Леонид Утесов

Гейзер Матвей Моисеевич

Глава одиннадцатая

В КРУГУ ПИСАТЕЛЕЙ И АКТЕРОВ

 

 

«Одессит Иванович» (Утёсов и Чуковский)

Не только месяц, но даже год, когда познакомились Корней Иванович Чуковский и Леонид Осипович Утёсов, сегодня установить трудно. Но с уверенностью можно сказать, что вскоре после переезда Утёсова в Петроград они стали приятелями, а приятельство это перешло в дружбу. По свидетельству многих, знавших Чуковского и Утёсова в двадцатые годы, Корней Иванович с семьей часто ходил на выступления Утёсова, в особенности на те вечера, где он читал Шолом-Алейхема, Зощенко, Бабеля. Но больше всего Чуковский любил Утёсова в роли Менделя Моранца в комедийном спектакле, поставленном в Свободном театре.

Александр Яковлевич Шнеер рассказывал мне: «Чуковский утверждал, что аншлаг на Менделя Маранца в „Свободном театре“ делает он. Корней Иванович так полюбил этого еврея-романтика, совершенно не приспособленного к реальной жизни, что ходил едва ли не на каждый спектакль». Действительно, в этом спектакле Утёсов явил зрителям неведомый им образ местечкового мудреца, чем-то напоминающего героев Шолом-Алейхема. Корней Иванович восхищался этой ролью Утёсова. Он отмечал, что этот задерганный житейскими невзгодами чудак в исполнении Утёсова так преподносил мысль из Екклесиаста «все суета сует», что не верить ему было невозможно. Не только сам герой пьесы, но и зрители становились оптимистами — и это в Петрограде середины двадцатых годов, где оснований для оптимизма было не слишком много.

Корней Иванович Чуковский так полюбил искусство Утёсова, что в те годы, когда Леонид Осипович ушел из театра, а был занят только музыкой, продолжал ходить вместе с семьей на музыкальные представления созданного им оркестра. Однажды ради этого он даже отказал в визите Юрию Тынянову. В дневнике Чуковского за 23 декабря 1932 года читаем: «Мы в этот день торопились на Утёсова и вышли вместе. Тынянов нарочно пошел нас провожать, лишь бы не остаться наедине со Шкловским».

Однажды, в 1928 году, к Корнею Ивановичу пришли журналист Михаил Кольцов и фотохудожник Моисей Наппельбаум, чтобы отметиться в его знаменитой «Чукоккале». Не успел Корней Иванович раскрыть «Чукоккалу», чтобы «угостить» ею своих гостей, как в доме появился веселый и бодрый Леонид Осипович. Ему все откровенно обрадовались. Вот что записал Кольцов в тот день: «Если бы Утёсов играл, как я пишу — его прогнали бы со сцены. Если бы я писал, как Утёсов играет — меня прогнали бы из газет. А так ничего, живем. Работаем!..»

Леонид Осипович, заполучив «Чукоккалу» с ироническими строками Михаила Кольцова, написал под его записью: «Правильно». А потом, улыбнувшись, сказал: «Я вам, Корней Иванович, не позволю забыть, что вы родом из Одессы». И тут же без раздумий написал: «Это было в Одессе в 1914 году. Я вскочил на площадку трамвая. Купил билет. К рядом стоящей женщине подошел кондуктор. Она хватается за карман и обнаруживает пропажу кошелька. Начинает дико плакать. „Сколько денег было у вас?“ — спрашиваю я. „Двадцать копеек“, — говорит она. Я даю ей 20 коп., она покупает билет. Кондуктор уходит. „Тогда отдайте мне кошелек тоже“, — говорит она». Позже Утёсов рассказал об этом немного по-иному в своей книге «Спасибо, сердце!», но впервые новелла эта появилась именно в «Чукоккале».

Итак, знакомство Утёсова и Чуковского произошло в Ленинграде где-то во второй половине двадцатых годов, в пору, когда «Теа-джаз» был в этом городе очень популярен. Вот как вспоминает об этом выдающемся оркестре Симон Дрейден: «Посмотрите на лица слушателей-зрителей „Театрализованного джаза“ Л. Утёсова. Посмотрите-ка на этого более чем джентльменистого, гладко выбритого, удивительно холеного техрука одного из крупнейших заводов. Он разом скинул сорок лет с „трудового списка“ своей жизни. Так улыбаться могут только чрезвычайно маленькие дети! Или вот — бородач, перегнувшийся через барьер, ухмыляющийся до облаков, головой, плечами, туловищем отбивающий веселый ритм джаза. А эта девица — чем хуже других эта девица, забывшая в припадке музыкальных чувств закрыть распахнутый оркестром рот!»

Едва ли искусство джаза было близко жизненному восприятию Корнея Ивановича, но его привлекало то, что в программе Утёсова наряду с джазовым репертуаром было и чтение стихов. Это была не просто мелодекламация, но какое-то особое соединение музыки и слова, что способствовало органическому восприятию зрителями на одном и том же концерте стихотворения Багрицкого «Контрабандисты» и песни «С одесского кичмана…».

В дневниках Чуковского имя Утёсова встречается еще не однажды. Так, в записи от 28 сентября 1938 года, сделанной в Кисловодске, читаем: «27-го был у нас в санатории — Утёсов и рассказывал мне, Лежневу, Кирпотину и еще двум-трем мужчинам анекдоты. Анекдоты были так художественны, так психологически тонки, что я не мог утерпеть — созвал большую группу слушателей. Мы хохотали до изнеможения, — а потом провожали его (был еще Стенич), и он рассказывал по дороге еще более смешное, — но, когда мы расстались с ним, я почувствовал пресыщение анекдотами и даже какую-то неприязнь к Утёсову. Какой трудный, неблагодарный и внутренне порочный жанр искусства — анекдоты. Т. к. из них исключена поэзия, лирика, нежность — вас насильно вовлекают в пошлые отношения к людям, вещам, событиям — после чего чувствуешь себя уменьшенным и гораздо худшим, чем ты есть на самом деле».

Тогда, в 1939-м, Корней Иванович еще, видимо, не «дозрел» окончательно до восприятия утёсовских анекдотов. Позже он изменит свое отношение к ним. Почти через тридцать лет, а точнее 10 декабря 1967 года, Корней Иванович запишет в дневник: «Вышел с Мариной (внучкой Чуковского. — М. Г.) погулять по чудесному воздуху по нашей тропинке — и по дороге мы встретили: Нилина, потом Сергея Смирнова с женой, потом Татьяну Тэсс, потом Райкина и Утёсова. Утёсов стал рассказывать анекдоты — артистически — и я хохотал до икоты — и почувствовал, как это здорово — смеяться на морозе. Мороз мягкий, не более 7° — вся дорога в снегу — в серебре, красота фантастическая».

В воспоминаниях разных авторов встречаем свидетельства того, что Чуковский и Утёсов часто встречались, в особенности — в последние годы жизни Корнея Ивановича. Вот воспоминания Утёсова: «Наверное, те, кто смотрел кинофильм „Чукоккала“, помнят, что Корней Иванович рассказывал об авторах, даривших ему свои произведения, шутки, юморески. Как это ни странно, в этой замечательной книге среди разных знаменитых или просто великих людей Чуковский представил и меня. Я не претендую ни на какие литераторские, художественные титулы и звания. И тем более радуюсь и горжусь тем, что присутствую в „Чукоккале“.

Обычно, когда я бывал в Переделкине, в Доме творчества, Корней Иванович к вечеру, когда его тянуло к людям, к человеческому общению, разговору, шутке, приходил и настоятельно требовал от меня импровизированного спектакля. Где-то вдали, у калитки, выходящей на улицу-аллею, появилась фигура… нет, даже не просто фигура, а высокая, красивая башня с серебристым куполом. Завидев меня, башня приветливо улыбалась и высоким, тенорового тембра, голосом восклицала:

— Утёсик! Приглашайте публику и начинайте спектакль!

Я возражал.

— Почему вы на спектакль не приглашаете вашу детскую публику?

— Дорогой мой, это опасно: я никогда не знаю заранее, что может сказать одессит.

— Ну, тогда вы не знаете и того, что скажете сами.

— Имеете двадцать копеек.

Вокруг нас собиралась небольшая аудитория.

И тут уж я входил в свою роль и начинал работать. Удобно усевшись, он, как пишут в романах, весь превращался в слух.

Первая улыбка — я знаю, что она значит. Вызывать ее — все равно что разводить костер. „Дрова“ загораются не сразу. Но ты упрямо „чиркаешь спичками“, и вот уже зазмеился первый огонек. Сразу же с облегчением вздыхаешь — есть загорание!

Не знаю лучшего зрителя, слушателя, собеседника. Да и вообще я не знаю лучшего! Как не похож Корней Иванович на иных самодовольных литераторов, которые способны внимать только себе и с вежливой приветливостью, а на самом деле весьма рассеянно, смотрят на собеседника. И как он радуется, если его собеседнику что-то удалось, — сравнение, шутка, — и как помогает тем самым прийти к большей удаче…

Он не просто слушатель. Встав с кресла, сам выходит, так сказать, на арену и становится партнером. Разыгрывается сценка „На одесской барахолке“.

