Лежу в постели – сейчас. Чувствую под боком льняную простыню, нагретую до температуры тела, слегка помятую. Я один, рядом нет никого. В груди уже не болит. Я не чувствую ничего. Вообще ничего, Мне хорошо.

С пробуждением сны исчезают, передержанные, как размытые снимки, под взглядом утреннего солнца, которое светит в окно моей спальни. Сны исчезают, сменяются воспоминаниями – медленно: и теперь, когда на подушке остался лишь алый цветок и еще – ее запах, память вдруг переполняется Бекки, и пятнадцать лет сыплются, как конфетти или опавшие лепестки, сквозь мои пальцы.

Тогда ей было двадцать. Я был значительно старше. Двадцатисемилетний мужчина, успешно делающий карьеру. Женатый, с двумя дочками-близнецами. И я был готов бросить все ради нее.

Мы познакомились на конференции в Гамбурге, в Германии. Она выступала на презентации развивающихся технологий в области интерактивных зрелищных развлечений, и я сразу подумал, как только увидел ее в первый раз, что она привлекательная и забавная. У нее были длинные темные волосы и голубые глаза с зеленоватым отливом. Поначалу мне показалось, что она напоминает мне кого-то из знакомых, но потом до меня дошло: на самом деле у меня нет и не было таких знакомых, просто она была очень похожа на Эмму Пил, героиню Дайаны Ригг в телесериале «Мстители». Я влюбился в нее, черно-белую, и бредил ею, когда мне еще не исполнилось и десяти.

В тот же день, ближе к вечеру, когда мы случайно столкнулись в гостиничном коридоре – я как раз собирался на пьянку с участием продавцов программного обеспечения, – я похвалил ее выступление. Она сказала, что она актриса, и что ее наняли специально, чтобы выступить на презентации («В конце концов, не всем же играть в театрах Уэст-Энда»), и что ее зовут Ребекка.

Потом я поцеловал ее у двери. Она вздохнула и прижалась ко мне.

До конца конференции Бекки спала у меня в номере. Я был люто влюблен, и она – хотелось бы думать – тоже. Наш роман продолжался и по возвращении в Англию: яркий, веселый и восхитительный. Я был влюблен, я знал это точно, и любовь ощущалась шампанским, ударившим в голову.

Я проводил с ней все свободное время. Говорил жене, что задерживаюсь на работе, что без меня у них полный завал. А сам мчался к Бекки в Баттерси.

Мне очень нравилось ее тело: ее золотистая кожа, ее голубые глаза с зеленоватым отливом. Ей было трудно расслабиться во время секса. Похоже, ей нравился секс как идея, но как практическое воплощение он ее не впечатлял. Оральный секс вызывал у нее легкое отвращение, и не только когда она делала что-то сама. Больше всего ей нравился секс, когда все заканчивалось очень быстро. Но меня это не задевало: мне хватало ее красоты и ее остроумия. Мне нравилось, как она лепит из пластилина маленьких человечков с кукольными лицами. Мне нравилось, как пластилин забивается ей под ногти тонкими темными полумесяцами. У нее был красивый голос, и иногда она пела – просто так, от хорошего настроения. Популярные песни, фольклорные песни, отрывки из оперных арий, глупые песенки из телерекламы – первое, что приходило в голову. Жена вообще никогда не пела. Даже детские колыбельные нашим девочкам.

Краски как будто делались ярче, когда рядом со мной была Бекки. Я стал замечать разнообразные «мелочи жизни», которые просто не видел раньше: разглядел изысканную элегантность цветов, потому что Бекки любила цветы; пристрастился к немому кино, потому что Бекки любила немое кино, «Багдадского вора» и «Шерлока-младшего» я пересматривал по сто раз; я стал собирать фонотеку из кассет и компактов, потому что Бекки любила музыку, а я любил Бекки и любил то, что любила она. Раньше я просто не слышал музыки: не понимал черно-белого изящества, присущего безмолвному клоуну; никогда не смотрел по-настоящему на цветы – до того, как мы встретились с Бекки.

Она сказала, что хочет уйти из театра – что ей нужно уйти из театра, – и заняться чем-то другим, чтобы зарабатывать больше денег и зарабатывать на постоянной основе. Я познакомил ее с моим старым приятелем из музыкального бизнеса, и он взял ее личным секретарем. Иногда меня мучил вопрос, спят они или нет, но расспрашивать я не стал – не решился, хотя много раз собирался. Я не хотел подвергать опасности то, что было у нас двоих, и знал: у меня нет причин упрекать ее в чем бы то ни было.

