольно высоко. Теперь разумнее всего было на некоторое время успокоиться на достигнутом, пожить в свое удовольствие, обзавестись приличным гардеробом, пополнеть немного там, где это нужно, и собрать кое-какой запас модных побрякушек, а также сигарет, мыла и одеколона.

Перед Уиллоуби встала проблема — найти ей какое-нибудь занятие. Предположим, что до полудня она будет спать; но дальше? Уиллоуби всегда считал, что, если у женщины слишком много свободного времени, это к добру не ведет. Предоставленная самой себе, как бы она не начала задумываться о своих выгодах и интересах. Он мог с лихвой удовлетворить все ее потребности и прихоти. Но он знал человеческую природу, знал, как легко даже самую нежную и холеную кожу начинает тревожить дьявольский зуд: а вдруг можно найти что-то еще лучше, богаче, пикантнее?

Кроме того, Уиллоуби полагал, что ничьи таланты и возможности не должны пропадать зря. В первую же ночь, сидя возле него и нежно перебирая его пальцы, она рассказала ему историю с ледяной ванной — усложненный вариант того, что уже слышал Иетс. Уиллоуби глядел в ее расширенные от ужаса глаза; чувствовал, как она дрожит, когда бедняжка прижалась к нему, ища защиты от страшных воспоминаний; ласкал это тело, которое когда-то стыло под ледяной корой, — как только она это вынесла! Поистине человеческое мужество и терпение не знают границ. И, обнимая ее, Уиллоуби шептал:

— Ну, ну, детка, все это уже позади. Теперь здесь мы, и мы не дадим тебя в обиду, и нужно перестать думать об этом. Ну как, согрелась, успокоилась? — И его пухлые руки гладили ее в знак утешения и полной реабилитации.

Но дело он ей в конце концов нашел. Точнее, он придумал для нее дело. Он поехал в замок Ринтелен и убедил вдову, что ей необходима компаньонка. Его беспокоит, сказал он, как она живет тут одна, вдали от города, не имея подле себя никого, кроме дочери и немощного майора Дейна.

— Вам, женщинам, будет веселее втроем. А я буду приезжать к вам погреться в атмосфере домашнего уюта — ведь я так давно лишен этой атмосферы! — Он взывал к совести вдовы; рассказал ей про все, что Марианне пришлось испытать, упомянул и про ледяную ванну. — Долг каждого порядочного немца — постараться искупить эти злодеяния. Вы меня понимаете, надеюсь? — Но так как и вдова, и Памела энергично протестовали, то в конце концов он им сказал просто: — Зачем осложнять положение и для меня, и для себя? Имейте в виду, многие американцы давно требуют, чтобы я реквизировал все ваше поместье.

— Реквизировал! — пискнула вдова.

— Да, реквизировал, конфисковал, отнял. — Он сложил руку лодочкой и сделал уничтожающий взмах над столом Максимилиана фон Ринтелена. — Пшшшик — тютю, капут! Ринтелен, замок, все!

И вот солнечным воскресным утром, не омраченным ни единым облачком на мирном голубом небе, он усадил Марианну в свою открытую туристскую машину и повез ее за город — сперва по главному шоссе, потом боковой проселочной дорогой, мимо заброшенных полей и поросших чахлым кустарником пригорков, и наконец широкой аллеей, по сторонам которой тянулись посаженные ровными рядами молодые сосны, — в парк поместья Ринтелен.

— Как красиво!

За поворотом аллеи точно в заколдованном лесу вырос замок Ринтелен; блестели на солнце целехонькие стекла; задорно высились пряничные башенки, и пышный сводчатый подъезд предвещал роскошь и изысканный уют внутренних покоев.

— Вот тебе сказочный дворец, — объявил Уиллоуби, тормозя на хрустящем гравии аллеи. — Здесь ты будешь жить.

Она прижалась к его плечу:

— Ах, ты такой чуткий! Такой милый! — и тут же, словно испугавшись чего-то, воскликнула: — Как, одна? Без тебя?

Уиллоуби вылез и галантно подал ей руку:

— Я все предусмотрел, детка. Общество тебе обеспечено. Здесь живут две дамы, хозяйки этой усадьбы, и больной муж одной из них. Они уступят тебе лучшие комнаты, а сами перейдут в помещение для гостей или куда им угодно. Ты будешь жить с ними в добром согласии, а меня держать в курсе всего, что здесь происходит… Пойдем, я покажу тебе парк.

Он повел ее в обход дома по мягкой траве лужайки. В тенистом уголке он указал ей скамью, где любил отдыхать Гитлер, когда приезжал в Креммен и останавливался у Ринтеленов.

— Я буду часто приезжать сюда, — пообещал он. — А захочешь, всегда можно съездить в город проветриться—в Гранд-отель или «Клуб Матадор». Тебе не будет скучно, не бойся.

— А если меня тут невзлюбят, — сказала вдруг Марианна.

Он обнял ее и нежно поцеловал.

— Не тревожься, моя прелесть. Они будут плясать под твою дудку. И еще за счастье почтут.

Она засмеялась и, насвистывая, закружилась по устланной хвойными иглами дорожке.

«Ах, до чего хороша», — думал счастливый Уиллоуби, любуясь ею.

А в занавешенное окно верхнего этажа смотрел Петтингер и тоже любовался.

 

6

Петтингера томила скука. Война приучила его к быстрым решениям, которые тут же претворялись в жизнь. Эта быстрота и постоянная напряженная деятельность определили все его привычки, весь жизненный уклад. И теперешнее оранжерейное существование среди нежащей роскоши замка, в ненасытных объятиях Памелы явилось для него просто пыткой. Сеть, которую он старался сплести, подвигалась, но черепашьим темпом; и незначительные отдельные успехи не приносили ему облегчения.

Время от времени — чересчур редко, как казалось нетерпеливому Петтингеру, — Лемлейн привозил известия от людей, с которыми путем длительных усилий удавалось установить контакт. Эти люди, военные преступники, сумевшие бежать и скрыться, теперь развивали деятельность по восстановлению прежних связей, по организации групп и группок и через Лемлейна уведомляли Петтингера о том, что готовы поддержать его план. Они все дружно соглашались, что на оккупированной территории быстро зреет почва для недовольства. Но это дружное согласие кончалось, как только вставал вопрос о том, кто же должен возглавить все дело. Они советовали не торопиться, дать былому порасти быльем; они утверждали, что никто из уцелевшей кучки прежних заправил не может выступить открыто, чтобы дать движению направление и форму, что нужно подготовить новых людей, которые смогут явиться номинальными руководителями, причем желательно из числа тех, кто пользуется полным доверием оккупационных властей; они жаловались, что большинство населения, поглощенное личными нуждами и заботами, способно только ворчать без толку. Но при всем том они делали, что могли, усиленно распространяли антисоветскую клевету и вносили разложение в ряды американской армии, действуя через женщин и разную другую гражданскую агентуру.

Петтингер внимательно вчитывался в каждую газету, немецкую или английскую, которая попадала ему в руки. Сообщение о предстоящем Нюрнбергском процессе вызвало у него насмешку: «Чепуха, комедия!» — заявил он. Немало радовали его известия о разногласиях между союзниками, начавшихся сразу же после конференции в Сан-Франциско. Малейшие трения в союзном контрольном совете действовали на него, как ложка целительного бальзама, но все шло так медленно, так отвратительно медленно, а удручающее однообразие его дней и ночей вызывало у него затяжные приступы тоски и заставляло искать утешения в шнапсе.

Когда Памела сообщила ему, что ее мать вынуждена принять под свой кров содержанку Уиллоуби, он на мгновение перетрусил. В испуге он слушал ее взволнованную и властную речь: он должен немедленно переселиться в домик садовника; пусть его принимают за одного из работников имения — изгородь и в самом деле давно не подстригали.

Но тут он опомнился.

— Подстригать изгородь — дело пленного поляка, — оборвал он ее. — Уиллоуби знает, что я твой муж и что я живу здесь. А теперь ты вдруг выкинешь меня из своей спальни и переселишь в домик садовника — остроумно, нечего сказать!

Он усмехнулся. Ему в голову вдруг пришла каверзная мысль, которая его позабавила, и разговор на том окончился.

Как только Уиллоуби, водворив Марианну в замок, уехал, Памела ворвалась в комнату Петтингера с лицом, перекошенным от волнения, злости и страха.

— Это шпионка!

— Дорогая моя, я немало имел дела со шпионами, — возразил Петтингер. — Таких хорошеньких шпионок не бывает.

— А ты ее уже видел?

— Издали.

Он почувствовал испуганное прикосновение ее влажной от пота ладони.

— Ты уже совершенно не похож на больного. Придется тебе все время сидеть в своей комнате, не выходить даже на прогулку. А то она может тебя увидеть. И этот американец теперь все время будет ездить, навещать свою девку! Ach, Gott!

Петтингер в раздумье спросил:

— А кто она такая? Немка, конечно?

— Разумеется, немка. И только что из концлагеря, хоть по ней и не видно. Отъелась на американских пайках, приоделась в краденые тряпки.

— Они победители, а мы побежденные, — философски заметил Петтингер. — Как приятно будет еще раз запереть такую в концлагерь!

— Но когда? — спросила Памела. — Когда?

Но точного срока он не мог назвать. Ничего, кроме неопределенных обещаний.

— Может быть, ты и права, — сказал он наконец. — Как-нибудь на днях я на нее погляжу поближе и решу, что нам с ней делать.

— Я бы хотела видеть ее мертвой, — горячо сказала Памела.

Петтингер, нахмурясь, посмотрел на нее. У него мелькнула мысль, что она вполне способна на убийство.

Марианна не стала настаивать на том, чтобы занять апартаменты вдовы. Она прошлась по всем комнатам и сказала вдове:

— Я не хочу причинять вам никаких неудобств. — Можно было заставить их в точности выполнить распоряжение Уиллоуби, но она учла, что ей придется жить с дамами Ринтелен и ладить с ними, а потому, чем скромней и непритязательней она себя выкажет, тем скорей вдова и Памела простят ей ее вторжение. Она даже решила объяснить им, что очутилась здесь исключительно по прихоти Уиллоуби.

— Эти американцы, вы знаете, мадам, — они просто с ума сходят, когда им нравится женщина; очень милые люди, по-своему, но никакого понятия о чужих правах, о вежливости, о приличиях.

Помимо всего прочего, комнаты вдовы представляли собой настоящий музей, тошнотворное нагромождение пастелей, вышитых подушечек, кружев и разных безделушек. Марианне казалось, что она не сможет повернуться в этих комнатах, не разбив какого-нибудь гипсового шедевра; она решительно предпочитала стиль модерн. Помирились на комнате в нижнем этаже, которую обычно занимал Дейн, когда уж он никак не мог уклониться от пребывания в замке.

Первую свою ночь в замке Марианна проспала довольно безмятежно; встала она поздно и честно попыталась войти в роль компаньонки вдовы. Но попытка встретила вежливый отпор; Марианна пожала плечами и отправилась гулять по парку.

Вернулась она уже после полудня. Потихоньку отворила дверь и вошла. В главном холле замка всегда господствовали сумерки и воздух был душный и спертый. На столике в углу стояла ваза с букетом жимолости; Марианна, проходя, остановилась, чтобы оторвать веточку и воткнуть в волосы. Настроение у нее было отличное, и она даже мурлыкала песенку.

Но вдруг мурлыканье оборвалось — полускрытый от глаз, в самом большом и спокойном кресле холла сидел Петтингер.

— Славная песенка, — сказал он. — И голосок тоже славный. Я вас испугал?

Она сунула веточку обратно в вазу.

— Я муж фрау Памелы.

На нем были светло-серые брюки Дейна и свободная, с широкими плечами, домашняя куртка. Он отложил старый журнал, который небрежно перелистывал до этого, встал и сказал:

— Зовите меня Эрих. Я вчера не мог спуститься, чтобы встретить вас. Я болен. Лежал в постели.

— Вы не кажетесь больным. — У нее пересохли губы; она облизнула их быстрым движением.

— У меня день на день не приходится, бывает лучше, бывает хуже, — сказал он.

Она мысленно порадовалась, что Уиллоуби его не видит. Ей положительно начинало тут нравиться, а она знала, что Уиллоуби ни за что не оставил бы ее под одной крышей с сильным, красивым и на вид вполне здоровым мужчиной.

— Надеюсь, вас удобно устроили? — спросил он. — Памела была против вашего приезда, а я считаю, что в этот дом совсем не мешает внести немножко жизни. Вы, я слыхал, были в концентрационном лагере? Вероятно, немало натерпелись. От нас, знаете ли, очень тщательно скрывали все то, что там происходило; только теперь начинаешь узнавать правду. Мне, право, стыдно. Германия, которая так гордилась своей музыкой, своим театром, своими культурными достижениями! Я сам в меру своих скромных возможностей всегда поддерживал искусство. Но теперь это отошло в прошлое. Нет денег, нет и искусства.

Говоря, он не сводил с нее внимательных глаз.

Она чувствовала его взгляд, который как бы зондировал ее; но почему-то ее это не смущало. Перед ней был настоящий барин, мужчина высокой марки, и ей пришлось напомнить себе о том, что она уже больше не мелкая карманная воровка и что ее американские связи сделали ее равной ему, — если только она не даст маху.

— В концлагере приятного было мало, — сказала она.

— Памела рассказывала мне, что вас подвергали ужасным мучениям. Ледяная ванна, кажется?

Несмотря на сумерки, она разглядела огонек в его глазах. Сердце у нее сильно забилось.

— Да, меня держали в ледяной воде, — сказала она. — Совсем голую.

— Не может быть! — воскликнул он. — Вы мне об этом еще расскажете, когда мы с вами познакомимся поближе. Вы были коммунисткой?

— Что вы, что вы! — От испуга она даже скосила глаза. Если Ринтелены сочтут ее коммунисткой и об этом узнает Уиллоуби, — прощай, замок, прощайте, новые платья, прощай все!

Петтингер облегченно перевел дух. По-видимому, она не лгала. Раз она не коммунистка, — а в этом он, собственно, с первого взгляда усомнился, — пусть себе будет чем угодно.

— Присядьте!

Она мгновенно повиновалась.

— Но если так, к чему же эта ледяная ванна и все прочее?

Ей не пришло в голову ничего нового.

— Должно быть кто-то распорядился не уродовать мое тело. И оно не изуродовано.

Он окинул взглядом ее ноги, ее плечи, сравнивая их упругость с дебелой рыхлостью Памелы.

— Вам посчастливилось!

— Не правда ли? — Ей захотелось призывно улыбнуться ему. Ей продолжает везти. То, что подействовало на Иетса, на Люмиса, на Уиллоуби, видимо, действует и на этого человека. Совершенно ясно, что его уже тянет к ней. Но улыбка не получалась; почему-то она вдруг утратила свою уверенность, то чувство безопасности, которое давало ей положение приспешницы победителей. Его домашний костюм, его легкий непринужденный разговор — все в нем было гладко, ровно — и тем не менее рождало тревогу. В его расспросах ей словно чудился твердый, тычущий палец. Она — коммунистка! Этого еще не хватало!

Он снова взял в руки журнал. Она увидела, как он свернул его в тугую трубку и, взмахнув рукой, принялся сечь им воздух. Это напоминало кнут или дубинку — привычное движение, и оно словно приковало ее взгляд.

Она задрожала. На миг ей вдруг захотелось убежать отсюда, вернуться в Креммен, к Уиллоуби… Но он уже опять заговорил с той легкой непринужденностью, которая как будто привораживала ее.

— Так скажите же, Марианна, за что все-таки вас арестовали?

— За фамилию, — сказала она слабеньким голоском. — Зекендорфы были замешаны в мюнхенском студенческом протесте. Я в это время тоже была в Мюнхене. Полиция меня и схватила…

— Какая глупость! — сказал он ласково. — А вы даже и не родня предателям?

Она молчала.

— Да или нет? — Он положил руку на ее локоны. Пальцы сдавили ей затылок.

— Не надо! — прошептала она.

— Да или нет? — Затылок был точно в тисках.

От боли становилось страшно и в то же время хотелось броситься к его ногам.

— Нет, не родня.

Тиски разжались, и вместо них она почувствовала ласковое поглаживание. Вся обмякнув, она услышала его голос:

— Ничего, Марианна, все будет хорошо, — и потом свой: — Да, Эрих.

Ночью он вошел к ней в комнату. Он запер за собой дверь и уселся на кровать. Она подтянула одеяло к самому подбородку.

Немного спустя они услышали шаги в коридоре. Босые ноги шлепали взад и вперед мимо двери. Потом удалились.

— Это Памела, — сказал он. — Терпеть не могу женщин-собственниц. Не вздумай меня когда-нибудь ревновать.

— Не буду, — сказала она и, помолчав, прибавила: — Памела меня теперь возненавидит.

— Она тебя и так ненавидит. Женская интуиция. Но ты не бойся. Твой американский подполковник не даст тебя в обиду; и я тоже с тобой.

Он взял ее за руку.

— Придется мне здесь остаться, — засмеялся он. — Она всю ночь будет сторожить. — Потом он вернулся к начатому разговору. — Да, интуиция. Я лично не претендую на интуицию. Но я не американец. Так что со мной ты лучше не пытайся ломать комедию. Ты просто славная девушка, которая начала жизнь не так, как полагается. Подробности меня не интересуют. Но не становись передо мной в позу мученицы. Ледяная ванна! Я не возражаю, к американцам можешь подлаживаться сколько тебе вздумается. Это мы все должны, каждый по-своему. Может быть, в свое время я даже попрошу тебя оказать мне кое-какие маленькие услуги.

Вместо ответа она только теснее прижалась к нему.

Завтрак вылился в довольно неприятную процедуру. Памела почти не прикасалась к еде. Она упорно гремела ложечкой в своей чашке, зная, что это раздражает остальных.

Остальные в свою очередь раздражали ее. Вдова отправляла в рот пышку за пышкой и жаловалась, что яйцо недоварено.

— Две с половиной минуты, — чирикала она. — Кажется, чего проще — только посмотреть на часы. Но они и этого не могут. Или, вернее, не хотят. А яйца теперь так трудно доставать. — Затем она переменила объект и взялась за Памелу: что с ней, у нее вид такой, будто она не выспалась. — И не мешало бы одеться к завтраку, — сказала она. — Тем более что у нас гости.

— Гости! — повторила Памела. — Эти гости уже, кажется, живут с нами.

Марианна подняла глаза, но промолчала. Она скромно доела яйцо и подобрала крошки с тарелки, любуясь разрисовкой саксонского фарфора. Затем она глотнула кофе и поспешно отставила чашку.

— Хотите, я достану у американцев настоящего кофе в зернах? — любезно предложила она.

Памела пронзила ее взглядом:

— Не утруждайте себя!

— Но у них сколько угодно. Почему им не поделиться с нами?

Памела задышала чаще.

— Мы, слава Богу, еще сохранили свою гордость!

— Вот тебе сахару за твою гордость, — сказал Петтингер, пододвигая к ней сахарницу.

Памела издала глухой стон. Потом она с шумом толкнула свой стул и вышла из столовой, путаясь в подоле ночной сорочки, видневшейся из-под халата.

Спустя некоторое время она пришла к Петтингеру, в его комнату. Она не сомневалась, что у него уже заготовлена для нее правдоподобная версия, но твердо решила не поддаваться. Она не намерена делить его с кем-то еще, тем более с американской потаскухой.

При виде лица Памелы, искаженного, отекшего, почти трагического после бессонной ночи, он сразу понял, что нужно переломить ее решимость. Для начала он подверг ее унижению, заставив признаться, что она весь дом обегала, разыскивая его; что она подслушивала у дверей Марианны; что она стояла на страже у его дверей, приложив ухо к щели, сгорая от ярости и обиды.

— Так почему же ты не постучалась, Памела? Почему не окликнула меня? Почему не вошла?

— Дверь была заперта.

— Это я, наверно, машинально запер по привычке. Голова занята разными мыслями, ты же знаешь…

— Тебя не было в комнате!

Он улыбнулся своей жесткой, маскообразной улыбкой.

— Я спал как младенец. Ничего не слышал.

Это была наглая ложь. Она пошатнулась. И сейчас же подумала: «Если бы это была правда. Господи, если бы эта была правда!»

— Эрих, — сказала она, — я из тех женщин, для которых лучше совсем не иметь мужчину, чем делить его с кем-либо.

На его лице отразилась скука.

— Весьма устарелый взгляд, если учесть недостаток мужчин в Германии.

Она вдруг засмеялась резким, напряженным смехом. Потом сказала тихо:

— Поцелуй меня, Эрих.

Он послушно приложился к ней губами.

Памела отступила на шаг. Ее лицо было мертвенно бледно. Хриплым голосом она сказала:

— Я не знаю, кто ты такой. Но есть люди, которым очень интересно было бы это узнать, очень интересно было бы узнать, что какой-то неизвестный человек живет здесь, носит платье моего мужа, спит в его постели. Так что лучше уж продолжай игру, будь мне настоящим, преданным мужем…

Черт бы побрал эту бабу, эту ненасытную Брунгильду! И ведь с ней не развяжешься — только она может дать ему то, что ему сейчас необходимо: это убежище, эти хрупкие связи, которые он налаживает через Лемлейна.

Тонок, тонок ледок.

Он разгладил морщины на лбу и заставил себя добродушно усмехнуться.

— Я тебя считал умней, Памела. За кого ты меня в самом деле принимаешь? Ведь она же содержанка Уиллоуби. Это он привез ее сюда.

— Ну что ж, тем для тебя приятнее — можно посмеяться над двоими сразу: над американцем и надо мной.

— Она только что из концлагеря. Разве я мог бы доверять ей?

— Я и не говорю, что ты ей доверяешь.

— Памела, дорогая, ты совершенно не знаешь, что представляет собой эта девушка. А я с ней разговаривал.

— Не сомневаюсь, — едко заметила она.

Он пропустил шпильку мимо ушей.

— Это обыкновенная потаскушка. Она и в концлагере очутилась по недоразумению. Она даже не родня тем Зекендорфам, которые участвовали в студенческом протесте в Мюнхене. Просто беспринципная маленькая интриганка, старающаяся извлечь для себя, что можно, из того положения, в котором мы все очутились. Такая еще скорей меня выдаст, чем ты, голубка, и ей для этого понадобится меньше оснований.

— Так, значит, она втирает очки американцам, — с расстановкой произнесла Памела.

Он усмехнулся:

— Американцам — да, но не мне! — Его приятно удивил тот факт, что он ничуть не утратил своей способности трезво оценивать любое положение и в то же время пренебрегать доводами разума. Вдруг он увидел, что у Памелы мокрые глаза.

— Ну, теперь что?

Она всхлипнула:

— Когда я подумаю, что тебе грозит…

Он понял, что снова в безопасности.

— Давай-ка будем продолжать нашу маленькую семейную идиллию. Предоставь мне тревоги и заботы, а сама верь в мою счастливую звезду. Я в нее твердо верю.

После обеда, улучив минутку, он шепнул Марианне, что придет к ней, как только можно будет, и что Памела укрощена.

 

7

Девитт прибыл в Креммен без всякой помпы. Оставив свой багаж в Гранд-отеле, где размещались члены военной администрации и проезжие офицеры, он отправился в казармы кремменского драгунского полка. Фарриша он застал в его квартире на верхнем этаже здания административного корпуса. Квартира была обставлена с таким вкусом, таким продуманным комфортом, что Девитт даже удивился.

— Нравится? — сразу же спросил Фарриш. — Это у меня есть один лейтенант, который раньше был специалистом по домашнему убранству. Препротивный малый, но свое дело знает.

— Вы, как видно, очень довольны…

Заметив озабоченно-хмурое выражение лица Девитта, Фарриш поспешил порадовать его сообщением, что Германия — прекрасная страна, специально созданная для оккупации самой лучшей в мире армией, что Креммен — прекрасный район, специально созданный для постоя самой лучшей дивизии, и что Уиллоуби — прекрасный человек, специально созданный для должности военного коменданта.

— Вы просто сваляли дурака, отпустив его из своего отдела, — сказал Фарриш.

