Леонид Утесов

Гейзер Матвей Моисеевич

Глава первая

«РОДИТЬСЯ Я МОГ ТОЛЬКО В ОДЕССЕ…»

 

 

Бесплатный театр

В декабре 1995-го мы с Борисом Сергеевичем Бруновым пришли к вдове Утёсова Антонине Ревельс по случаю издания ее книги «Рядом с Утёсовым».

— А знаете ли вы, — неожиданно спросил меня Брунов, — что Леонид Осипович очень любил говорить на еврейском? Но не на древнем, а на том, на каком говорят в Одессе.

— На идише, — уточнила Антонина Сергеевна.

— Верно, на идише. И такая случилась история. К Утёсову пришли журналист, кажется из Аргентины, и переводчик. Иногда переводчик совмещает профессии. — Борис Сергеевич лукаво улыбнулся. — Так вот, организаторы этой встречи ошиблись. Они почему-то решили, что журналист из Аргентины говорит по-английски, и дали соответствующего переводчика. Оказалось, иностранец плохо знал английский, и беседа с Утёсовым едва не сорвалась. Но произошло чудо: Леонид Осипович и гость из Аргентины (предки его были из Одессы) нашли общий язык — идиш. Рассказывают, что переводчика чуть кондрашка не хватила. Тем временем журналист рассказал Леониду Осиповичу, что предки его из Одессы и уехали оттуда в Аргентину вскоре после погрома 1905 года. Поведал он и о том, что в Буэнос-Айресе существует одесское землячество. Рассказал, что частой их гостьей была знаменитая одесситка, актриса Иза Кремер. Услышав это, Леонид Осипович заметил, что в молодости хорошо знал эту актрису, не однажды выступал с ней на одной сцене. А вот встретиться с ней в Москве, когда так ее ждали все московские одесситы, не довелось — она умерла незадолго до намеченной поездки. И с грустью добавил: «Такие люди, как я и Иза Кремер, могли родиться только в Одессе».

Услышав этот рассказ Брунова, я подумал вот о чем. Если бы Иосиф Давыдович Кобзон родился не в Днепропетровске, а где-нибудь еще, он все равно стал бы тем же Кобзоном, которого мы знаем сегодня. А Утёсов не раз говорил и иисал: «Родиться я мог только в Одессе». И обосновывал эту мысль так: «Мне и не надо было ходить в театр. Он был вокруг меня. Всюду. Бесплатный — веселый и своеобразный. Театр оперный, драматический, всякие другие — не в счет. Там — за деньги. Нет, другой — подлинная жизнь: театр, где непрерывно идет одна пьеса — человеческая комедия. И она звучит подчас трагически».

И еще он писал: «Кажется, что в Одессе все дети учатся играть на скрипке… Каждый папа мечтал, чтоб его сын стал знаменитостью. Некоторые даже и не интересовались, есть ли музыкальные способности у их мальчиков.

— Зачем вы хотите учить своего сына музыке? У него нет слуха! — говорили такому папе.

— А зачем ему слух? Он же не будет слушать, он будет сам играть».

Как здесь не вспомнить знаменитый в шестидесятые годы анекдот, заканчивающийся словами: «Чукча не читатель, чукча — писатель…»

Не раз Леонид Осипович отмечал, что в его выступлениях главное — смех: «Он был моей целью. И моим удовольствием. И моей наградой. И моей оценкой. Что ж, смех на эстраде — это не так мало. Хотя с сегодняшней моей точки зрения он не исчерпывает всех достоинств номера. Смех на эстраде — дело вообще сложное. А в Одессе, городе острословов, где самый простой разговор на рынке или в трамвае превращается в дуэль на репликах, — особенно. Это поражает всех, кто бы ни столкнулся с Одессой».

* * *

Одна из любимых песен, исполняемых Утёсовым, — «У Черного моря». Создали ее два одессита — Семен Кирсанов и Модест Табачников, — но путевку в жизнь ей дал третий, Леонид Утёсов. Начинается она со слов: «Есть город, который я вижу во сне…» Есть в ней и такая строфа:

Есть море, в котором я плыл и тонул, И на берег вытащен, к счастью. Есть воздух, который я в детстве вдохнул, И вдоволь не мог надышаться…

Песня эта стала любимой не только для Утёсова, а еще для многих. Волею случая ее полюбила и Лиля Юрьевна Брик. В конце 1950-х годов Семен Кирсанов подарил ей пластинку с записью этой песни — разумеется, в исполнении Утёсова. Когда немногим позже Леонид Осипович вместе со своим зятем Альбертом Генделыитейном оказался в гостях у Лили Брик на Николиной Горе, она призналась, что песня эта так понравилась ей и ее мужу Василию Катаняну, что они слушали ее целый день.

— Еще бы! Не песня вам понравилась, а воспоминания об Одессе, и конечно же вы вспомнили, как я увивался за вами тогда, в 1920 году… Признайтесь! Помните?

Лилия Брик сказала, что она никогда в жизни не была в Одессе.

— Были! Были! Вы же приезжали туда с этим — как его? — у вас с ним был роман, и останавливались вы в «Лондонской». Об этом говорила тогда вся Одесса!

— Да, действительно. И «Лондонскую» помню, и пляж, и как у вас сидели до утра, тоже вспомнила, а вот поклонника не помню.

Все стоявшие рядом расхохотались, а Леонид Осипович, дабы успокоить Брик и Катаняна, пообещал подарить им новый диск с песней «У Черного моря».

— Не ждать же, пока Кирсанов вам подарит новую пластинку. Этот босяк не ходит даже на заседания «Одеколонии». И что вы думаете, он действительно ездит в Одессу каждый год? Не верьте ему! Этот босяк после песни «Есть город…» ничего для меня не пишет, хотя я каждый раз прошу его об этом.

И Утёсов рассказал Брик и Катаняну о Семене Кирсанове, приехавшем в Москву совсем юным:

— Он все время торчал у меня. Его папа, добропорядочный одесский портной с Гаванной улицы, просил меня в письмах, чтобы я не дал его чаду сбиться с пути. Но не мне вам рассказывать, Лиля Юрьевна, какой была московская богема в двадцатых годах…

— Ну, он попал в Москве в хорошие руки, за ним кроме вас смотрел еще Маяковский. Володя сказал ему, что он должен любой ценой избавиться и от своего чудовищного акцента, и от дефектов речи. Володя попросил меня отвести его к логопеду. Я выполнила эту просьбу — познакомила его с моим родственником, который лечил и от заикания, и от других дефектов…

Утёсов заметил:

— И что, получилось как в старом анекдоте про попа и еврея?

— Вовсе нет, мой родственник его вылечил полностью.