Увлекаясь все больше, Корней Иванович дает мне задание — новую тему для импровизации. Я стою перед ним, как ученик на экзамене, готовый ответить на любой вопрос. В эту минуту мне ужасно хочется быть отличником.

— А покажите-ка, — говорит он, — как вы покупали шляпу на одесской толкучке начала двадцатого века.

Стараюсь изо всех сил.

Но все имеет свой конец. Мы раскланиваемся с почтенной публикой.

Корней Иванович уходит, потом останавливается, — я чувствую, что ему хочется еще поиграть.

Вместе с фотографиями у меня сохранилась записка Чуковского: он сообщает о своем приходе и умоляет до этого „не раскрывать рта“».

Как известно, Утёсов в течение всей жизни писал стихи. Хорошо, что их не читал Михаил Кольцов, иначе бы он еще строже осудил артиста. Среди стихов, адресованных друзьям, есть и посвящения Корнею Ивановичу Чуковскому. Вот одно из них:

Поэтов много есть на свете, Они приводят нас в экстаз. Но тот, кого так любят дети, Он дороже для меня в сто тысяч раз! И нет на свете мне милее, Я признаюсь: он мой кумир. Ну, кто не знает «Бармалея» И не восторгался книжкой «Мойдодыр»? Сердце — оно большое у Корнея, Сердце, в нем тоже очень юный пыл. Сердце ты отдаешь нам, не жалея, Корней, спасибо — ты нам Некрасова раскрыл. И в этот радостный вечер московский У всех сердца от восторга горят. Ты «наш любимый писатель Чуковский» — Так всюду люди поют и говорят. Но я Корнею придам больше весу, И в честь него я сейчас кликну клич: Корней корнями уходит в Одессу, Он наш Корней — Одессит Иванович.

 

«Уж очень согласно звучал наш смех» (Утёсов и Аверченко)

В 1918 году Утёсова пригласили в Гомель для подготовки программы открытия ресторана-кабаре — заведения, которое, по мнению людей, задумавших его, должно было хоть чем-нибудь напоминать кабаре «Летучая мышь» в Одессе. Поездка в Гомель оказалась для Утёсова судьбоносной — именно в этом городе судьба даровала ему знакомство со знаменитым русским писателем и журналистом Аркадием Тимофеевичем Аверченко, мгновенно переросшее в дружбу. Свидетельством тому надпись на портрете, что Аверченко подарил Утёсову в день их расставания.

Почему в послереволюционном Гомеле решили создать такое увеселительное учреждение? От Одессы Гомель далек не только в понятии географическом. Одесса, как известно, — город, знаменитый не только своими красивыми улицами, «впадающими» в Черное море, но и замечательными театрами, клубами, кабаре. Гомель же лишь в середине XIX века стал уездным городом, а в 1919 году — центром Гомельской области в составе РСФСР. Может быть, тому способствовал визит Утёсова? Во всяком случае, незадолго до его приезда, 30 октября 1917 года, власть в городе взяли большевики во главе с руководителем большевиков Полесья Лазарем Кагановичем.

Странное и страшное время наступило тогда не только в Гомеле. Прямо на улицах красные воевали с белыми, кого-то волокли к стенке, и тут же рядом работали театры, открывались рестораны, шли литературные диспуты. В провинциальном Гомеле в начале XX века возникла своя культурная жизнь. С 1908 по 1914 год здесь существовало музыкально-драматическое общество, одним из руководителей которого был Авраам-Алтер Фишзон. Актеры его театра гастролировали и в местечках «черты оседлости», и в крупных городах России, включая конечно же Одессу. Там, в кабаре «Летучая мышь», Фишзон впервые услышал и увидел Утёсова, и у него возникла идея создать такое же кабаре в Гомеле. Однако его открытия Авраам не дождался — эмигрировал в далекий Харбин, где и скончался в 1922 году. Его идея осуществилась в 1918 году. К предстоящему открытию кабаре «Летучая мышь» в Гомеле готовились как к выдающемуся событию. Из Одессы отправилась целая делегация во главе с долгожданным Утёсовым.

Случилось так, что в день открытия кабаре в городе оказался и Аркадий Аверченко. Фамилия Утёсова не была для него новой — как оказалось, он слышал его выступления в Москве, в саду «Эрмитаж». Так как Аркадию Тимофеевичу не нашлось места в гостинице (видимо, приезжие писатели ценились меньше, чем актеры), Леонид Осипович пригласил его в свою маленькую комнатушку. Это обстоятельство быстро сблизило их, к тому же Аверченко оказался человеком общительным, доброжелательным и насмешливым. Утёсов ему даже сказал: «Странно, что вы — не одессит». На что Аркадий Тимофеевич ответил: «Слава Богу, иначе мое собрание сочинений составило бы сто томов». Из воспоминаний Утёсова: «Когда мы укладывались, например, спать, и я, по молодости лет, быстро засыпал, то Аверченко, завидуя этой благодати и не желая остаться в одиночестве, едва только начинал я посапывать, выкрикивал:

— Дядя Ваня! (Дядя Ваня был арбитром чемпионата французской борьбы.) Где Заикин? (А это был знаменитый борец.)

Я вздрагивал и просыпался. Аверченко выдерживал паузу и, убедившись, что я в состоянии понимать человеческую речь, как бы за дядю Ваню говорил:

— Заикин у постели больной матери определяет сына в гимназию.

Я с удовольствием смеялся этой абракадабре, что не мешало мне тут же легко и без усилий снова уходить в сон. И снова раздавался возглас:

— Дядя Ваня! А где Кащеев? (Еще один борец, гориллоподобный человек, почти совершенно неграмотный.)

Проделав ту же игру, Аверченко отвечал:

— Кащеев на Волге изучает историю римского права.

— Я снова покатывался со смеха, представляя себе Кащеева, читающего по-латыни.

В свободные вечера я брал в руки гитару и пел песни. Аверченко задумчиво слушал меня, и за стеклами очков я видел вдруг загрустившие добрые глаза.

Наверно, несмотря на большую разницу лет, мы могли бы с ним подружиться — уж очень согласно звучал наш смех. Со времени нашего знакомства прошло пятьдесят три года. Аверченко давно уже нет на свете. Но его портрет с трогательной надписью: „Талантливому Утёсову с благодарностью за теплый, ласковый прием и вечерние песни. Аркадий Аверченко“ — всегда висит в моей комнате».

Здесь не могу не отметить, что хранить в доме портрет писателя-эмигранта, издавшего за рубежом книгу «Дюжина ножей в спину революции», в эпоху, когда обыски новоявленных опричников могли произойти в любой день и в любое время, — поступок человека не только порядочного, но и отважного.

Надо ли говорить читателю, что, бывая в квартире Утёсова на Каретном Ряду, я конечно же обратил внимание на этот портрет? Антонина Ревельс, заметив мое любопытство, рассказала, что Аверченко занимал в душе Утёсова особое место. Они были вместе всего несколько дней, но этого хватило, чтобы Утёсов вспоминал об Аверченко весьма часто, в особенности — в последние годы жизни. Антонина Сергеевна рассказала мне о постоянной боли Утёсова за судьбу Аверченко. Леонид Осипович сожалел, а иногда и осуждал писателя за его роковую ошибку — отъезд из России. Но уместно ли в таких случаях осуждение? Зощенко остался на родине, а судьба его во многом оказалась более трагической, чем у Аверченко. Не повезло и многим из тех, кто вернулся из эмиграции «по зову Родины».

Мне вспоминается рассказ, услышанный мною от Елизаветы Моисеевны Абдуловой: «Вы знаете, Фаина Георгиевна Раневская очень любила Утёсова и рассердилась на него, как мне помнится, только однажды, когда узнала, что в его репертуаре есть песня на слова Михалкова». Я заметил, что песню «На просторах родины чудесной» не петь в ту пору было нельзя. «Да нет, — сказала мне Елизавета Моисеевна, — он пел какую-то другую песню — я не помню. Но Раневская была зла по другому случаю. Решив, что раз Утёсов поет песни на слова Михалкова, значит, Сергей Владимирович — человек порядочный. И согласилась играть в фильме „У них есть родина“, созданном по его сценарию. Фильм призывал русских эмигрантов вернуться в родную страну. Позже она узнала, что немало из тех, кто последовал этому призыву, оказались в ГУЛАГе». Я поинтересовался, при чем же здесь Утёсов. Раневская, по мнению Елизаветы Моисеевны, считала Утёсова человеком, не способным на ошибки. Но здесь уже была неправа Фаина Георгиевна — пожалуй, Утёсов зря осуждал невозвращение Аверченко на родину. Писателю не простили бы «Дюжину ножей в спину революции», удостоенную своеобразной похвалы Ленина — он назвал книгу «криком души озлобленного белогвардейца».

И снова вернусь к свидетельству, услышанному мной от Антонины Ревельс:

— Знаете, Матвей, есть рассказ Аверченко, с которым Леонид Осипович не расставался до последних дней жизни. Ему уже трудновато было читать самому, и он часто просил прочесть любимый им рассказ Аверченко «Одесситы в Петрограде». Казалось мне, он даже молодел, когда готовился к слушанию этого рассказа. Я читала его Утёсову так часто, что помню почти наизусть.