Девитт ответил:

— Ну что ж, моя ошибка вам на пользу.

— Трамвай мой видели?

— Видел, конечно.

— Плохо только, что большинство вагонов ходит пустыми, — сказал Фарриш. — Целые мили расчищенных путей приходятся на такие районы, куда никто не ездит. Уиллоуби взялся урегулировать это.

— Каким образом?

— Да что-то такое он поговаривает насчет пуска ринтеленовских заводов и насчет благоустройства города. Я считаю, что это очень интересный вопрос. Разве вы не видите, какие нам открываются возможности? Здесь действительно можно делать дела! Если бы мы у себя в Штатах имели хоть десятую долю этой власти! Посмотрите, что там творится — стачки, волнения! А здесь стоит мне ткнуть пальцем в карту — и завтра в том месте, куда я ткнул, уже начинаются работы по расчистке. А результаты вы видели. Честное слово, фрицы не так уж плохи. Они послушны, они приучены к дисциплине.

— Вы, видно, их хорошо успели узнать.

— А что тут узнавать? Ведь я же знаю американцев. А не все ли равно, американцы ли, немцы ли? Ну, потом я много сталкиваюсь с людьми. Вот возьмите Лемлейна, это новый мэр, которого подыскал Уиллоуби. На днях мы все втроем ездили на охоту. Нигде так не сказывается человек, как на охоте. И вот представьте, выбегает на нас олень — изумительное животное, красавец. Фриц стреляет первым — мимо. Затем моя очередь. Я стреляю, и олень убит. Но я не к тому веду рассказ. Я видел, как этот самый мэр улыбнулся, не попав в оленя. Вот что мне понравилось. Нужно уметь красиво переносить неудачи. Нужно быть настоящим спортсменом. И на войне, и в мирной жизни. А главное — нужно знать свое место. Это везде справедливо, что здесь, что у нас в Штатах, — верно я говорю?

Девитт погладил подбородок.

— Гм, пожалуй, смотря по тому, кем это место указано…

Фарриш на минуту смутился, потом разразился шумным хохотом.

— Остроумно! Скажите, мой милый, как вас сюда занесло?

— Приехал посмотреть, как идут дела. Один из моих людей выпускает у вас тут газету. Вы ее когда-нибудь читаете?

— Уиллоуби очень хвалил эту газету. Читать я по-немецки не читаю, но во всяком организованном обществе должна издаваться газета. Общественное мнение, знаете ли, просветительная деятельность, улучшение морального состояния. Я это одобряю. Они напечатали статью обо мне. С картинками. Погодите-ка минутку, она у меня где-то тут. Каррузерс!

Каррузерс явился.

— Где та вырезка, Каррузерс, — знаете, из немецкой газеты?

Каррузерс принес вырезку. Девитт порылся в карманах, выудил очки, бережно достал их из футляра и оседлал свой широкий нос.

Фарриш нетерпеливо дожидался конца этой процедуры и, дождавшись, загудел:

— Вот, смотрите: «Farrisch, der Panzer-General». Это заголовок: «Фарриш, бронированный генерал». Прочесть я не могу, только названия и даты мне понятны — все мои победы. Но все-таки приятно. У вас там толковый человек сидит, в этой газете. А фрицы — они знают, с кем имеют дело.

— Но если завтра вас переведут, а сюда назначат другого, — не спеша произнес Девитт, — нам придется другому создавать славу.

— Почему это меня переведут? Никуда меня не переведут. Мне здесь нравится. Разве только — но это строго между нами, — в моем штате сейчас возникло движение — хотят будто бы выставить мою кандидатуру в сенат. Но я соглашусь только в том случае, если избрание будет гарантировано. В конце концов, что такое сенатор в наше время? Один из девяноста шести.

В глазах Девитта мелькнула насмешливая искра.

— Я всегда считал, что вы презираете политику.

Фарриш похлопал стеком по сверкающим голенищам своих сапог. Потом оскалил зубы:

— Я буду тем политиком, который положит конец всякой политике. У меня уже разработан стратегический план. По образцу Авранша — я прорываюсь, и потом меня не остановить.

— А Уиллоуби знает?

— Уиллоуби говорит, если только меня выдвинут, можно считать, что дело в шляпе. Материал для предвыборной агитации и здесь подбирается недурной. В городе ходят трамваи, сформирован полицейский корпус. Все полицейские в новеньких мундирах, точь-в-точь наши, американские. Уиллоуби послал целую кучу фотографий, и они уже появились во всех газетах Штатов. Не следует пренебрегать ничем.

— Правильно.

— А вы за меня будете голосовать, Девитт?

У Девитта слегка дрожала рука, и он положил ее на колено. Ему стало страшно. Он боялся не Фарриша, не какого-нибудь другого человека — он сам не знал, чего.

— Я не могу голосовать за вас; я живу в другом штате.

— Да, это верно. А жаль…

«Я живу в другом мире, не в мире Фарриша», — думал Девитт. Он теперь не спорил с Фарришем, как бывало во время войны. Казалось, генерал обледенел в той позе, в которой застало его окончание военных действий, и так и не оттаял за все это время. А лед нельзя ни мять, ни гнуть; его либо ломают, либо подносят к нему горящий факел.

С Уиллоуби Девитт столкнулся, входя в ресторан при Гранд-отеле, где постоянно господствовал полумрак. Разбитые окна были заколочены досками, и дневной свет просачивался только в трещины и в щели на стыках, где доски были неплотно пригнаны; несколько лампочек, ввинченных в люстру, не могли разогнать мрак под высокими сводами.

Иетс, сидевший за одним из дальних столиков, встал, ожидая, что полковник подсядет к нему. Но Девитт остановился на пороге и спросил Уиллоуби:

— Как справляется Иетс? Помогает он вам в работе или нет?

Уиллоуби знал, что любое критическое замечание, исходящее от него, будет зачтено Девиттом в пользу Иетса.

— Ну, я просто не знаю, как бы я налаживал жизнь в городе, если б не было его и его газеты. Он, правда, все еще не изжил своих радикальных настроений, но сейчас это именно то, что нам нужно. Военная администрация, полковник, этот битюг, которому нужно кое-когда давать кнута.

Его губы старательно складывались в улыбку, тон был деланно-шутливый. Еще со времени Люксембурга Уиллоуби всегда становилось не по себе, когда он вспоминал о Девитте, — как будто старик что-то знал про него или видел его насквозь; хотя что, собственно, мог он видеть? А Иетс всегда словно держал Уиллоуби на мушке, и это заставило его еще больше заинтересоваться причиной неожиданного приезда Девитта.

— Мы условились пообедать здесь вместе с капитаном Троем и мисс Уоллес — вы, вероятно, знакомы. Знай я заранее о вашем приезде, сэр, я бы, конечно, не стал занимать этот вечер…

— Мы не знакомы, но это ничего не значит, пообедаем все вместе, — сказал Девитт и помахал рукой Иетсу.

Трой и Карен вскоре явились.

— Мы все четверо — ветераны лагеря «Паула», — пошутил Уиллоуби, обращаясь к полковнику; но никто не захотел поддержать разговор, и первая половина обеда прошла в молчании. Наконец, Уиллоуби не выдержал:

— Надолго вы к нам, полковник?

Девитт вытер губы.

— Сказать по правде, сам не знаю. Генерал хотел познакомить меня с обстановкой; здесь, вероятно, немало интересного. — Он присматривался к Уиллоуби — напряженный взгляд, мешки под глазами, обвисшие щеки. У военного коменданта, надо ему отдать справедливость, жизнь хлопотливая, и приятного в ней не так много.

Иетс отметил сдержанный тон полковника.

— Креммен любопытный город, не правда ли? — обратился он к Карен.

— Генерал очень гордится вашими достижениями, — сказал Девитт Уиллоуби.

Уиллоуби ответил с нарочитой любезностью:

— Мы работаем все вместе. Трой организовал превосходную полицию, а газета Иетса, несомненно, оказывает большое влияние на немцев… Все направлено к общей цели.

Иетс наклонился вперед:

— Вы хотите сказать — я исправно печатаю все, что вы мне подсовываете?

— Это необходимо, — сказал Уиллоуби.

— Статья о бронированном генерале тоже от вас исходила? — сухо спросил Девитт.

— Генералу Фарришу она очень понравилась.

— Да, я знаю, — сказал Девитт. — Он мне рассказывал. И про вашего нового мэра тоже рассказывал. Видно, меткий стрелок этот мэр.

— Лемлейн, — сказала Карен. — Лемлейн учредил в Креммене убежище для политических жертв нацизма. Мы там нашли несколько человек из лагеря «Паула». Это убежище прозвали «Преисподней».

Уиллоуби тщательно разминал вилкой картофель. Он ломал голову, как бы перевести разговор на другую тему.

— Лемлейн, — сказал он. — Забавная фамилия. Знаете, что это значит по-немецки? Ягненочек!

— А он оправдывает свою фамилию? — спросил Девитт.

— Он — главный управляющий заводов Ринтелен, — сказал Иетс. — Сталь. Большой бизнес. Большинство этой публики — нацисты с ног до головы. Но нам везет. Как раз Лемлейн — исключение. Он даже не был членом нацистской партии — по крайней мере он сам так говорит.

— Совершенно нечего иронизировать, — огрызнулся Уиллоуби. — Мы все проверили. Он самый подходящий человек для должности мэра. Уж мы кого только не пробовали. Иетсу легко говорить, полковник. Его дело простое — нашел типографию, и печатай свою газету. А нам приходится с людьми работать!

Ему хотелось, чтобы Девитт одернул Иетса, но полковник нарезал ростбиф аккуратными квадратиками и молчал.

Иетс отложил нож и вилку.

— Максимилиан фон Ринтелен был одним из гитлеровских финансовых тузов. Он нажил состояние на танках, пушках и снарядах, которые поставлял немецкой армии. Капитан Трой, вы были строевым офицером — как, по-вашему, заслуживает подобная деятельность поощрения?

— Трой здесь ни при чем! — прикрикнул Уиллоуби. Снова он оглянулся на Девитта, ища поддержки. И тут же накинулся на Иетса. — Ринтелен давно умер! И вообще мы, кажется, договорились с вами, Иетс, — я провожу работу военной администрации, а вы о ней пишете — и в благожелательном тоне!

— Ну вот, Иетс, ваши задачи ясны, — сказал Девитт.

— Еще бы! — горькие складки вокруг рта Иетса обозначились резче. — Я сам себе цензор… О том, что я видел в «Преисподней», писать нельзя, потому что это позорит армию. О наших планах в отношении ринтеленовских заводов можно было бы написать, но у меня нет материала, а ведь это вопрос, который больше всего интересует моих читателей. Это вопрос об их куске хлеба! Возьмем ли мы управление заводами на себя? Что мы будем делать с уцелевшими цехами? Демонтируем? Уничтожим? Восстановим? Полностью? Или только частично? И кто теперь будет хозяином? Семейство Ринтелен? Союзники? Народ?

Официант принес десерт и кофе. Все замолчали. Потом Уиллоуби с жестким смешком сказал:

— До чего у вас здорово язык подвешен, Иетс!

Девитт помешал ложечкой в чашке.

— Ну а как все-таки вы думаете поступить с ринтеленовскими заводами?

Уиллоуби сразу переменил тон:

— Я очень рад, сэр, что вам представляется возможность самому ознакомиться с положением. Посидите здесь неделю-другую и вы увидите, сколько у нас забот — и транспорт, и канализация, и расчистка улиц, и откуда-то нужно набрать еще десяток полисменов, и где-то достать инженера для водопроводной сети, и уголь для электростанции, и помещение для постоя войск, и…

Список был длинный, и Уиллоуби подчеркивал каждый пункт.

— Кто будет хозяином ринтеленовских заводов? — продолжал он, впервые за весь обед обретя некоторую уверенность в себе. — Это вопрос вне нашей компетенции! Мы заняты практическими проблемами. Пусть там, в Вашингтоне, думают о политике. А наше дело…

Воодушевленный убедительностью собственных слов, он оглядел сидевших за столом. Девитт как будто смотрел одобрительно. Карен улыбалась, но неясно было, что выражает ее улыбка. Трой что-то шептал. А Иетс… Иетс сказал:

— Вы раньше рассуждали по-другому, подполковник Уиллоуби. Я даже помню, как-то раз вы очень конкретно высказывались по поводу того, зачем американский народ шлет за океан своих солдат…

— Зачем же? — спросил Девитт.

Уиллоуби швырнул на стол салфетку.

— Лейтенант Иетс, я давно уже подозревал это, но теперь я убедился. Недаром вы еще в Вердене якшались с русскими! Этот Ковалев или как там его зовут… Вы — коммунист. Вы опасная личность! Вам не место в американской армии…

— Довольно, Уиллоуби! — Девитт поставил свою чашку. Его седые нависшие брови сошлись на лбу прямой чертой. — Не нужно швыряться обвинениями. Даже в армии каждый человек имеет право на собственное мнение. И если вам не нравятся вопросы, которые задает Иетс, это еще не значит, что он коммунист.

Уиллоуби встал.

— Сэр, я охотно побеседую с вами на эту тему без посторонних.

— Не вижу здесь ничего секретного.

— Вот как? — Уиллоуби медленно кивнул головой. — Ну, мне теперь понятна ваша точка зрения… Вы не возражаете, если я вас покину, сэр? У меня свидание с одним человеком.

— Пожалуйста, пожалуйста!… Прошу вас, не беспокойтесь. По счету плачу я.

Уиллоуби потоптался на месте, ожидая, что Карен и Трой последуют за ним. Но они не двигались, и, повернувшись, он один пошел между столиками к двери, на ходу выпятив грудь колесом.

После ухода Уиллоуби Карен попыталась завязать легкий разговор. Но из ее попыток ничего не вышло, и Девитт положил конец неудачному обеду, предложив Иетсу подняться к нему в номер для доклада о делах газеты.

Трой и Карен прошли в соседний бар и заказали коктейль «Французский № 75» — новый рецепт, родившийся после реквизиции огромных запасов немецкого шампанского и коньяка; то и другое вместе давало довольно занозистую смесь. Трой усадил Карен за небольшой круглый столик, а сам с трудом втиснулся в узенькое креслице напротив. Он взял свой бокал и стал вертеть его в руках. Голова у него кружилась от целого калейдоскопа пестрых чувств, в котором каждое, наплывая, туманило все другие, а он старался ухватиться за что-нибудь одно, чтобы остановить это кружение и, разложив все по порядку, предъявить Карен и сказать ей: «Вот — я, а вот — то, что я к вам чувствую, и то, чем вы для меня стали, и делайте со всем этим, что хотите».

Он видел ее лицо, выжидательно повернутое к нему, видел естественную свежесть ее губ, проступавшую сквозь полуслизанную краску; прямой мальчишеский задорный нос; бархатную кожу щек; маленькое, красивой формы ухо с розовой мочкой, полуприкрытое короткими вьющимися волосами. Ему казалось, что сердце комком стоит у него в горле. Он безмолвно умолял ее помочь ему начать, но ей, видимо, нравилось вот так сидеть друг против друга, не произнося ни слова.

«Ну что я за дубина», — терзался Трой. Мало того, что за весь обед ни разу не раскрыл рта, предоставив Иетсу сражаться за то, чему он и сам внутренне вполне сочувствовал! Не способен он к разговору; нужные слова всегда приходят ему в голову лишь много времени спустя после того, как их нужно было сказать, а в присутствии Карен он и вовсе боится пошевелить языком, чтобы не сделать какого-нибудь промаха. Хорошо бы сейчас разделать перед Карен Уиллоуби; это облегчило бы переход к другим темам. Но он не знал, как приступить, и чем больше думал, тем больше терял мужество, а короткие минуты возможного объяснения шли и шли.

Он допил свой коктейль. Он не привык пить, никогда не был любителем выпивки. Только изредка перед боем проглатывал порцию виски, чтобы избавиться от неприятного сосущего чувства под ложечкой.

«Французский № 75» начал оказывать свое действие. Ему стало тепло, а сердце хоть и ушло обратно на свое место, но теперь колотилось так, что, кажется, слышно было.

— Карен, — сказал Трой охрипшим голосом. — Я не знаю, сколько времени вы еще пробудете здесь. Мне очень трудно говорить. Я не какая-нибудь яркая личность. Но я должен обязательно спросить у вас одну вещь…

Пальцы его больших рук беспокойно шевелились.

— Я боюсь спрашивать. Знаете, почему? Потому что, если я спрошу, мне нужно будет выслушать ответ. А ответ — это страшно. Ответ — это значит «да» или «нет», — и кончено, больше не о чем разговаривать. А так я хотя могу тешить себя надеждами и иногда, на минуту, воображать, что мне хорошо. Но сомнений у меня больше, чем надежд, а сомнения — это очень тяжело. Пусть лучше все будет ясно.

Карен давно знала, что эта минута придет. В душе этого большого сильного человека можно было читать, как по книге. Он обладал всеми качествами, каких только можно желать в мужчине, с которым связываешь свою жизнь. Бывали мгновения, когда ее неудержимо тянуло к нему. И все же сейчас ей хотелось уклониться от решительного ответа.

К счастью, бар наполнился людьми. Появилось несколько знакомых офицеров, которые явно собирались подойти к их столику. Карен отвечала на поклоны достаточно холодно, чтобы отбить у них охоту; но она видела, как их появление подействовало на Троя. Он сразу опять ушел в себя.

— Человек! — крикнул он. — Еще два коктейля!

Немец-официант проворно подбежал к столу.

Трой поднял свой бокал и спросил с насильственным смешком:

— Так как же, Карен?

Она не могла сказать: «Я люблю вас». Она даже не могла сказать: «Вы мне очень нравитесь». С таким человеком, как он, даже это было бы уже обязательством. Но сказать: «Я еще сама не знаю» — тоже нельзя было. Она прекрасно умела разбираться в своих чувствах, и он это знал.

— Я вам сейчас не скажу ни да, ни нет. Повременим с этим. Хорошо?

Он залпом проглотил второй коктейль с шампанским.

— Нет, нехорошо.

Она взяла его за руку. Рука была влажная и горячая.

— Помогите мне, — попросила она. — Почему вы не хотите?

— Мне вам помочь? Не глупите, Карен. И не старайтесь подложить мне подушку, чтоб мягче было падать. Ничего, переживу.

— Что за детские разговоры! Почему вы не хотите принять всерьез мой ответ?

— Вы не дали мне ответа.

— Я вас просила повременить.

— Карен, я люблю вас.

Он закрыл глаза, словно желая притвориться, что его тут нет. Он был бледен, и на виске у него быстро билась жилка.

Сидевшие у стойки стали на них оглядываться.

— Еще два коктейля! — крикнул Трой. Официант подал.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Трой, хватаясь за третий по счету бокал.

— Успокойтесь, — мягко сказала Карен. — И дайте мне подумать. — Она допила свой коктейль; у него был острый, пряный вкус.

Трой вдруг увидел Иетса. Очевидно, Иетс, войдя, направился прямо к стойке и уселся на свободный табурет. До Троя долетали обрывки его беседы с каким-то майором авиации; майор говорил о том, как хорошо, что война окончилась раньше, чем немцы успели развернуть производство своих реактивных самолетов.

— Иетс! — позвал Трой. — Идите сюда, к нам! — Его присутствие ускорит дело. Все равно как, но что-то станет яснее.

Однако инициативой завладела Карен. Она улыбнулась Иетсу и сказала:

— Ловко это вы, за обедом. Теперь вам обеспечена медаль или…

— Ночной горшок бы мне на голову за такую ловкость, — сказал Иетс. — Ну, отделал я Уиллоуби, а что толку? Только вот что душу отвел… — Он пожал плечами.

— Я получила огромное удовольствие! — сказала Карен.

Трой покосился на нее. Так вот чем можно доставить ей огромное удовольствие…

— Все разговоры одни! — неожиданно сказал он. — А делать ничего не делается.

— Вы, кажется, злитесь, — сказала Карен.

— Да, я злюсь. Я имею право злиться. Я пожертвовал многими жизнями, чтобы освободить людей из лагеря «Паула». А к чему это привело? Теперь те же самые люди маются в «Преисподней». И я же должен кое-кого из них арестовывать.

Карен спросила:

— А как ваш план относительно ринтеленовского поместья?

Трой вспыхнул:

— Я говорил с Уиллоуби. Он просил меня повременить. Все меня просят повременить!

— Уиллоуби — не сторонник нажима на богачей, — заметил Иетс. — Он сам говорил мне — американская армия не для того пришла в Европу, чтобы дать власть голытьбе.

— Мы и не дали, — сказал Трой. — Но я не понимаю, при чем это здесь.

— Вы же хотите поселить кремменскую голытьбу в доме Ринтеленов — это ли не нажим на богачей? — сказала Карен.

— Пораскиньте умом, Трой, — воскликнул Иетс. — Простая логика! Сначала вы передаете народу ринтеленовское поместье, а потом захотите передать ему ринтеленовские заводы.

— Может быть, Уиллоуби руководствуется политическими соображениями, — упавшим голосом сказал Трой. — Человек! Три коктейля!

Официант принес три порции «Французского № 75». Трой жадно выпил свою, не дожидаясь Карен и Иетса, и тут же сделал официанту знак повторить.

Иетс между тем говорил:

— Политические соображения! Как бы не так! Во-первых, их нет; во-вторых, они неясны; а в-третьих, — кто с ними считается?

— Политика! — сказал Трой. — Чушь!

— Политика — это то, что делается на местах. Может быть, где-то в верхах и есть свои особые соображения. Может быть, разумные, а может быть, глупые, а может быть, там и сами не знают, чего хотят. Но пока эти соображения дойдут до мест, они успевают настолько расплыться, что уже никакой силы не имеют.

— А при чем тут Уиллоуби? — сердито буркнул Трой.

— Уиллоуби как раз из тех, кто действует на местах. Но мы ведь тоже не на луне действуем. Вы понимаете мою мысль?

— Я понимаю только то, что понимают мои солдаты. — Трой вдруг понурил голову. — Но меня с ними разлучили…

— Ну, ну, ладно, — сказала Карен.

— Я, кажется, дал ему достаточно времени.

— Кому?

— Уиллоуби! Мог уже решить что-нибудь в своей безмозглой башке! А если он забыл, так я ему напомню. Я ему житья не дам, этому мозгляку, этому чистоплюю толстозадому!…

Он с усилием выбрался из своего кресла, едва не опрокинув при этом столик, и, буркнув какое-то извинение, крупными шагами пошел к выходу.

— Что он задумал? — с беспокойством спросила Карен.

— Я, кажется, знаю. — Иетс нахмурился. — Не натворил бы он беды…

— Пойдите за ним, Иетс… — сказала Карен умоляюще.

Иетс покачал головой:

— Это его только взбесит. Есть вопросы, которые человек должен сам для себя решать.

Без Троя комната показалась Карен чересчур просторной и пустой. Она закурила, но не могла скрыть своей тревоги.

— Он вам очень дорог, правда? — спросил Иетс. Она чувствовала взгляд его проницательных темных глаз, видела тень лукавой улыбки на его губах.

— Да, — призналась она.

— Я очень рад за вас. — В тоне Иетса были теплота и искренность.

— Рады? Не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло.

— Почему?

— Я его слишком люблю, — сказала она. — И я считаю, что нечестно взять такого человека и в то же время стремиться сохранить для себя что-то свое, личное. Но прежде чем я от этого откажусь, я должна убедиться, что он действительно способен заменить мне все.

Иетс погладил ее руку.

— Я сам когда-то так рассуждал. Но это лишь приводит к тому, что начинаешь чувствовать себя одиноким и несчастным. Когда я вернусь домой, если только моя жена не изменилась за это время, я сумею любить ее по-настоящему.

Карен молчала. Ей вспомнилась маленькая француженка, которая приходила к ней в Париже разыскивать Иетса.

Немного погодя Иетс сказал:

— Во время войны все было иначе. Но сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу Рут. Закройте глаза, Карен. Каким вы видите своего избранника?