– Как ты думаешь, что я чувствую? – спросила она, когда мы вышли из тайского ресторанчика в двух кварталах от ее дома, где мы ужинали всякий раз, когда мне выдавалась возможность приехать к ней. – Когда знаю, что вот ты приехал, и все хорошо, но вечером ты все равно возвратишься к жене. Как ты думаешь, это легко?

Я знал, что она права. Я не хотел никого обижать, не хотел никому делать больно, но у меня было такое чувство, как будто меня разрывает на части. Я совершенно забросил работу в своей компьютерной фирме. Я собирался с духом, чтобы сказать жене: я ухожу. Мне представлялось, как обрадуется Бекки, когда узнает, что теперь я уже безраздельно с ней – насовсем. Да, Кэролайн, жене, будет больно. Больно и тяжело. А девочкам будет еще тяжелее. Но так было нужно.

Каждый раз, когда я играл с дочками, с моими почти одинаковыми близняшками (подсказка: у Аманды над верхней губой – крошечная родинка, лицо у Джессики – чуть круглее) с волосами медового цвета, чуть светлее, чем у Кэролайн, каждый раз, когда мы ходили в парк, когда я купал их перед сном и укладывал спать, в сердце свербела тягучая боль. Но я знал, что мне делать – что надо сделать. Я знал; боль, которую я ощущаю сейчас, скоро сменится радостью, потому что я буду с Бекки, я буду с ней жить, и любить ее, и проводить с ней все время.

До Рождества оставалось чуть меньше недели, и дни стали короткими – короче уже не бывает. Я пригласил Бекки поужинать в «нашем» тайском ресторанчике и, наблюдая за тем, как она слизывает ореховый соус с палочки куриного сатая, сказал ей, что ухожу из семьи – совсем скоро, – что бросаю жену и детей ради нее. Я думал, она улыбнется. Ждал этой улыбки. Но она ничего не сказала – и не улыбнулась.

Когда мы пришли к ней домой в тот вечер, она не захотела ложиться со мной в постель. Она объявила, что между нами все кончено. Я напился и плакал – в последний раз во взрослой жизни. Я умолял ее передумать.

– С тобой больше не весело, – сказала она, так спокойно и просто, а я сидел на полу у нее в гостиной, брошенный и несчастный, привалившись спиной к старенькому потертому дивану. – Раньше с тобой было весело и хорошо. А теперь стало нехорошо. Ходишь, как неприкаяный... Скучно.

– Прости, – сказал я с неумеренным пафосом. – Прости. Я так больше не буду.

– Вот видишь, – сказала она. – Совершенно не весело.

Она ушла в спальню и заперла дверь на ключ, а я еще долго сидел на полу в гостиной и прикончил бутылку виски, как говорится, в одно лицо, а потом, пьяный в дым, принялся бродить по квартире, трогая ее веши и пуская слезливые сопли. Я прочел ее дневник. Пошел в ванную, выудил ее трусики из корзины с грязным бельем и прижал их к лицу, жадно вдыхая ее ароматы. В какой-то момент я затеял стучаться в дверь спальни и звать ее, но она не ответила и не открыла.

Ближе к утру я слепил себе горгулью – из серого пластилина.

Помню, как это было. Я почему-то был голый. Нашел на камине огромный кусок твердого пластилина, долго мял его обеими руками, месил, точно тесто, пока он не сделался пластичным и мягким. Потом я мастурбировал в пьяном, злобном и разгоряченном безумии, а когда все закончилось, смешает свою белую сперму с плотной бесформенной серой массой.

Скульптор из меня – никакой, но в ту ночь из-под моих неумелых пальцев вышло странное нечто. Вышло и обрело форму: большие нескладные руки, ухмыляющаяся рожа, короткие толстые крылья, скрюченные ноги. Существо, сотворенное мной из похоти, злости и жалости к себе и крещенное последними каплями виски, вытряхнутыми из пустой бутылки. Я поставил ее на грудь, поверх сердца – мою крошечную горгулью, – чтобы она защищала меня от красивых женщин с голубыми с зеленым отливом глазами и оберегала от всяких чувств – чтобы я больше уже никогда ничего не почувствовал.

Я лежал на полу с горгульей на груди, а еще через пару мгновений я уже спал.