И чуть задумавшись, Лиля Брик сказала:

— Как же страстно любите вы, одесситы, свой город…

На что Василий Абгарович Катанян со свойственным ему юмором заметил: «Лиля Юрьевна, они специально уезжают из Одессы, чтобы петь о ней…»

* * *

Свободу, впитанную с детства в Одессе, свободу, идущую еще от Пушкина, Утёсов нес в себе всю жизнь и щедро дарил людям в самые суровые и тиранические времена. Он вправе был произнести слова: «Я песне отдал всё сполна». И не только песне, но и многим миллионам слушателей. А раз так, то свой «памятник нерукотворный» он воздвиг на века. И памятник, установленный Утёсову в Одессе, в городском саду — лишь подтверждение этих слов. Леонид Осипович сидит на скамеечке, а рядом свободное место, и каждый, кто хочет — а хотят почти все, — может посидеть рядом с ним, побеседовать, спеть любимую его песню. Да, Утёсов не мог родиться в другом городе. Только в Одессе…

 

Музыка детства

Итак, место рождения Леонида Утёсова сомнений не вызывает. А вот дата рождения почему-то оказалась спорной: «Родился я 22 марта, но в энциклопедии написали, что 21-го. Ну что же, пусть будет так. Ведь она энциклопедия, а значит, — ей виднее!»

И мы будем исходить из данных энциклопедии, тем более что существенной разницы, судя по всему, нет. Но если все же исходить из того, что он родился 21 марта 1895 года (9 марта по старому стилю), то в тот день в Одессе, кроме появления на свет Леди Вайсбейна, пожалуй, ничего исторического не произошло. Вряд ли можно считать историческим событием сообщение в газете «Ведомости одесского градоначальника» о том, что «с 9 марта 1895 года в течение 10 дней, с 8 до 10 часов утра, одесская городская конная команда будет производить учебную стрельбу на Стрельбищенском поле (сегодня на этом месте ипподром, а улица носит имя Шевченко. — М. Г.). Во избежание неприятностей, градоначальник просит в указанное время не находиться вблизи поля».

Газета «Одесские новости» сообщала, что 9 марта состоялся концерт труппы госпожи Гохман. Самое большее впечатление произвел тот факт, что команда пианистов взяла в руки скрипки и с тем же успехом продолжала музыкальное сопровождение выступления певицы — самой госпожи Гохман. В той же газете читаем: «В Русском театре внимание публики привлек танец „Серпантин“, показанный в Одессе впервые гастролерами из Греции».

Вне Одессы тоже все было спокойно. В этот день в Петербурге были возложены венки к гробу недавно скончавшегося императора Александра III. В тот же день, как сообщали «Одесские новости», вдова покойного, великая княгиня Мария Федоровна, прибыла в свой родной Копенгаген, где была встречена отцом-королем и другими официальными лицами.

Словом, ничего особенно важного в день рождения нашего героя не произошло. Исходя из этого, самым великим событием в истории Одессы в тот день стало появление на свет Лазаря Вайсбейна, ставшего через семнадцать лет Леонидом Утёсовым.

Воспроизведем любопытный документ. Вероятнее всего, это одна из анкет, заполненных Утёсовым уже в советское время, ибо в ней имеются такие графы, как «партийность», «национальность» и т. д. В ней написано рукой Утёсова:

«1. Родился — 22 марта 1895 года.

2. Партийность и стаж — Беспартийный.

3. Национальность — Еврей (заметим, в то время это был третий, а не пятый пункт. — М. Г.).

4. Родной язык — Русский (из другой анкеты мы узнаем, что из иностранных языков Леонид Осипович владел французским и немецким, отчасти английским. Об идише он счел нужным умолчать. — М Г.).

5. Социальное положение — Служащий.

6. Образование — в 1910 году окончил 6 классов Коммерческого училища».

То есть неточность даты рождения в энциклопедиях сомнений не вызывает. И хотя Леонид Осипович соглашается с составителями энциклопедий, но между 21 и 22 марта с точки зрения зодиакального календаря разница более чем существенная. Если он родился 21 марта, то под созвездием Рыб, если же 22 марта 1895 года — то под знаком Овна. Как легко заметит читатель этой книги, Утёсову свойственны черты, присущие людям и того, и другого знака.

Если дата рождения вызывает споры, то место рождения сомнения не вызывает. «Я родился в Одессе…»

Действительно, Лазарю Вайсбейну, ставшему позже Леонидом Утёсовым, с местом рождения повезло. Он родился в городе, где отношение к евреям было особенным. Таскала, еврейское просветительское движение, своего рода «ренессане», возникшее в Германии во второй половине XVIII века, до Одессы дошло, когда о нем понятия не имели ни в Санкт-Петербурге, ни в Москве. Его основатель Мозес Мендельсон полагал, что евреям пора отказаться от своей «жестоковыйности», выражавшейся прежде всего в отделен ности от других народов. Идеи Мендельсона привели к тому, что значительная часть евреев в Германии, а позже и в других странах приняла христианскую веру, чаще всего протестантство. Но сам вдохновитель Гаскалы не хотел, чтобы евреи отреклись от своей веры, а лишь желал, чтобы они восприняли культуру и язык народов, среди которых живут.

Одесса была непохожа на другие города России еще и тем, что ее наместник Михаил Семенович Воронцов и его преемник Сергей Григорьевич Строганов были единственными администраторами во всей черте оседлости, которые ходатайствовали перед императором об улучшении положения еврейского населения. Только в Одессе местная интеллигенция (и прежде всего великий врач Николай Иванович Пирогов) делала все возможное, чтобы приобщить евреев к русской культуре и словесности. Еще в 1840-х годах в русских учебных заведениях Одессы обучалось немало еврейских детей, а во второй половине века это явление приобрело массовый характер. Так, во 2-й Одесской гимназии, одной из самых престижных и лучших в городе, в середине столетия почти четверть учеников принадлежала к иудейскому вероисповеданию. И это при том, что самый первый еврейский погром в Российской империи (в 1821 году) произошел именно в этом городе. Правда, учинили его не коренные жители, а заезжие греки. Словом, Одесса — город крайне оригинальный.

И снова слово Утёсову:

«Вы думаете, я хвастаюсь? (Речь идет о его месте рождения. — М. Г.) Но это действительно так. Многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается. Для этого надо, чтобы родители хотя бы за день до вашего рождения попали в этот город. Мои — всю жизнь там прожили. Я не знаю, кто виноват. Солнце? Море? Небо? Но — под этим солнцем, под этим небом, у этого моря родятся особые люди.

Может быть, виноват Пушкин? Может быть, это он оставил в Одессе „микробы“ поэтического и прозаического творчества? Но обратите внимание: Юрий Олеша, Валентин Катаев, Илья Ильф, Евгений Петров, Эдуард Багрицкий, Семен Кирсанов, Исаак Бабель, Лев Славин — это мальчишки, создавшие, как принято было тогда говорить, „одесский период“ нашей литературы».

О появлении на свет Утёсова нам сообщают воспоминания Федора Липскерова, бабушка которого была повивальной бабкой, то есть акушеркой. «В одну прекрасную ночь к моей бабушке прибежала домработница (тогда они назывались „прислугами“) из квартиры номер семь и прокричала:

— Мадам повивальная бабка! Хватайте свой родильный чемоданчик и рысью скачите в квартиру номер семь. Моя хозяйка готова рассыпаться!