— Каким? Каждый раз иным, но чаще всего я вижу его человеком, принимающим удары. Он умеет при этом сохранять достоинство, но все-таки он принимает, а не дает сдачи. А женщине, черт возьми, хочется видеть своего избранника героем. Я желаю, чтобы он давал сдачи…

— Откройте глаза, Карен. Как вы думаете, что сейчас делает Трой?

— Уиллоуби? — встрепенулась она. Иетс, весело улыбаясь, смотрел на нее поверх своего бокала с «Французским № 75».

Трой застал Уиллоуби в тот момент, когда он собирался выйти из своего номера. Уиллоуби был в длинных брюках, пилотке и при всех своих орденских планках. Китель оттопыривался от револьвера, с которым он не расставался. Он ни разу не выстрелил из этого револьвера; ни разу не был даже вблизи таких мест, где могла бы возникнуть в этом надобность, но на всякий случай всегда носил его с собой.

— Сэр! — Трой слегка пошатывался от действия коктейля и от того, что бежал по лестнице, перескакивая через три ступеньки. — Сэр, мне нужно задать вам один вопрос.

Такого великана, как Трой, нельзя было просто отстранить с дороги.

— Это что, непременно сейчас? Я тороплюсь на свидание.

— Оно и видно, — сказал Трой. Он прислонился к косяку двери и сверху вниз глядел на своего тучного начальника. Все в этом человеке претило ему. Трой так и не завел себе длинных брюк. Во время боев они ему не нужны были, а сейчас было бы уж очень глупо путешествовать за ними на интендантский склад.

— С вопросами прошу обращаться в служебное время! — сказал Уиллоуби, беспомощно взирая на массивную фигуру Троя, по-прежнему загораживавшего ему путь.

— Да я тут одно маленькое пари заключил, — Трой насмешливо склонил голову набок.

— Вы пьяны, — сказал Уиллоуби. — Хорошо, идем, по дороге скажете.

Трой сделал налево кругом, пропуская Уиллоуби. Но, дав ему выйти из номера, он обхватил его своей ручищей за плечи и хриплым шепотом спросил:

— Так как же с поместьем Ринтелен? Вы помните, сэр, — я хотел там устроить всех тех, которых мы освободили из концлагерей.

— Да, да, я помню, — Уиллоуби как раз собирался ехать в замок. И пора было.

— Когда мне можно начать переводить их?

— Я вас оповещу своевременно.

— А когда?

Уиллоуби высвободился из объятий Троя:

— Капитан, я не привык, чтобы меня понукали!

— Я же только прошу дать мне ясный ответ, — с пьяным упорством настаивал Трой. — Реквизируете вы поместье или не реквизируете?

— Кто вас подослал? — В Уиллоуби все кипело. Это, конечно, опять штуки Иетса. С приездом Девитта Иетс вообразил, что теперь можно беспрепятственно ублажать битых фрицев и отравлять жизнь ему, Уиллоуби. А этого дурня используют в качестве ширмы.

— Меня подослал? — Трой наморщил лоб, силясь понять вопрос.

— Это не ваш котелок сварил, Трой. Кто накачал вас, говорите?

Прямой отказ Трой бы еще мог перенести, но эта уклончивость, да еще после его неудачи с Карен, оказалась выше его сил.

Они дошли до площадки лестницы. Трой шагнул вперед и снова загородил Уиллоуби дорогу:

— Подполковник Уиллоуби, это именно мой котелок сварил. Это меня прямо и непосредственно касается. Я освободил людей лагеря «Паула». Я потерял немало солдат в этой операции. И я хочу знать, ради чего все это было — чтобы вы и генерал Фарриш могли любоваться своими фотографиями в газете?

Уиллоуби побелел от злости; даже в полутьме лестничной клетки была видна зловещая белизна его лица. Он попытался оттолкнуть Троя.

Трой не сдвинулся с места:

— Я хочу получить ответ, и притом совершенно определенный. Никаких уверток, никаких увиливаний, никаких липовых обещаний. Достаточно мы и сами этого блюда кушаем и других кормим. Даете вы мне поместье Ринтелен или нет? А если даете, то когда?

— С завтрашнего дня вы в военной администрации не работаете! — завизжал Уиллоуби.

— Благодарю вас, сэр, — спокойно сказал Трой. — Я считаю, что получил ответ.

Он дал Уиллоуби пройти и медленно пошел следом. Он видел, как Уиллоуби почти бегом пересек вестибюль. «Ничем его не проймешь, — подумал Трой. — Ничем».

Он вернулся в бар и тяжело сел в то самое узкое креслице напротив Карен.

— Человек! — крикнул он. — Три коктейля.

Карен и Иетс сразу увидели, что он не в себе. Карен так и подмывало расспросить его, но она выжидала. Он отвернулся от нее.

— Мне хорошо. Мне теперь гораздо лучше.

— Что вы сделали? — спросил Иетс.

— Схлопотал себе увольнение. Спасибо вам. Вы мне подали прекрасную мысль.

Иетс почувствовал себя приниженным. Что он может? Только говорить и говорить. А вот тут человек пошел и сделал что-то. И вот — смотрите.

— Завтра я, кажется, стану безработным, — сказал Трой и засмеялся деревянным смехом. — Плевать. В военной службе то и хорошо, что уволить тебя не могут; обязаны подыскать другое место.

У Карен сжалось сердце. Нельзя было отпускать его, да еще в таком состоянии. Вот он полез в драку и, конечно, потерпел поражение. Чего ей, собственно, надо было? Чтобы он доказал, что умеет драться? Он это сотни раз доказывал. И кто дал ей право требовать, чтобы он расшибал себе голову о каменную стену? Она-то кто? Глупая баба, которая не способна ценить то, что имеет, и еще раздумывает, принимать ей или не принимать все хорошее, чем готов одарить ее любимый человек, только потому, что к подарку не приложена охранная грамота на ее драгоценный «личный уголок».

— Не беспокойтесь! — сказал Трой, — я из него выжму ринтеленовское поместье, чего бы мне это ни стоило. Когда я стоял и смотрел на его жирную морду, я вдруг понял, почему это так необходимо. Должна быть какая-то логика вещей. Победа — это нечто прекрасное, нечто, во имя чего умирают люди, а то, что получилось у нас, далеко не прекрасно…

Карен подумала: вот если бы он сейчас спросил, любит ли она его. Сейчас она бы знала, что ответить.

Но он был увлечен овладевшей им новой идеей. Напряженная работа мысли отражалась на его широком лице.

Только один Иетс обнаружил здравый и практический подход к делу.

— Что же нам теперь предпринять? — задал он вопрос.

Трой вернулся к действительности:

— Предпринять? Ничего! Пусть так все и идет!

— Хорошо бы поговорить об этом с Девиттом. Раз уж старик здесь, почему бы нам не узнать его мнение.

— Ну вот еще! — возмутился Трой. — Я никогда не обращался за помощью к начальству и теперь не собираюсь. Дело того не стоит.

Иетс резко возразил:

— Вопрос не в вас и не в вашей работе. Неужели вы не можете это понять? Вопрос в ринтеленовском поместье. Вопрос в том, кто прав — Уиллоуби или же я, Бинг и еще многие другие, которых я даже не знаю, но которые тоже верили, что сражаются за какие-то новые идеалы… Если на будущей неделе я смогу сообщить в своей газете, что ринтеленовское поместье передано бывшим заключенным концлагерей, для немцев это будет означать, что наша демократия — не пустые слова. А на вашу работу наплевать.

Не дожидаясь ответа, Иетс пошел звонить Девитту. Вернувшись, он сказал:

— Старик у себя в номере и еще не спит. Бессонница, видно. Просил захватить бутылку чего-нибудь.

Они велели подать себе бутылку коньяку и все вместе отправились наверх. Девитт в измятом синем халате сидел на единственном стуле, имевшемся в этой неприглядной комнате. Глаза его были красны, рубашка расстегнута на груди. Он пригласил гостей сесть на кровать.

Потолок и стены номера треснули при бомбежке; трещины замазали, но не закрасили, и пятна мокрой штукатурки выглядели точно лишаи на теле. В окно, наполовину забитое досками, проникала ночная сырость.

— Очень полезно для моего ревматизма, — пошутил Девитт. — Что ж, выпьем?

У Троя кружилась голова. Он прислонился к спинке кровати и решил молчать, из опасения, как бы отяжелевший язык не подвел его. Карен успела прийти в воинственное настроение; один Иетс был трезв как стеклышко.

Иетс изложил полковнику все обстоятельства. Девитт слушал молча, время от времени потягивая коньяк и причмокивая губами.

Он видел, с каким напряженным ожиданием смотрят на него и девушка, и оба офицера. Он выслушал Иетса до конца и сказал:

— Боюсь, что я тут ничем не могу помочь.

— Вы можете поговорить с генералом! — сказала Карен с неожиданной для самой себя резкостью.

— О чем, мисс Уоллес? У нас нет распоряжения выселять вдов промышленников из их домов, забота о бывших заключенных концлагерей — дело немецкой гражданской администрации. Тем более, что люди, о которых идет речь, — немецкие граждане.

— Сэр! — сказал Иетс. — У нас есть своя миссия. Когда мы уйдем отсюда, мы должны знать, что в этой стране больше нет места тем мерзавцам, которые спровоцировали войну, что у них вырваны когти и зубы. Это должна быть совсем новая страна.

— Чья это миссия? — спросил Девитт. — Генерала Фарриша?

Наступило молчание. Трой совсем было свесил голову на грудь, но вдруг испуганно встрепенулся, почувствовав, что засыпает. Карен подошла к умывальнику, налила стакан воды и сунула в руку Трою.

— Не пейте! — сказал Девитт. — Говорят, эта вода загажена. Канализационные трубы Уиллоуби слишком тесно переплетаются с водопроводными.

— Что ж, — заметила Карен, — значит, вы в курсе дела?

Девитт встал и прошелся по комнате, шаркая ночными туфлями. Потом он остановился перед Карен:

— Вы говорите — в курсе дела? На войне мне приходилось сталкиваться с тысячами людей, и многие из них, каждый в отдельности, оказывались честными, неглупыми, способными к взаимному пониманию. Ведь мы даже выиграли войну. Теперь мы в какой-то мере ответственны за положение в этой побежденной стране — согласен. Но оказывается, что нам не под силу даже позаботиться о людях, терпевших голод и пытки за то самое, во имя чего мы якобы пошли в бой. Или, может быть, это не то же самое, может быть, это что-то другое. Не знаю. Чем дольше нахожусь в Германии, тем мне все кажется непонятней.

Из троих людей, к которым он обращался, только один Иетс понимал, как ему трудно. Нельзя его торопить. Он еще не готов. Но Карен, больше всего думая о завтрашнем дне Троя, продолжала настаивать.

Девитт устало сказал:

— Подскажите вы мне! В чем тут дело, почему именно с поместьем Ринтелен возникает такая сложность? Мы без труда занимаем любое понадобившееся нам здание; подпись на клочке бумажки — вот все, что для этого требуется. И потом, я знаю Уиллоуби! Он всегда щедр на одолжения своим подчиненным, если это ему ничего не стоит. Казалось бы, он сам должен сказать Трою: «Хотите поместье Ринтелен? Пожалуйста! Берите, устраивайтесь!» Но он этого не говорит. Почему?

Это был основной вопрос. И Иетс видел, что Девитт чистосердечно ждет ответа, но ни он, ни Карен не могли этого ответа дать.

Абрамеску ввел к Иетсу в его закуток Келлермана и профессора Зекендорфа. Он тщательно избегал соприкасаться с ними, особенно с Келлерманом, который по-прежнему был одет в полосатые лагерные отрепья.

— Я вам не нужен, лейтенант? — спросил он и, услышав от Иетса «нет», спешно покинул это скопище микробов.

Иетс отложил в сторону гранки указов союзного командования, которые он правил, встал и сердечно пожал руки обоим посетителям:

— Дайте-ка на вас взглянуть, профессор! Да, не мешало бы вам еще немножко обрасти мясом — видно, в больнице вас не перекармливали. Садитесь, пожалуйста. Не стесняйтесь.

Профессор осторожно присел, словно боясь попортить старенькую пиджачную пару, которую ему дал доктор Гросс. Келлерман остался стоять.

Иетс отмечал про себя, как висит костюм на изможденном теле старика, как заострились черты лица Келлермана.

— Давно выписались, профессор? — спросил он, стараясь говорить непринужденно-весело. — Нашли себе квартиру? Или Келлерман желает, чтобы вы тоже жили в «Преисподней»?…

— Мы еще не решили, — с легким оттенком сарказма сказал Келлерман. — Профессор выписался только сегодня. Я взял его из больницы. Прямо оттуда мы пришли к вам.

— И хорошо сделали! — Иетс знал, что рано или поздно Келлерман придет. Великодушное побуждение заставило его отказаться от помощи тогда, в «Преисподней»; но Креммен подполковника Уиллоуби — неблагодарная почва для великодушных побуждений. — Вам бы давно уже надо прийти, господин Келлерман.

Профессор стал откашливаться.

Иетс пришел ему на помощь:

— Ничего, профессор Зекендорф, я думаю, что смогу быть вам полезен. Самое главное — это то, что вы поправились. Как говорили ваши друзья римляне: Mens sana in corpore sano! Здоровый дух! Воля к жизни!

— И инсулин, — вставил Зекендорф.

— Инсулин — да, конечно, инсулин вам нужен. Я поговорю с нашими врачами. Но о прочем не беспокойтесь. Здесь, наверно, найдутся люди, которые не забыли вашей академической репутации. Мы найдем вам какую-нибудь научно-исследовательскую работу или педагогическую, а может быть, вы захотите написать что-нибудь для моей кремменской газетенки? Что же касается жилья, то, когда вы пойдете искать квартиру, я пошлю с вами своего капрала. Это облегчит дело… — Иетс обернулся к Келлерману и сказал ему с ударением: — Если вы хотите работать, это мы тоже сможем устроить…

— Мы пришли сделать вам одно заявление, — сказал Келлерман.

Иетс сразу осел. Не в его силах было изменить то положение, которое вынуждало бывших узников лагеря «Паула» приходить к нему в качестве просителей, но ему хотелось как-то подбодрить этих двух людей. А они, оказывается, тоже пришли с заявлением! Заявления, разоблачения, доносы сыпались на него с утра до вечера, как и на любого американца, связанного с военной администрацией.

— Что ж, выслушивать заявления — одна из моих обязанностей, — сказал он, не пытаясь скрыть свое разочарование.

Келлерман начал:

— Есть такая девушка, Марианна Зекендорф…

— Марианна Зекендорф? Она сюда ко мне приходила. А что, больничное начальство так и не допустило ее к профессору?… — Иетс повернулся к старику. — Я дал вашей племяннице письмо на имя доктора Гросса. Я ему написал, что это ваша единственная родственница.

— Она не моя племянница, — сказал Зекендорф.

— Она не… — Иетс недоуменно вгляделся в изборожденное морщинами скорбное лицо профессора.

— Она не его племянница, — подтвердил Келлерман, — она ему вообще не родня. Я ее видел в «Преисподней». Она сказала мне, что распространяла листовки в Мюнхене. Она так говорила о детях профессора, будто эта были ее ближайшие друзья. Потом она исчезла из «Преисподней» и, как я слыхал, устроилась на работу у вас в военной администрации… Я думал, может быть, профессору приятно будет увидеть своего человека, вот я ему и рассказал про нее. А оказывается… — он запнулся и потом договорил, кивнув на старика: — она спекулировала на памяти его детей…

— Я не знаю даже, где их могилы, — глухим голосом сказал Зекендорф. — Безымянные холмики земли, неведомо где. На дощечках краской написаны номера, цифры расплываются от дождя, выгорают от солнца.

— Действительно ли ее фамилия Зекендорф, этого мы не знаем, — продолжал Келлерман. — Но профессору она не родственница, и потому, надо полагать, что к студенческому протесту в Мюнхене она никакого отношения не имела. — Он криво усмехнулся. — Мы подумали, сэр, что для вас это может быть интересно.

«Я ведь говорил Люмису, чтобы они там проверили ее личность, — подумал Иетс. — Почему же этого не сделали?… Должны были сделать».

— Это серьезное обвинение, Herr Professor. Намеренно ввести в заблуждение американские оккупационные власти — за такие дела по головке не гладят. Вы вполне уверены? Может быть, какое-нибудь дальнее родство?…

— Сэр, я бы сам желал, чтобы на свете жило молодое существо одной со мной крови. Я бы отдал ему свое сердце, я бы на край света пошел, чтобы найти его, оно заменило бы мне моих погибших детей. — Старик раскинул руки, словно раскрывая кому-то объятия. Эти пустые объятия красноречиво говорили о его горе.

Иетс сидел словно пришибленный. Но вдруг его бросило в жар. Что, если Уиллоуби узнает!…

— Что же я тут могу сделать, по-вашему? Объявить об этом в газете?

Келлерман вмешался.

— Я советовал профессору оставить это без внимания… Пусть себе девушка утешается. Есть довольно людей, с которыми важней свести счеты.

Иетс почувствовал шпильку и беспокойно заерзал на стуле. Он, очевидно, был первым американцем, на котором Марианна испробовала свой трюк, и он почти во всем поверил ей. Вероятно, фамилия ее действительно Зекендорф; он ведь видел ее бухенвальдское свидетельство. Но это было единственное очко в его пользу. Если сейчас ему выступить с разоблачением этой девицы, он только покажет себя дураком, а Уиллоуби, конечно, не преминет этим воспользоваться.

Никто ведь не заставляет его действовать. Можно выбросить из головы и профессора, и Келлермана. Две из многих жертв концлагеря. В сущности, это мелочь, незначительный эпизод. Такая же мелочь — как приход к нему Торпа когда-то, в Нормандии. Мелочь — память двух молодых людей, давно уже казненных, погребенных в безвестной, безымянной могиле.

Он потянулся к телефону и набрал номер Люмиса.

— Хелло, капитан! — сказал он, услышав в трубке гнусавый голос Люмиса. — Говорит Иетс, из газеты.

Люмис не проявил особого восторга.

— Помните девушку, которую я к вам направил с месяц назад, — Марианну Зекендорф?

Ему показалось, будто в трубке раздался стон.

— Что, ее тогда проверяли через контрразведку?

— А я почем знаю? — огрызнулся Люмис. — Я послал запрос, и все. Чего вы от меня еще хотите?

— Что-нибудь выяснилось?

— Не знаю. Мне не сообщали.

— Ну ладно… А вы не знаете, где ее сейчас можно найти?

Люмис почему-то пришел в ярость. Он долго ругался и закончил словами:

— Спросите Уиллоуби!

Иетс на мгновение оторопел. Потом спросил:

— При чем тут Уиллоуби? Какое она имеет к нему отношение?

Люмис в трубке захохотал. Затем язвительно осведомился:

— Вас это интересует? — и, наконец, пропел что-то режущим уши фальцетом. Впрочем, слова можно было разобрать: «Ах, папочка, ах, папочка, всем сердцем я твоя!»

Иетс тихо положил трубку. С минуту он молчал, задумавшись. Его вернуло к действительности покашливание Келлермана.

— Мы вам еще нужны, лейтенант?

— Да, — с внезапной решимостью сказал Иетс. — Нужны. — Он снова взялся за телефон, и, услышав ответ, сказал в трубку: — Трой?… Это Иетс… Ничего, все в порядке. Слушайте, мне нужно срочно навести одну справку. Только это между нами, совершенно секретно… Есть особа, называющая себя Марианной Зекендорф… Ее должны были проверить через контрразведку… Узнайте, где она сейчас и какое она имеет отношение к нашему общему другу У… Я у вас буду через двадцать минут. Вы можете сейчас же взяться за дело?… Да? Чудно… Все! Честь имею!

Иетс потирал руки. Он вызвал Абрамеску и распорядился покормить Зекендорфа и Келлермана. Потом он выбрался из подвала наверх и, щурясь от дневного света, уселся в свой виллис и укатил.

Трой глазами следил за Иетсом. Иетс сердито шагал по комнате, его обычно спокойное лицо подергивалось, волосы растрепались от порывистого движения, которым он стащил с головы фуражку, руки рубили воздух, подчеркивая слова.

Трой потихоньку радовался, видя волнение этого человека, который обычно всегда знал, что и когда сказать.

Иетс сделал крутой поворот и остановился перед Троем. Гримаса отвращения углубила складки, пролегавшие от крыльев его острого носа к углам рта.

— И ведь это я сам ее направил к вам в комендатуру!

— А зачем?

— Потому что у меня не было для нее никакой работы, и еще потому, что она мне не понравилась.

Трой взял в руки папку, на которой большими черными буквами было написано: «Марианна Зекендорф. Материал расследования». — Он широко улыбнулся Иетсу и спросил: — Вы что ж, хотите, чтоб я это записал в дело?

— Не острите, — мрачно сказал Иетс. — Мы сваляли тут большого дурака, все мы, и я не знаю, почему вы так благодушно настроены.

— Откуда же мне было знать, что и у вас рыльце в пушку? — невинно возразил Трой.

— Вы все обязаны знать! — отрезал Иетс. — Почему контрразведка не проверила ее личность? Человек у вас числился в штате!

Трой выразительно развел руками:

— Голубчик, я же непосредственно никаких запросов не получал. Ко мне все поступает через Уиллоуби. Не было приказа заняться этим делом, я и не занимался. Это ведь армия! Так что напрасно вы кипятитесь.

— Но вы сами сказали…

Трой вытер свой крутой лоб.

— Слушайте, Иетс. Вы мне позвонили полчаса назад. — Его большая рука легла на папку с материалами. — И я сейчас же стал действовать. За эти полчаса не была потеряна ни одна минута. У нас, во всяком случае, есть от чего отправляться. Из отчетов гражданской автобазы мы знаем, что ваша Марианна…

— Пожалуйста, не называйте ее моей Марианной!

— Ладно, не буду. Мы знаем, что Марианна Зекендорф живет в замке Ринтелен. Мы знаем, что поселил ее там Уиллоуби. Мы знаем, что почти каждый вечер он либо сам ездит туда, либо посылает за ней шофера. И мы знаем, что она всех нас водит за нос, а главным образом Уиллоуби. Что вы можете предложить?

— Вы — начальник отдела общественной безопасности, — злорадно отозвался Иетс. — Вам и решать…

Трой сказал:

— Было бы неплохо сцапать ее там, в замке, привезти сюда, и чтоб вы ей задали хорошую трепку.

— А что это нам даст? — Иетс сел на скамейку у стены, предназначенную для жалобщиков-немцев. — Она ведь уже не работает в военной администрации. А для предмета любовных утех Уиллоуби стаж политической борьбы с нацизмом, кажется, не обязателен.

— Это халатность, если не больше, — заспорил Трой. — Почему он отменил проверку личности?

— Потому что она больше не сотрудник. Потому что его личные приятельницы контрразведке не подведомственны. Именно так он и скажет, когда его спросят. Если вообще будут спрашивать.

— Можно поднять такой скандал, что узнает Фарриш. А Фарриш не любит, когда у него в хозяйстве что-нибудь не так.

Иетс встал со скамьи. Он подошел к столу и исподлобья взглянул в лицо Трою.

— Мне не нравится ваш подход. Слишком мелко… Это Уиллоуби мог бы себя так вести, если бы вдруг застал врасплох человека, к которому он давно подбирается.

— Глупости! — Трой нахмурил брови. — Меня выжили отовсюду, где я мог с чистой совестью делать свое дело. Я должен цепляться за эту должность, в которой я завишу от милости Уиллоуби. Как же мне защищать себя — в белых перчатках?

Иетс переменил тон.

— Я очень сожалею… — начал он.

— А вы не сожалейте. Давайте лучше действовать. Нельзя это так оставить. Что-нибудь да выйдет из этого. Посоветуемся с Девиттом.

Несколько удивленный таким предложением со стороны Троя, Иетс признался:

— Я сам об этом думал.

— Не воображайте, что я хочу жаловаться старшим! — сказал Трой, почувствовав удивление Иетса. — Просто — отчего не поговорить с хорошим стариком!