Антонина Сергеевна показала мне письмо, написанное красивым почерком от жителя Гродно. Автор письма спрашивал, не может ли она подсказать автора рассказа, который он слышал в Гродно в исполнении Утёсова на его вечере: «На сцену вызвали писателя. Ему так аплодировали, что я даже не расслышал имя его. Помню только еврейские интонации этого рассказа, а содержание уже забыл. Очень хочу прочесть». К сожалению, Антонина Сергеевна просьбу эту выполнить не смогла, так как в архиве Утёсова не сохранился текст рассказа (а может быть, его никогда и не было). Что ж, пусть это ее воспоминание будет еще одним свидетельством любви Утёсова к Аверченко. Леонид Осипович не раз сожалел, что после Гродно он нигде уже не мог не только услышать этот рассказ, но хотя бы прочесть. Ведь первая публикация произведений Аверченко после долгого перерыва появилась в нашей стране только в 1987 году.

Антонина Сергеевна поведала мне еще один рассказ Леонида Осиповича, связанный с Аверченко: «Когда я встречался с Михаилом Зощенко, то перед глазами моими всегда возникал Аркадий Тимофеевич Аверченко. Говорить о том, как они непохожи внешне — значит не сказать ничего. Но они были полярно разными и по характеру. Аверченко — слишком компанейский, веселый, насмешливый, Зощенко всегда, казалось, уходил в себя и не только не смеялся, но даже мало разговаривал. И все же для меня встречи с Михаилом Зощенко были продолжением встреч с Аркадием Аверченко».

С Аркадием Тимофеевичем, увы, после Гомеля Утёсов уже никогда не встречался. Побывал лишь на его могиле, когда был в Праге. Даже в те годы, когда произведения Аверченко не рекомендовались для чтения на сцене, Утёсов продолжал исполнять их в Свободном театре и на эстрадных концертах. «Опять много смешил публику талантливый Утёсов». Ему всегда был свойствен вкус в подборе эстрадного репертуара. Известно, что он никогда не читал со сцены произведения, не нравившиеся ему. Так, он не поддался уговору исполнять стихотворные фельетоны Николая Яковлевича Агнивцева — поэта-эмигранта, который, в отличие от Аверченко, вскоре вернулся из-за границы. Мало того, в 1923 году Утёсов сочинил о нем такую эпиграмму:

От всех поэтов для отличия Я об Агнивцеве скажу заранее: В фигуре много есть величия, Чего не видно в даровании.

Агнивцева сегодня мало кто помнит. В 1990-е годы вышло несколько его сборников, но в литературе особого места этот поэт не занял. Совсем другое дело — Аверченко. Собрание его сочинений в шести томах было издано в 2000 году, и его юмор, ирония, талант вернулись в русскую словесность. Вот уж воистину был прав Утёсов, сказав: «Уж очень согласно звучал наш смех».

 

Они будут жить в XXI веке (Утёсов и Андроников)

В одном из своих выступлений, рассуждая об эстрадных актерах, Утёсов сказал: «Пусть на эстраде не было Шаляпина, но в наше время, в нашей стране были замечательные эстрадные актеры, такие как Аркадий Райкин, Ираклий Андроников». О Райкине Утёсов писал много, да и дружили они в течение всей жизни. С Ираклием Луарсабовичем Андрониковым он познакомился уже в зрелом возрасте, но полюбил его раз и навсегда. В том числе за то, что он со сцены буквально оживлял тех, о ком рассказывал. Казалось, что на сцену выходят Остужев, Соллертинский, Маршак, и это без всякого грима.

В 1958 году Утёсов посвятил Андроникову такое четверостишие:

Я нынче в Горьком, вами болен. В честь вас кричу я «браво» клич. «Вдали тебя я обездолен», Ираклий Луарсабович.

Антонина Сергеевна Ревельс не раз в своей книге отмечала особую любовь Утёсова к Лермонтову. То же самое я услышал от Зиновия Паперного, которому Утёсов однажды сказал: «Я знаю, что посланцев Бога на земле немного, но уверен, что Лермонтов среди них». Думаю, что Утёсов многие неизвестные ему стихи Лермонтова услышал именно от Андроникова. А «Балладу» Михаила Юрьевича, не имевшую такой известности, как другие стихи (возможно, из-за крамольного слова «жидовка»), Утёсов, как рассказала мне Антонина Сергеевна, собирался прочесть со сцены. Она стала свидетелем того, как в разговоре с Андрониковым Утёсов выпытывал у него историю этого стихотворения. В особенности он интересовался, что именно побудило Лермонтова написать «Балладу», на что Ираклий Луарсабович ответил: «Пути поэзии неисповедимы».

Так случилось, что стихи эти Утёсов не выучил — не та уже была память, не те силы, но, по словам Антонины Сергеевны, часто просил ее прочесть их по книге.

Ираклий Андроников, горячо любивший Утёсова, к его 80-летию послал ему такую телеграмму:

«Дорогой Леонид Осипович!

Позвольте сказать вам, что вы явление в исскустве небывалое, что вы любимый наш человек. Вам сегодня восемьдесят, стоит ли грустить по этому поводу? Это просто праздник, вы, как и прежде, излучаете радость и добрые чувства. Ваш Ираклий Андроников».

А за десять лет до этой телеграммы, вскоре после того, как был отмечен 70-летний юбилей Утёсова, Ираклий Луарсабович написал ему удивительно теплое письмо:

«Дорогой Леонид Осипович! С величайшим удовольствием сидел в Театре эстрады на вашем юбилейном вечере и слушал, что говорили люди, как они раскрывались душевно и заражались вашим добром, взглядом на мир, на людей, как хотели быть похожими на вас в этот вечер. Но никто, кажется, не сказал, что вы — умнейший человек, умнейший художник, что умны у вас сердце и голова, что ваш такой человеческий, артистический, гражданский талант составляет ту высшую меру вкуса, которая определяется не общепринятыми понятиями, а доброй и щедрой душой. Ваши песни знают все, и для всех они связаны с Вашим именем, Вашим голосом, с Вашим обликом… Надеюсь, что ваш голос будет петь в 21-м столетии, и в 22-м его охотно продемонстрируют праправнукам нашим. И они, услышав вас, запоют, и захотят иметь своего Утёсова, но кишка тонка, не та, не спеть им. И сердце и дух не тот. Такой как вы, неизменный, верный себе. Таких больше нет». Любопытно, что Андроников и Утёсов, так любя друг друга, домами, видимо, не встречались. Свидетельством тому — адрес типа «на деревню дедушке»: Москва, Смоленская площадь, дом, где «Руслан», Утёсову.

Празднества по случаю утёсовского юбилея продолжались еще долго после вечера в Театре эстрады 23 апреля 1965 года. Один из вечеров состоялся в Центральном доме литераторов. Среди тех, кого Утёсов особенно ждал, хотел увидеть на этом вечере, был Ираклий Луарсабович Андроников. Но обстоятельства не позволили ему присутствовать, о чем свидетельствует записка Андроникова Утёсову, отправленная на адрес ЦДЛ «дежурному для Утёсова».

Вот эта записка: «Дорогой Леонид Осипович! Обнимаем Вас нежно и простите нас бедных: Вива (жена Андроникова. — М. Г.) в гриппу, и просит пойти к вам на вечер, а я говорю, что он простит. Не хочу оставлять её одну. Целуем Эдиту и Альберта. Ваш Ираклий Андроников».

Сохранилась еще одна телеграмма Утёсову от семьи Андрониковых. На ней нет даты, но так как она была отправлена в дом на Смоленской площади, можно предположить, что было это в начале 1960-х годов. Вот эта телеграмма:

«Всю жизнь восхищение от вас, от замечательного вашего искусства, в котором воплощается ваша неповторимая личность. Целуем Вас, милый, дорогой и очень любимый и благородный наш Леонид Осипович. Ваши Андрониковы».

Может быть, кто-то продолжит изучение темы «Утёсов и Андроников». Мне же хочется закончить эту главку отрывком из статьи Утёсова, посвященной Ираклию Луарсабовичу: «Искусство Ираклия Андроникова столь соблазнительно просто, что, глядя на него, мне самому хочется выйти на сцену и делать то же самое, но, понимая, что это будет далеко от его совершенства, я глушу в себе коварный порыв».

 

«Что за гениальная актриса!» (Утёсов и Раневская)

В апреле 1980 года Фаина Раневская, с опозданием узнав, что Утёсову исполнилось 85 лет, послала ему телеграмму: «С большой нежной любовью всегда молодого Леонида Утёсова крепко обнимает старая Раневская». Телеграмма эта возникла не случайно. В каком-то номере «Музыкальной жизни» за 1980 год, где был небольшой материал и о ней, Фаина Георгиевна прочла сообщение: «Указом Президиума Верховного Совета СССР за заслуги в развитии музыкального искусства и в связи с 85-летием со дня рождения народный артист СССР Л. О. Утёсов награждается орденом Трудового Красного Знамени».