Когда я проснулся, часа через три, дверь в ее спальню по-прежнему была заперта, а на улице было еще темно. Я дополз до ванной и заблевал весь унитаз, и пол, и разбросанное белье, которое я вытащил из корзины. Потом я поехал домой.

Не помню, что я сказал жене. Может, она ничего не спросила. Потому что есть вещи, о которых лучше не знать. Не спрашивай и не получишь ответа – примерно так. Может быть, Кэролайн что-то съязвила насчет рождественских пьянок. Не помню.

Я больше ни разу не был в той квартире в Баттерси.

Несколько раз мы случайно встречались с Бекки на улице, в метро или в Сити. Эти встречи всегда проходили неловко. Она была нервной и скованной – и я, без сомнения, тоже. Мы говорили друг другу «Привет», она поздравляла меня с очередным достижением – я направил свою энергию на работу и создал империю виртуальных развлечений (как частенько ее называли), хотя скорее не империю, а мелкое княжество музыки, театра и интерактивных приключений.

Иногда я знакомился с женщинами – умными, красивыми, замечательными женщинами, в которых я мог бы влюбиться, которых мог бы любить. Но я их не любил. Я вообще никого не любил.

Сердце и разум: я все-таки слушался разума и старался не думать о Бекки, убеждал себя, что не люблю ее, что она мне не нужна, что я о ней даже не вспоминаю. Но когда я все-таки думал о ней, вспомнил ее глаза, ее улыбку – мне было больно. Боль разрывала мне грудь. Острая, ощутимая, настоящая боль внутри. Словно кто-то впивался мне в сердце когтями.

В такие мгновения мне представлялось, что я ощущаю в груди крошечную горгулью. Холодная, словно камень, она обернулась вокруг моего сердца и защищает меня, пока боль не пройдет, пока не вернется полная бесчувственность. А когда я уже ничего не чувствовал, я опять возвращался к работе.

Прошли годы: дочери выросли и уехали из дома, поступили в колледж (одна – на севере, другая – на юге, мои не совсем одинаковые близняшки), и я тоже ушел из дома, оставил его Кэролайн, а сам перебрался в большую квартиру в Челси и стал жить один, и был если не счастлив, то хотя бы доволен.

А потом было вчера. Дело близилось к вечеру. Бекки заметила меня первой, в Гайд-парке. Я сидел на скамейке, читал книжку на теплом весеннем солнышке, и она подбежала ко мне и прикоснулась к моей руке.

– Не забыл старых друзей? – спросила она. Я оторвался от книжки.

– Здравствуй, Бекки.

– Ты совсем не изменился.

– Ты тоже.

В моей густой бороде поселилась серебристая седина, волосы на голове изрядно поредели. А она превратилась в элегантную женщину «за тридцать». Но я сказал правду. И она – тоже.

– Ты добился успеха, – сказала она. – О тебе пишут в газетах.

– Это значит лишь то, что мои рекламщики не зря получают зарплату. А ты чем сейчас занимаешься?

Она стала директором пресс-службы одного из независимых телеканалов. Сказала, что очень жалеет, что бросила сцену. Теперь она бы наверняка получила место в одном из театров Уэст-Энда. Она провела рукой по своим длинным темным волосам и улыбнулась, как Эмма Пил, и я бы пошел за ней хоть на край света. Я закрыл книжку и убрал ее в карман.

Мы шли через парк, держась за руки. Весенние цветы кивали нам крошечными головками – желтыми, белыми и оранжевыми.

– Как у Вордсворта, – сказал я. – Желтые цветы.

– Нарциссы, – сказала она. – У Вордсворта были нарциссы.

Была весна, мы гуляли в Гайд-парке и почти сумели забыть, что нас окружает огромный город. Мы купили мороженое – два рожка с холодными сладкими разноцветными шариками.

– У тебя кто-то был? – спросил я, как бы между прочим, облизывая мороженое. – Ну, тогда. Ты меня бросила ради кого-то другого?

Она покачала головой.

– Просто ты начал становиться каким-то уж очень серьезным. Вот и все. И я не хотела разбивать семью.

Позже, уже совсем вечером, она повторила:

– Я не хотела разбивать семью. – Она потянулась, лениво и томно, и добавила: – Тогда. А теперь мне все равно.

Я не стал говорить ей, что я развелся. Мы поужинали в японском ресторанчике на Грик-стрит, взяли суш и сасими и большую бутылку сакэ – согреться и напоить вечер мягким сиянием рисового вина. Потом мы поехали ко мне, на такси золотистою цвета.