— Согласен! — сказал Иетс. Марианна Зекендорф, ринтеленовское поместье, Креммен — все это было как-то связано между собой; и где ни копнешь, всюду чуялось неладное. Не то чтобы совсем уж неладное, ничего противозаконного, никаких данных для прямого обвинения. С внешней стороны все казалось совершенно гладко. Но, может быть, невинный обман Марианны Зекендорф окажется той трещиной, куда можно вбить клин, чтобы расшатать всю постройку.

Запустить руку прямо в осиное гнездо личных связей Уиллоуби, его планов, замыслов и махинаций — значило объявить ему открытую войну. В ходе этой войны он и Трой рисковали столкнуться и с Фарришем. Тут нужна была поддержка, хотя бы моральная.

За коктейлями, перед обедом, они завели с Девиттом разговор и нарисовали ему всю картину. Девитт задал им много вопросов. Самый существенный из этих вопросов был:

— Знаете ли вы, дети мои, на что идете?

Иетс ответил за обоих:

— Знаем.

Морщинки у глаз Девитта разбежались лучиками в улыбке.

— Ну что ж, тогда — к делу, — сказал он.

 

8

Для Уиллоуби выдался на редкость удачный день.

Генерал его ни разу не вызвал. Во всех отделах комендатуры все шло своим заведенным порядком, а потому ровно в пять часов он смог отбыть к себе в Гранд-отель, где ему предстояла приватная беседа с Лемлейном. А вечером должна была приехать Марианна.

Все складывалось как нельзя лучше: частные дела следовали за служебными, удовольствия — за трудами. В такие дни все, что от человека требуется, — это мелкие организационные мероприятия: распорядиться, чтобы с гражданской автобазы за Марианной вовремя была послана машина; дать Лемлейну понять, что пора выполнить данные обещания.

Лемлейн явился минута в минуту. В руках у бургомистра был светло-коричневый сафьяновый портфель с золотыми инициалами Уиллоуби на клапане.

— Этот портфель, — сказал Лемлейн, — есть знак глубокого уважения жителей Креммена к своему военному коменданту. Содержимое же, сэр, составляет своего рода репарацию. Фрау фон Ринтелен, члены ее семейства и я счастливы возвратить законному владельцу утраченные им акции ринтеленовских предприятий вкупе со всеми необходимыми документами. Желаете просмотреть?

— А как же! — весело сказал Уиллоуби. — Мешок великолепен, но я все же хочу взглянуть на кота.

И они просидели добрых два часа, проверяя счета и расписки, пересчитывая хрустящие листы гербовой бумаги, набрасывая длинные столбцы цифр, складывая и умножая. Косые лучи заходящего солнца озаряли лоснящиеся щеки Уиллоуби, и даже Лемлейн в этом освещении казался не таким безнадежно серым. Но вот наступили сумерки. Уиллоуби глубоко вздохнул, собрал бумаги, запер портфель и засунул его в чемодан между брюками.

Лемлейн встал.

— Мы выполнили свой долг, сэр, — сказал он торжественным, но в то же время не совсем уверенным тоном.

— Да, да, мой милый Лемлейн! Теперь все в полном порядке!

— Но я все еще не…

Уиллоуби добродушно усмехнулся:

— Это можно уладить. Официально назначаю вас впредь до выборов кремменским бургомистром. Надеюсь, вы достаточно разбираетесь в демократических порядках, чтобы обеспечить себе успех у избирательной урны?

— О, да, Herr Oberstleutnant. — Лемлейн не трогался с места. — Почту за честь нести эту должность, пока я могу быть полезен вам и генералу Фарришу…

«Вот прилип», — подумал Уиллоуби. — Ну? — Он не пытался скрыть свое нетерпение.

— Мы бы хотели получить нечто более прочное, сэр, более ощутимое.

— Письменное подтверждение, что ли?

Лемлейн вдруг перестал быть смиренным и послушным немецким чиновником:

— На заводах Ринтелен все готово к возобновлению производства. Для этого мне необходимы полномочия от вас. Мы вам немало дали, сэр. Остальное наше. Идет?

— Завтра! — сказал Уиллоуби. — Завтра все будет улажено. — И видя, что Лемлейн все еще колеблется, он решительно взял его за плечи и повернул к дверям.

Даже эта первая тень разногласий не омрачила превосходного настроения Уиллоуби. Мысль его продолжала работать, пока он брился и одевался, готовясь к свиданию с Марианной. Он обдумывал возможности поездки в Париж, к князю Березкину. Придется отложить кое-какие дела. Придется натаскать Люмиса, чтобы тот мог заменить его на время отсутствия. Придется получить у Фарриша разрешение на отпуск. Но все это не представляет особых трудностей.

Уиллоуби уже видел свой финансовый расцвет. Он прикидывал, сколько ему еще потребуется пробыть в Германии после возвращения из Парижа. Самое большее полгода. А потом — домой, под сень фирмы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Война, в общем, оказалась неплохим коммерческим предприятием. Одни занялись картинами и бриллиантами, другие собирают фотоаппараты или продают немцам мыло, шоколад и сигареты. Мелкота, нарушают закон ради грошовой наживы! Законы пишутся не для того, чтобы их нарушали, законы пишутся для того, чтобы действовать на их основе. Он всегда говорил, что война ничем не отличается от мира; только на войне крупнее ставки, шире возможности и гораздо серьезнее решения, которые приходится принимать. А в остальном — все вопрос связей и умения рассчитывать на три хода вперед и шевелить мозгами, которыми нас наделил Бог; в штате Индиана или в Руре — безразлично.

Скоро Марианна будет здесь. Нужно заказать обед на двоих сюда, в номер.

В конце концов Памела накрыла Петтингера на месте преступления.

Она шла в комнату Марианны сказать о том, что только что звонили от Уиллоуби: вольнонаемный шофер комендатуры приедет за ней в семь часов вечера. Дверь была не заперта. Памела постучалась, но, не дожидаясь ответа, толкнула дверь и вошла. Она успела заметить, как Марианна поспешно набросила одеяло на Петтингера.

Памела, бледная, дрожащим голосом кое-как передала поручение; потом она вышла в коридор и встала у двери, прислонясь к стене и стараясь унять сердце, бившееся короткими неровными толчками.

Спустя некоторое время из комнаты вышел Петтингер, довольный, порозовевший, его пиджак и галстук были небрежно перекинуты через руку.

— Ах, это ты, Памела! — сказал он.

— Да, это я — Памела! — ответила она.

Тогда он засмеялся, как смеются в таких случаях мужчины: смущенно-торжествующе-виноватым, а главное, насквозь фальшивым смехом.

И оба, словно по взаимному уговору, понизили голос; ни тот, ни другая не хотели, чтобы слышала Марианна.

Петтингер бормотал какие-то оправдания и извинения, а сам между тем думал: «Как далеко, однако, она рискнет пойти? Что предпринять, чтобы она не потеряла голову и не выдала меня?»

— Перестань щелкать подтяжками! — прошипела Памела.

Он покорно опустил руку. Прежде всего нужно выждать, пока она остынет немножко, а тогда уже видно будет, насколько она успокоится и в какой мере можно ее умиротворить.

Памела превозмогала подступавшую истерику. Напрасная трата нервов — говорить слова, которые на него не действуют. Ясно одно: он больше всего боится, что она может его выдать.

Когда она, выговорившись, пошла прочь, он последовал за ней. Весь остаток дня он не отходил от нее ни на шаг. Снова и снова он делал попытки к примирению, то в шутливом тоне, то в чувствительном, один раз даже попробовал сослаться на старую нацистскую теорию о том, что долг человека высшей породы заботиться о приумножении расы без оглядки на старомодную мораль.

— Не уверяй меня, что ты собирался наградить Уиллоуби приблудышем, — сказала на это Памела.

Он даже не пошел проводить Марианну к машине, как обычно. После обеда он уселся в холле, мрачно соображая, что Уиллоуби наперечет известны все обитатели дома, и если Памелу убрать, он об этом сейчас же узнает.

Вдова настраивала приемник; она заметила какое-то замешательство, но не настолько заинтересовалась, чтобы пуститься в расспросы. Памела делала вид, будто читает.

— Ты куда? — встрепенулся Петтингер, увидя, что Памела встает.

— К себе в спальню, с твоего разрешения, — ядовито ответила она.

Он сунулся было за ней, но она заперла дверь у него перед носом. Сквозь радиомузыку, доносившуюся снизу, из холла, Петтингер различал знакомые звуки ее приготовлений ко сну — журчание воды в умывальнике, стук упавших на ковер туфель, звяканье разных мелочей на туалетном столе. У него отлегло от сердца, и, вернувшись в холл, он предложил вдове сыграть партию в шестьдесят шесть — игру, не требующую умственного напряжения и потому излюбленную ею. Но ухо его и во время игры чутко ловило малейший шорох в доме и вне дома.

Памела, держа туфли в руке, прошла через свою ванную в смежную с ней комнату для гостей, спустилась по задней лестнице в кухню и черным ходом вышла из замка. Машина стояла в гараже, но взять ее Памела побоялась — Петтингер мог услышать скрип тяжелых дверей и шум мотора. Всю дорогу до шоссе она не шла, а бежала. Ей казалось, что деревья, росшие по сторонам, наступают на нее. Несколько раз она замедляла шаг, прислушиваясь, нет ли за ней погони. Она боялась, что Петтингер убьет ее. Здесь это ему ничего не стоило сделать. На него и подозрение не падет — мало ли всяких иностранцев и солдат шатается теперь по стране. Убьет, даже не спросив ни о чем, даже не узнав, что ему вовсе незачем было ее бояться: его она бы никогда не выдала. Но от Марианны она твердо решила отделаться. А как только эта девка уберется из замка обратно на панель, откуда явилась, — Петтингер снова окажется связанным, скованным по рукам и ногам горько-сладкими цепями домашнего уюта, одиночества и своих честолюбивых замыслов.

Памела, запыхавшись, вышла на Кремменское шоссе и на конечной станции села в трамвай. Она осталась на площадке, потому что там было темней. Трамвай, грохоча, понесся к городу. Близился полицейский час, пассажиров было мало.

— Где находится военная комендатура? — спросила Памела у кондукторши.

— Die Militar-Regierung? — Кондукторша в сильно изношенной форме подозрительно оглядела полную вспотевшую женщину, с растрепанной прической и небрежно одетую. — Я вам скажу, где выходить. — И она не преминула это сделать, очевидно довольная, что избавится от странной пассажирки.

От трамвайной остановки до здания военной комендатуры Памеле пришлось еще несколько кварталов пройти пешком. Было уже совсем темно. Спотыкаясь о разный хлам, еще загромождавший боковые улицы, она шла мимо треснувших бетонных плит, мимо ржавых и погнутых балок, которые составляли часть заводов ее отца, часть ее богатого наследства.

Наконец она увидела большую белую вывеску; часовой у ворот шагнул ей навстречу.

— Herr Oberstleutnant Уиллоуби? — спросила она. — Где подполковник Уиллоуби?

— Не знаю, — сказал часовой. — Он уже давно ушел.

— Мне нужно его видеть.

— Завтра приходите.

— А где он сейчас?

— О, коммен зи хир, фрейлейн! — сказал солдат.

Она подошла поближе. Это был широкоплечий, круглолицый малый; во рту у него виднелся золотой зуб, слабо поблескивавший в мутном свете соседнего уличного фонаря.

— Скажите, где сейчас Herr Oberstleutnant? — она подкупающе улыбнулась солдату.

Кто-то громко, настойчиво застучал в дверь. Уиллоуби вскочил на ноги.

— Что за черт! С ума он сошел, этот официант! Только начни обращаться с фрицами по-человечески, они сейчас же наглеют… — Он отворил дверь. — Трой? Какого дьявола…

Но тут за спиной Троя он увидел Иетса.

— Что вам нужно? Я занят.

— Здесь находится некая Марианна Зекендорф, сэр? — спросил Трой.

Иетс сказал:

— Она здесь. Нам сказал портье. Разрешите войти, сэр.

— Зачем это?

— Чтобы арестовать Марианну Зекендорф, сэр.

— Что?! — На лице Уиллоуби отразилась смесь бешенства с недоумением.

— Будьте добры пропустить нас, сэр.

Трой, без труда заглянув через плечо Уиллоуби, увидел Марианну, вертевшуюся в комнате. Уиллоуби по-прежнему загораживал вход, Трой и Иетс тоже стояли не двигаясь. Кому-то нужно было уступить.

— Входите! — процедил сквозь зубы Уиллоуби. — Но советую вам думать о том, что вы делаете…

Иетс уверенно вошел в номер и принялся рассматривать Марианну.

Уиллоуби задыхался от негодования.

— Что все это значит? — выкрикнул он. — Кто из вас затеял эту комедию?

Марианна улыбнулась сначала Трою, потом Иетсу.

— Добрый вечер, — сказала она. — Как поживаете?

— Мы поживаем прекрасно, — ответил ей Иетс. Затем он обернулся к Уиллоуби. — Простите, что пришлось ворваться к вам в номер, сэр. Мы сейчас заберем эту даму с собой и больше вас беспокоить не будем.

— Я, кажется, вас о чем-то спрашивал, лейтенант!

— Нам приказано арестовать фрейлейн Зекендорф, — сказал Иетс. — Она нужна для дачи показаний.

— В Креммене только два человека имеют право приказывать — генерал Фарриш и я. А я вам приказываю выйти вон!

Иетс спокойно ответил:

— Мы арестуем мисс Зекендорф согласно устному приказу полковника Девитта.

Уиллоуби немного сбавил тон. Что они задумали? Запятнать его имя? Чепуха. Им не на что опереться. Вся затея дутая.

— Ваш полковник Девитт — гость в этом районе. Он не уполномочен издавать приказы!

Иетс улыбнулся про себя. Он подумал, что будь тут Абрамеску, тот бы сразу нашел цитату из устава, которая заставила бы Уиллоуби замолчать. Однако он только сказал, не повышая голоса:

— Не смею с вами спорить, сэр. Но для меня приказы полковника Девитта действительны в любом месте. Если же вам угодно обсудить с ним вопросы соотношения инстанций, я не сомневаюсь, что полковник охотно пойдет навстречу вашему желанию.

Уиллоуби вдруг круто переменил фронт. Его лицо приняло добродушно-дружеское выражение. Он уселся, отодвинул стоявшую на столе посуду, достал сигару, долго постукивал ею о ноготь большого пальца и наконец закурил.

— Ну вот что, Иетс, — сказал он, — объясните мне, в чем тут дело? Что вы хотите от этой девушки? Чем она провинилась?

Но за этими спокойными, неторопливыми фразами скрывались лихорадочно бегущие мысли. Не девушка нужна им, а он, Уиллоуби. Его хотят в чем-то уличить. Но в чем? Комбинация с ринтеленовскими акциями — дело совершенно чистое; и потом, об этом никто не знает, кроме Лемлейна и членов семьи. Может быть, Марианне что-нибудь известно; какая глупость была поселить ее там! Ну хорошо, допустим, она знает. Что ж такого? Он, как глава военной администрации, даже обязан способствовать возвращению имущества его законным владельцам…

— В чем ее обвиняют? Что она сделала? — снова спросил Уиллоуби.

— Нам неизвестно, что она сделала, — сказал Иетс. — Мы именно это и хотим узнать.

— Значит, никаких конкретных улик против нее нет? — Голос Уиллоуби зазвучал чуть построже.

— Она немка. Тут конкретные улики не требуются. Достаточно подозрений.

Это Уиллоуби знал. Но он также знал, что Иетс не заварил бы кашу, основываясь только на поддержке Девитта и каких-то неопределенных подозрениях. Уиллоуби загасил сигару.

— Отлично, лейтенант Иетс, как говорится: ум хорошо, а два лучше. Марианну Зекендорф арестую я. С этой минуты она находится под моей охраной. Я полагаю, полковника Девитта это устроит?

«Обошел, — подумал Иетс, — перехитрил, переплюнул». С минуту он не мог произнести ни слова и только мысленно ежился, чувствуя на себе насмешливый взгляд Уиллоуби. Теперь им с Троем — Трой в это время в замешательстве шаркал ногами по полу — остается только поспешно отступить.

Уиллоуби улыбался, покачивая головой.

— Ум хорошо, а два лучше, вот именно, лейтенант.

Вдруг Иетс тоже улыбнулся:

— Полковник Девитт будет вам очень благодарен за поддержку, сэр. Это значительно облегчает нашу задачу. — И, сразу переменив тон, он скомандовал по-немецки: — Faulein Seckendorf! Anziehen! Kommen Sie mit!

— Что? Что такое вы говорите?

— Сэр, я просил эту даму надеть шляпу и следовать за нами. У меня внизу машина. Мы поедем ко мне в редакцию. Там все приготовлено для ее допроса. Вы, конечно, поедете с нами, сэр? Поскольку формально она теперь под вашей охраной…

— Но позвольте…

— Мы должны сегодня же начать дознание, сэр. Имеются свидетели, которых я не могу задерживать. Так что, с вашего разрешения, kommen Sie, Marianne!

Марианна не посмела ослушаться его команды. Внезапное появление Иетса — первого американца, которому она рассказала свою вымышленную историю, — означало, что все, что она для себя создала, ради чего трудилась, не щадя никаких усилий, повисло на волоске.

Она все время следила за Уиллоуби. Она видела, что сначала он храбро выступил на ее защиту, но почему-то потерпел поражение и сразу выдохся.

Теперь, встревоженный и хмурый, он семенил за Иетсом и его спутником, капитаном. Иетс был с ней крайне галантен, открывал двери, приглашал пройти вперед. Внизу, у конторки портье, он остановился, и она слышала, как он сказал:

— Если спросит полковник Девитт, скажите, что мы в редакции газеты.

Марианне показалось странным: почему в редакции газеты? Потом она вспомнила, что именно там началась ее карьера, и подумала: неужели там она и окончится? Но пока они ехали, страхи ее несколько улеглись. Под ободряющим прикосновением руки Уиллоуби она успела все взвесить и обдумать. Ничего дурного она не сделала, никакого преступления не совершила, а ее маленький обман относительно участия в мюнхенском протесте никому не причинил вреда. Все немцы старались приписать себе в прошлом заслуги по борьбе с нацизмом. Это было модно, это имело успех, а она ведь и в самом деле сидела в тюрьме, была в концлагере, подвергалась лишениям. В этом пункте Марианна чувствовала себя неуязвимой.

Ее повели прямо в маленький кабинетик Иетса. Она уже почти оправилась от испуга. Первые вопросы Иетса были совсем не страшны и даже приятны. Имя и фамилия? Марианна Зекендорф. Возраст? Двадцать два года. Место рождения? Гейдельберг. Пока что она чувствовала себя на твердой почве, а ободряющие кивки Уиллоуби совсем бы усыпили ее тревогу, если б не одна неотвязно сверлящая мысль: к чему, собственно, клонит Иетс?

Он стал углубляться в прошлое, проверил даты ее освобождения из Бухенвальда, ее перевода в лагерь из мюнхенской тюрьмы, ее ареста. Она замечала, как усиливается выражение скуки на лице Уиллоуби, как Трой, раскрыв перед собой блокнот, рисует человечков с длинными лицами, носами и ушами, потом вырывает листок за листком, комкает и кидает в корзину.

— Можете вы пересказать мне содержание тех листовок, которые вы помогали распространять? — спросил Иетс.

— Это было так давно… — Марианна подкупающе улыбнулась.

— Но вы шли на такие трудности, на такой риск — неужели вы не поинтересовались, что написано в этих листовках?

Он перевел Уиллоуби свой вопрос. Уиллоуби кивнул. Уиллоуби не усмотрел в этом вопросе ничего опасного. Марианна — славная девочка, она не любила нацистов и доказала это на деле; ну что ж, подобные чувства заслуживают уважения.

— Там было что-то против правительства, — сказала она Иетсу. Вполне безопасный ответ; если людей казнили за составление и распространение листовок, значит, там наверняка было много чего против правительства.

— Да, да, разумеется, — с тонкой усмешкой сказал Иетс. — Но я бы хотел, чтобы вы мне рассказали поподробнее.

— Это было так давно, — повторила она, — столько времени прошло с тех пор. И потом, все эти ужасные переживания… Я просто знала, что раз Ганс и Клара о чем-то пишут в листовках, значит, это правильно. То есть я, конечно, читала, но не очень внимательно.

— Расскажите мне о своих родных, — переменил Иетс тему.

— А что вы желаете знать? — Она уже поняла, к чему клонит Иетс. Он хочет изобличить ее во лжи. Если бы в комнате не было Уиллоуби, можно было даже признаться, объяснить Иетсу, что она пошла на это маленькое искажение истины, потому что жить было трудно и хотелось хороших платьев, и сытной еды, и всего того, что у американцев имелось в изобилии. Но при Уиллоуби она вынуждена была держаться за свою ложь. Не стоит его огорчать; и потом, это такой человек: узнай он, что она ему солгала, он больше никогда не поверит ни одному ее слову.

— Что я желаю знать? — переспросил Иетс. — Все. Кто был ваш отец, чем он занимался?

Ее отец был гейдельбергский жестяник, который каждое утро надевал синий комбинезон и, захватив завернутый в газету завтрак, уходил на работу. Но для брата профессора это, пожалуй, слишком скромно. Брат профессора должен быть персоной поважнее.

— Он был подрядчиком по кровельным работам, — сказала она.

— В каком родстве он состоял с профессором Зекендорфом?

— Как в каком? Его родной брат. — Она улыбнулась.

— Старший? Младший?

— Младший.

— Марианна, как это ни удивительно, у профессора Зекендорфа никогда не было братьев.

Взгляд Марианны, слегка скосившись, уперся в стену позади Иетса. Уиллоуби с беспокойством спросил, что такое сказал Иетс.

Иетс перевел ему свои слова.

Уиллоуби повернулся к девушке:

— Это правда, Марианна?

— Нет.

— Вот видите! — сказал Уиллоуби. — Да вы что, собственно, хотите доказать?

Трой перестал рисовать человечков. Он теперь быстро писал карандашом в блокноте.

— Если у профессора не было братьев, Марианна, значит, вы не можете быть его племянницей.

— Но я его племянница! — сказала она. Ее голос чуть-чуть не сорвался. Еще минута, и она бы расплакалась. Она вытащила из сумочки носовой платок. — Кто-то вам наговорил на меня! Люди так завистливы. Не могут перенести, когда другому хорошо!

— Что? Что такое? — спрашивал Уиллоуби. Сердце его уже снова растаяло.

— Может быть, вам еще скажут, что я и в концлагере не была? Что я не переносила пыток, раз у меня на теле нет рубцов? Да, они старались не попортить мое тело, они были осторожны, когда сажали меня в ледяную ванну… Много вы знаете, вы, американцы!…

— Что она говорит? Иетс, ради Бога!

— Опять пережевывает свою старую басню о ледяной ванне, — пояснил Иетс.

Уиллоуби сорвался с места:

— Обычно, Иетс, вы готовы развесить уши перед каждым, кто выдает себя за жертву нацистов. А тут вас вдруг одолел скептицизм — только потому, что я взял под защиту эту бедную девочку.

Марианна вдруг зарыдала. Для удобства Уиллоуби она решила прибегнуть к своим скудным познаниям в английском языке.

— Гестапо — там тоже так спрашивали — тоже так…

— Это просто гнусно! — вскричал Уиллоуби. — Вы, кажется, считаете себя офицером и джентльменом!

— Она всех нас дурачит, включая и вас, сэр. Я вам это сейчас докажу!… Вы правильно сказали — это просто гнусно!

— Доказывайте, если можете!

— Марианна, перестаньте хныкать, от этого цвет лица портится. Скажите мне лучше, когда вы последний раз видели вашего дядю?

Она высморкалась и напудрила нос — она и в самом деле плакала, от страха, от обиды, от жалости к самой себе.

— Ну, Марианна, я жду. Когда?

— В 1942 году, в Мюнхене. Бедный дядя, он так всегда тревожился за Ганса и Клару.

Иетс нажал кнопку, скрытую под столом. Где-то в другой комнате загудел зуммер.

Вошел старый профессор. Увидя столько народу в маленьком кабинетике, он смутился и растерянно заморгал, не зная, чего от него хотят. Ему бросился в глаза затылок девушки, изящная линия ее спины; он встретил удивленный взгляд припухших глаз Уиллоуби.