Когда познакомились Раневская и Утёсов, сегодня сказать трудно, но встречались они еще в довоенное время. Леонид Осипович бывал на спектаклях, в которых играла Раневская — и в театре Пушкина, и в театре имени Маяковского, и в театре имени Моссовета. Не однажды после окончания спектаклей он заходил к Раневской в гримуборную и со свойственной ему восторженностью высказывал похвалы. Особенно восхищался он Фаиной Георгиевной в спектакле Лилиан Хеллман «Лисички». А уж спектакль «Шторм» Билль Белоцерковского Утёсов посещал во все свободные от собственных выступлений вечера. Однажды он послал Раневской записку, в которой признался, что ее маленькая роль в спектакле «Шторм» — наибольшая удача этого спектакля. Еще в этой записке он писал: «Странно, что Вы не родились в Одессе (Фаина Георгиевна исполняла в этом спектакле роль спекулянтки. — М. Г.). Таких талантливых спекулянток не было даже на одесских толкучках. Если спектакль „Шторм“ повезут в Одессу, я „зайцем“ поеду с вашим театром. Предрекаю Вам успех у одесской публики».

Елизавета Моисеевна Абдулова, дружившая с Фаиной Георгиевной и хорошо знавшая Леонида Осиповича Утёсова, поведала мне, что, увидев Раневскую в роли бабушки в спектакле «Деревья умирают стоя» (этот спектакль по пьесе аргентинца Алехандро Касоны был поставлен в театре имени Пушкина в середине 1950-х), Утёсов сказал, что он видел много драматических актрис, но Раневская была лучшей. «Впрочем, актрисе, сыгравшей роль Розы Скороход в фильме „Мечта“, нет равных не только в театре, но и в сегодняшнем кинематографе», — заметил Леонид Осипович. Да и Фаина Георгиевна, небольшая любительница эстрадных концертов, удостаивала своим вниманием только программы Утёсова. В последние годы жизни Раневской они виделись очень редко, но по телефону общались регулярно.

Антонина Ревельс вспоминала: «Что за женщина! Что за гениальная актриса! Но как она живет? Под рукой нет, да и вообще в доме нет бумаги и карандаша. Дом — проходной двор, приходят все, кому не лень. Все какие-то незнакомые лица, все объясняются ей в любви, все садятся за стол без всякого приглашения. Беззащитное существо!»

Когда по телевизору показывали спектакль «Дальше — тишина», который Утёсов видел в театре, он посмотрел его еще раз и снова был потрясен. И после этого написал Раневской письмо:

«Дорогая Фаина Георгиевна! Я Вас люблю, чего же боле. Что я могу еще сказать? Вы жестоко со мной поступаете. Заставляете меня плакать, как ребенка, который потерял очень дорогую ему мечту и внезапно ее обрел. Он плачет от радости. Вы — чудо-актриса. Я смотрел давно спектакль „Дальше — тишина“. Был в восторге. Но сейчас, посмотрев фильм, не могу прийти в себя. Вы все время передо мной. Это не слезы молодого Вертера, а слезы человека в летах, много видевшего, много пережившего. Особенно меня потрясли крупные планы. Это то, чего в театре не видно. Закончился фильм, и я сидел, будучи не в силах подняться.
Ваш скромный поклонник Л. Утёсов».

Боже! Ваше лицо в фильме! Душевная боль, тоска, безысходность, жалость и любовь беспредельная, жертвенная. Нет, это незабываемо. Спасибо Вам за все. Спасибо, что Вы живете. Спасибо, что творите.

Фаина Георгиевна ответила ему:

«Дорогой, горячий привет и глубокая благодарность от обожающей (подчеркнуто автором письма. — М. Г.) Вас Раневской. Я всегда крепко и нежно Вас любила и люблю, не изменяя! Ваше послание, такое остроумное, доброе, щедрое, пленило и очень обрадовало. Я, хвастая, читала его многим друзьям, и всех оно восхищало. Леонид Осипович, дорогой мой, это Ваше письмо не кануло в Лету, его забирает ЦГАЛИ на вечные времена. Простите, что пишу на открытке: в моем безалаберном доме нет бумаги, нет домашней работницы — все в артистки пошли!!! Живу трудно и грустно. Обнимаю крепко.
Ваша Ф. Р. 11.1.79 г.».

* * *

В биографиях Утёсова и Раневской было много схожего. И не только в силу возраста (Раневская была моложе Утёсова, во всяком случае, по документам, всего на год с небольшим). Оба они были любимцами зрителей, то есть актерами по-настоящему народными, хотя оба запоздало были удостоены этого звания (Раневская — в 1961-м, Утёсов — в 1965 году). Примерно в один и тот же период они сыграли роли в прославивших их кинофильмах (Утёсов — в «Веселых ребятах», Раневская в роли госпожи Луазо в фильме «Пышка»). Но потом почти не снимались и сделали в кино гораздо меньше, чем могли.

Однажды Антонина Ревельс показала мне большую, хорошо сохранившуюся фотографию Раневской в роли миссис Сэвидж. Я не впервые видел такую фотографию, но Антонина Сергеевна обратила мое внимание на дарственную надпись на ней: «Почему так люблю Вас, Леонид Осипович? Не только за большой ваш талант, равного которому не знаю. Но более всего за доброту Вашего сердца. И еще за то, что Вы не играете на сцене — играть можно в карты и другие игры. Истинный актер не играет на сцене — он живет на ней». Далее подпись, а под ней постскриптум: «Извините, что на фотографии пишу целое письмо. Вечно передо мной нет бумаги, слава Богу, хоть авторучка оказалась под рукой. Апрель 1965 г.».

Нетрудно вычислить, что фотография эта была прислана Утёсову вскоре после празднования его 70-летия. Раневской на этом вечере не было. К счастью, сохранились воспоминания об этом вечере народной артистки России Ирмы Яунзем, которые стали известны Фаине Георгиевне. «Ах, какая умница Ирма!» — прочитав их, воскликнула Раневская. Вот отрывок из этих воспоминаний:

«Я вернулась с совершенно незабываемого, изумительного юбилея… праздновали 70-летие Леонида Осиповича Утёсова в Театре эстрады. Еще за квартал уже невозможно было подойти к театру. Стоял кордон милиции, площадь и набережная были запружены машинами… у входа толчея — не пробиться!

Я участвовала в чествовании от ЦДРИ и ВТО, и в делегации ВТМЭИ. От ЦДРИ мы сделали хор „птичек певчих“, пропевших своими голосами смешные куплеты из песен Утёсова со словами поздравления ему. Участвовали Янко, Големба, Володко, Лазарева, Изабелла Юрьева, Ева Милютина, Генриетта Островская и я. Публика принимала нас восторженно, командовал Алеша Алексеев, аккомпанировал Додик Ашкенази. У меня был следующий куплет на музыку „Тачанки“:

Ты лети с дороги, птица, Зверь с дороги уходи! Видишь, к нам Утёсов мчится, Дита мчится впереди! Эх, Утёсов, Разутёсов, Наша гордость и краса. Эх, эстрадная тачанка, Все четыре колеса!

Кто только не приветствовал Лёдю!

Начала Е. А. Фурцева, которая его сердечно поздравила и объявила, что ему присвоено звание „Народного СССР“.

Наконец-то Утёсов дождался! И получил его по праву…

Сегодня это был действительно юбилей и чествование народного артиста!

Дай ему Бог здоровья и насладиться этим званием… Всем нам осталось недолго еще наслаждаться на этой земле… В делегациях проходили заводы, фабрики, театры, писатели, литераторы, художники — бесконечный поток — вереница людей из театров, учебных заведений, МГУ, общественные, концертные… всего не сосчитаешь… Действительно незабываемый праздник улыбок, цветов, добрых слов… и… все же я видела и „кислые“ улыбки недругов… Конечно, завистников у него немало. Но я — порадовалась за него от всего сердца и… погордилась!

Пусть он будет здоров и счастлив! Незабываемый вечер! Он останется у меня на всю жизнь. Я помню, такой был у Собинова, Неждановой, Яблочкиной… и то, пожалуй, с этим — не сравнится…»

* * *

О дружбе Раневской и Утёсова известно не так уж много. Вот еще один рассказ Антонины Ревельс: «Однажды, было это в конце августа 1966 года, Леонид Осипович вспомнил, что забыл поздравить с юбилеем Фаину Георгиевну.

— Ты знаешь, как много общего в наших судьбах? — сказал он мне. — Даже в том, что нас обоих не назначили „Гертрудами“ (Герой Социалистического Труда. — М. Г.). Правда, работу Фаины Георгиевны не раз отмечали премиями, которые сегодня называются Государственными, а тогда Сталинскими. Но не в этом главная наша „общность“. Фаина Георгиевна такая же Раневская, как я Утёсов. Когда она родилась, а случилось это в августе 1886 года, правда не в Одессе, а в Таганроге, ее фамилия была Фельдман.

Ухмыльнувшись, он добавил:

— Думаю, что самый красивый бульвар в Одессе — Приморский — переименовали в бульвар Фельдмана не в честь ее отца Гирша Хаимовича Фельдмана. Но на этом наша общность не заканчивается. Мою маму звали Малка, а ее — Милка (варианты одного и того же имени, означающего на древнееврейском „царица“. — М. Г.). И все же в верхах Фаину Георгиевну жаловали больше, чем меня. День кино был объявлен 27 августа — в день рождения Раневской. Ну, впрочем, мои заслуги в кино не идут в сравнение с тем, что сделала в этом искусстве Фаина Георгиевна. Правда, Раневская со свойственной ей скромностью не раз говорила: „Я понимаю, что не заслужила такого персонального праздника. Но раз ОНИ там так постановили, не могу же я возражать“. И еще есть одна тайна у Фаины Георгиевны, которую выдаю только тебе, Тонечка. Она не моложе меня на год, а старше. Но об этом знают немногие. Думаешь, только в ее дате рождения ошиблись? Во всех энциклопедиях сообщается, что я родился 22 марта, а я точно знаю, что это случилось 21-го. Слава Богу, что хотя бы год обозначили правильно».