Бабушка схватила чемоданчик и рысью побежала в квартиру номер семь. Она привыкла к тому, что ее беспокоили ночью, так как почему-то все одесситки предпочитали рожать именно ночью, а не днем. Так было принято в Одессе. Ночью в квартире номер семь на свет появились двое детей — близнецы. Одному из близнецов предстояло впоследствии стать Леонидом Утёсовым, прославленным артистом нашей эстрады…»

Мальчика нарекли именем Лазарь. Не вызывает сомнения, что назван он был в память о ком-то из предков — такова еврейская традиция. Если этот предок со стороны отца, то жил некогда в Херсонской губернии Лазарь Вайсбейн, чьи предки в первой половине XIX века обосновались в еврейских земледельческих колониях. Когда и как появились они в херсонских степях, сегодня можно лишь предположить. Скорее всего, это случилось еще во времена Екатерины II и светлейшего князя Потемкина, когда сюда прибыли еврейские колонисты из Восточной Белоруссии. Неизвестно и то, когда предки Утёсова получили фамилию Вайсбейн, что означает «белая кость». Она вряд ли имеет отношение к благородному происхождению — скорее, была дана кому-то из прародителей семейства за обидчивость, нежелание поступаться своей честью. Как мы увидим, эти черты были в какой-то мере свойственны и самому Утёсову.

Во времена Александра II евреи, жившие в сельской местности, нередко в поисках заработка уходили в города. Наверное, тогда же в Херсон попал дед Леди, ибо отец его Иосиф, сын Калмана Вайсбейна, родился в этом городе. Имя «Иосиф», весьма распространенное среди евреев, переводится как «Бог прибавит», «Бог увеличит». Напомним, что так звали знаменитого библейского героя, сына Иакова и Рахили.

Иосиф Вайсбейн в Одессе оказался, как принято говорить, по семейным обстоятельствам. Но было это уже во времена Александра II, когда евреи не только из Херсонской губернии, но и из других мест (даже из-за границы) ринулись в Одессу. Видимо, Калман, к тому времени преуспевший в торговле — он владел несколькими скобяными лавочками в Херсоне, — решил расширить географию своей семьи и отправил младшего сына Иосифа в Одессу. В Херсоне семья Вайсбейна славилась своей честностью, добропорядочностью и деловитостью, и Калман надеялся, что уехавший в большой город сын Иосиф не нарушит этих традиций. Вскоре он узнал, что сын его встречается со скромной и красивой девушкой по имени Малка Граник, и отправился в Одессу, чтобы тайком от Иосифа навести справки о семье будущей невестки. Узнав, что Малка из добропорядочной, но очень бедной семьи (шутка сказать — двадцать один ребенок!), отец воспротивился браку. Иосиф, безгранично влюбленный в Малку, ослушался, за что был лишен наследства (оно досталось его брату Науму), и с первых дней брака занялся мелким маклерством, став, как говорили в Одессе, «лепетутником». Это позволяло ему худо-бедно содержать семью.

Детство Леди Вайсбейна прошло в небольшом доме № 11 в Треугольном переулке, расположенном неподалеку от знаменитой одесской Молдаванки. Обыкновенный двухэтажный дом, добротно сооруженный из одесского ракушечника, сохранился до наших дней. А вот переулок переименован и назван в честь самого знаменитого жителя этого дома — Леонида Утёсова. Название улицы изменилось, но провинциальная тишина и уют такие же, как были в те времена. Лишь иногда толпы туристов, идущих «к Утёсову», вносят некое оживление. Если бы не большой пятиэтажный дом, построенный напротив вместо уничтоженного в годы войны двухэтажного, этот переулок полностью сохранил бы свою первозданность.

Почему он назван Треугольным? Видимо, потому, что был продолжением Треугольной площади на стыке Тираспольской и Успенской улиц. Неподалеку от дома, где жили Вайсбейны, на Тираспольской улице стояли знаменитые бани Исаковича, где проводили время в канун субботы обитатели близлежащих улиц и переулков. Рядом с Треугольным — Щепной переулок, знаменитый тем, что в его домах было множество подвалов, а около них — телеги биндюжников. В отличие от Треугольного на Щепном после Великой Отечественной войны почти не осталось старых домов и конечно же давно уже нет их обитателей, могучих бородатых биндюжников. Их рабочий день нередко завершался гулянками, во время которых выпивалось немало водки. Кто знает — может быть, поговорка «пьет, как биндюжник», родилась именно здесь.

Был в Треугольном переулке еще один дом, построенный разбогатевшим биндюжником Вальтухом — в нем был устроен молитвенный дом лимонщиков (продавцов лимонов и других восточных фруктов), но главными его посетителями были все те же биндюжники. В этом же доме размещался хедер — религиозная еврейская школа, где с пятилетнего возраста и до поступления в училище Файга учился Ледя Вайсбейн. В доме Вальтуха располагалась также больница для бедных, а на самом углу — похоронная контора. Во дворе размещалось некое подобие мебельной фабрики (ее величали «Лесопильней»). Помимо всего прочего, в этом учреждении изготавливали гробы. Таким образом, обитатели Треугольного и Щепного переулков были обеспечены всем необходимым от рождения до похорон. Если верить рассказам старожилов, то в этом хедере учился Мендель Рабинович, ставший впоследствии знаменитым писателем Менделе Мойхер-Сфоримом. Похоже, что это правда, ибо семья Менделя проживала поблизости, на улице Дегтярной, переименованной позже в улицу Вышинского, а потом — в улицу Советской милиции. Сегодня этой улице возвратили название «Дегтярная».

Дом, как и двор, ничем особым среди окружающих строений не выделялся. Между улицей и двором — въездные ворота, тоже сохранившиеся в том виде, какими были во времена Утёсова. Да и подъезды с тыльной стороны не изменились до наших дней:

Тот переулок вдалеке от моря Мальчишки звали — треугольный флот. Все поровну там было — радость, горе, Судачили соседки у ворот… Дом угольным был ночью, утром розов, Сегодня среди прочего жилья Гордится, что родился в нем Утёсов. Теперь живет там новая семья…

Так писал в своем стихотворении «Треугольный переулок» поэт Всеволод Азаров, посвятивший это стихотворение семье Амчиславских — одесситам, основавшим в этом доме музей Утёсова. Они были хорошо знакомы с Утёсовым, но, разумеется, родителей его не знали.

Дети в доме Иосифа Вайсбейна появлялись исправно, едва ли не каждый год. Из семерых старших до совершеннолетия дожили всего трое — сын Михаил и дочери Каля и Паша. В марте 1895 года, вскоре после праздника Пурим, небеса ниспослали семье Вайсбейнов «королевскую пару» — девочку и мальчика. Дочка Полина родилась на 15 минут раньше сына Лазаря. Со свойственным ему юмором Леонид Осипович позже сообщил в своих мемуарах: «Вот видите, каким воспитанным был я тогда — как и полагалось, уступил женщине дорогу и пропустил ее вперед…»

В доме был всегда идеальный порядок, не только в быту, но и во взаимоотношениях в семье. Мать и отец, по-настоящему любя друг друга, были совсем непохожи по характеру. Очень добрый, порой сентиментальный Иосиф Вайсбейн, несмотря на вечную свою заботу о заработке, успевал не только уделять внимание детям, но и баловать их. Он самостоятельно научился читать по-русски и знал многие книги любимых писателей. Может быть, поэтому так мечтал, чтобы дети его получили хорошее образование. Позже Утёсов напишет: «Безусловно, в характере отца были черты, свойственные артистическим натурам. Отец любил шутку и острое слово, умел хорошо рассказывать анекдоты и охотно делал это…» Позже это в полной мере передалось его сыну Леониду Утёсову и, пожалуй, из всей семьи — только ему. Еще Леде досталась от отца музыкальность. Молодой Иосиф Калманович пел в юности в херсонской синагоге, а подросток Утёсов — в Шалашной хасидской синагоге, расположенной неподалеку от Треугольного переулка, на Базарной улице в Одессе.