— Кто это? — спросил Уиллоуби.

Марианна оглянулась. Вошедший старик показался ей симпатичным. Только очень уж истощен, видно, что ему нужны питание и уход. Волосы всклокочены, губы синеватого оттенка, многих зубов недостает. Она посмотрела на Иетса. Ее удивило его сосредоточенное выражение. Он явно наблюдал за ней. И вдруг ее осенило — этот старик, выжидательный взгляд Иетса…

Она вскочила. В одно мгновение старик очутился в ее объятиях. Она целовала его; от него пахло скверным мылом, порошком от насекомых и дезинфекцией, но она целовала его. И приговаривала:

— Ах, какая радость! Какая радость! Дядечка, дорогой, миленький! — Дальше пошла такая скороговорка, что даже Иетс ничего не мог разобрать.

Она переигрывала. Иетс отчетливо слышал фальшивую ноту, но фальшивая нота — еще не достаточный материал для обвинения.

Ее не смущало, что старик всячески вырывался из ее объятий, отталкивал ее и настойчиво твердил:

— Я вам вовсе не дядя! Herr Leutnant Иетс, что это еще за комедия?

Но Марианна торжествовала; погода снова будет благоприятствовать ей. Буря миновала, и теперь нужно только выдержать свою роль до конца, а с этим она справится. Встретив столь грубый отпор, она умерила свои восторги и зашептала тоном проникновенной жалости:

— Бедный старичок, сколько он, видно, перенес… Он не узнает меня, даже меня…

Профессор Зекендорф сердито сказал:

— Уверяю вас, фрейлейн, я в здравом уме и твердой памяти. Я стар и болен, но не настолько.

— Дядя, неужели вы не помните Мюнхен? Неужели вы не помните Ганса и Клару?

Упоминание о его загубленных детях в устах женщины, присвоившей их имя, их память и их славу, привело профессора в неистовство:

— Не смейте, не смейте говорить про них! Неужели ни у кого здесь нет ни капли совести? Герр Иетс, я прошу вас прекратить этот балаган!…

Хотя разговор велся по-немецки и очень быстро, смысл происшедшей сцены дошел до Уиллоуби. В нем, правда, не было уже такой уверенности, что рассказ Марианны непогрешим во всех деталях, но он счел, что замысел Иетса провалился, и даже почувствовал своего рода профессиональную гордость за девушку, которая с честью сумела выбраться из всех расставленных Иетсом ловушек. Она отстояла не только себя, но и своего Кларри; она вывела его из довольно неловкого положения; она отплатила Иетсу и Трою их же монетой за ту напраслину, которую они хотели взвести на нее и на него. И племянница она своему дяде или не племянница, а он, Уиллоуби, ее не оставит.

— Иетс, — сказал он, — не кажется ли вам, что пора кончать? Это, если не ошибаюсь, профессор Зекендорф? Что ж, все профессора славятся своей забывчивостью — вы ведь сами профессор, вы должны знать. И годы концлагеря тоже, вероятно, не способствовали улучшению его памяти. Все это очень грустно, конечно, я понимаю.

— Марианна, — упрямо повторил Иетс, — вы настаиваете, что этот человек — ваш дядя?

— Чего вы, собственно, добиваетесь, Иетс? — вмешался Уиллоуби. — Ну, может быть, дело не в забывчивости профессора, а еще в чем-нибудь. Если вы хоть немного психолог, вам должно быть известно, до чего могут довести человека горе, боль и чувство утраты. Может быть, он хочет, чтобы ореол мученичества принадлежал только ему и его детям?…

В этой идее была доля здравого смысла, и Уиллоуби сумел придать ей вразумительную форму. Иетс действительно во всем основывался на заявлении профессора. Он верил ему на слово, потому что сказанное стариком вязалось с его собственными подозрениями, с его интересами, с его внутренним протестом против произвола оккупационных властей, против Уиллоуби и всего того, что Уиллоуби воплощал в себе. А Трой пошел по указанному им пути. Но сейчас Иетс взглянул на профессора другими глазами. Увлечение рассеялось, зародились сомнения. Он увидел перед собой чудом уцелевший обломок человека, изголодавшегося душевно, изголодавшегося физически, ожесточенного своим личным горем, живущего только мечтами, иллюзиями и воспоминаниями.

И на его-то словах он все построил. Не характерно ли это для всей вообще его деятельности? Ради кого, собственно, он старается? Ради обездоленного старика, который живет мыслями о мертвых и о прошлом?

Профессор между тем искал помощи у всех по очереди. Он даже к Уиллоуби попробовал обратиться:

— Сэр… Мои дети… они погибли святою смертью… их память, не позволяйте осквернять их память…

— Что он такое говорит? — спросил Уиллоуби. — И вообще, Иетс, к чему было замешивать в дело разных оборванцев?

Абрамеску, охранявший вход в кабинет Иетса, принимал посетительницу.

— Нет, — говорил он, — нет, фрейлейн, я не могу допустить вас к подполковнику Уиллоуби. Он на совещании, на секретном совещании. В американской армии различаются три категории секретности, а в военное время четыре: «Для служебного использования», «Не подлежит оглашению», «Секретно» и «Совершенно секретно». В данном случае мы имеем дело с категорией «Совершенно секретно». Едва ли то, что вы имеете сообщить подполковнику Уиллоуби, может подойти под категорию «Совершенно секретно».

— А после совещания он меня примет?

— Не могу знать. Я подчинен лейтенанту Иетсу. О его намерениях я могу вам сообщить, если только они не относятся к одной из секретных категорий.

— В таком случае нельзя ли мне поговорить с лейтенантом Иетсом?

— Он тоже на совещании!

— Herr Soldat, я вас прошу…

Абрамеску не спускал с нее своих бледно-голубых глаз. Она поймала этот взгляд и по-своему истолковала его значение. Она подошла ближе и присела на край стола Абрамеску; ткань юбки туго натянулась на мясистом бедре.

— Я вас прошу…

— Столы в этом помещении, — сказал Абрамеску строго и назидательно, — составляют государственную собственность. — Он взял типографскую линейку и нерешительно ткнул ее в бок. Она засмеялась.

Но ей совсем не было весело. Она проделала долгий путь — шла пешком по проселочной дороге, ехала в дребезжащем трамвае, пробиралась по заваленным обломками улицам, сначала в военную комендатуру, потом из комендатуры в Гранд-отель, где от портье она узнала, что подполковник Уиллоуби находится в редакции газеты. Она насквозь промочила чулки и туфли, переходя воронку перед самым зданием редакции, на четверть метра наполненную водой. Мокрая земля прилипла к ее коленям. Ноги болели, а грудь распирало и жгло, как бывает после чересчур обильной трапезы. Да трапеза и в самом деле была обильная — пыль и грязь, которых она наглоталась по дороге, сдобренные неутолимой ненавистью.

— Скажите своему лейтенанту, что его хочет видеть Памела Ринтелен, — настаивала она. — Он, наверно, слыхал это имя.

— В американской армии, — сказал Абрамеску, — не придают значения именам. Для нас все немцы одинаковы.

— Jawohl! — сердито произнесла Памела.

Она предложила Абрамеску деньги. Потом предложила ему себя. Но Абрамеску сказал:

— Дорогая фрейлейн, управление этой страной осуществляется без пристрастий и лицеприятий. Это вопрос принципа. Если правило хоть раз нарушено, оно перестает быть правилом. Я очень занят. Я уже затратил на вас достаточно времени, которое, если быть точным, принадлежит армии Соединенных Штатов. Ступайте. Идите. Марш. Raus!

Она вскинула не него молящий взгляд. Но настаивать не посмела и, следуя повелительному движению его руки, ушла.

Вокруг Абрамеску водворилась тишина. Он принялся за работу. Вооружась ножницами, он аккуратно вырезал полосы текста из типографских гранок для макетировки очередного номера. Но его ножницы двигались все медленней и медленней. Посетительница все-таки возбудила его любопытство. Люди часто входили к нему с таким многозначительным видом, как будто благополучие американской армии целиком зависело от сообщения, которое они явились сделать. Потом все оказывалось чепухой, пустячным делом, ради которого не стоило беспокоить даже самую низшую инстанцию.

Он вдруг заметил, что режет неправильно. Привычными руками он перебрал всю пачку длинных и коротких вырезок. Все было перепутано, все нужно было переделывать. Абрамеску сердито встал. Придется идти в наборную, требовать у метранпажа другой комплект гранок.

Абрамеску открыл дверь. Перед ним стояла Памела.

— Время уже после полицейского часа, — сказал он. Полицейский час миновал еще до того, как она явилась в редакцию. — Уже после полицейского часа… — повторил он.

— Я все равно не уйду, Herr Soldat, пока не поговорю с лейтенантом Иетсом или с подполковником Уиллоуби.

— Ладно, входите, фрейлейн. — Абрамеску смахнул в корзину обрезки бумаги. — Основа работы военной разведки — терпение и рассудительность. Расскажите мне, что вас тревожит. — Благодаря торжественности его тона все, что он ни говорил, звучало официально.

— Я по поводу Марианны Зекендорф, — начала Памела. — Она не та, за кого себя выдает.

— Это нам известно, — перебил ее Абрамеску. — Едва ли вы можете чем-либо существенно дополнить факты, уже имеющиеся в нашем распоряжении.

Уверенный тон маленького толстяка смутил Памелу.

— Но, может быть, вам известно не все, — взмолилась она.

— Вы желаете сделать мне заявление, фрейлейн, так я вас понял? — строго спросил Абрамеску.

— Да, желаю!

Она стала рассказывать, тщательно избегая упоминаний о втором госте ринтеленовского замка. Абрамеску стенографировал, то и дело поднимая на нее свои бесцветные, водянистые глаза. Чем больше она говорила, тем сильней он сомневался, правильно ли поступает, задерживая ее у себя. Основа военной разведки — терпение и рассудительность. Терпение он проявил. А вот как насчет рассудительности?

— Так что ни в какую ледяную ванну ее не сажали! — сказала Памела.

Абрамеску положил карандаш. — Ждите меня здесь! — Он говорил сдавленным голосом. — Я позову лейтенанта Иетса.

Абрамеску отворил дверь в кабинет и стал делать знаки Иетсу. Иетс вышел из кабинета, и Абрамеску сразу увидел на его лице досаду и разочарование. По-видимому, все шло не так, как хотелось Иетсу. Абрамеску, ожидавший нахлобучки за вторжение, немедленно же преисполнился важности.

— Лейтенант, тут у меня сидит Памела Ринтелен, а вот заявление, которое я из нее вытянул.

Он стал читать. Он видел растущее волнение Иетса, и это волнение стало передаваться и ему. Когда Иетс дочитывал последние слова, Абрамеску был уже вполне уверен, что своей ловкой обработкой Памелы он спас положение.

Иетс овладел собой. Подойдя к Памеле, он холодно спросил ее:

— Вы можете повторить все, что вы тут рассказывали, в присутствии фрейлейн Зекендорф?

Памела выпрямилась. Она была крупная женщина, и в эту минуту в ней, в дочери созидателя империи, было нечто поистине вагнеровское. Сейчас она покарает захватчика, всех захватчиков в одном лице — и американцев, и человека, узурпировавшего место ее мужа, и ненавистную Марианну. Ее час настал, и она была готова.

— В ее присутствии? — переспросила она. — С радостью!

Иетс повел ее в кабинет. Абрамеску проскользнул за ними; он ее открыл, он желал видеть, как она будет действовать.

— Памела Ринтелен! — представил Иетс. Уиллоуби на мгновение окаменел. В одну секунду все приняло для него новый оборот. Памела знает о комбинации с ринтеленовскими акциями — неужели Иетс и до этого дошел?… Но Иетс уже продолжал, не дав ему опомниться:

— Она пришла сообщить нам некоторые добавочные сведения по интересующему нас делу. — Он повернулся к Памеле. — Прошу вас рассказать все, что вы знаете. Можете говорить по-немецки, капрал Абрамеску будет переводить.

Памела словно не замечала Уиллоуби. Она смотрела только на Марианну. А Марианна попыталась выдержать ее взгляд, но не смогла — слишком много торжества, жестокости, сознания своей правоты было в этом взгляде. Ей сделалось страшно.

— Эту особу, — сказала Памела, — привез к нам в дом подполковник Уиллоуби в качестве компаньонки для моей бедной матери. Как будто мы нуждались в компаньонке! Он нам ее просто навязал силой. В ней было что-то странное, мы это сразу заметили. У моего отца в свое время работало много иностранцев, побывавших в концлагере. И после двух недель заключения они уже были непохожи на людей. Разве из лагеря выходят гладкой, холеной красоткой! Но подполковник сказал нам, что она принимала участие в мюнхенском студенческом протесте и что она действительно была в лагере, и что ее сажали в ледяную ванну, и многое другое, и сам он, видимо, во все это верил. А мы с матерью не смели ему противоречить — мы ведь немки, побежденная нация.

— Кларри! — взвизгнула Марианна. — Останови ее!

— Продолжайте, — сказал Иетс. — Никто вас не остановит.

— Трудно жить в одном доме с людьми и держать про себя свои тайны. Фрейлейн Зекендорф стала проговариваться, она даже хвастала иногда тем, как ей удалось провести вас, американцев. Ни в каком мюнхенском протесте она не участвовала и в жизни не видала в глаза ни одной листовки. В тюрьме и в лагере ей действительно пришлось побывать, но ведь туда попадали и самые обыкновенные, уголовные преступники. Она вам сама скажет, за что ее посадили. Спросите ее! Но она очень быстро сообразила, что политическое прошлое придаст ей цену в глазах американцев. А потому она сочинила себе это прошлое, и все вы ей поверили, и она стала наслаждаться жизнью, меняя платья и любовников. И пусть наслаждается. Пусть… Но только не у нас в доме, не в доме, который выстроил мой отец, не в приличном немецком доме!

Мир Марианны рухнул.

Ей удалось отбиться от старого профессора, но сейчас против нее оказались выставлены чересчур уж большие силы. И она была совсем одна. Лица кругом были чужие, вражеские лица. Она опустила глаза; ей показалось, что до пола очень далеко, а ее собственные ноги, стоявшие на этом полу, ей не принадлежат. Она вспомнила, какие были эти ноги, когда она жила в «Преисподней», — грязные, босые с обломанными ногтями. Опять у нее ничего нет, опять она очутилась в самом низу, у подножия лестницы, но взобраться наверх они ей теперь уже не дадут. А у самих есть все. Вон какая Памела, толстая, богатая! Вон какие все эти американцы, сытые, нарядные, ни в чем не знающие нужды.

Попробуй взобраться наверх! Попробуй чего-нибудь достигнуть! Стоит только взяться руками за самую нижнюю перекладину лестницы, сейчас же тебе наступают на пальцы, топчут их и давят, и приходится отступить.

Марианна прислушалась к голосу маленького капрала, бесстрастным тоном переводившего слова Памелы. Даже этот толстый! Чужая гнусавая речь. Это ее судьбу они решают на своем языке.

Хорошо же. Раз они против нее, так и она против них. Против всех их, кроме разве Кларри, который был всегда добр к ней и закрывал глаза на то, чего не хотел видеть.

А больше всего ей теперь хотелось погубить человека, который ее предал, который еще сегодня доказывал ей свою любовь, сжимая ее в своих крепких объятиях и целуя своими твердыми губами; который выманил ее тайну, посмеялся над ней и, глумясь, рассказал все Памеле — женщине, имеющей и дом, и платья, и еду, и все то, ради чего другим приходится лезть из кожи.

— Фрейлейн Зекендорф, — мягко обратился к ней Иетс, — желаете что-нибудь сказать?

Он думал, что она попытается отрицать сказанное Памелой. Тогда ему понадобилось бы пятнадцать-двадцать минут, чтобы сломить ее упорство с помощью перекрестного допроса.

Но Марианна сказала:

— Это все правда. Арестовали меня в Мюнхене за карманную кражу. Профессору Зекендорфу я не родня. Случайно у нас с ним одна фамилия, Зекендорфов в Германии много. Про мюнхенских студентов я прочитала в газете и решила воспользоваться этим, чтобы устроиться на службу. Про ледяную ванну я слыхала в Бухенвальде. Меня туда перевели, когда я отсидела свой срок в тюрьме. Что вы еще хотите знать?

— Этого достаточно, — сказал Иетс.

У него слегка горели щеки, и он себя спрашивал: «Что же дальше? Куда это нас поведет?»

Уиллоуби по тону Марианны угадал, что она в чем-то призналась, и взволнованно требовал от Абрамеску перевода.

Абрамеску сказал:

— Когда у человека столько обязанностей, сэр, ему приходится рассчитывать свое время. Прежде всего — расшифровка стенограммы. Потом уже — перевод.

— Так торопитесь же, черт вас подери! — заревел Уиллоуби.

Иетс вступился:

— Он делает, что может, сэр.

Марианна приняла решение. Она возьмет тот самый кинжал, который в нее вонзила Памела, и возвратит удар, да еще повернет кинжал в ране. Она лишилась всего, пусть, но и Памеле не наслаждаться плодами своей победы.

— Я еще не все сказала, — заявила Марианна.

— Что? — переспросил Иетс. — Одну минутку. Абрамеску, записывайте! Так, Марианна, мы вас слушаем, выкладывайте все начистоту.

Марианна сказала:

— Вы решили, что вы уже все знаете и со мной покончено. Что ж, может быть! Я — дрянь, вот я и действовала по-своему, по-дрянному. Но, может, вы, американцы, только с маленьких людей взыскиваете? Похоже на то — вот ведь Ринтеленов вы не тронули! А все знают, что они были нацистами!

Иетс решил, что она просто сводит счеты с Памелой и Ринтеленами. В сущности, со своей точки зрения она права — почему она должна попасться на крючок и угодить на сковородку, а более крупная рыба невредимой уходит в воду? Но ему не хотелось, чтобы личный поклеп ослабил эффект ее признания.

— Пожалуйста, без встречных обвинений, Марианна. Это вам все равно не поможет. Кроме того, к вашему сведению: Ринтелены не состояли в нацистской партии. Очень жаль, но не состояли.

— Вот как! А милый зятек? Почему это он целыми днями сидит один у себя в комнате и никто туда не смеет войти? Я говорю про майора Дейна.

Карандаш Абрамеску круто остановился на бумаге.

— Майор Дейн? — воскликнул Иетс. — В замке Ринтелен?

— Да, муж Памелы! — Марианна с особым смаком презрительно отчеканила звание, которое присвоил себе ее любовник. — А может быть, он ей не муж? Судя по тому, как он себя вел со мной…

Памела мешком опустилась на стул, который Иетс едва успел ей подставить. Что она наделала! Боже, что она наделала! Желая подвести под наказание соперницу, она в то же время подвела возлюбленного!

Иетс уже не отставал от Памелы:

— Ваш муж, майор Дейн, умер!

— В чем дело? — спрашивал всех Уиллоуби. — Что тут происходит? О чем вы говорите?

На него никто не обращал внимания. Пухлое лицо Памелы посерело. Она поднесла руки к вискам и начала судорожно всхлипывать.

— Воды! — скомандовал Иетс.

Абрамеску вмиг принес полный стакан воды. Иетс плеснул Памеле в лицо; вода потекла по ее щекам, плечам, за ворот блузки.

— Майор Дейн сдался, когда мы перешли Рейн. Он покончил самоубийством. Я сам видел тело.

— Чувствительный был мужчина, — заметил Абрамеску. — Я бы сказал, чересчур чувствительный.

— Памела Ринтелен Дейн! — сказал Иетс. — Кто этот человек, живущий в вашем доме под именем вашего мужа?

— Я не знаю, — жалобно ответила Памела.

— То есть как это вы не знаете? — в первый раз за весь вечер Иетс повысил голос. — Вы живете с человеком под одной крышей, едите за одним столом, спите в одной постели — и вы не знаете, кто он такой? — Он перешел на английский язык. — Подполковник Уиллоуби, вы бывали в замке Ринтелен! Можете вы описать внешность человека, которого называют майором Дейном?

Уиллоуби спросил хриплым голосом:

— А что случилось?

— Случилось то, что это вовсе не майор Дейн. Настоящий майор Дейн похоронен в Люксембурге. Скажите, сэр, вам не приходит на ум, кто бы это мог быть?

Уиллоуби почувствовал, что холодеет.

— Но это и есть Дейн! Он больной, инвалид! — растерянно забормотал он.

— Как он выглядит? — настаивал Иетс.

— Худой, высокий, обтянутые скулы…

Памела перебила его:

— Даю вам честное слово, что я не знаю, кто он. Он явился в один прекрасный день и сказал, что останется у нас. У него был вид совсем больного человека, и я думаю, что он действительно тогда был болен. Лемлейн сказал, чтобы мы оставили его у себя.

— А Лемлейн знает его?

— Мне кажется, знает…

Упоминание имени Лемлейна привело Уиллоуби в неистовство.

— Черт вас всех дери! — заорал он. — Почему мне не говорят, что здесь такое происходит? Абрамеску! Сейчас же переводите! — Но он не стал дожидаться, пока Абрамеску перелистает назад страницы блокнота. Он продолжал кричать:

— Я тут ни при чем, слышите? — Он вдруг вспомнил о Марианне, которая навлекла на него все эти неприятности. — Ну да, я с ней жил, что же из этого? Она всех обманула, обманула и меня.

Марианна бросилась было к нему, но он грубо оттолкнул ее. — Не подходи ко мне, ты! Fort! Weg! — Он использовал те немногие немецкие слова, которым она его научила.

У Марианны сузились зрачки. И этот от нее отступился. Щеки Уиллоуби, которые она столько раз гладила, противно обвисли, под глазами набрякли мешки. С Памелой и ее супругом покончено; что ж, можно округлить счет.

— Fort! Weg! — передразнила она. — Вот что значит: я теперь не нужна стала. Раньше, так только и слышно было, что Liebling да Mädelchen.

— Абрамеску! Иетс! Что она говорит?

Абрамеску писал, торопясь, как только мог. А Иетс не расположен был останавливать поток гневных обличений Марианны.

— Хороши голубчики, готовы растерзать бедную девушку за то, что ей нужна была крыша над головой, платье, чтобы прикрыть свое тело! Но ничего, Кларри, mein Liebling, мне про тебя тоже кое-что известно — ich weiss zu viel.

Уиллоуби поднял руку. Еще минута, и он бы ее ударил.

— Ай-ай-ай! — сказал Иетс. — Офицер и джентльмен!

— Как насчет десяти процентов, которые вы с Люмисом берете с каждого предприятия в Креммене? Я ведь слышала! Я каждое ваше слово слышала тогда, в «Клубе Матадор»! Herr Leutnant! — Она повернулась к Иетсу, и он увидел, что у нее по щекам текут слезы. — Я бедная, одинокая девушка, меня каждый рад обидеть…

— Ладно, ладно, Марианна, — сказал Иетс, — мы вас не дадим в обиду… Абрамеску, вы все записали?

— Так точно, сэр, — сказал Абрамеску. — Обыкновенная походная машинка, если она в исправном состоянии, легко возьмет шесть экземпляров.

— Шесть экземпляров, — повторил Иетс. — Один из них пойдет подполковнику Уиллоуби… Капитан Трой, придется обеих женщин задержать до утра — только не сажайте их в одну камеру. У вас, я полагаю, возражений не будет, подполковник? Или вы еще настаиваете, чтобы фрейлейн Зекендорф находилась под вашей личной охраной?

— Вы болван, Иетс, — сказал Уиллоуби, дрожащими руками раскрывая перед ним свой портсигар. — Вы только и делаете, что наживаете себе врагов…

Иетс взял предложенную сигарету.

Перед тем как уйти из опустевшего кабинета, профессор Зекендорф тронул Иетса за локоть.

— Herr Leutnant, память моих детей…

— Да, да, — сказал Иетс. — Не беспокойтесь, профессор… Об этом мы позаботимся… — Он обнял старика за плечи.

— Благодарю вас, — сказал Зекендорф. — От всей души благодарю.