Я не впервые спросил Антонину Сергеевну, почему обо всем этом она не рассказала в книге «Рядом с Утёсовым»:

— Я уже объясняла вам, Матвей, что после смерти Леонида Осиповича весь его архив, выполняя его волю, я передала в ЦГАЛИ. Он сам его подготовил. Сдав архив, я, спустя время, стала записывать все, что помню о Леониде Осиповиче — ведь мы жили «параллельно» в течение почти 40 лет. Книгу «Радом с Утёсовым» я сдала в издательство «Искусство» еще в 1992 году. Мне достался замечательный редактор — Людмила Васильевна Гамазова. Я чуть ли не еженедельно приносила ей дополнения. Однажды она остановила меня, сказав, что так мы книгу никогда не закончим. Воспоминания не покидают меня. Вот видите, сколько я вам рассказала из того, что не вошло в книгу. Хотя о Фаине Георгиевне кое-что в книге есть. В частности, письмо Утёсова к ней и ее ответ.

Подумав немного, Антонина Сергеевна добавила:

— Я сейчас вспомнила встречу Утёсова с Раневской на каком-то юбилейном вечере в «старом» ЦДРИ. Надо было видеть, как обрадовались они друг другу. Со свойственной ей экзальтированностью она громко произнесла: «Леонид Осипович, вы не всю еще мою биографию знаете, я ведь могла быть вашей коллегой в буквальном смысле. Помните Леонида Давидовича Лукова, главного нашего кинокомсомольца? Так вот однажды, задолго до войны, этот мэтр, которого Вера Смирнова без малейшего оттенка юмора называла „еврейским Пырьевым“, предложил мне сняться в его фильме. Мало того, спеть в этом фильме какой-то романс. Представляете, мне петь романс! Я пыталась отказаться, но Леонид Давыдович приревновал меня к Игорю Савченко, напомнив, что он специально для меня роль попа переделал в попадью, только бы я там спела песню, чтобы разбудить зрителей в зале». Фаина Георгиевна громко расхохоталась: «Знаете, чего я жду сейчас? Приглашения в Большой театр».

К счастью, Антонина Сергеевна успела «законспектировать» этот разговор. Я же заметил, что, не поместив его в книгу, она этим самым ее обеднила. На что она ответила: «Зато будет полнее ваш рассказ об Утёсове»…

И здесь дополню мой рассказ об Утёсове и Раневской отрывком из статьи Глеба Скороходова о Фаине Георгиевне «Кто бы знал мое одиночество…»: «Сниматься для телевидения она принципиально отказывалась: „У меня его нет“. Хотя иногда приходила смотреть телепередачи к соседке, Лидии Смирновой. Кажется, она единственная в огромном Котельническом замке была рада видеть Раневскую. „Мы с ней снимались в михалковском дерьме „У них есть Родина“, — рассказывала Фаина Георгиевна. — Как мы там дружно страдали по своим возлюбленным — слезы лились в четыре ручья!.. Когда я говорю о „дерьме“, то имею в виду одно: знал ли Сергей Владимирович, что всех людей, которые после этого фильма добились возвращения в Советский Союз, прямым ходом отправляли в лагеря и колонии? Если знал, то 30 сребреников не жгли руки?.. Вы знаете, что ему дали Сталинскую премию за „Дядю Степу“? Михаил Ильич Ромм после этого сказал, что ему стыдно носить лауреатский значок“».

Какое отношение этот рассказ Скороходова имеет к теме «Раневская—Утёсов»? Роман Ширман когда-то поведал мне: «Однажды я встретился с Фаиной Георгиевной в Доме актера. Леонид Осипович тогда уже тяжело болел и на людях не появлялся. Фаина Георгиевна поинтересовалась его здоровьем, передала ему привет и, уже прощаясь со мной, спросила: „Скажите, что заставило Леонида Осиповича петь песни на слова Михалкова? Неужели с репертуаром трудности?“»

Не так уж много песен спел Утёсов на слова Михалкова, но Раневской это запомнилось.

* * *

Утёсов умер 9 марта 1982 года. Фаина Георгиевна в ту пору болела и от нее скрыли это событие. Ростислав Янович Плятт, навестив ее в больнице летом 1982 года, проговорился. Узнав об этом, Раневская воскликнула: «Почему не взял он меня с собой?!»

Теперь они навсегда в одном мире…

 

«Он был Утёсов…» (Утёсов и Райкин)

Предположение, что у Райкина были учителя, может вызвать сомнения. Он был знаменосцем жанра эстрады не в переносном, а в буквальном смысле этого слова. И все же Райкин называл имена актёров, которых считал своими учителями. Это Щукин, Тарханов, Москвин и… Утёсов. Сам Леонид Осипович по этому поводу написал: «Безмерно этим горжусь». Они познакомились в 1939 году в Ленинграде во время конкурса актеров эстрады, на котором председательствовали Дунаевский и Утёсов. Однажды они затеяли такую игру: обращаясь к Дунаевскому, Утёсов сказал: «Я по этому выступлению могу установить точный срок, уготованный на эстраде любому из выступающих». И он стал выносить вердикт каждому — кому два года, кому пять. Но потом на сцену вышел стройный молодой человек, казавшийся совсем юным. Он изображал разных людей: дворника, профессора и… Чарли Чаплина. И Дунаевский, и Утёсов были так увлечены тем, что происходит на сцене, что даже прекратили перешептываться. Райкин ушел со сцены, а Дунаевский спросил: «А этот на сколько?» — «Навсегда! — решительно ответил Утёсов и добавил. — Из него выйдет большой артист».

Свои воспоминания об Утёсове Райкин начинает так: «Если бы в 1939 году, во время конкурса, мне сказали, что вскоре мы с Утёсовым станем друзьями, я бы ни за что не поверил. Подумал бы, что надо мною подшучивают. Солдат не может дружить с генералом. Это противоестественно. А Утёсов для меня и для всех нас, молодых артистов, принимавших участие в конкурсе, был больше, чем генерал. Он был мэтр. Кумир. Он был Утёсов…»

Без преувеличения можно сказать, что для Райкина Утёсов в течение всей жизни был не просто мэтром и кумиром, но прежде всего и более всего — Учителем. Не образцом для подражания, а именно учителем. Может быть, первый «утёсовский» урок Райкин получил именно тогда, в 1939-м, во время конкурса. Наверное, Леонид Осипович не всегда соответствовал должности председателя жюри в общепринятом смысле этого слова. В своих воспоминаниях об Утёсове Райкин рассказал, как однажды стал свидетелем разговора Леонида Осиповича с одним из самых «занудливых» членов жюри — Николаем Павловичем Смирновым-Сокольским, требовавшим от жюри больше строгости в оценке конкурсантов (вот уж кто был официальным мэтром эстрады!). На это Утёсов среагировал так: «Мы уже заслужили право хоть кого-нибудь похвалить. Если вы такой большой художник, что не можете без мучений, отойдите, пожалуйста, в сторонку и мучайтесь там себе на здоровье. Не надо портить жизнь другим. Она и без вас не такая сладкая…»

О доброте Утёсова Райкин писал не однажды. И не только к нему самому, к его семье, но и ко всем людям, кому судьба даровала встречи с Утёсовым по разным поводам. В подтверждение этой мысли приведем отрывок из статьи Николая Кривенко «Доброе сердце Утёсова»:

«Утёсов был безгранично добрым человеком, и доброта его ощущалась во всем. В песнях, которые он пел, пробуждая своей песенной лирой чувства добрые. В книгах и статьях, всегда подкупающе искренних, доверительно откровенных. В его выступлениях по телевидению; когда казалось, что не с миллионами телезрителей, а только с тобой, с глазу на глаз, разговаривает этот мудрый, неравнодушный к добру и злу человек. У нас было и есть много хороших певцов. Но имена лишь немногих из них крепко-накрепко связаны в нашем сознании с теми песнями, которые они исполняли. Мы говорим „утёсовские песни“ и воспринимаем это как вполне определенное явление нашей художественной и общественной жизни, как яркую страницу отечественной музыкальной культуры. Песни Утёсова были с нами всегда, они звучали „во дни торжеств и бед народных“, в них ощутимо слышался пульс нашего беспокойного героического времени».

Дружба Утёсова и Райкина возникла и окрепла на ленинградской почве. Леонид Осипович не раз, шутя, а иногда серьезно доказывал Райкину, что имеет право называть себя ленинградцем — здесь родился его джаз. Опасался только, что Одесса направит Ленинграду по этому поводу ноту протеста. И при этом не забывал предупреждать Райкина, что тот одесситом не станет никогда.