Мать Леди Малка (Мария) Моисеевна была полной противоположностью отцу. «Мама была человеком очень твердым — такими обычно и бывают жены мягких и сентиментальных мужей: должны же на ком-то держаться семейные устои и традиции. Она принимала на себя всю тяжесть повседневных забот семьи среднего достатка. Никогда не жаловалась и умела скрывать от детей все трудности, которые подстерегали семью не так уж редко. Но зато была к нам требовательна и сурова, была сдержана на ласку. И когда я удостаивался быть поглаженным по голове, то бежал к сестрам и братьям, чтобы сообщить об этом потрясающем событии. Если мама погладила по голове — значит, ты сделал что-то уж очень хорошее.

Она никогда не целовала нас — стыдилась такого неумеренного проявления чувств, считала это излишеством, которое только портит детей. Жизнь, наверное, многому ее научила. Она была двадцать первым, последним ребенком у своих родителей и сама растила девятерых, пережив потерю четырех из них, умерших в самом раннем возрасте. Семья была ее жизненным долгом, который она выполняла строго и c достоинством. Она была мудрой женщиной и понимала, что чем неустойчивее положение, тем строже должен соблюдаться установленный порядок.

Отец просто обожал мать. Может быть, он был наивен, мой отец, но он не верил, что есть мужья, которые изменяют женам. Он считал, что это писатели выдумывают. И удивлялся:

— Ну зачем же идти к чужой женщине, если есть жена?» Забегая вперед, заметим, что Ледя Вайсбейн, повзрослев и став Леонидом Утёсовым, не унаследовал от своего отца верность жене: боготворя Елену Осиповну, он нередко страстно увлекался другими женщинами. Но это, к счастью, никогда не нарушало целостность их семьи (кроме одного случая, о котором мы расскажем дальше).

Такое сочетание характеров отца и матери, наверное, явилось решающим в воспитании детей. Все они, кроме Леди, получили высшее образование. Но Ледя был исключением не только в этом. Уже в раннем детстве он убегал на соседние улицы — Дегтярную и Базарную, — где не только играл, но и затевал драки с ребятами куда старше его, причем часто выходил из них победителем.

Образ Малки — матери Леонида Утёсова — будет неполным без рассказа о старенькой бабушке Леди, справедливо названной уже взрослым Утёсовым «дважды мать-героиня». Она была так стара, что не помнила уже своих внуков, правнуков и праправнуков не только по имени, но и в лицо, но каждый год в день ее рождения вся многочисленная семья выстраивалась у входа в ее дом («Неосведомленный человек мог подумать, что это большая перемена в школе», — вспоминал позже Утёсов), и все по очереди поднимались в ее комнату на второй этаж. «Старческая улыбка озаряла ее морщинистое лицо, и она тихо спрашивала:

— Ты чей?

— Я Манин, — говорил я.

— Ах, Манин. Вот тебе конфетка.

Другой в зависимости от принадлежности отвечал: „Я Сонин“ — и огромный пакет конфет к концу этой церемонии опустошался».

Рассказ Леонида Осиповича о бабушке вернул меня к моей давнишней беседе с другом Утёсова, композитором Евгением Эммануиловичем Жарковским. Сохранилась запись этого разговора, случившегося в январе 1981 года: «Вспомнить все мои встречи с Утёсовым невозможно. Где мы только не встречались! В Ленинграде, где мы оба жили до войны, в Москве… Я расскажу вам об одной встрече, случайной, но, быть может, самой для меня запомнившейся. В середине 30-х годов — кажется, в 1935-м, — мы оказались одновременно в Киеве и встретились в доме моего друга детства, поэта Давида Гофштейна. В тот день к Давиду пришел еще один поэт — Лейбале Квитко. Какой получился квартет! Говорили мы, конечно, на идише и песни пели еврейские… Утёсов пришел в восторг от Квитко, от его рассказов, стихов и песен. В тот день я узнал, что Квитко вырос у бабушки. Утёсов, услышав это, заметил, что свою бабушку он видел раз в году, в день ее рождения, но вспоминает об этих встречах до сих пор. „Мои встречи не были столь радостными, — сказал Квитко. — Я для бабушки оказался любимым заброшенным внуком. Все мои сестры и братья умерли от туберкулеза. Маме было не до меня — она было пришиблена горем. Словом, главным человеком в семье была бабушка. Она так жалела меня, что даже скрывала мои шалости — я не любил хедер. О доброте, мудрости и дружелюбии моей бабушки говорили все, кто ее знал. А как мы жили! Бабушка даже не пекла хлеб, считая, что свежий хлеб — это лакомство. У нее было несколько дочерей, и она всех умудрилась выдать замуж. Да как — буквально очередь стояла!“

Лев Моисеевич Квитко улыбнулся своей удивительно доброй улыбкой и сказал: „Недавно у меня по этому поводу получилось стихотворение“. И он продекламировал его на идише, да так, что настроение у всех поднялось. Утёсов, обратившись ко мне, сказал: „Это же не стихи, а песня! Женечка, немедленно надо сочинить музыку, и по возможности оригинальную“. Я тут же сел за рояль и начал музицировать. Утёсов все время вносил какие-то правки в мою музыку, и через час уже была готова песня. Ее тут же спел Леонид Осипович. А мы с Давидом и Лейбале подпевали. Позже эту песню кто-то перевел на русский язык, не помню уж кто, и Леонид Осипович включил ее в свой репертуар. Мне остается лишь процитировать отрывок из этого стихотворения Квитко, вошедшего в репетуар Утёсова на долгие годы:

Ой, щедра моя старуха — не найти щедрей! Подарила мне старуха десять дочерей. Десять девушек — огонь! Обожжешься, только тронь. За версту они видны: Так красивы и стройны. Только все они с изъяном — Кушать просят постоянно… А теперь я вот каков: Молод, весел и здоров! Десять дочек — не беда, Десять дочек — ерунда! Весь десяток нарасхват… Доложу я вам уж: Не понадобился сват — Сами вышли замуж.

Это был один из самых незыбываемых дней в моей жизни. Да и всем нам жизнь казалась такой прекрасной. Мы тогда так верили Советской власти! Помню, в тот день Давид Гофштейн прочел стихи (вскоре их перевела на русский Мария Петровых):

Я вижу с гордостью веселой, Как племя тех мятежных лет Стальным отрядом комсомола Идет под знаменем побед. Зачем — штаны задрав? Лишь взглядом Окинь и ясно, что в труде И седина, и юность — рядом, В деревне, в городе — везде.