 

9

Катастрофа разразилась. Теперь нужно было сохранить спокойствие, тщательно взвесить все обстоятельства и срочно приготовиться к обороне. И Уиллоуби оказался на высоте.

Его негодование против Иетса, ужас, овладевший им, когда вслед за Марианной и Памелой объектом разоблачений оказался он сам, — все это были преходящие тревоги. Они улеглись, прежде чем машина Уиллоуби успела проехать полдороги от редакции до Гранд-отеля. Его сознание стало просеивать факты, навалившиеся на него в течение одного этого вечера. Он нехотя отдал должное той прозорливости, которая обеспечила Иетсу успех, а затем принялся перебирать возможные пункты обвинения.

Он отдал свои симпатии девушке, которая оказалась бессовестной мошенницей. Но ведь она обманула всех, не его одного. Конечно, он обязан был проверить ее через контрразведку; это, несомненно,-очко в пользу противника. Но он скажет, что в проверке отпала надобность, поскольку Марианна перестала работать в комендатуре.

Он принял на веру все, что касалось личности человека, жившего в замке Ринтелен под именем покойного мужа Памелы. Но почему он должен был усомниться? Ринтелены — вполне почтенная семья. Уиллоуби сердито фыркнул. Нужно поймать Троя и дать приказ об аресте неизвестного, пока Иетс не опередил его в этом.

Арест должен быть произведен быстро и без лишнего шума, так, чтобы слух обо всей истории не дошел до Фарриша. Если окажется, что незнакомец — фигура потенциально опасная, генерал этого так не оставит. Можно, конечно, сказать, что Марианна была помещена в замке специально для того, чтобы следить за его обитателями, — это даже, между прочим, правда! Кто же знал, что эта шлюха немедленно заведет шашни с мнимым майором Дейном! Все от чрезмерного доверия к фрицам! Ладно, теперь он прихлопнет всю эту ринтеленовскую шайку; березкинские акции Лемлейн ему уже передал, так что руки у него развязаны.

Лемлейн! Ведь и Лемлейн оказался замешанным в деле! Вот это действительно загвоздка! Такой услужливый, безобидный на вид человек — мелкий чинуша, не больше. Ездил с генералом на охоту, уступил ему оленя… Но кто знает, что у него все время было на уме? Памела говорит, что мэру известно настоящее имя ринтеленовского гостя… , Наверно, снюхался с ним с самого начала. Черт бы драл этих фрицев, все они одинаковая сволочь! Но ведь Лемлейну не только этот секрет известен. Милейший мэр причастен и к сделке с ринтеленовскими акциями, и к истории с десятипроцентным налогом на все кремменские предприятия. Эти паршивые десять процентов, которые еще нужно было делить с Люмисом, — они ему теперь могут дорого обойтись. Лишнее доказательство, что не следует размениваться на мелочи, если хочешь вести крупную игру.

Вся злость, накипевшая в Уиллоуби, обратилась на Люмиса; кто, как не Люмис, впутал его в эту дурацкую аферу с десятью процентами! Но злость утихла, и Уиллоуби стал спрашивать себя: против кого же и против чего, в конечном счете, должен он принимать меры?

К тому времени как машина Уиллоуби подъехала к Гранд-отелю, у него уже был готов вчерне план действий.

Он ворвался к Люмису в номер и бесцеремонно растолкал его. Люмис, спавший в помятой пижаме и с не менее помятым лицом, проснулся не сразу. Но до его сонного сознания все же дошло, что Уиллоуби чем-то встревожен.

— Что вам от меня нужно? — спросил он заплетающимся языком. — Сначала отняли мою девочку, потом навязались в компаньоны — все равно друзей у вас нет, никто вас не любит. Я тоже не люблю. Дайте мне спать.

Но Уиллоуби рывком поднял его с постели.

— Одевайтесь! Живо!

— Зачем?

— Не задавайте идиотских вопросов. Мне грозят неприятности — понятно? Но и вам тоже.

— Какие там еще неприятности? У меня все в порядке.

— Стало известно про десять процентов.

У Люмиса мгновенно сон прошел. Он забегал по комнате, ища свои трусы; его поджарые ноги, покрытые редкими топорщившимися волосами, придавали ему карикатурный вид.

— Вот они! — Уиллоуби поддел ногой лежавшие на полу трусы и швырнул их Люмису. — Вы неряха. Всегда были неряхой. Вот ваша рубашка. Может, вас еще одеть?

— Что нам теперь делать? Кому известно? Кто докопался?

Углы губ Уиллоуби искривились в презрительной гримасе. — И докапываться не нужно было! Вы сами все выдали! Завели разговор на эту тему в кабаке, при Марианне!

— Это вы начали, а не я! Вы первый!

— Я первый, вы первый! Не в этом сейчас дело! Важно, что она слышала и разболтала. Иетс знает. Трой знает.

Люмис сел на кровать; рубаха у него была расстегнута, брюки сползали. Он уставился на Уиллоуби невидящим взглядом, повторяя:

— Что нам делать? Что делать?

— Если вы в состоянии привести свои мозги в порядок, берите машину и поезжайте к Лемлейну домой. Приведите его сюда в каком угодно виде: в пижаме, голого, мне наплевать. Вот что вы конкретно можете сделать. У Троя и Иетса нет других доказательств, кроме слов Марианны. Дамочка оказалась просто жуликом в юбке! Вы, конечно, поверили ей — и дурацкой басне про ледяную ванну, и всему прочему. Нелепость! Вообразить, что такая девка участвовала в мюнхенском студенческом протесте! В драке в какой-нибудь мюнхенской пивной — это скорее! Словом, ее изобличили во лжи, она взбеленилась — и вот вам результат.

— Что же делать?

— Я ведь вам сказал, что делать! Добудьте мне Лемлейна! Лемлейн с самого начала знал про ваши десятипроцентные поборы. Так вот, нужно, чтобы он молчал и чтобы его торговая палата тоже молчала. Я ему сумею объяснить, что к чему. Если мы слетим, он тоже слетит; очень просто.

— Да, — закивал головой Люмис. — Да, да. Если вы думаете, что это правильный выход.

— Правильный! Это единственный выход! — Уиллоуби не счел нужным пояснить Люмису, что есть еще ряд моментов, по которым он желал бы заставить Лемлейна молчать. Люмис и так знал больше, чем ему можно было доверить. Господи, с какими людьми приходится работать!

Уиллоуби снял с вешалки походный китель и набросил ему на плечи.

— Помните, все должно быть сделано за эту ночь, больше у нас времени нет. Я буду ждать в своем номере.

Он погасил свет, вытолкал Люмиса из комнаты и потащил его вниз. Люмис спотыкался на каждой ступеньке; он хотя проснулся, но никак не мог прийти в себя. Уиллоуби, глядя на него, сокрушенно качал головой. И зачем только он вообще взял Люмиса в военную администрацию — да еще на такую работу! Дружба! Симпатия! Может быть, даже жалость! Никогда не нужно припутывать личные чувства к служебным обязанностям. А то кончается тем, что тебе же приходится платить по счету.

Люмис почти вслепую вел машину по темным, грязным улицам. В воздухе висела сырая мгла. Люмис, сыпля бранью, без конца протирал переднее стекло, нажимал то на акселератор, то на тормоза, стараясь набрать скорость и при этом не угодить в одну из бесчисленных воронок на мостовой. Подальше от городского центра дороги были лучше, но зато здесь стояла уже вовсе непроглядная тьма; угля не хватало, и Лемлейн ввиду экономии электроэнергии установил норму ночного освещения — один фонарь на квартал.

Наконец он доехал до нарядной, недавно отремонтированной виллы цвета лососины, где была резиденция Лемлейна. Въезжать в ворота он не стал. Он выпрыгнул из машины посреди мостовой, пробежал вдоль аккуратно подстриженной живой изгороди к массивной, прочной парадной двери и, нащупав кнопку звонка, изо всех сил надавил ее. В ответ не послышалось ни голоса, ни шагов. Нигде не зажегся свет. Люмиса прошиб пот. «Дома нет, — подумал он, — этот мерзавец не ночует дома». Что теперь делать? Что делать?

Он выхватил пистолет и заколотил рукояткой по филенке двери. В ночной тишине гулко отдался этот грохот, в котором было больше злости, чем смысла. На этот раз в окнах зажглись огни, и не только у Лемлейна, но и по соседству.

— Ja, was ist denn? Ja! Ja! — послышался сверху испуганный женский голос.

— Откройте! Где бургомистр Лемлейн?

— Ja! Ja!

Шаги за дверью. Наконец дверь приотворилась на цепочке.

— Amerikanischer Militar! — сказал Люмис. — Откройте! Лемлейн!

Женщина, костлявая, долговязая, в нарядном оранжевом халате с оборочками, плохо скрывавшем ее худобу, вся дрожа, откинула цепочку.

— Was ist denn?

Люмис оттолкнул ее в сторону.

— Где Лемлейн?

Она указала наверх. Люмис, все еще держа в руке пистолет, побежал по лестнице. На площадке верхнего этажа, в дверях своей спальни, облаченный в широченную ночную сорочку, стоял бургомистр Лемлейн.

— Ах, капитан Люмис! — воскликнул он с видимым облегчением. — Как вы нас испугали. Особенно мою бедную жену. Мы, знаете, привыкли к такому стуку — так, бывало, являлось гестапо, ночью, всегда ночью…

— Вы немедленно поедете со мной. Подполковник Уиллоуби…

— Что-нибудь случилось с подполковником? Но вы войдите, пожалуйста, ко мне в спальню, капитан. Здесь холодно. Я, знаете, очень чувствителен к сквознякам. Все от дурного питания, постоянно недоедаем, пища малокалорийная…

Люмис последовал за бургомистром в его спальню. Лемлейн рылся в стенном шкафу, разыскивая халат.

— Ах, моя жена, — говорил он. — Вечно она у меня наводит порядок. Потом я ничего не могу найти. Ну хорошо, ночные туфли во всяком случае должны быть здесь. — Он открыл низенький ночной шкафчик с мраморной доской.

Он надел ночные туфли, потом стащил с постели голубое стеганое одеяло и задрапировался им. Люмис смотрел на все это, постепенно приходя в бешенство от медлительности Лемлейна.

— Я вам сказал, что подполковник Уиллоуби ждет вас. Вы разве не слышали?

— Но что случилось? Что произошло? Неужели что-нибудь настолько серьезное, что нельзя даже подождать, пока я оденусь?…

Он был достаточно сведущ в новейшей немецкой истории, чтобы помнить: не следует добровольно покидать среди ночи свой дом, не зная, зачем.

— Что произошло? — повторил Лемлейн.

— А то произошло, что нас выдали. Идет дознание, и вас оно тоже не минует. Ни вас, ни нас. Сколько вам нужно времени, чтобы одеться? Чертовы фрицы — копаются, копаются, копаются!…

Он расхаживал взад и вперед, от окна с цветастыми занавесями до белой двери, меряя шагами эту веселую комнату, от безмятежности которой у него еще тревожнее становилось на душе.

— Ach, Gott! — приговаривал Лемлейн. — Это ужасно!

— Да, именно ужасно! — сказал Люмис. Лемлейн все с той же сонной педантичностью натягивал свои длинные подштанники. Люмису не терпелось поскорей вернуться к Уиллоуби; в Уиллоуби он чувствовал свою единственную опору. Почему, чтобы одеться, нужно три часа времени?

В самом деле, почему? Все предметы одежды Лемлейна оказывались не на месте; вчерашние носки были брошены в грязное, а чистых не находилось. Лемлейн попросту тянул время. Ему до смерти хотелось отделаться от Люмиса. С той минуты как Люмис произнес свое «Нас выдали», Лемлейн напряженно старался определить, какой стороной это зловещее сообщение может относиться непосредственно к нему. Что именно выдали? Во всех своих действиях Лемлейн всегда старался неуклонно следовать букве многочисленных декретов и указов военной администрации, а также той части немецкого уголовного кодекса, которая была оставлена в силе. Если же ему случалось нарушать закон, он устраивал так, что виновными в нарушении оказывались сами оккупанты, как в случае с передачей ринтеленовских акций или с взиманием дани с предпринимателей. А он был маленький человек, выполнявший приказания, и только. Единственным уязвимым местом являлся Петтингер; правда, и тут Лемлейн действовал как маленький человек, выполняющий чужую волю, но на сей раз это была воля другой, временно покоренной стороны. Любое расследование деятельности Уиллоуби, Люмиса и его собственной рано или поздно протянуло бы нити к ринтеленовскому поместью и ринтеленовским заводам, а следовательно, необходимо было устранить то единственное, что могло его подвести. Не откладывая. Этой же ночью.

После долгих поисков Лемлейн разыскал свои высокие сапоги на шнуровке. Он не надевал их уже давно. Шнурки были истрепаны до последней степени. Лемлейн, пригнувшись, усердно шнуровал их, в то же время искоса поглядывая на Люмиса. Вдруг он дернул — и шнурок порвался. Пришлось связать концы узелком. Узелок упорно развязывался. Потом нужно было заново продеть шнурок в пропущенные дырочки.

У Люмиса лопнуло терпение.

— Сволочь! Мерзавец! Чорт вас побери!

— Простите? — переспросил Лемлейн.

— Оденетесь вы когда-нибудь или нет?

— Почему вы мне не позвонили? — спросил Лемлейн. — Я бы оделся заранее и к вашему приезду был бы готов…

И верно, почему он не позвонил? Почему Уиллоуби это не пришло в голову? Всего не предусмотришь. А может быть, Уиллоуби боялся говорить по телефону?

— У вас есть машина? — спросил Люмис.

— Есть. Вы разве забыли? Благодаря вашей любезности…

— Ладно. Я тогда поеду в Гранд-отель. А вы, как только оденетесь, берите свою машину и приезжайте туда же.

— Слушаю, сэр, — сказал Лемлейн. — Я мигом.

Люмис вылетел из дома.

Лемлейн отшвырнул сапоги со шнуровкой и проворно достал из шкафа нормальную пару обуви. Он прислушался к звуку шагов Люмиса по лестнице, в вестибюле, на гравии дорожки. Он услышал, как запыхтел мотор и машина, рванувшись, унеслась в ночь.

На одно мгновение он позволил себе улыбнуться. Потом быстро оделся, крикнул своей костлявой жене, что вернется через три-четыре часа, побежал в гараж и выкатил оттуда свою служебную машину, большой щегольской черный лимузин, который раньше принадлежал гаулейтеру.

Иетс складывал и раскладывал экземпляр расшифрованной стенограммы. Несмотря на спешку, страницы были отпечатаны со всей безупречной аккуратностью, свойственной Абрамеску.

Девитт протянул руку.

— Дайте-ка сюда стенограмму, пока она еще цела. Отчего вы так нервничаете?

— Никогда со мной такого не бывало, — сказал Иетс. — Это в первый раз сегодня. Я словно вижу перед собой составную головоломку, отдельных кусков еще не хватает, но картина уже начинает вырисовываться.

— Какая же картина? — спросил Девитт, движением руки показывая, что считает достигнутые результаты любопытными, но не потрясающими. — Хорошенькая девчонка втерлась в кому-то в милость под вымышленным предлогом. Это единственное, что вам удалось доказать. Все остальное лишь намеки, предположения и доносы, которые пока ничем не подкреплены.

— Нет, почему, — вмешался Трой, — разве только это? А десятипроцентный рэкет Люмиса и Уиллоуби — Господи боже, подумать, что мы пришли сюда учить немцев демократии!

— Свидетель — Марианна Зекендорф, которую вы сами разоблачили как безответственную лгунью.

— А нацист, скрывающийся в поместье Ринтелен — том самом поместье, которое мы никак не можем вырвать у Уиллоуби?

— Откуда вы знаете, что этот человек нацист?

Иетс сказал:

— Это не Дейн! Майор Дейн умер!

— А кто же это? Почему его до сих пор не взяли?

Иетс пожал плечами:

— Сэр, дело настолько запутанное, что я не решился действовать дальше без ваших распоряжений.

— А, армейская субординация! Я достаточно старый военный, чтоб знать ей цену! — Девитт подался вперед, энергично жестикулируя. — Есть моменты, когда нужно действовать на свой страх и риск, если знаешь, чего добиваешься. Но вы-то знаете? Что вас интересует? Уиллоуби? Неизвестный в замке Ринтелен? Фарриш? Или что-то более значительное, чем каждый из этих людей в отдельности?

Иетс нахмурился и провел рукой по волосам.

— Сам не знаю, сэр. Сегодня на меня что-то уж очень много всего навалилось. Я еще не успел обдумать.

— Так думайте быстрей! Не теряйте времени!

— У меня были бородавки на пальцах, сэр. Бывало, выжжешь одну — а на ее месте или где-нибудь рядом сейчас же вырастет другая. Так и здесь. Уиллоуби не стал бы делать то, что он делал, если бы не чувствовал себя одним из многих, если бы не рассчитывал, что это ему сойдет с рук. У него есть свои представления относительно того, зачем мы пришли в Европу. Мы, видите ли, принесли сюда лозунг свободы предпринимательства, свободы любыми средствами обеспечивать свою выгоду, пока тебя не стукнут по голове. Я раньше думал, что у нас нет определенной цели. Благодаря Уиллоуби я уразумел, что цель есть…

Иетс говорил спокойно, не горячась. Он только следил за Девиттом, стараясь понять, соглашается ли тот с ним, или, по крайней мере, принимает ли его основные положения.

Девитт, помолчав, сказал:

— В вас слишком много ненависти.

Иетс улыбнулся одними глазами:

— Война научила, сэр. Но я не согласился бы забыть этот урок за все блага мира.

— Вернемся к действительности! — сказал Девитт. — Как, по-вашему, достаточно у нас данных, чтобы, как вы выразились, стукнуть этих молодчиков по голове?

Иетс слегка нахмурился:

— Мне кажется, успех местного значения нам обеспечен.

— Тогда чего вы ждете?

— Я всего лишь лейтенант, сэр, — и притом в душе школьный учитель. А если завтра генерал скомандует «Руки прочь»?

— До завтра еще далеко, — сказал Девитт. — Завтра я побеседую с Фарришем и еще кое с кем. А пока — ночь в вашем распоряжении.

Было около часу ночи, когда Лемлейн подъехал к замку Ринтелен. Петтингер еще не спал; он сидел у себя в комнате перед камином и помешивал тонкий серый пепел сожженных бумаг.

— Так вы уже знаете… — были первые слова Лемлейна.

Петтингер указал на пепел:

— Мне не впервые! — Он отставил кочергу. — Я рассчитывал на ваш приезд, герр бургомистр. Мне сегодня понадобится проводник. Памела в восемь часов ушла из дому и не вернулась. Вдова совершенно спятила — вы не слышали, как она там мечется?

— Памела ушла и не вернулась… — повторил Лемлейн.

Он прислонился к кровати Петтингера, раскрыв рот, вытаращив глаза — точно человек, силящийся проглотить слишком большой кусок. Отсутствие Памелы — и полуночный визит Люмиса!… Лемлейн затрясся. Но зачем бы Памела стала доносить на него? Она ведь знает, что он — единственный защитник ринтеленовских интересов!

Петтингер закричал:

— Gott verdammt! Что вы стоите точно истукан? Надо что-то делать! Вы знаете город! Куда мне идти?

— Вы поссорились? — упавшим голосом спросил Лемлейн.

— Да, поссорились. Она каждые пять минут желает целоваться. Сколько можно выдержать такое?

— А где та, Марианна?

— Почем я знаю? Уиллоуби прислал за ней машину. Она обычно ночует у него.

— Вы и с ней баловались?

Петтингер фыркнул:

— Надо же человеку отдохнуть!

Лемлейн стал ощупывать свое тело, машинально, сам не зная, чего ищет.

— Это еще хуже, чем я думал, — простонал он. Его воздержание от политической деятельности при нацизме, его ухаживания за Уиллоуби, все труды, все унижения — все пропало зря. Петтингер оказался тем прогнившим столбом, который подломился, и теперь грозила рухнуть вся постройка.

— Вы мозгляк! — услышал он слова Петтингера. — Возьмите себя в руки.

Лемлейн встрепенулся. Его оцепенение уступило место ярости.

— Ах, я мозгляк! — взвизгнул он. — Я мозгляк? Может быть, это мне принадлежат ваши бредовые замыслы! Эрих Петтингер, оберштурмбаннфюрер, претендент на роль фюрера новой Германии, великий политик, стравливающий две державы, — и не может помирить двух баб или обуздать собственные аппетиты!

На мгновение Петтингер даже оторопел от этого неожиданного наскока.

— Легко быть умным и важным, когда ты у власти! — продолжал расходившийся Лемлейн. — Это каждый сможет, любой мазилка, любой скандалист, любой бродяга! А вот когда ты не у власти, когда нужно терпеть, выжидать, организовывать, планировать…

Петтингер размахнулся и дал Лемлейну пощечину. От силы удара голова бургомистра качнулась на тонкой шее.

Пощечина вернула Лемлейна на место и восстановила дисциплину. Лицо его было теперь пепельного цвета, только на щеке тяжелая рука Петтингера оставила багровый след.

— Мне случалось убивать людей за меньшие дерзости, — сообщил Петтингер. — А на случай, если вы рассчитываете выдать меня американцам и ценой моего аккуратно расфасованного трупа вернуть себе их благосклонность, позвольте пролить некоторый свет на ваше положение. Кто отрекомендовал меня Уиллоуби под именем майора Дейна? Вы. Следовательно, мы с вами неразрывно связаны, и если меня поймают и вздернут, то на соседней веревке будете болтаться вы… Пусть я попал в беду, пусть даже я сам виноват в этом, но вы приложите все усилия, чтобы меня выручить. Понятно?

Лемлейн только теперь осознал размеры катастрофы.

— Понятно, — ответил он.

— Ну, ведите меня! — приказал Петтингер.

— Куда вы хотите идти?

— Я не знаю, куда.

Лемлейн жалобно сказал:

— Но меня ждет Уиллоуби.

— Пусть ждет! Найдите место в самом Креммене. Я должен сохранить имеющиеся связи. Нельзя допустить, чтобы такие случайности влияли на ход истории!

Лемлейн посмотрел на него. История! Человек по собственной глупости лишился последнего пристанища и болтает об истории!

— Я знаю одно место, — сказал Лемлейн, — старое бомбоубежище под разрушенной конторой герра фон Ринтелена. Я проведу вас туда. Вы там отсидитесь несколько дней, а потом я увезу вас из города.

Петтингер поморщился.

— Там, конечно, не так уютно и удобно, как здесь, — подхватил Лемлейн в последнем проблеске бунта.

Петтингер сдернул со своей несмятой постели пушистое розовое одеяло.

Лемлейн вдруг заторопил его:

— Убежище пустует с самой войны. У вас нет карманного фонарика? Ничего, у меня в машине найдется. Возьмите два одеяла. Еду я вам как-нибудь доставлю. Скорей, скорей!…

Выдвинув ящик небольшого викторианского бюро, Петтингер достал свой маузер и патроны.

— Им можно пользоваться и как винтовкой, — показал он Лемлейну. — Деревянная кобура заменяет ложе.

Лемлейн покосился на ствол, отливавший тусклой синевой.

— Надеюсь, вам не придется прибегать к нему, — заметил он. Это было сказано от всего сердца. Перестрелка не входила в планы Лемлейна. Единственное, что могло спасти его шкуру, положение и деньги, — это тихое и незаметное исчезновение Петтингера со сцены.

Петтингер не ответил. Перекинув одеяла через руку, зажав пистолет под мышкой, он спустился с лестницы и прошел через холл, мимо вдовы, которая, сгорбившись, сидела за письменным столом своего покойного мужа и листала какие-то старые гроссбухи.

Лемлейн, семенивший следом, шепнул:

— Вы бы хоть простились с фрау фон Ринтелен, Она все-таки была для вас гостеприимной хозяйкой.

Петтингер остановился. Он посмотрел на огромную тушу, неподвижно застывшую у стола. Потом его взгляд скользнул выше, на портрет созидателя империи, Макси, с его хищными руками.

— Пошли! — сказал он.

Он ускорил шаг. Дверей он достиг уже почти бегом.

Лемлейн едва поспевал за ним.