Для Райкина этот разговор был поводом для дружеского сарказма:

— Какого протеста?! Все вы, одесситы, немного «пикейные жилеты»…

— …И в этом наше счастье, — неожиданно заканчивал такие споры Утёсов.

Утёсов о Райкине написал не меньше, чем Райкин об Утёсове:

«Одно из самых неотразимых качеств его дарования — это необычное сочетание особого, райкинского юмора с человеческой скорбью. Глядя на Райкина, я всегда вспоминаю сцену из „Гамлета“ с могильщиками. В любом смешном образе Райкина есть что-то грустное. Он заставляет жалеть и дурака, потому что глупость — это тоже несчастье!» Он считал Райкина «Гоголем сцены» и видел в образах, созданных им на сцене, несчастного Акакия Акакиевича: «Я плакал, ибо видел за этим якобы юмористическим образом трагедию хорошего, доброго, любящего людей человека».

В своих воспоминаниях об Утёсове Райкин подробно рассказывает о «неформальном общении» артиста с его сыном Костей. Однажды Утёсов сообщил (это было во Внукове, на даче) Аркадию Исааковичу, что в поселке есть замечательная лошадь, но он никак не может с ней познакомиться — его некому представить. Маленький Костя, услышав этот разговор, сообщил: «Я знаком с этой лошадью! Но у нее есть хозяин — мусорщик. Он может рассердиться…» На следующее утро весь квартет (Утёсов, Райкин, Костя и Рома — жена Райкина) отправился знакомиться с лошадью. Утёсов, как всегда, нашел общий язык с хозяином. Беседа оказалась столь интересной, что наблюдавшие за ней не могли скрыть своего восхищения. Вскоре Костя уже сидел на козлах, и лошадь в честь него совершила круг почета. Когда Райкин спросил Утёсова, о чем он разговаривал с мусорщиком, тот сказал, что о Бернарде Шоу и еще о многом.

— Вы думаете, он вас понял?

— Ты еще спрашиваешь! Он сказал, что вообще-то предпочитает разговаривать со своей лошадью, но теперь убедился, что поговорить со мной также приятно.

С того дня жизнь на даче Райкина и Утёсова стала куда содержательнее. Образовалась дружная компания: Костя, Утёсов, мусорщик и лошадь.

Райкин был моложе Утёсова более чем на 15 лет, и хотя бы в силу возраста Утёсов позволял себе поучать его: «Нельзя так много работать, как ты. Пора уже щадить себя. Тебя надолго не хватит». Арадий Исаакович отмечает: «У Утёсова все было по-другому. Он работал легко. Он излучал эту легкость…»

* * *

Познакомились Райкин и Утёсов, как уже было сказано, в 1939 году, но до этого Райкин не раз видел Утёсова на сцене. Смотрел его знаменитую постановку «От трагедии до трапеции», слушал его на сцене, когда тот читал рассказы Бабеля, Зощенко, Шолом-Алейхема. Аркадий Исаакович не раз сожалел, что эту часть своего дарования Утёсов не развил в течение творческой жизни.

Многолетняя дружба этих двух людей никогда не прерывалась. Райкин был среди тех, кто выступил против нашумевшего переозвучивания фильма «Веселые ребята». Когда Райкин жил уже в Москве, Утёсов всегда посещал его выступления. Они встречались в любую свободную минуту, просто пообщаться. Райкин однажды сказал: «Я не был знаком с Соломоном Михоэлсом, Соломоном Мудрым, но в чем-то эту мудрость мне восполнил Леонид Осипович. Не знаю, почему я не перешел с ним на „ты“, хотя Утёсов не раз предлагал это, но друга более близкого у меня, пожалуй, не было».

 

«Одесский простой вундеркинд» (Утёсов и Гердт)

Размышляя об этих удивительных людях — не просто талантливых, а именно удивительных, — я вспоминаю стихи друга Гердта — Ефима Геннадьевича Махавинского. Они посвящены Гердту, но, думается мне, имеют прямое отношение к памяти Утёсова:

Уехал Зяма на гастроли, Уехал в вечность, навсегда… Он выступает в новой роли, О ней он думал иногда.

В беседе с журналисткой Н. Васиной у кинорежиссера Михаила Швейцера вырвалась фраза: «Таких людей нет, а скоро и совсем уж не будет». К сожалению, это так. И дело не только в киноролях, созданных Гердтом, хотя его Паниковский из швейцеровского фильма «Золотой теленок» незабываем. Неслучайно памятник Паниковскому, установленный в Киеве, на Бессарабке, так напоминает Зиновия Ефимовича, что многие называют его именно памятником Гердту. Среди многих артистических талантов, ниспосланных Гердту Богом, заметное место занимала пародия. Однажды, выступая на очередном вечере в Доме актера, он пародировал Утёсова. По его признанию, он не волновался в тот день и уж конечно не подозревал, что слушателем его станет сам Утёсов. «И вдруг на сцену выходит Леонид Осипович Утёсов, с которым я не был не только дружен, но и знаком так сказать „за руку“. Я обомлел, мне стало страшно стыдно — что же я изображаю такого человека. Он вошел, улыбаясь, прижал меня к животу — грудь была недоступна, он в те годы был уже довольно полным человеком — и сказал: — Зови меня „Ледя“ и „ты“».

Из воспоминаний Валентина Иосифовича Гафта: «В коммуналке у нас было две комнаты, одна большая, другая совсем крохотная, где жила моя тетка — тетя Феня. Однажды я услышал ее пронзительное: „Валя!.. Быстрее сюда! Гердт!“ Я думал, что началась война, и помчался к ней… Репродуктор старенький, слышно плохо, ручка до конца не дожимается… Я сажусь на полускатывающийся диван и беру в ухо этот репродуктор. Звук то прерывается, то восстанавливается сквозь какие-то стрекотания и шуршания… Слышу голос Утёсова. А оказывается, это Гердт. Вот и весь фокус. Потрясение».

В одном из выступлений Аркадия Арканова — возможно, это было на вечере памяти Гердта — он сказал: «Если бы даже Гердт был только пародистом, он бы навсегда остался в нашем искусстве. Равных ему в этом у нас нет и не было». А позже я прочел в воспоминаниях Аркадия Михайловича о Гердте: «Мне он явился как блистательный музыкальный пародист, гениально изображавший Леонида Утёсова. Потом он читал стихи. Обычно пародисты читают чужие стихи, Гердт читал стихи свои и драматурга Михаила Львовского, они очень дружили, вместе писали пародии».

В воспоминаниях Александра Ширвиндта о Гердте я прочел: не будь он артистом, он был бы замечательным эстрадным пародистом, тонким, доброжелательным, точным. Недаром из множества своих «двойников» Утёсов обожал именно Гердта.

В архиве Леонида Осиповича нет документальных подтверждений его дружбы с Гердтом, но, вне всяких сомнений, они не могли не встретиться, пройти мимо друг друга — их общение было неминуемым. Однажды я попросил Татьяну Александровну Правдину-Гердт рассказать мне о встречах Утёсова и Гердта. «Мы не бывали в гостях друг у друга, но на московских „тусовках“ встречались нередко. Надо было видеть, как Утёсов и Гердт радовались друг другу. Тогда уже рядом стоявших не существовало — только они».

Михаил Михайлович Жванецкий, однажды ставший свидетелем их встречи, спросил Зиновия Ефимовича: «Вы что, и вправду не одессит?» — «Представьте себе», — с «гердтовской» улыбкой, преисполненной обаяния и застенчивости, с оттенком сожаления ответил тот. Оказавшийся рядом Утёсов незамедлительно вмешался: «Мы уже в том возрасте, когда нам простителен склероз, правда, Зяма?»

В одной из телепередач Гердт рассказал следующее: «Утёсов прожил в Одессе первые 25–26 лет, потом 25 лет в Ленинграде. Ему свойственна была специфическая, с одесской интонацией, но очень хорошая русская речь. Там не говорят „конечно“, там говорят „конеЧно“, там не говорят „белый хлеб“, там говорят „булка“, то есть там есть какие-то свои особенности языка. Важно, что речь абсолютно прекрасная. Утёсов при всем этом сохранил одесское, то есть южнорусское речение. Потом всю жизнь он провел в Москве. Ничто не повлияло на произношение Леонида Осиповича. Он никогда не сдваивал согласных. „ОбыкновеНый“ — „обыкновенный“ он не мог сказать, „в институте“ — произносил „вынституте“, — это одесская речь, и с этим ничего нельзя сделать. Если просто смотреть на поведение граждан одесских, как говорит Жванецкий: „Там в воздухе что-то есть“, — и я наблюдал всякие картинки и, приезжая в Москву, рассказывал Утёсову.