Эти стихи Гофштейн написал давно, задолго до нашей встречи, но в тот день он почему-то вспомнил их и произнес с сожалением: „Как жаль, что Есенину не хватило терпения дожить до наших дней!“ Что-то о Есенине рассказал Утёсов, не помню уже что…

Я написал для Утёсова немало песен, одну из них „Бубенцы звенят-играют“ он исполнял много лет. И вообще это был необыкновенно способный к музыке человек. Если бы он получил настоящее музыкальное образование — равного ему не было бы. Жаль, что родители не сумели ему помочь в этом».

* * *

Иосифа Вайсбейна, так любившего музыку, никогда не покидала мечта выучить Ледю игре на скрипке. При всей своей скромности он был истинным одесситом, а значит, мечтал о славе, если не собственной, то хотя бы своих детей. Не раз уже взрослый Леонид Осипович повторял: «Многим в Одессе хочется стать знаменитым». Бабель сказал об этом по-иному: «Каждый одессит мечтает стать юнгой». Сколько раз в жизни вспоминал да и писал Утёсов о великом одессите Сергее Уточкине! И не только он — об этом выдающемся человеке оставили свои воспоминания Куприн, Бунин, Дон Аминадо, Бабель… Одесситы, влюбленные в своих героев, сочиняли о них немало легенд еще при их жизни.

В рассказе «Одесса» Исаак Эммануилович сообщает: «Я видел Уточкина, одессита pur sang (чистокровного. — М. Г.), беззаботного и глубокого, бесстрашного и обдуманного, изящного и длиннорукого, блестящего и заику. Его заел кокаин или морфий, заел, говорят, после того, как он упал с аэроплана где-то в болотах Новгородской губернии. Бедный Уточкин, он сошел с ума, но мне все же ясно, что скоро настанет время, когда Новгородская губерния пешочком придет в Одессу».

Легенды, сочиненные об Уточкине, порождены были жизнью — не однажды он, спасая людей, летел вниз с высоких пожарных лестниц, спасал утопающих тогда, когда всем казалось, что уже поздно… Прав был Дон Аминадо, заметив, что этот курносый, приземистый, рыжий, весь в веснушках человек с очаровательной улыбкой был любимцем всей Одессы. И Утёсова, разумеется, тоже.

Сергей Исаевич Уточкин, выдающийся спортсмен конца XIX — начала XX века, первым в Одессе полетевший на воздушном шаре вместе с писателем Александром Куприным, на автомобиле съехавший от пьедестала памятника Дюку по Потемкинской лестнице в порт, был истинным кумиром одесской детворы. Вот отрывок из воспоминаний о нем Леонида Утёсова: «Представьте себе человека выше среднего роста, широкоплечего. На крепких ногах. Ярко-рыжие волосы, белесые ресницы, широкий нос и резко выступающий вперед подбородок. Он могуч, этот чудо-человек. Он храбр, он умен. Таких природа создает не часто. Это не просто спортсмен. Это эталон спортсмена… Он добрый человек и может отдать все, что у него есть, бедной женщине, обратившейся к нему за помощью. Но сам он глубоко несчастен. От него ушла жена к богачу Анатра. У него много знакомых, но почти нет друзей. Ему завидуют и потому о нем сплетничают. Он делается летчиком, но неудачи преследуют его. Он принимает участие в беспримерном перелете Петербург-Москва, но терпит аварию. Нервы его не выдерживают, и он делается наркоманом. Бросает Одессу. И как Антей погибает, оторвавшись от земли, так Уточкин, оторвавшись от Одессы, погибает в сумасшедшем доме в Петербурге».

Без рассказа об Уточкине, равно как и без упоминания имени Злочевского — выдающегося футболиста начала XX века (велика была любовь одесситов к этому, только еще возникающему в ту пору виду спорта), повествование о детстве нашего героя было бы неполным. Да и Ледя Вайсбейн не стал бы тем Леонидом Утёсовым, каким знаем мы его сегодня.

Кроме спорта у Леди было еще одно извечное увлечение — музыка. Впрочем, и это тоже неотъемлемая часть души всех одесситов. Ледя с малых лет чувствовал и понимал музыку. Понравившиеся ему мотивы он на лету улавливал, запоминал и воспроизводил с буквальной точностью. Старший его брат был горячим любителем оперного театра: «Придя домой из театра, он распевал одну арию за другой, распевал самозабвенно и мучительно фальшиво. Но я догадавался, как должно было быть пo-настоящему, чем приводил его в немалое изумление».

Это качество не только волновало, но и восхищало всех окружающих. А чувствительного Иосифа Калмановича доводило до слез. Он гордился сыном. Когда в дом приходили гости, он вызывал Ледю и просил: «Спой». Ледя пел много разных песен, но с особым чувством исполнял «Куда, куда вы удалились…».

— В вашем доме растет настоящий бриллиант, — не раз говорили восхищенные гости. — Это же Карузо! Когда он вырастет, он будет лучше, чем Карузо. И непременно будет петь в нашем лучшем на свете Оперном театре.

Наверное, Утёсов этого не забыл. Вот как рассказал он об этом уже на склоне лет: «Одесситы воспитаны на итальянской опере. Они знают многие оперы наизусть. В театре люди сидят с клавирами и даже с партитурами. Они следят за всем — за оркестром и за певцами. Их не обманешь. Они трепетно ждут тенорового „до“, баритонального „соль“. Они настоящие ценители музыки. „Если певец прошел в Одессе, — гордо заявляют одесситы, — он может ехать куда угодно“. Даже миланский „Ла Скала“ для них не указ. Одесса — пробирная палата для певца.

— Вы слышали, как вчера Баттистини выдал Риголетто?

— Нет, не слышал.

— Так вам нечего делать в Одессе, можете ехать в Херсон».

Отвлечемся от музыки и напомним о том, как насмешливо относился Утёсов к Херсону — по сути, к своей прародине. Он никогда не упускал случая сыронизировать по поводу этого города. «Весь Херсон не больше одесской Молдаванки. Так Одесса — Херсонская губерния! Можно умереть со смеху». Пожалуй, подобные «комплименты» он делал не только Херсону. До самозабвения влюбленный в Одессу, Утёсов вопреки общепринятым словосочетаниям (Львов, Варшава, Бухарест и так далее — «маленький Париж») считал Париж «большой Одессой».

 

«И в небесах я вижу Бога…»

Ни увлечение спортом, ни властный зов улицы не затмили в Утёсове неимоверную страсть к музыке. Это понимал и чувствовал отец и, быть может, единственный раз утаив что-то от жены, решил отправить свое чадо учиться игре на скрипке. Да и мог ли одесский папа не обучать своего ребенка игре на этом инструменте?