 

10

Ровно в девять часов утра Девитт вышел из машины у здания военной комендатуры, взглянул на указатель, висевший у входной двери, и поднялся на второй этаж. Там он прошел по длинному коридору, уже переполненному немцами-просителями, и остановился у двери с табличкой, на которой крупными буквами значилось: капитан В. Люмис. Экономический отдел.

Девитт прошел мимо вытянувшегося во фронт сержанта, дежурившего у двери, и очутился в кабинете Люмиса. Самого Люмиса еще не было. Девитт уселся в кресло капитана за его полированный, темного дерева стол. Тем лучше, что он явился первым; пусть Люмис после не слишком спокойной ночи получит еще утренний сюрприз.

Зазвонил телефон. Девитт не взял трубки. Он услышал, как сержант ответил по отводному аппарату:

— Нет, подполковник Уиллоуби, капитан еще не приезжал. Слушаю, сэр. Спасибо, сэр.

Уиллоуби, значит, уже на ногах; что ж, это тоже неплохо. Девитт попытался представить себе, каков ход мысли у этих людей. Вероятно, самый обыкновенный, ничего особенного. Просто, став победителями, они вырабатывали для себя новые нормы поведения, значительно более вольные, чем это было на родине или же во время войны. Но нет, не может быть, чтобы это были совсем новые нормы. Иетс прав, конечно. Законы и нравы складываются на основе прежнего опыта, привычек и традиций. Семена тех цветов, что распустились здесь, посеяны были еще в Америке. Как могли эти люди понять, что неограниченная власть еще не означает неограниченную свободу действий? Для одних война означала кровь, боль и горе; для других она явилась золотым дном. Теперь, когда кровь больше не льется, боль утихла и горе потеряло остроту, теперь, когда победа предлагает свои блага всем, таким, как Люмис, кажется, что было бы глупо ими не пользоваться.

Дверь отворилась, и Люмис при виде гостя остановился как вкопанный.

— Я занял ваше место, — сказал Девитт. — Прошу прощения.

— Пожалуйста, сидите, сэр, — сказал Люмис, — если вам тут удобно. — Он подошел к вешалке и стал аккуратно вешать фуражку, китель, кобуру с револьвером. Он всячески старался затратить на это побольше времени. Но рано или поздно должен был наступить момент, когда придется повернуться и взглянуть в лицо Девитту.

— Садитесь, — сказал Девитт.

Немного странно, когда тебя приглашают сесть в твоем же кабинете. Но для Люмиса это был знак перемены в его положении — он уже лишился своих прав и привилегий.

Девитт отметил зеленоватую бледность капитана. Люмис плохо спал эту ночь, может быть, и вовсе не ложился. Припухшие глаза казались еще меньше от темных кругов под ними.

— Я не успел выпить кофе, — сказал Люмис. — У сержанта имеется электрическая плитка — где-то «освободил», должно быть. Хотите чашку кофе, сэр?

— Нет, благодарю, — ответил Девитт.

Светская часть разговора была исчерпана. Люмис понял, что сейчас Девитт перейдет к делу.

Сделал он это с исключительной мягкостью.

— Я не хочу вас запугивать, Люмис, — сказал он, — не хочу страхом вынуждать вас к чему-либо. Но стало известно, что здесь творятся некрасивые дела. Я имею в виду десятипроцентные отчисления, которые вы взимаете.

— Это неправда! — вскричал Люмис. «Отрицайте все, сказал им ночью Уиллоуби, ему и Лемлейну. — Сколько бы вас ни допрашивали, что бы вам ни обещали, отрицайте все. У них никаких доказательств нет».

Девитт поднял руку, как бы отклоняя его протест.

— Но я клянусь вам, полковник… — «Отрицайте все и предоставьте мне выпутываться».

— Не нужно клясться, — сказал Девитт.

— Это гнусная сплетня, сэр. Девка распустила ее нарочно, чтобы отомстить Уиллоуби и мне.

— Значит, Уиллоуби сказал вам?

— Да, сэр!

— А что он вам еще сказал?

— Ничего.

— Ничего?

Оттого, что Девитт не кричал, не грозил, не приводил статей закона, Люмис чувствовал себя еще хуже. Он нервно грыз ногти.

Девитт подумал: «У них даже не хватает мужества защищать свои поступки».

— Сэр, может быть, мы пригласим сюда подполковника Уиллоуби? Он охотно подтвердит…

— Потом, Люмис, потом. Я сначала хочу поговорить с вами, потому что, мне кажется, для вас можно найти смягчающие обстоятельства. Вы разрешите задать вам несколько вопросов личного порядка?

Люмис молча кивнул.

— Чем вы занимались до войны, Люмис? У вас, кажется, был небольшой магазин радиотоваров? Вы, кажется, женаты? На жизнь хватало?

— Более или менее.

— А сейчас торговлю пришлось закрыть?

— Жена там управляется.

— Потом, значит, вы попали в Европу. У вас оказались подчиненные, много подчиненных. Вы когда-нибудь держали служащих?

— Некоторое время держал одного.

— А здесь сразу же, еще в Нормандии, у вас под началом оказалось более сотни человек, правда?

— Да.

— Вам это нравилось?

— Нравилось.

— Они были обязаны исполнять ваши приказания. Это вам нравилось?

— Нравилось.

— Среди них был человек по фамилии Толачьян. Вы послали его с заданием на передний край. Он не вернулся.

Ноги и руки у Люмиса налились свинцом. Он порадовался, что сидит, а не стоит. С трудом он выдавил из себя:

— Но ведь кому-то надо было пойти, сэр! Кто-то должен был выполнить задание!

— Вы выбрали его. Он был в вашей власти. Потом вы попали в Париж. Там вам понравилось?

— Понравилось, — нерешительно сказал Люмис.

— Вы прекрасно проводили время. В вашем распоряжении были не только люди, но и припасы — продовольствие, бензин, которых не хватало, и потому они ценились очень высоко. Возможно, вы и сбывали кое-что на сторону. Столько людей промышляло на черном рынке, отчего же и вам было не попробовать?

— Сэр, это неправда!

— Дело прошлое, Люмис. Никто вас теперь за это казнить не собирается. Я и сам уже почти забыл. Вот только нехорошо, что еще один из ваших людей, Торп, погиб из-за этой истории. Но, очевидно, тут тоже ничего нельзя было поделать. Вы должны были поддержать престиж своей власти.

— Торп свихнулся до этого, — сказал Люмис.

— Потом вы попали в Люксембург, и как раз в это время противник начал наступление. Ваша власть была при вас. Но под неприятельским огнем от нее было мало пользы. Однако вы не пожелали рисковать ею. Вы не пожелали рисковать своей жизнью.

— Был приказ генерала Фарриша, — сказал Люмис. — И меня отправил подполковник Уиллоуби. — Но это прозвучало не особенно убедительно. Картина, которую рисовал Девитт, стала мало-помалу затуманивать то представление, которое у самого Люмиса было о себе. Во многом эти два образа совпадали, но образ Девитта был резче, отчетливее, обладал теми живыми штрихами, которые так выгодно отличают живописный портрет от фотографии.

— И вот, наконец, вы в Германии. Здесь под вашей властью уже не несколько сот человек, а десятки тысяч. И вы знаете, что это не навеки. И вот вы решаете, что надо успеть как можно больше за то короткое время, которое вам еще осталось! Отсюда все и идет. Это очень просто, очень понятно, это даже можно как-то извинить. И не кажется ли вам, что почти всегда вас заставляли поступать так, а не иначе, что вы делали многое лишь потому, что не делать — значило бы причинить себе вред?

— Да, — сказал Люмис, — это все верно. Мне всегда было тяжело знать, что кто-то страдает. Но ведь если бы не страдали другие, пострадал бы я…

— На то война, Люмис. Война требует жертв. Сначала Толачьян, потом Торп, а вот теперь, в известном смысле, вы. Но вам еще повезло. Вы останетесь живы. Я не хочу судить вас слишком строго. И не могу. Я был вашим командиром. Я сам тоже несу какую-то долю ответственности за все это, и я часто не сплю по ночам. Несомненно, ко мне прислушаются, когда будут решать вашу судьбу. Так вот, Люмис, согласны ли вы помочь мне?

«Отрицайте все», — говорил Уиллоуби. Люмис низко склонил голову. Он посмотрел на свои колени, на свои руки, лежащие на коленях, и почувствовал, что очень устал. Он вспомнил все события этой ужасной ночи — как он метался, стараясь заткнуть одну течь, а рядом сейчас же открывалась другая, как он искал сочувствия и помощи и натыкался повсюду лишь на такой же панический страх. Другой подобной ночи ему не выдержать. Может быть, это Девитт своим разговором сумел склонить его к такому решению. Но пусть будет так. Он устал и хочет покоя.

— Да, — сказал он слабым голосом. — Я согласен. Девитт закурил сигарету.

— Не стоит, я думаю, звать сержанта. Вы на машинке писать умеете? Отлично, садитесь здесь. Бумаги? Вот бумага, два экземпляра, пожалуйста. Как озаглавить? Раньше всего поставьте число. А затем — нет, не надо называть это признанием. Просто — заявление. Вы готовы? Параграф первый: я, нижеподписавшийся, совместно с подполковником Кларенсом Уиллоуби…

Девитт знал слабое место Фарриша. Боевые успехи генерала и постоянное подхалимство людей, которыми он себя окружал, были причиной тому, что он шел словно в шорах, глядя вперед и только вперед, не желая видеть, что делается по сторонам.

— Вы понимаете, — говорил Фарриш, — с каждым человеком бывает, что, когда он покончит одно дело, ему хочется передохнуть, прежде чем начинать другое. Хоть дух перевести. У меня тут уже все идет как по маслу. Колеса, можно сказать, сами вертятся. Я просыпаюсь утром, слушаю, как горнист играет зорю, и думаю: вот начинается еще один хорошо организованный день, такой же, как был вчера и как будет завтра. — Он тряхнул головой, как бы подчеркивая свои слова. — Система! Нужно, чтобы во всем была система! И нужно уметь подбирать себе помощников.

— Это чувство и мне знакомо, — сказал Девитт. — Когда я ехал в Креммен, я говорил себе: ну вот, это для меня будет маленькая передышка. Посижу сложа руки и посмотрю со стороны, как идут дела.

— Что ж, это заслуженный отдых.

— Но дела, оказывается, идут не так уж хорошо.

— А что? У вас неприятности? Я могу чем-нибудь помочь?

— Нет, не у меня, а у вас неприятности.

Фарриш захохотал своим зычным раскатистым хохотом:

— Вот тебе на! Я все время, безотлучно здесь, за всем слежу сам — и, оказывается, у меня неприятности!

— Вашего мэра придется арестовать, — сказал Девитт.

— Лемлейна?

— Да, кажется, так его фамилия.

— Вы всегда любите вмешиваться в чужие дела, Девитт. Досадная привычка. Может быть, это признак старости.

— Я говорю для вашей же пользы, — сказал Девитт, пропуская мимо ушей шпильку. — Этот человек смеется над вами. Хуже того. Он смеется над тем, во имя чего вы сражались и ради чего посылали на смерть тысячи людей.

Фарриш ответил неприятным скрипучим голосом:

— Слушайте, Девитт, надо мной еще никто никогда не смеялся. Отвечаю за это всей своей репутацией. С Лемлейном я охотился вместе, так что я его знаю. Не беспокойтесь, я умею судить о людях.

— Да, да, — сказал Девитт, — ваш мэр промахнулся, стреляя в оленя, и принял это с улыбкой. Может быть, он вам просто подарил этого оленя?

Фарриш яростно дернул себя за подбородок.

— Лемлейн делает все, что ему приказывает Уиллоуби. Взгляните на Креммен! У вас было достаточно времени для наблюдений! Трамваи ходят, все центральные улицы расчищены, работает электростанция, водопровод, канализация, оживают промышленность и торговля. Во всей Западной Германии нет города, где был бы больший порядок. Я повидал немецкие города, можете мне поверить. А то поезжайте, сравните!

Девитт негромко возразил:

— А всеми предприятиями общественного пользования руководит тот, кто руководил ими раньше. А во главе отдела гражданского обеспечения стоит тот, кто возглавлял его при нацистах. Люди, которых вы освободили из лагеря «Паула», живут в трущобе, очень мало чем отличающейся от концентрационного лагеря. А ринтеленовские заводы находятся в руках тех же Ринтеленов, которые производили снаряды для убийства ваших солдат. Вы ничего не изменили! Вы не принесли с собой никакой демократии. В чем же дело? Где загвоздка?

— Демократия! — закричал Фарриш. — Вы просто помешались на этой демократии! Вам непременно надо все перевернуть вверх дном! А какой у вас есть практический опыт? Я бывал на заседаниях торговой палаты! Я знаю все насущные проблемы! По-вашему, все немцы сволочи и ни одному из них нельзя доверять. Но я должен управлять районом, исходя из своих реальных возможностей. Пусть каждый знает свое место и делает то, что ему велят! Остальное я беру на себя!

— Что ж, — вздохнул Девитт, — видно, придется мне говорить до конца.

Фарриш сердито фыркнул.

— Генерал! Живя в опрятных, чистеньких драгунских казармах, в своей уютной, чистенькой квартире, вы прикрывали гнойник коррупции, который сейчас вскрылся у вас на глазах, а вы этого не видите! Вы ничего не видите и не замечаете, потому что вы блаженно почили на лаврах своих побед, забывая, что военная победа — не цель сама по себе, а только средство к достижению цели. Впрочем, может быть, вы и не забыли. Но только у вас своя цель: взобраться выше, стать сенатором или губернатором своего штата, а может быть, даже и президентом — а это не та цель, о которой нужно помнить.

— Коррупция! — прохрипел Фарриш.

— Да, коррупция! Вы помните Метц? Помните, как ваши солдаты гибли оттого, что вашим бензином торговали на улицах Парижа? Так вот, это пустяки по сравнению с тем, что творится здесь.

— Потрудитесь подтвердить свои слова фактами!

Фарриш был потрясен. Одно дело критика, но совсем другое — такое прямое обвинение!

В сущности, они с Девиттом никогда не сходились во взглядах там, где речь шла о чем-либо серьезном. Он выигрывал бои вопреки мнению Девитта. И с каких это пор считается преступным заниматься политической деятельностью? А что, если у Девитта найдутся подтверждающие факты?

— Ну что же вы? — вызывающе крикнул Фарриш. — Факты! Факты!

Девитт, не торопясь, пересказал ему содержание и результаты допроса Марианны Зекендорф. Он описал — по заметкам Троя — очную ставку Марианны с профессором, затем, уже по стенограмме Абрамеску, — появление Памелы, вспышку Марианны, взаимные обвинения и разоблачения…

— Вот вам факты, генерал. Неизвестный нацист в замке Ринтелен, вся вообще ситуация там, сложившаяся под прямым и косвенным покровительством Уиллоуби. Этой ночью мой офицер Иетс вместе с капитаном Троем отправились арестовать человека, прятавшегося в замке, но его там уже не оказалось. Где он, мы не знаем. Но зато мы знаем, кто замешан в рэкете с десятипроцентными отчислениями: руководящие работники вашей военной администрации и человек, который так любезно уступил вам оленя на охоте и который повсюду играет главную роль — в Кремменском городском управлении, в торговой палате, на заводах Ринтелен, — ваш Лемлейн, ваш образец хорошего немца.

— Сплетни! — заревел Фарриш. Он сорвался с кресла и заходил вокруг Девитта, словно желая замуровать его в кольцо своих шагов и тем положить конец всему этому делу. — Сплетни! Хитрая выдумка! Все основано на словах изолгавшейся, ревнивой, преступной истерички. Смех, да и только! Я просил у вас фактов, а не слухов. Я американец. Я поверю свидетельству американцев, офицеров.

— Вызовите Уиллоуби, — сказал Девитт.

— И вызову! И вызову! — торжествующе воскликнул Фарриш. Он быстрыми шагами подошел к двери и, распахнув ее, закричал: — Каррузерс! Каррузерс!

Бегом прибежал Каррузерс.

— Возьмите машину. Поезжайте в город. Привезите из комендатуры подполковника Уиллоуби. Без задержки.

Каррузерс подкрутил усы.

— Привезти подполковника Уиллоуби, — повторил он. — Без задержки. Есть, сэр.

Каррузерс исчез, и они снова остались вдвоем. Девитт сознавал, что задача, которую он себе поставил, близка к осуществлению, и все же ему было невесело. Он видел, каких трудов стоит Фарришу сохранять самонадеянный вид; выражение благородного негодования на его красном лице под щеткой седых волос было лишь маской, скрывавшей тяжелые сомнения.

Генерал продолжал кипятиться:

— Сейчас мы доберемся до истины. Я вас заставлю взять свои слова обратно, Девитт. Да, сэр! Дело не в Уиллоуби и не в Лемлейне, — он колотил себя в грудь, украшенную богатым набором планок, — дело во мне, во мне! Если все это правда, я подам в отставку! Если это правда, значит мне, как командиру, грош цена!

— Не нужно преувеличивать. У вас превосходная дивизия, и в ней поддерживается образцовый порядок. Вы свое дело делаете…

— Дело! — насмешливо подхватил Фарриш. — Указывать солдатам, как начищать пуговицы к параду, это всякий дурак может. Я способен на большее! Да, и я большего стою!

Девитт ничего не ответил. Он ждал. Немного спустя Фарриш устал кружить по комнате и сел в кресло. Он все еще старался держаться независимо, но сквозь внешнюю уверенность явственно проглядывала тревога. Его мысль усиленно работала; он прикидывал: что, если обвинения Девитта окажутся основательными? Какие выводы придется сделать? Предать Уиллоуби военно-полевому суду? А кем его заменить? А как замять все дело, чтобы избежать неприятностей в высших командных инстанциях? С кем из начальства следует поговорить, много ли найдется доброжелателей? Кто постарается раздуть скандал? На чью поддержку можно рассчитывать? В конце концов не так уж все беспросветно, как кажется. Много ли значит одна раскрытая афера в одном городе, когда в американской зоне оккупации таких городов десятки, и в каждом, вероятно, творятся свои темные дела, и тысячи рук тянутся к десяти тысячам лакомых кусков? Война была нешуточная, отчаянная война. И все-таки, что ни говори, а в смысле порядка Креммен, наверное, стоит на первом месте.

Он почти успокоился к тому времени, как в его кабинет был доставлен Уиллоуби. Каррузерс не отказал себе в удовольствии понять приказ Фарриша буквально и держал себя с Уиллоуби почти как с арестованным.

Отдав честь генералу, Уиллоуби тут же принялся жаловаться на Каррузерса. Что означает это безобразное, оскорбительное обращение? Он, Уиллоуби, не знает за собой каких-либо проступков, которые оправдали бы это. Он офицер американской армии, и там, где находится эта армия, действуют американские законы, а в Америке никто не смеет обвинить человека без суда и следствия.

Фарриш резко оборвал его:

— Уиллоуби, что это за история с десятипроцентными отчислениями?

Уиллоуби, чувствуя себя в относительной безопасности на тех позициях, укреплением которых они с Люмисом и Лемлейном занимались всю ночь, устремил на генерала сокрушенный и недоумевающий взгляд:

— Сэр, я никогда не давал вам повода сомневаться в моей преданности. Я считал и продолжаю считать вас величайшим полководцем нашей армии. Это мнение сложилось у меня со времен высадки в Нормандии. Почему же вы вдруг во мне усомнились?

Фарриш заколебался. Уиллоуби знал, куда метил. Генерал мысленным взором уже созерцал себя в виде великолепной статуи и не желал, чтобы ее разбили.

— У меня имеются сведения, — угрюмо сказал Фарриш.

Уиллоуби улыбнулся грустной улыбкой:

— Сэр, — сказал он Фарришу, — я надеялся, что мне удастся избавить вас от этого. Вы достаточно обременены более важными делами, и мне не хотелось, чтобы вы тратили свое внимание на мелкие и некрасивые сплетни. Дело в том, что есть люди, в частности некий лейтенант Иетс — он издает в Креммене немецкую газету, — которые уже давно стараются нанести мне удар в спину.

Фарриш нахмурился. Он знал, каково это — получать удар в спину.

— Я пытался стать выше этого, — продолжал Уиллоуби. — Я неоднократно предлагал дружбу лейтенанту Иетсу, разъяснял ему свои взгляды, просил прекратить нападки. Но тут подоплека более глубокая. Иетс относится недоброжелательно к той созидательной работе, которую вы, сэр, и я пытаемся проводить в этом районе. Он хочет только разрушать. Он — радикал, красный.

Фарриш потянулся за своим стеком и стал негромко постукивать ручкой по краю стола.

— Красный, вот как? Не сочувствует созидательной работе, вот как?

Уиллоуби бросил многозначительный взгляд на Девитта.

— К сожалению, генерал, он пользуется некоторой поддержкой ваших личных друзей. Я не сомневаюсь, что полковник Девитт не имел намерения стать одной из фигур в этом заговоре, но так оно получилось после наших разногласий по поводу закрытия Люксембургской радиостанции. — Он помолчал, ожидая реплики со стороны Девитта. Но так как Девитт ничего не сказал и даже не взглянул на него, Уиллоуби продолжал, уже не так уверенно. — Вы, вероятно, помните, генерал, вы лично дали мне приказ прекратить передачи во время арденнской операции и вывезти незаменимое оборудование радиостанции… Так вот, по-видимому, сейчас лейтенант Иетс занимается собиранием и обработкой разного рода слухов, распускаемых главным образом немками. Если вы, сэр, желаете подвергнуть меня допросу на основании такого рода данных, я готов отвечать. Но, на мой взгляд, в этом едва ли есть необходимость.

Фарриш чувствовал себя как на горячих угольях. Будь он с Уиллоуби наедине, он бы тут же сказал ему: «Все в порядке, возвращайтесь в комендатуру и занимайтесь своими делами».

Но рядом сидел Девитт.

— В поместье Ринтелен проживает человек… — снова начал Фарриш.

— Знаю, сэр. Я уже отдал распоряжение о его аресте.

Фарриш почесал затылок кончиком стека.

— Но мне известно, что ему удалось скрыться!

— Мы его поймаем, сэр! — сказал Уиллоуби убежденно.

Фарриш кашлянул.

— Что ж, в таком случае… — он оглянулся на Девитта, как бы спрашивая, нужно ли продолжать.

Девитт выжидал, все еще выжидал.

Фарриш шумно вздохнул, готовясь возобновить атаку:

— А десять процентов, Уиллоуби, десять процентов?

Уиллоуби весь подобрался.

— Выдумка от начала до конца!

Фарриш встал, положил стек рядом с вечным пером и карандашами и торжествующе взглянул на Девитта. — Что касается меня, Девитт, я больше верю слову американского офицера, чем болтовне немецкой девки.

— Уиллоуби, вы лжете! — спокойно сказал Девитт.

Жирная физиономия Уиллоуби побагровела.

— Я требую извинений! — закричал он. — Я требую, генерал Фарриш…

— Вот, — сказал Девитт, вынимая из кармана сложенный лист бумаги. — Вот тут у меня слово другого американского офицера — письменное заявление капитана Люмиса, который, насколько мне известно, был вашим партнером в этом деле. Разрешите, генерал, прочесть вам это заявление. Креммен, год и число. Параграф первый: я, нижеподписавшийся, совместно с подполковником Кларенсом Уиллоуби…

Заявление было пространное. В нем излагались все подробности дела, названа была дата, начиная с которой доходы от приватного налога, взимаемого со всех кремменских предприятий, крупных и мелких, делились между Люмисом и Уиллоуби; приводились основания такого дележа, описывалась система отчислений, все решительно.

Девитт читал ровным, монотонным голосом. Он не испытывал никакого злорадства, никакого удовольствия от того, что свалил, наконец, Уиллоуби. Он чувствовал себя старым, усталым, потерявшим вкус ко всему.