Скажем, была такая вещь. Живу я в гостинице „Красная“ напротив филармонии на Пушкинской улице. Я уверен, что это красивейшая улица в мире. Однажды в пустынный жаркий день я вышел на улицу — просто вдохнуть воздух Пушкинской улицы. Прогуливался между подъездом „Красной“ и домом № 4, где жил когда-то Пушкин. Так я простоял, прошагал минут двадцать „без улова“, что называется — то есть ничего не происходит. Вдруг я вижу, что со стороны филармонии идет старик — огромный старик лет восьмидесяти в полотняном пиджаке. Свободные полотняные штаны, большие очки, глаза огромные налиты гневом и обидой. Я подумал, что он идет из собеса, где ему в чем-то важном отказали. И я смотрю на него с сожалением и сочувствием. И вдруг, когда он чуть-чуть приблизился, то я понял, что за этими огромными штанами идет маленькая девочка лет четырех от силы, беленькая в кудряшках девочка, она тянет к нему руку и говорит: „Дедушка, возьми меня за ручку!“ Дед отвечает: „Вот я не возьму тебя за ручку — все!“ Это конфликт — между восьмьюдесятью и тремя. И это налило его гневом и обидой. А девочка играет: „Дедушка, возьми меня за ручку!“ — и при этом она крутит головой, смотрит на мир и кричит одну фразу. А дедушка раздраженно: „Я не возьму тебя за ручку!“ — и это длится и длится. И когда они поравнялись со мной, он сказал: „Слушай сюда!“ Она послушно подняла голову наверх.

— Когда тебя сегодня бабушка спросила: „Кого ты больше любишь — дедушку или бабушку“, ты что сказала?

— Бабушку!

— Я не возьму тебя за ручку, все! — и дедушка продолжил шагать.

Вот этот гнев и возмущение дедушки я передал Утёсову уже в Москве. Он сказал: „Ты неправильно все это рассказываешь! Тебе важно что — реальность или художественная правда?“…

Я ответил, что мне, конечно, важнее художественная правда».

Лёдя, что называется, «завелся»:

«Теперь я еще раз убедился: Зяма, ты — не одессит. Во-первых, зачем надо было гулять у подъезда гостиницы „Красной“, когда лучше было любоваться гениальным, на мой взгляд, фасадом филармонии. Во-вторых, ты хоть знаешь, кто его построил? Великий итальянский архитектор Бернардацци. А на чьи средства? Конечно, лапитутники помогли. Их синагога была на нашей улице».

И еще Леонид Осипович рассказал мне вот какую историю: «В последний мой приезд в Одессу после очередного концерта зрители меня долго не отпускали. А когда я, наконец, оказался на свободе, на улице остановил такси, открыл дверь, одной ногой вошел в машину, и вдруг меня хватает за рукав пиджака какая-то пожилая женщина, держащая за руку маленького мальчика, видимо внука (откуда взялась она так поздно на этой пустынной улице?). „Минуточку, — держа меня за рукав, сказала она, — посмотри, Вовочка, может быть, ты этого дядю видишь в последний раз. Когда я была маленькой, он уже был старый, его фамилия Утёсов“.

Я быстро захлопнул дверь такси, а про себя подумал: больше я в Одессу никогда не приеду».

И еще из воспоминаний Гердта об Утёсове: «Когда-то я ему подтекстовал песенку, кажется — „Кейзи Джонс“. Это была американская песенка. И ходил на репетиции в „Эрмитаж“ — я жил там неподалеку. Я очень любил его репетиции, с удовольствием улавливал, как и какие замечания он делал оркестру. Это сам по себе уже был спектакль. Оркестр, музыканты, знаете, это особые люди. Это люди, имеющие свой язык, и на этом языке они могут все выразить. В тот день, о котором вспоминаю сейчас, они были очень малоподвижны, хотя остроумие не покидало их. Утёсов бился с ними полчаса. Он пел: „Нет, нет, нет, нет, не забудет солдат…“ Особенно выразительно и задушевно звучало у него слово: „Нет!“ — а оркестр должен был вторить так же: „Нет, нет, нет, нет“. Но когда оркестр отвечал Утёсову, то это было плоско, а он продолжал биться над этим и говорил им: „Вы слушайте меня!“ — и продолжал: „Нет!..“ — а они опять плоско: „Нет…“ Полчаса длился этот поединок, и ничего не вышло — музыканты пели свою партию совершенно без чувства и без актерства»…

Когда-то знавший Утёсова журналист Леонид Бабушкин поведал мне: «Мне кажется, что Леонид Осипович по-доброму завидовал Гердту. Зиновий Ефимович стал великим актером на сцене и в кино, но не менее велик он был, работая в Кукольном театре Образцова. Вот что услышал я однажды от Леонида Осиповича: „Я не раз видел Гердта, вернее его кукол в театре Образцова. И мысленно завидовал ему. Ужас моего легкомысленного искусства состоял в том, что когда я выходил на сцену, то это был поединок. Я видел глаза зрителей не только в первом ряду, но и во всем зале, и часто думал: „Как здорово было бы не выходить на сцену, а записываться только на пластинки“. Но вскоре понял абсурдность этой своей мысли. Я вижу глаза людей, на меня устремленных — доброжелательные, ласковые и преисполненные восхищения. И мне так хотелось петь! И чтобы каждый в переполненном зале думал, что я пою только для него“».

И еще раз слово Гердту: «Я вспомнил дивную историю. Был в Центральном доме литератора какой-то военный вечер. И вот мы выпиваем, а кругом — генералы, генералы, генералы. И вдруг „на огонек“ заходит Леонид Осипович Утёсов. А он зашел не выступать — просто так зашел. И один какой-то генерал сказал: „О, товарищ Утёсов нам сейчас что-нибудь изобразит“. На что Леонид Осипович без промедления ответил: „С удовольствием! Если товарищ генерал нам что-нибудь постреляет“».

* * *

Зимой 1995 года в Доме актера в Калошином переулке происходила презентация коллективного российско-израильского сборника «Гостевая виза (29 взглядов на Израиль)». В числе авторов сборника были Нонна Мордюкова, Борис Чичибабин, Евгений Леонов, Лев Разгон, Лидия Либединская, Марк Захаров, Александр Иванов, Борис Жутовский, Зиновий Гердт. В тот вечер наша «пятиминутка» (мы с Зиновием Ефимовичем условились, что длинных интервью делать не будем) получилась особенно длинной.

В тот день я побеседовал с Гердтом вдоволь. Среди прочего Зиновий Ефимович говорил: «Вы знаете, я до конца так и не понимаю слово „национальность“. Мне кажется, что слово „одессит“ отражает скорее национальность, чем понятие географическое. Я не раз бывал в Одессе и обратил внимание, что люди различных национальностей, живущие в этом городе, очень схожи между собой. И дело не только в особом одесском жаргоне и дикции, а в восприятии жизни и отношении к ней. Роман „Двенадцать стульев“ написали русский Катаев и еврей Файнзильберг. Точнее же, эта книга рождена двумя одесситами…»

В тот же день я был свидетелем разговора Зиновия Ефимовича с Лидией Борисовной Либединской. Листая книгу «Гостевая виза», Гердт с грустью заметил: «Здесь не хватает одного автора — Утёсова. Он так в Израиле и не побывал». А потом рассказал, что во время одного из автобусных переездов, кажется из Иерусалима в Нетанию, вся дружная российская компания попыталась что-то спеть хором. Не получалось. Евгений Павлович Леонов со свойственным ему спокойствием изрек: «А потому, что нет среди нас главного запевалы». На что ваш Игорь (Губерман — зять Лидии Борисовны. — М Г.) бойко ответил: «Его же может заменить Зиновий Ефимович Гердт». И тогда я с грустью ответил «Увы, Утёсов — незаменим».

Гердт, разумеется, был на 70-летнем юбилее Утёсова и конечно же выступил на нем. Вот стихи, сочиненные им и прочитанные на этом юбилее:

На вид сорока ему дать не могли бы, Пусть паспорт предъявит скорей. Хоть адресов кипа, но всё это липа. Давай, прикрывай юбилей! Послушайте, граждане, дамы, мужчины, Мы лить здесь не будем елей, За что, почему, по какой же причине Устроили сей юбилей?.. С такой шевелюрой, с такою фигурой, С отсутствием острых болей, Позвольте ж спросить Министерство культуры: Не рано ли давать юбилей?

Произнеся эти строки, Зиновий Ефимович посмотрел в сторону Фурцевой, но Утёсов вмешался в процесс: «Зяма, разве ты не помнишь, что давным-давно Мудрый Соломон сказал: „Всё, что человеку суждено, придет ровно в срок“». На что Гердт заметил: «Соломон, безусловно, прав» и продолжил чтение своего послания:

Когда человек уже дергает глазом И в спазмах пришел апогей, Есть налицо стопроцентный маразм: «Пожалста, давай юбилей». Мы правду откроем сейчас при народе, В присутствии видных людей, И разоблачим биографию Леди, Отравим ему юбилей.

И подойдя к сидящему в кресле Утёсову, приподняв правую руку вверх, сказал: «А теперь — допрос»:

Ответь нам, Утёсов, на пару вопросов, Ну, в чем тут эссенции квинт? Ведь ты ж был с пеленок нормальный ребенок, — Одесский простой вундеркинд. Другие детишки играли в картишки, Рогаткою целились в глаз… А этот пацанчик стучал в барабанчик; Хотел государственный джаз.

Зал заливался смехом и аплодисментами. Разумеется, никто не думал, что уже близится полночь — ведь вечер начался с опозданием более чем на час, поскольку задержалась главная гостья Фурцева. Тут Зиновий Ефимович сказал в микрофон: «Основное мое послание впереди».