Впрочем, лучше всех написал об этом Бабель в рассказе «Пробуждение». Думается, что отрывок из него вполне впишется в наш рассказ о детстве Утёсова. «Отцы наши, не видя себе ходу, придумали лотерею. Они устроили ее на костях маленьких людей… Когда мальчику исполнялось четыре или пять лет — мать вела крохотное, хилое это существо к господину Загурскому. Загурский содержал фабрику вундеркиндов, фабрику еврейских карликов в кружевных воротничках и лаковых туфельках. Он выискивал их в молдаванских трущобах, в зловонных дворах Старого базара. Загурский давал первое направление, потом дети отправлялись к профессору Ауэру в Петербург. В душах этих заморышей с синими раздутыми головами жила могучая гармония. Они стали прославленными виртуозами. И вот — отец мой решил угнаться за ними».

Итак, Утёсов был обречен играть на скрипке. Первым его учителем был Петр (Пейсах) Соломонович Столярский — великий педагог, воспитавший десятки выдающихся скрипачей. Но вскоре отец из экономии предпочел более скромный вариант — игре на скрипке Утёсова обучал его сосед по квартире Яков Гершберг, тот самый, чью игру маленький Ледя слушал, лежа под дверью. В то время мальчик уже умел играть (не бренчать) на гитаре, балалайке, даже на пикколо. Учеба на скрипке давалась ему легко, но оказалась непродолжительной. Правда, ее хватило, чтобы всю оставшуюся жизнь он сносно играл на этом божественном инструменте. Пройдут годы, десятилетия, и Утёсов в сердцах признается своему приятелю — знаменитому в Одессе фотохудожнику Петру Кримерману: «Если бы я прошел школу у такого гениального педагога, как Столярский, я мог бы в жизни сделать гораздо больше…»

Никогда не забуду рассказ Антонины Сергеевны Ревельс: «После похорон Диты Леонид Осипович был в страшном отчаянии — таким я не видела его никогда. Он сидел в кресле в жутком состоянии, плакал навзрыд. Мне всегда удавалось вывести его из такого тяжелого состояния. А на сей раз чувствовала — не могу. Я думала, как хоть чуточку, если не утешить, то хотя бы успокоить его. Пыталась прочесть любимые его стихи, но даже лермонтовское „Когда волнуется желтеющая нива…“ не воздействовало. Утёсов несколько раз повторил строки:

Тогда смиряется души моей тревога, Тогда расходятся морщины на челе. И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога!..

Вдруг его взгляд остановился на футляре. Скрипку он давно уже не доставал. Я открыла футляр и поднесла ему скрипку. Он немедленно взял ее в руки, потрогал струны, потом взял смычок и заиграл. Не помню уж, что он играл, мне казалось даже, что это были мелодии, которые в его исполнении я до сих пор не слышала. Прошло оцепенение, и Леонид Осипович, положив рядом с собой скрипку, сидел в кресле. Это было незадолго до его кончины».

Я не раз спрашивал Антонину Сергеевну, почему она не рассказала об этом в своих мемуарах. «Я уже вам говорила, — отвечала она, — что очень спешила сдать книгу в издательство. Не думала, что так надолго задержится ее издание. Я о многом еще не написала. Но книга уже сверстана, а об этом, надеюсь, расскажете читателям вы».

В первый раз Ледя Вайсбейн взял скрипку в руки, тогда ему не было еще и семи лет. Любимая его скрипка, как, впрочем, и фотографии с Бабелем, Эрдманом, Массом и другими друзьями, погибла в 1938 году, когда все эти люди оказались в «ежовых» рукавицах. Вот что сообщает в своей книге «Леонид Утёсов» Валерий Сафошкин: «Леонид Утёсов никогда ни от кого не скрывал, что любимым его музыкальным инструментом была скрипка. Правда, знали об этом немногие — только близкие ему люди. Маршал Тухачевский, слывший мастером на все руки, специально для обожаемого им Леонида Осиповича изготовил прекрасный инструмент и преподнес его в подарок своему кумиру». Понятно, что после ареста маршала сделанная им скрипка превратилась в серьезную улику, и ее пришлось уничтожить. Оставалось только повторять строки из старинного, тоже любимого Утёсовым, романса: «Пой сильнее, дорогая скрипка…»

 

В училище Файга

Когда Леде было неполных девять лет, то есть в 1904 году, родители его, как и все добропорядочные одесские папы и мамы, решили отправить мальчика в школу (до этого он, как мы помним, три года отучился в хедере при Шалашной синагоге). Родители твердо решили: сын их должен обучаться в русском учебном заведении. Отдавать его в еврейскую школу не было смысла — в доме разговаривали на русском не меньше, чем на идише. Соблюдение еврейских традиций, при всем ревностном отношении к ним матери, не было отличительной чертой дома Вайсбейнов. Но не так-то просто было при существующей процентной норме определить еврейского мальчика в престижную школу. О Ришельевской гимназии мечтать было нереально — там учились только дети богачей, к которым «лепетутник» Вайсбейн явно не относился.

К тому времени одно из заметных учебных заведений в Одессе, коммерческое училище Генриха Файга, готовилось отметить десятилетний юбилей, и Иосиф Калманович решил осчастливить это заведение пребыванием там своего сына. К тому же он знал, что музыке в училище Файга придают особое значение. Там были не только музыкальные кружки разной направленности (народный струнный оркестр, ансамбль баянистов), но и симфонический оркестр, готовивший выступление к юбилейной дате. Глава семьи не очень надеялся на успехи сына по таким предметам, как математика или география, но понимал, что бездельничать в учреждении, где столько музыкальных дисциплин, Ледя не будет. Хотя среди предков Вайсбейнов музыкантов не было, Иосиф Калманович интуитивно, отцовским своим чутьем, догадывался, как глубоко сидит музыка в душе его сына. Он наблюдал, как маленький Ледя часами просиживает под дверью соседа-скрипача и тут же напевает все услышанные мелодии. К тому же первый этаж их дома занимала известная в Одессе пианистка, тоже влиявшая на маленького Ледю — звали ее Анна Исааковна. Внучка двух купцов первой гильдии, она была теткой Иосифа Прута, ставшего волею судьбы другом Леди Вайсбейна, а позже Леонида Утёсова, на всю жизнь.

Из воспоминаний Иосифа Леонидовича Прута, оказавшегося после длительного лечения в Швейцарии в доме своей тетки в Одессе: «Мы остановились у тети Ани. В тот день эта старая дева собралась было ехать хоронить Горького, но в связи с тем, что, как выяснилось, умер не Алексей Максимович, а Лев Николаевич Толстой, она осталась дома. Тетя Аня занимала обширную квартиру на втором этаже. А на третьем жили Вайсбейны. Их сын Ледя, который был старше меня на 5 лет, стал впоследствии знаменитым советским эстрадным артистом Леонидом Осиповичем Утёсовым, с которым я дружил всю нашу жизнь… А в ту пору он был учеником гимназии Файга. Очень независимый, весьма способный к пению и, кроме того, успешно занимавшийся игрой на скрипке.

Вайсбейны держали своих детей в строгости, и у них никогда не находилось лишних пяти копеек для покупки лишней порции мороженого, которое он обожал!.. Деньги всегда были у меня: ими я в достатке снабжался тетей Аней и поэтому с радостью угощал своего нового товарища.