Уиллоуби слушал, словно окаменев. Вдруг он пошатнулся и схватился за стул, чтобы не упасть. «Только не падай! — подумал он. — Стой, держись, будь тверд». Окружающие предметы показались ему маленькими и необыкновенно четкими, как будто он глядел на них в бинокль с обратного конца. Но вот его сознание отметило лицо генерала, такое багрово-красное, что на нем неестественно синими казались выкатившиеся глаза. Сознание Уиллоуби вновь приобрело остроту. «Фарриш будет кричать, бесноваться — ну а дальше что? Особенно разойтись он не может; чем большую огласку приобретет это дело, тем глупее будет выглядеть он сам. И у меня остаются ринтеленовские акции».

Монотонное чтение Девитта оборвалось. Уиллоуби услышал голос Фарриша:

— Да, понимаю. Да, да. — Жалкое зрелище. У великого мужа не находилось слов, даже кричать, и грозить он не мог.

Но тут Фарриш все-таки закричал. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы набрать воздуху в легкие.

— Вон! Вон отсюда! Вон из Креммена!

— Да, сэр.

Запас воздуха в легких кончился. Голос генерала стал тоненьким и визгливым:

— Я мог бы предать вас военно-полевому суду. Но не хочу марать руки о такое дело. К черту! Вам не место в экспедиционной армии, вам не место в армии вообще! Подполковник Уиллоуби, приказываю вам немедленно отправляться в район базы!

— Да, сэр.

«Путь в Гавр лежит через Париж», — торопливо соображал Уиллоуби. В Париже князь Березкин. Можно будет вручить князю ринтеленовские акции. Это деловая операция, вполне чистая и законная, и никто не может к ней придраться. Они думают, что победили — Иетс, Девитт, все это непорочное рыцарство. Ошибаются. Они но могут победить. Они никогда не победят. Он всегда даст им очко вперед, и на войне, и в мирной жизни. Да, сэр.

— Вон! — прохрипел Фарриш. Уиллоуби молодцевато откозырял.

У ворот казармы кремменских драгун он остановил попутный грузовик с провиантом.

— Курите? — Он любезно протянул водителю вскрытую пачку.

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр, — отвечал водитель.

 

11

— Петтингер, — говорил Иетс Трою, — Эрих Петтингер, подполковник эсэсовских войск, приятель князя Березкина, тот самый человек, который отдал приказ о расстреле ваших солдат в Арденнах, который готовил жителям Энсдорфа смерть от удушья в старой шахте, — и вдруг Лемлейн назвал мне именно это имя. И так просто назвал… Даже смешно. Мне, впрочем, не было смешно. У меня так и оборвалось сердце.

Иетс пришел к Трою в его кабинет в кремменском полицейпрезидиуме прямо с допроса только что арестованного Лемлейна. На лице Иетса еще были видны следы волнения, которое он испытал, когда последняя недостающая часть головоломки легла на место; его красивые полные губы то и дело подергивались, глаза блестели, складки на лбу не разглаживались.

— Как вам удалось заставить Лемлейна говорить? — спросил Трой. — Ведь он, наверно, знал, чем это ему грозит.

Иетс посмотрел на свои руки и потер большим пальцем то место, где были бородавки.

— Очевидно, уменье обломать человека — тоже специальность, которой можно овладеть. Я был уверен, что, когда я скажу ему, что с Уиллоуби кончено, он сдастся. «А если комендант снят, бургомистра тоже снимут?» — спросил он меня. Тогда я сказал ему, что сам генерал Фарриш отдал приказ об его аресте. И сразу передо мной оказался обыкновенный трус, лишенный всякой поддержки.

— Но Петтингер, Петтингер… — Трой затянул пряжку портупеи. Брови его сошлись на переносице. Ему вспомнился рядовой Шийл, как он цеплялся за него, выбравшись из груды трупов.

Иетсом вдруг овладела глубокая усталость, словно иссяк запас его внутренних сил.

— Благодаря показаниям Люмиса и вдовы Ринтелен мы шаг за шагом восстановили все, что делал Лемлейн в эту ночь. Я совершенно точно сказал ему, когда он спрятал Петтингера, — и тогда он мне сказал, где он его спрятал. А раз уж я узнал про бомбоубежище с двумя выходами, скрывать имя Петтингера больше не имело смысла. Лемлейн попался потому, что не представлял себе, как мы, в сущности, мало знаем. Вот и все.

— Не пойму я вас, Иетс. — Трой внимательно посмотрел на Иетса. — Для меня это, может быть, самый большой день за всю войну. Как-то, еще в Арденнах, вы обещали, что поможете мне разыскать мерзавца, который расстрелял моих солдат, — и вот теперь вы это сделали, хотя прошло много времени и мы оба положили немало трудов. Так неужели вас это не трогает?

— Мы его еще не поймали, — уклончиво ответил Иетс.

— Поймаем! — Трой решительно поднялся. — В жизни не был ни в чем так уверен. Это логика вещей. Должна же война привести к чему-то…

Иетс в ответ улыбнулся бледной, усталой улыбкой:

— Когда эта серая личность вдруг произнесла «Петтингер», — я на мгновение подумал: вот оно. Но поймите, Трой, что значит один человек, даже два, если присчитать сюда и Уиллоуби? Это еще только начало. Когда я сел на пароход и мы поплыли по Гудзону и дальше, через океан, я не думал, что ввязываюсь в дело, которому нет конца…

Трой с минуту молчал, задумавшись. Потом встряхнулся и сказал:

— Ладно, пока что пойдем ловить мерзавца!

— А вы не хотите позвонить Карен и позвать ее с нами?

Трой понял мысль Иетса. Эта операция должна была полностью реабилитировать его, Троя. Но он отказался, тревожась за нее. Кто его знает, как там все обернется.

Они взяли с собой десятка полтора людей — достаточно, чтобы блокировать оба выхода ринтеленовского бомбоубежища. Злосчастного Лемлейна тоже прихватили, и он в своей благопристойной, хоть и взмокшей от пота серой тройке выглядел крайне нелепо среди вооруженных и защищенных стальными касками солдат.

Они въехали в главные ворота заводов Ринтелен и попали на дорогу, проложенную в хаосе обломков бетона и стали. Они увидели группы рабочих, занятых расчисткой территории, — Лемлейн всерьез принялся за восстановление ринтеленовской империи. Справа от этой дороги возвышалось некогда здание конторы; сейчас от него остался только остов — три стены, четвертая почти совсем обрушилась.

Тут же, за углом, был вход в убежище, едва заметный среди развалин, — дыра величиной в половину человеческого роста.

Руководство взял на себя Трой.

— Оставайтесь здесь с пятью солдатами, — сказал он Иетсу. — А я возьму остальных и пойду прикрывать второй выход.

Солдаты стали спрыгивать с привезшего их грузовика.

— Имейте в виду, что, может быть, придется стрелять, — сказал им Трой. — Тот молодчик вооружен, а я не желаю терять ни одного человека, — и он ушел, уводя с собой половину маленького отряда. Иетс смотрел, как головы Троя и его солдат мелькали среди освещенных солнцем развалин, то появляясь, то вновь исчезая, и наконец окончательно скрылись из виду. Иетс подавил вздох. Это не было сожаление. Он сознательно уступил Трою свои права на Петтингера.

Немного спустя Трой вернулся один.

— Нашли второй ход, — сказал он. — Все в порядке.

Иетс позвал Лемлейна, который оставался на грузовике под охраной шофера.

— Ступайте туда, — сказал он. — Скажите Петтингеру, что игра проиграна. Пусть выйдет наверх, спокойно, бросив оружие. Мы предпочитаем окончить это дело без кровопролития. Но если он вздумает стрелять, его убьют на месте. Так и передайте.

Лемлейн замотал головой. Он не в силах говорить. Он не в силах двигаться. Иетс ведь видит сам. Зачем требовать невозможного?

— Герр Лемлейн, — сказал Иетс, — никого из своих людей мы туда посылать не будем. Вы не рассчитывайте на это. Вы его туда посадили, вы его оттуда и выведите.

Лемлейн смотрел на Иетса рассеянным, блуждающим взглядом. Он узнавал ту грозную настойчивость, которая сломила его во время допроса. О, он долго держался. На каждый вопрос у него готов был ответ, неопровержимо доказывающий, что виноват не он, а кто-то другой. И только Петтингер подвел. Тут уж ни на кого вину переложить нельзя было. И ему пришлось сознаться, выдать все, выдать себя самого.

Он услышал ровный голос Троя:

— Поторапливайтесь, Лемлейн. Иначе я должен буду заставить вас поторопиться, а мне этого не хотелось бы.

Хорошо, хорошо, он идет. Медленными, нетвердыми шагами Лемлейн направился к зияющей черной дыре и исчез в ней.

Остальные ждали. Припекало солнце. Фигуры солдат с винтовками наперевес, обращенными ко входу в убежище, казалось, подрагивали в сухом, пыльном, сверкающем воздухе. От земли исходил слабый гнилостный запах тления.

Иетс и Трой прислушивались. Но из убежища не доносилось ни звука. Вероятно, Петтингер прячется где-то в самой глубине; Лемлейну нужно время, чтобы до него добраться.

— А не мог он нас одурачить, как вы думаете? — спросил Трой. — Может быть, есть третий выход, и оба голубчика ускользнули и теперь потешаются над нами?

— Нет, — сказал Иетс. — Я проверил расположение.

— Может быть, Петтингер решил удержать Лемлейна в качестве заложника?

— Это было бы просто глупо, — сказал Иетс. — Едва ли он настолько переоценивает значение Лемлейна для нас. И должен же он понимать, что рано или поздно мы войдем в убежище…

— А может быть, Петтингера там давно уже нет; Лемлейн его не нашел, а выйти не решается из страха перед нами?…

Хлопнул выстрел, где-то очень далеко, и вслед за ним — приглушенный грохот.

Солдаты замерли.

В отверстии показалось лицо Лемлейна, мертвенно-бледное, с разинутым, перекошенным ртом. Последним усилием бургомистр выполз из отверстия и тут же потерял сознание.

— Фельдшера! — крикнул Трой.

Из живота у Лемлейна текла кровь, он корчился от боли, на губах его выступила пена, глаза закатились так, что видны были только желтоватые белки, как у слепого.

— Сделайте ему укол! — сказал Трой. Фельдшер уже разрезал рукав пиджака Лемлейна.

Он воткнул шприц под кожу. Дыхание Лемлейна стало ровнее. Он зашевелил губами, пытаясь что-то сказать. Иетс приложил ухо к его тонким бескровным губам.

— Не мо… не может… справиться… — Слова перебил сердитый, болезненный кашель. Лемлейн как будто смеялся над чем-то, но над чем, Иетс не мог понять. — Говорю… выходите… стреляет… не может справиться… ни с чем…

— От него ничего не узнаешь, — сказал Иетс. — Что, капрал, кровотечение остановить нельзя?

— Нет, сэр.

— Тогда вызовите санитарную машину, — сказал Трой. Фельдшер ушел.

— Что же теперь делать? — спросил Трой, не то сердито, не то огорченно, не то и сердито и огорченно вместе.

Иетс поднялся на ноги.

— Двоих людей ко мне! — скомандовал он. И, повернувшись к Трою, сказал спокойным тоном: — Я иду вниз. Приятно будет поставить последнюю точку.

Подошли два солдата и встали рядом с Иетсом.

— Предоставьте дело мне, — сказал Трой. — Я ведь сказал, что не допущу потерь. На этот раз нет. Мерзавец не стоит даже царапины на колене любого из вас! — Он вгляделся в черноту входа.

Иетс тоже посмотрел туда — и вдруг ему вспомнились жители Энсдорфа.

Трой наконец принял решение. Он сделал знак шоферу грузовика, и тот поспешно подошел к ним.

— Скажите, у вас случайно не сохранились те толовые шашки?

— Толовые шашки? — с недоумением повторил шофер; но тут же его лицо просветлело — он понял. Еще в Нормандии ему выдали четыре мешка полуфунтовых брусков тринитротолуола по восемнадцать штук в каждом, чтобы в случае надобности прокладывать машине дорогу через изгороди. Он совсем позабыл про них, поскольку тринитротолуол без взрывателя не представлял никакой опасности, и забытые мешки все это время пролежали под сиденьем кабины.

— Прикажете принести их, сэр? — спросил он.

— Да, пожалуйста.

Шофер сходил к машине и вернулся, таща под мышкой два мешка; капсюли и шнур оказались у него в кармане.

Трой взял один мешок и положил на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей в убежище. Потом соединил капсюль со шнуром. Шофер вытащил из другого кармана клещи. Трой закрепил шнур и вставил капсюль в канал среднего бруска заряда.

— Вот! — он отмерил около трех футов шнура,, отрезал и подал конец Иетсу. — Этого хватит. Теперь скажите мне, Иетс, сколько на ваших часах, только точно.

Иетс сказал, что восемнадцать минут пятого.

— Шестнадцать… восемнадцать, — повторил Трой, сверяя со своими. — Значит, так: вы даете мне пятнадцать минут срока. Через пятнадцать минут вы зажигаете шнур. У вас будет полторы минуты, чтобы добежать до грузовика. — Он улыбнулся. — Все ясно?

— Все ясно, — сказал Иетс, беря у него из рук шнур.

Трой захватил второй мешок с толом и стал пробираться к дальнему выходу из убежища. Иетс ждал. Подошла санитарная машина. Лежавшего без сознания Лемлейна подняли на носилках и увезли. Медленно тянулись минуты. В такие минуты мысль всегда работает особенно четко. Иетс думал о человеке, который сейчас окажется замурованным там, под землей; ему тоже придется ждать, ждать без конца; он узнает терзания голода, на которые он столько раз обрекал других; нестерпимую жажду; леденящий холод — холод отчаяния; потом в неподвижном спертом воздухе станет трудно дышать; начнет слабеть тело; его сморит сон, долгий тягостный сон с кошмарами, которые камнем навалятся на грудь и придавят сердце; и он будет просыпаться весь в липком, холодном поту, пока не заснет последним страшным сном. Или от ужаса он лишится рассудка, перестанет сознавать, что с ним. И сколько же времени понадобится ему, чтобы понять и поверить, что это конец, что оба выхода из туннеля закрыты навсегда?

В одном ему во всяком случае повезло — при нем оружие. Он может разом все кончить, если захочет. Но он не захочет. Потому что будет цепляться за надежду, последнюю надежду…

Потом Иетс стал думать о себе. То, что ему сейчас предстояло сделать, короткое чирканье спички, было словно жирная черта внизу счета. Вот он, этот счет, весь перед глазами. Много в нем записей красным, а много такого, что он охотно бы вычеркнул, не показал никому, даже Рут. Вот это, сегодняшнее, невозможно рассказать дома — на него вытаращили бы глаза. Кто он будет там? По-прежнему свой, такой же, как другие, преподаватель немецкого языка и литературы, участник товарищеских чаепитий в профессорском клубе, почтительный собеседник Арчера Лайтелла, руководителя кафедры.

Нет, Рут он расскажет все. Если кто-нибудь может понять, так только она. С того самого дня, когда он впервые ступил на нормандский берег, все, что он делал, он делал ради нее — с трудом, неохотно, против воли, но он это делал ради нее и ради себя, ради обоих. Ему томительно хотелось рассказать ей об этом — о том, как чиркнула спичка, обо всем, с начала и до конца. Это все слишком огромно, чтобы держать в себе; он с ума сойдет, если будет держать это в себе; нужно вложить это в слова, произнести вслух. Что пользы в том, что ты узнал многое, если ты будешь это знать один?

Иетс взглянул на часы. Время истекло.

Он приказал своим людям уйти. Он чиркнул спичкой, прикрыв ее ладонью, поднес к концу шнура и мгновение смотрел, как огонек бежит по шнуру. Потом нарочито неторопливо он повернулся и пошел к грузовику.

Секунды…

Потом удар, грохот, пыль. И ответный удар с другого конца, где Трой.

Дело сделано.

 

12

Вдова уже была на грузовике. Солдаты помогли ей усесться в кресло возле письменного стола, который некогда принадлежал ее мужу. Она бессильно уронила свои толстые руки на полированную доску и пальцами вцепилась в ее края, словно хотела слиться с этим столом, сделать его частью своей обильной плоти.

Теперь в кузов подсаживали Памелу, и она истошным голосом кляла всех и вся на свете: американцев, обитателей «Преисподней», помогавших грузить личное имущество ее и ее матери, которое им разрешено было взять с собой; лукаво ухмылявшегося Корнелиуса — он собирался на родину, в Голландию, и зашел проститься с прежними господами; человечество; день, когда она родилась; день, когда Петтингер переступил порог замка. Запыхтел мотор, и грузовик покатил по аллее. Густой дым газогенератора скоро заволок фигуры обеих женщин. У ворот замка наступила тишина. Она длилась до тех пор, пока грузовик не скрылся из виду. Тогда толпа ожила. Вчерашние жители «Преисподней» бросились в замок, торопясь утвердить свои вновь обретенные права.

Трой вел Карен мимо пустых гаражей и конюшен, мимо домиков для служащих — каждый домик был настоящим маленьким коттеджем, с кухней и со всеми удобствами.

— У нас мало времени, — с ласковым сожалением сказала Карен. — Фарриш уже здесь, в полном параде…

— Ну ничего, еще несколько минут! — Тон у Троя был и радостный, и в то же время серьезный. Чуть охрипшим голосом он пояснял Карен: — Мы тут прекрасно все устроим! Людей разместим в самом замке и вот в этих коттеджах, конюшни и гаражи тоже переоборудуем под жилье и частично под мастерские. А не хватит места, поставим еще стандартные домики в парке.

Он говорил как строитель, как разумный человек, который видит перед собой живое, интересное дело. Карен сжала его руку.

— Вот вернусь в Америку, — продолжал он, — займусь налаживанием своей жизни. Выстрою себе дом, осяду и буду жить и забывать.

— Вы не сможете забыть.

— Да. Пожалуй, не смогу. Но дом я себе все-таки выстрою. Я могу много работать, Карен. Вы не представляете, как много я могу работать, если вижу перед собой цель и верю, что достигну ее.

Карен обвела взглядом парк, холмистые дали, горизонт, ощетинившийся заводскими трубами Креммена. Посмотрела на замок, который был точно крепость, взятая человеком, который стоял с ней рядом. И наконец остановила взгляд на нем самом, на его энергичном лице, обращенном к ней в сосредоточенном, но спокойном ожидании. Она подумала о войне, о том, к чему эта война привела. И подумала, что теперь настанет время, когда жить только и можно будет, имея рядом такого человека.

— Хотите, чтобы мы были вместе? — просто спросил он.

— Да.

— Совсем вместе, навсегда? ~ Да.

— Вы уверены, Карен? Не передумаете?…

Вместо ответа она повернулась к нему. Губы у него были сухие и твердые, и он больно придавил подбородком ее лицо.

— Милый, — шепнула она. — Вот ты какой… Потом он повел ее в замок неторопливым уверенным шагом, и Карен казалось, будто он несет ее на руках.

Решено было, что профессор Зекендорф обратится к людям из «Преисподней» с речью, а Абрамеску будет переводить самые существенные места этой речи для американского начальства, присутствующего на торжестве.

Девитт слушал медленно произносимые слова чужого ему языка; он не понимал их смысла, но ощущал достоинство, с которым они говорились, чувствовал их силу, рожденную страданием. Девитт посмотрел на Келлермана, который довел профессора до лестницы и остался у ее подножия; потом он перевел глаза на толпу исхудалых, жавшихся друг к другу людей, мужчин и женщин.

Девитт услышал зычный голос Абрамеску. Слова, лишенные того волнения, которое в них вкладывал старый профессор, звучали резко, каждая мысль приобретала трезвую конкретность факта.

— Мы сумели пережить концлагерь, — говорил Абрамеску, — потому что мы помогали друг другу, потому что мы действовали заодно, а не во вред один другому.

Абрамеску сделал паузу и стал проглядывать свои записи, выбирая следующее место для перевода. Девитт пожалел, что не знает языка.

— Что еще мы поняли в лагере? Мы поняли, что враг бывает не только за линией фронта или по ту сторону границы. К чему мы стремимся? Что нам нужно? Страна, где люди могли бы жить, не зная страха, не опасаясь за свою жизнь, свои идеи и плоды своих трудов. В Германии враг всего того потерпел поражение, но он не сокрушен…

Девитт снова перевел глаза на группу людей из «Преисподней». Их врагом были немцы — немцы, как и они сами.

— Для этого врага не существует границы, — трубил Абрамеску, — ни германской, ни какой-либо иной. Будем рассматривать этот дом как школу для подготовки бойцов против этого врага, где бы он ни скрывался…

До слуха Девитта вдруг дошло нетерпеливое постукивание о пол генеральского сапога. Абрамеску сложил свои записки и, весь красный от удовольствия, отправился на свое место. Тогда по лестнице размеренным шагом поднялся Фарриш. Он встал прямо под флагом, водруженным на том месте, где раньше красовался портрет Максимилиана фон Ринтелена. Оттуда, с высоты, он оглядел свою аудиторию — американцы с одной стороны, сбившиеся в кучу немцы с другой. Его руки беспокойно шевелились, ему не хватало его стека.

— Это поместье давно уже у меня на примете, — начал Фарриш. — Я себе говорил: вот это как раз подходящее место для бывших заключенных. Я, к вашему сведению, всегда заботился о нуждах простого человека. И не потому, что я какой-нибудь там теоретик или философ. В теориях и философиях я ничего не смыслю. Я простой солдат. Но когда я вижу, что нужно сделать, я иду и делаю. Вот так я одерживал все свои победы. Так мы и войну выиграли. Так и тут: я пошел и реквизировал для вас этот дом. Но помните, он составляет американскую собственность. Там, где мы, там Америка, и никаких глупостей мы не потерпим. То, что тут говорил профессор, все это очень мило и хорошо, я одобряю. Я всегда одобряю благородные чувства. Но при всем том каждый должен знать свое место…

Девитт оглянулся и поймал взгляд Иетса. Едва заметным движением головы он указал на дверь. Оба на цыпочках вышли из холла, где Фарриш продолжал ораторствовать.

— Не могу больше, — сказал Девитт.

Они уселись на каменной скамье у дверей замка.

— Он, наверно, видел, как мы ушли, — сказал Иетс. Девитт пожал плечами:

— Я все равно возвращаюсь в Штаты. Подал в отставку. Пора, уже годы такие. Да и война ведь, собственно, окончилась.

— Еще есть много дела, — сказал Иетс, уголком глаза наблюдая за полковником. Девитт как-то сразу постарел.

— Я знаю, что дела еще много, — согласился Девитт, — но теперь вы уже отлично будете справляться и без меня. Вы, Трой, любой честный, порядочный и сознательный человек.

Иетс взвесил эти слова и почувствовал их справедливость. Он теперь может действовать на свой страх и риск и не растеряется, с чем бы ни пришлось столкнуться на пути. Он вырос.

— Дело было так, — продолжал Девитт. — Когда разыгралась эта история с Уиллоуби, Фарриш сказал, что, если мне удастся доказать, что все это правда, он уйдет из армии. Что ж, мы свое доказали. Но у него не хватило духу сдержать слово. Великий полководец Фарриш! Не хватило у него духу признать, что он неправ, что он не годится в строители нового мира. Я сказал ему: «Генерал, для нас двоих здесь места нет». Он засмеялся. Вы знаете его манеру смеяться. Когда-то она мне нравилась; мне казалось, что это искренний смех здорового, сильного человека, но я ошибался. А перестав смеяться, он сказал: «Ну что ж, мой милый, придется, значит, вам уйти». Вот я и ухожу.

Иетс спросил:

— Вы уверены, сэр, что поступаете правильно?

Девитт подобрал с земли камушек и кинул его.

— Нет, — сказал он. — В том-то и беда, что я совсем не уверен. Но в наше время не так уж существенно, где именно быть. Хороший человек этот ваш профессор! Когда Абрамеску переводил нам его речь, я все время думал: «Если враг, о котором он говорит, победит в нашей стране, мне тоже не миновать концлагеря».

— Сочту за честь с вами там встретиться, сэр, — сказал Иетс.

Церемония в замке, как видно, пришла к концу. В дверях показался генерал. Взгляд его упал на Девитта и Иетса, сидевших рядом на скамье. Он сердито поджал губы, но не сказал ничего.