И продолжил: «Вы ведь еще не знаете главного о нашем юбиляре»:

Потом, подрастя, он пробрался на сцену, Своей популярности для, И так, постепенно, он стал феноменом, Играя любые роля. Всегда юбилеи дают карьеристам, Таким, как Утёсов, как раз. В дни гражданской войны стал артистом, Чтоб праздновать дату сейчас, Пекло его солнце, морозила вьюга, — Терпел неприятных вещей… Но в минуты досуга, предвидел, хитрюга, Что будет ему юбилей!.. Играл он грузинов, играл армянинов, То — грек, то — узбек, то — еврей… За это ехидство, за космополитство… Не стоит давать юбилей…

«А мы его всё же даем!» — торжественно завершил Зиновий Ефимович под гром аплодисментов.

Давно уже нет среди нас ни Утёсова, ни Гердта, но память о их таланте, человечности, обаянии продолжает жить.

 

Юбилей Владимира Коралли (и не только о нем)

Начинать рассказ с размышления о возрасте по отношению к Утёсову несколько абстрактно. Уже когда ему было далеко за семьдесят, в нем было столько энергии, что он буквально излучал ее и щедро дарил людям. Вот рассказ о юбилейном вечере его друга, актера Владимира Коралли.

Владимир Филиппович Коралли (Кемпер) — один из самых заметных «одеколонщиков», близкий Утёсову человек, друживший с ним почти 60 лет. Леонид Осипович председательствовал на юбилейном вечере Владимира Филипповича, состоявшемся весной 1966 года в ЦДРИ. Знакомы они были давно, еще в дореволюционной Одессе, когда девятилетний мальчик, избрав себе псевдоним Коралли, дебютировал вместе с братом Эмилем в детской опере одесского театра «Водевиль». В 14 лет он выступал на эстраде со стихотворными монологами и злободневными куплетами, которые для него писали Макс Поляновский и Михаил Ямпольский. Едва ему исполнилось 18 лет, как его пригласили на гастроли в Москву, на летнюю площадку в саду «Аквариум» Успех превзошел все ожидания. Позже его заметили, немало поспособствовав его успеху, Исаак Дунаевский и Николай Акимов. В середине 1920-х годов на его талант обратил внимание Утёсов, и они стали друзьями, несмотря на разницу в возрасте — Утёсов был старше Коралли почти на десять лет.

Во вступительном слове на юбилейном вечере Коралли Утёсов со свойственными ему живостью и юмором вспомнил не только «мальчика в гимнастерке с красными погончиками», читающего патриотические монологи, но и Одессу начала XX века — людей, окружавших его тогда. В том числе поэта-куплетиста Льва Зингерталя (в ту пору ему было уже за 90), приславшего юбиляру свои стихи из самой Одессы. Утёсов прочел их со сцены:

Счастлив поздравить вас в день юбилея. Живите сто двадцать, душой молодея. Гвардия наша крепка, как сталь. Обнимаю, целую, Лев Зингерталь.

Прочитав эти стихи, Леонид Осипович сказал: «Глядя на сегоднящнего юбиляра, я еще раз убедился в том, что гвардия наш крепка как сталь. Что вы знаете, нынешняя молодежь? Другом и современником Зингерталя был сам Ямпольский — автор знаменитой песни „Свадьба Шнеерсона“.

Его знали не только сегодняшний юбиляр, но и вся Одесса, о нем писал сам Паустовский». И тут же, без аккомпанемента, Леонид Осипович напел:

Ужасно шумно в доме Шнеерзона, Из окон прямо дым идет, Там женят сына Соломона, Который служит в «Капремонт».

Тут же возник импровизированный «хор мальчиков», Утёсов превратился в дирижера, и все дружно подхватили:

Его невеста Сонька с финотдела, Вся разодетая и в пух и прах: Фату мешковую одела, И деревяшки на ногах. Сам преддомком Абраша Дер-Молочник Вошел со свитою — ну прямо царь! За ним Вайншток — его помощник — И Хаим Качкес — секретарь…

Леонид Осипович как бы невзначай заметил: «Володя, если бы на сегодняшнем вечере проводилась бы регистрация гостей, то по этому списку можно было бы составить энциклопедию советской эстрады». И Утёсов начал перечислять присутствующих гостей по именам.

Юбиляр был заметно взволнован, слезы навернулись на его глаза. Владимир Филиппович сказал, обращаясь к Утёсову: «За что люблю вас больше всего, Леонид Осипович? До сегодняшнего дня я думал, что вы — только мой учитель, а сегодня понял, что вы — учитель всей советской эстрады. Поверьте мне, что это не пустые слова „одесского мальчика“», — и снова гром аплодисментов.

Мы так подробно остановились на выступлении Утёсова на юбилее Коралли, ибо хотели продемонстрировать один из многих примеров участия Утёсова в юбилейных вечерах в те годы, когда он был уже в почтенном возрасте. Помню, как один известный актер обсуждал с профессором Юрием Арсентьевичем Дмитриевым свой предстоящий юбилейный вечер. Он назвал всех предполагаемых участников, среди которых не было Утёсова, на что оказавшийся рядом актер Бен Бенцианов заметил: «В наши дни юбилейный вечер без Леонида Осиповича немыслим. Впрочем, как и вся эстрада. Хотите, я прочту на вашем вечере, причем совершенно бесплатно, этюд об Утёсове? Поверьте, в нем нет никакой выдумки». Юрий Арсентьевич улыбнулся, будущий юбиляр проявил безразличие, я же попросил Бена Николаевича рассказать хотя бы здесь, в вестибюле ЦДРИ, этюд, с которым он хотел выступить на предстоящем юбилее. Вот это несостоявшееся выступление Бенцианова в моем пересказе:

«В конце 1950-х я был на гастролях в Одессе. В том же году там оказался Утёсов. В один из субботних вечеров мне позвонил Миша Водяной, любимец Одессы, с предложением взять с собой Леонида Осиповича и поехать к нему на дачу (он отдыхал в то время в каком-то санатории на Большом фонтане). Возможно, я бы забыл этот день, но по двум обстоятельствам он оказался для меня незабываемым: во-первых, то, что Водяной называл дачей, оказалось, как принято говорить, „домиком в деревне“ с огромным двором, садом, виноградником. По двору бегали куры. Петух неимоверной красоты — пожалуй, я таких до того не встречал, — погнался за курицей. Через несколько шагов он догнал ее и начал топтать. Буквально в этот же момент хозяйка стала разбрасывать зерна, призывая „куриную компанию“ к обеду. Петух тут же забыл о курице и, вспорхнув вверх, оказался впереди куриной стаи и первым добрался до пшеничных зерен. Леонид Осипович внимательно следил за происходящим и, будто задумавшись, произнес: „Даже врагам не желаю так проголодаться. Слава Богу, мне это испытать в жизни не довелось“. Этот анекдот в той или иной форме я слышал не раз, однажды даже переделанным им на грузинский лад в исполнении Арканова. Но в моей памяти он навсегда остался связан с именем Утёсова. С такой миллиметровой одесской точностью мог отреагировать только он».

* * *

Помню, народный артист России Лев Горелик рассказывал мне, как Леонид Осипович был тамадой на банкете по случаю присвоения ему звания заслуженного артиста РСФСР. В одном из тостов «скромный» юбиляр заметил: «Расцениваю звание заслуженного как незаслуженный аванс». На что Утёсов молниеносно отреагировал: «Поверьте мне, Лева, и все остальные в этом застолье — как только закончится банкет, и ты, уставший и счастливый, отправишься домой, знаешь, о чем ты подумаешь? Когда мне дадут звание народного артиста?»

И вот что еще поведал Лев Горелик: Леониду Осиповичу не присваивали звание заслуженного артиста до обидного долго. По этому поводу в своей программе «Царевна Несмеяна» он придумал репризу. Как известно, сюжет этого спектакля строился на том, что лишь тот, кто сумеет рассмешить «царевну Несмеяну», получит ее в жены. В противном случае неудачника лишат головы. Не удалось это сделать в спектакле Утёсову. Казнь казалась неминуемой. И вот голова Утёсова уже на плахе, и тут кто-то из толпы воскликнул: «Какая незаслуженная смерть!» И тут Утёсов, подняв голову с плахи, громко произнес: «Какой артист, такая и смерть».

Надо ли говорить о реакции зала? Если верить разговорам, то именно эта шутка сдвинула с мертвой точки вопрос о присвоении Утёсову звания заслуженного.

В завершение темы еврейско-одесского юмора хочу воспроизвести рассказ поэта-песенника Леонида Куксо. На концерте в Большом театре по случаю семидесятилетия Сталина выступал и оркестр Утёсова. Ему было дозволено исполнить две песни: «Как ротный простой запевала» и «У Черного моря». Авторов первой песни Утёсов обьявил, а второй нет. Обиженный Модест Табачников после концерта позвонил Утёсову и спросил, почему он не назвал его. Утёсов извинился и объяснил: «Понимаешь, Модечка, в ложе сидел хмурый Балабос (на идише „хозяин“, так некоторые артисты называли Сталина. — М. Г.). Я подумал, что, если объявлю тебя и Сеню Кирсанова, плюс физиономии моих музыкантов, плюс я сам, он решит: а не много ли евреев на одной сцене?»

— А от того, что ты объявил Дунаевского и Матусовского, их что, стало меньше? — съехидничал Табачников.