Надо сказать, что тетя Аня возмечтала сделать из меня пианиста, чем усиленно и занималась. Она заставляла своего бедного внучатого племянника ежедневно посещать музыкальную школу Столярского. А я ужасно не хотел быть пианистом, чем и поделился с Ледей. Он решительно заявил:

— Две порции мороженого — и я тебе помогу! Можешь быть уверен.

Действительно, в тот же вечер я услышал его разговор с моей почтенной родственницей:

— Совершенно не понимаю, Анна Исааковна…

— Интересно знать, чего ты, Ледя, не понимаешь?

— Почему вы водите своего внука к Столярскому? Ведь у вашего Оси нет никакого музыкального слуха!

— Дурак! — ответила тетя. — При чем тут слух?! Его же там будут учить играть, а не слушать!..

Тогда прикончить проблему моего музыкального образования Ледя решил другим способом. Он достал мне большие портновские ножницы и составил текст моей декларации. Я выучил ее наизусть и вечером за ужином пригрозил тете Ане:

— Если ты от меня не отстанешь, я вот этими ножницами выстригу все струны в твоем пианино!

Больше меня не беспокоили. И пианистом я не стал…»

А друг детства да и всей жизни Иосифа Прута Ледя Вайсбейн все же сделался музыкантом. Разумеется, он не мог оставаться только музыкантом — родители были уверены, что надо дать мальчику полноценное образование. Все пути вели Ледю в училище Файга, о котором стоит рассказать подробнее.

Открытое в 1883 году в небольшом двухэтажном здании на углу улиц Елизаветинской и Торговой училище вскоре стало заметным в Одессе. В отличие от других реальных училищ и гимназий у Файга не было трехпроцентной нормы для евреев. Было лишь своеобразное ограничение: родители-евреи, определявшие своих детей в школу Файга, должны были привести туда же напарника православного исповедания. Вайсбейн обратился к соседу по Треугольному переулку — мяснику Кондрату Семеновичу — и предложил, чтобы его сын, мальчик годом старше Леди, пошел бы учиться вместе с ним. Он обещал взять на себя материальные расходы, связанные с учебой. Отец мальчика был не в восторге, но когда Вайсбейн сказал, что обеспечит ребенка ежедневными завтраками и школьной формой, он согласился.

К тому времени Иосиф Калманович уже знал, что в училище Файга работают замечательные педагоги. Директором его был уважаемый и знаменитый в Одессе профессор Новороссийского университета Федоров, большой поклонник музыки. О его увлечении музыкой знала вся Одесса — он был автором оперы «Бахчисарайский фонтан», постановку которой осуществил именно в училище Файга. Среди преподавателей училища было немало представителей русской интеллигенции, среди них — Петр Васильевич Катаев, отец будущего писателя Валентина Катаева. Все это придавало училищу Файга особую славу. Его даже ставили в один ряд с Ришельевской гимназией, в которой в разные времена училось немало поэтов и писателей — от Мицкевича до Бабеля и Липкина.

А вот что пишет в своей книге «Хуторок в степи» Валентин Петрович Катаев: «Господин Файг был одним из самых известных граждан города. Он был так же популярен, как градоначальник Толмачев, как сумасшедший Марьяшес, как городской голова Пеликан, прославившийся тем, что украл из городского театра люстру, как редактор-издатель Ратур-Рутер, которого часто избивали в общественных местах за клевету в печати, как владелец крупнейшего в городе мороженого заведения Кочубей, где каждый год летом происходили массовые отравления, наконец, как бравый старик генерал Радецкий, герой Плевны.

Файг был выкрест, богач, владелец и директор коммерческого училища — частного учебного заведения с правами. Училище Файга было надежным пристанищем состоятельных молодых людей, изгнанных за неспособность и дурное поведение из остальных учебных заведений не только Одессы, но и всей Российской империи. За большие деньги в училище Файга всегда можно было получить аттестат зрелости. Файг был крупный благотворитель и меценат. Он любил жертвовать и делал это с большим шиком и непременно с опубликованием в газетах.

Он жертвовал на лотереи-аллегри гарнитуры мебели и ковры, вносил крупные суммы на украшение храма и на покупку колокола, учредил приз своего имени на ежегодных гонках яхт, платил на благотворительных базарах по пятьдесят рублей за бокал шампанского. О нем ходили легенды. Одним словом, он был рогом изобилия, откуда на нищее человечество сыпались различные благодеяния. Но главная причина популярности Файга заключалась в том, что он ездил по городу в собственной карете».

Да, заметный в Одессе был человек Илья Францевич Файг! Немногие решились бы пригласить на работу в учебное заведение в качестве педагога Петра Васильевича Катаева — человека, прослывшего опасным вольнодумцем. Его речи в дни траура по Толстому были замечены не только городской интеллигенцией, но и теми, кому надлежало следить за политическим порядком в городе. И с этой точки зрения визит Файга к Катаеву был поступком не только педагогическим. Петр Васильевич согласился перейти на работу в училище не только потому, что Файг платил своим педагогам куда больше, чем в других училищах и гимназиях, — Илья Францевич покорил Катаева другим. В беседе с гостем, человеком высочайшей культуры и порядочности, Файг высмеял чиновников из Министерства образования, ничего не понимающих в вопросах обучения и воспитания и делающих все, чтобы превратить учебные заведения в казармы. Он сумел создать у гостя впечатление, что давно планировал переманить его к себе, пообещав: «Вы будете знаменем нашего училища».

Нетрудно установить, что, когда в училище Файга пришел работать Катаев-старший, Ледя Вайсбейн в списках этого учебного заведения уже не значился, но демократический дух, дух свободы, царивший там, не мог не сказаться не только на мировоззрении, но и на характере будущего народного артиста СССР Леонида Утёсова.

И еще несколько слов об училище Файга: учеников его не ограничивали в возрасте и сроках обучения. Когда Ледя обучался в первом классе, в четвертом классе учился некий Шатковский, которому тогда уже шел двадцатый год. Это не мешало девятилетнему Леде дружить с ним и проводить большую часть занятий не в стенах училища, а на берегу моря, на скалистых берегах Отрады и Ланжерона. Прилежанием Ледя не отличался, но при этом по основным предметам (кроме математики) умудрялся учиться на «хорошо» и «отлично». Невысокие оценки были у него только по поведению и прилежанию.

А теперь поговорим еще об одном уникальном моменте не только в биографии Леди, но и в истории училища Файга. За многие годы существования этого заведения из его стен исключили лишь одного ученика — им оказался Ледя Вайсбейн. Даже такой глубоко гуманный педагог, как Файг, не мог не исключить мальчика после того, как на одном из уроков Закона Божьего он, устав от бесконечных рассказов учителя, стал под сурдинку рассказывать соученикам всякие смешные истории, не имеющие никакого отношения к предмету. Этого преподаватель не смог стерпеть и больно надрал за уши шаловливого богохульника. Последний не остался в долгу: поворотом рычага опустил шторы и вместе с соучениками сноровисто разрисовал костюм учителя мелом и чернилами. Такого стены училища Файга еще не знали! День этот стал последним в ученической карьере Утёсова — он получил «волчий билет», то есть был исключен без права поступления в другие учебные заведения.