Вино разлилось светлым теплом в груди. У меня в спальне мы целовались, обнимались и смеялись, как дети. Бекки внимательно рассмотрела мою коллекцию компактов, поставила «The Trinity Sessions» «Ковбой Джанкис» и стала тихонечко подпевать. Это было несколько часов назад, но я не помню мгновения, когда Бекки разделась. Зато я помню ее грудь – по-прежнему очень красивую, хотя уже и не такую упругую, как тогда, когда ей было двадцать, – и возбужденные темно-красные соски.

Я слегка растолстел за прошедшие годы.

Она осталась такой же стройной.

– Ты мне сделаешь языком? Там, внизу? – прошептала она, когда мы легли на кровать, и я сделал, что она просила. Ее пурпурные, ненасытные, гладкие нижние губы жадно раскрылись навстречу моему рту, ее клитор набух под моим языком, и мой мир переполнился солоноватым вкусом ее естества, я лизал ее, и сосал, и дразнил языком и покусывал зубами на протяжении, как мне казалось, бессчетных часов.

Она кончила, один раз – тело дернулось, словно в спазме – под моим языком, а потом она притянула меня к себе, лицом к лицу, и мы целовались, а потом она направила меня в себя.

– У тебя всегда был такой большой член? – спросила она. – И тогда, пятнадцать лет назад?

– Да, наверное.

– М-м-м...

Спустя какое-то время она сказала:

– Хочу, чтобы ты кончил мне в рот.

И уже очень скоро я сделал так, как она хотела.

Потом мы долго лежали – просто лежали, даже не прикасаясь друг к другу, – и она спросила, первой нарушив молчание:

– Ты меня ненавидишь?

– Нет, – ответил я сонно. – Раньше – да. Я ненавидел тебя много лет. И любил.

– А теперь?

– Нет, я тебя не ненавижу. Все прошло. Улетело в ночь, как воздушный шарик.

Я понял, что говорю правду.

Она прижалась ко мне.

– До сих пор не могу поверить, что я отпустила тебя тогда. Я не повторяю ошибки дважды. Я люблю тебя.

– Спасибо.

– Не «спасибо», дурак. Скажи: «Я тоже тебя люблю».

– Я тоже тебя люблю, – отозвался я сонным эхом и поцеловал ее в губы, все еще липкие и влажные.

Потом я заснул.

Во сне я чувствовал, как что-то шевелится у меня внутри: что-то сдвигается и изменяется. Холод камня, целая жизнь беспросветной тьмы. Что-то рвалось, что-то билось, как будто сердце ломалось на части. Мгновение предельной боли. Чернота, странность, кровь. Наверное, серый рассвет – это тоже был сон. Я открыл глаза, вырвавшись из одного сновидения, но еще не совсем просыпаясь. Моя грудь была вскрыта, темный разрез проходил от пупка до шеи, и огромная бесформенная рука, пластилиново-серая, погружалась внутрь, мне в грудь. В каменных пальцах запутался длинный черный волосок. Я наблюдал, как рука уходит в разрез на груди – так насекомое прячется в щель, когда в помещении включают свет. Я смотрел, сонно щурясь, и это было так странно, но то, как спокойно я воспринимал эту странность, лишний раз подтверждало, что это просто еще один сон, разрез у меня на груди затянулся, исчез без следа, и холодная рука сгинула навсегда. Мои глаза вновь закрылись. На меня навалилась усталость, и я сорвался обратно в умиротворяющую темноту, пропитанную ароматом сакэ.

Наверное, мне снилось что-то еще, но этих снов я не запомнил.

Я проснулся, уже по-настоящему, буквально через пару минут. Солнце светило мне прямо в лицо. Я проснулся один, рядом не было никого. Только алый цветок лежал на подушке. Сейчас я держу его в руке. Цветок похож на орхидею, хотя я не особенно разбираюсь в цветах. И еще у него странный запах: солоноватый и женский.

Наверное, его оставила Бекки, когда уходила. Пока я спал.

Уже совсем скоро мне надо будет вставать. Вставать с этой постели и продолжать жить.

Интересно, увидимся ли мы снова когда-нибудь? Я вдруг понимаю, что мне все равно. Чувствую смятую простыню под боком, чувствую, как воздух холодит мне грудь. Мне хорошо. Мне действительно хорошо.

Я вообще ничего не чувствую.