Надо ли говорить, как отнеслись к этому в семье Вайсбейнов, где родители так много внимания уделяли образованию детей? Старший брат Михаил, закончив то же училище Файга, сдал экстерном экзамены за гимназию, а позже, тоже экстерном, закончил юрфак Новороссийского университета. Его не раз ставили в пример Леде, но напрасно… Теперь Иосиф Калманович ругал не только непутевого сына, но и себя — не смог внушить этому бездельнику и ветрогону, как важна настоящая, серьезная профессия. Хотя Вайсбейну-старшему удавалось как-то содержать семью, он все же не раз в жизни познал на себе, что такое еврей без профессии. Одесса, к счастью, была городом, где евреи имели право жительства, а вот другие большие города… Однажды, оказавшись по делам в Петербурге (разумеется, нелегально — он ведь не был ни адвокатом, ни врачом, ни купцом высшей гильдии), Иосиф Калманович попал в облаву. От городового ему удалось сбежать, и он, переполненный страхом, всю ночь скитался по улицам и переулкам столицы. Память об этой ночи навсегда осталась в его сознании и, наверное, сыграла не последнюю роль в желании, чтобы дети его получили специальность, обеспечивающую им уверенность в жизни.

В итоге все образование Леди ограничилось шестью классами училища Файга. Да и мог ли он изучать математику, латынь, географию, когда с раннего детства в душу его вселилась неистребимая страсть к музыке? Любую мелодию он запоминал на ходу, музыка с раннего детства была его жизнью: «Без опасения смотрел я на мир широко открытыми глазами: все казалось мне незыблемым, прочным — строгая мама, добрый папа, серьезный брат, чинная сестра. Все они вечны и всегда будут со мной. Откуда же было взяться страху?! Даже инстинктивному. Я словно был лишен этого чувства, хотя всякое живое существо должно его испытывать».

Но все же испытать страх Утёсову довелось уже в раннем возрасте. Было ему тогда лет девять-десять. «Я стоял на балконе двухэтажного дома, — вспоминает он в мемуарах. — Солнце золотило верхушки акаций. Где-то высокий женский голос с незатейливыми руладами выводил популярнейшую песню „Маруся отравилась“. Я не понимал, что значит „отравилась“, мне казалось, что это что-то очень хорошее, сходное с „натанцевалась“, „наелась“, „нагулялась“. Я вообще еще не знал, что на свете есть плохие слова. Вдруг за углом раздался истошный вопль. У меня сжалось сердце от незнакомого ощущения — стало так тоскливо, как бывает, когда солнце закрывает черная туча. Я и сейчас помню этот первый миг страха.

Ничего не понимая, я увидел, как из-за дома показался усатый городовой. Одной рукой он держал за шиворот молодого парня, а другой, сжатой в кулак, неистово, с остервенением был его по лицу, не глядя, куда кулак попадет — в нос? В глаза? В рот? Лицо парня было окровавлено.

Я впервые увидел столько крови. Потом в жизни было много жестоких впечатлений, но почему-то, когда мне бывает страшно, передо мной встает толстый городовой и кровь на лице парня. Это был первый страх…» Первый, но, увы, далеко не последний.

В 1905 году революционные события, охватившие Россию, конечно же докатились до Одессы. 15 июня мятежный броненосец «Потемкин» бросил якорь в городском порту. Навсегда запомнились Леде эти дни. Будучи уже взрослым, он припомнит на одном из концертов: «Среди тех, кто восторженно встречал матросов мятежного корабля, был юноша, о котором в Одессе ходили легенды. Тогда еще едва ли кто-то мог предположить, что этот юноша станет автором едва ли не лучшего стихотворения о потемкинцах. Эдуард Багрицкий, написавший в 1918 году свое стихотворение „Птицелов“, не забыл те дни, когда броненосец „Потемкин“ причалил к берегам Одессы. Текст этого стихотворения я получил совсем недавно — мне привезли его из Одессы. Мне очень хочется, чтоб и сегодняшние слушатели побывали вместе со мной и моим другом — Эдуардом Багрицким — в Одессе в те дни, когда она встречала героев-потемкинцев. В ту пору это еще был Эдик Дзюбин». И Утёсов вдохновенно прочел стихи Багрицкого «Потемкин»:

И броненосной тяжестью огромной, Гремя цепями якорей крутых, Он вышел в мрак, соленый и бездомный, — В раскаты волн, в сиянье брызг ночных. Воспитанные в бурях и просторах, Матросской чести вытвердив урок, Вы знаете и нежной зыби шорох, И диких бурь крутящийся поток. Вы были крепки волею суровой И верой небывалою полны, И вот — дыханием свободы новой Вы к жизни радостной возбуждены. И, кровью искупая кровь родную, Свободное приблизив торжество, Вы заповедь воздвигли роковую: Один за всех и все за одного!

По городу шли митинги в поддержку моряков, но, как известно, восстание «Потемкина» не достигло цели — мятежный броненосец покинул одесский рейд и после скитаний по Черному морю ушел в Румынию. Прошло еще немало времени до того дня, когда был издан царский Манифест 17 октября. В нем провозглашались гражданские свободы, создание Государственной думы — словом, мечты о демократических переменах в России, казалось, стали реальностью.

Но праздник этот длился недолго. Те, кому манифест был не в радость, а таких было немало, нашли виновников. 18–20 октября 1905 года в Одессе, повидавшей уже немало погромов, разразился самый страшный. В те дни было убито около пятисот евреев, а пятьдесят тысяч остались без крова. Отрады еврейской самообороны, а с ними и люди знаменитого Мишки Япончика, пытались остановить эту жестокую стихию. Возможно, им бы удалось это сделать, если бы власти не использовали против них не только полицию, но и войска. В городе объявили военное положение, что подвигло черносотенцев при поддержке генерала Толмачева, градоначальника Одессы, к еще более жестоким и изощренным издевательствам.

Об этом погроме рассказал Бабель, позже ставший ближайшим другом Утёсова, в своем рассказе «История моей голубятни»: «Старики с крашеными бородами несли в руках портрет расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодниками метались над крестным ходом, воспламененные старухи летели вперед. Мужик в жилетке, увидав шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждав конец процессии, пробрался к нашему дому. Он был пуст. Белые двери его были раскрыты, трава у голубятни вытоптана. Один Кузьма не ушел со двора. Кузьма, дворник, сидел в сарае и убирал мертвого Шойла.

— Ветер тебя носит, как дурную щепку, — сказал старик, увидев меня, — убег на целые веки… Тут народ деда нашего, вишь, как тюкнул…»

А вот рассказ об этом же погроме Леонида Утёсова: «Из-за угла появляется человек. Высокий, светловолосый, усы сливаются с бородкой. Страдальческий взгляд и струйка крови у рта. Он силится бежать, но может только переставлять ноги, подтягивая одну к другой.

Из-за поворота появляется процессия. Два огромных верзилы несут портрет царя и образ Христа. Но что это? На кого похож Иисус? Да вот на этого страдальца со струйкой крови у рта, бессильно переставляющего ноги.

— Бей жидов! — Удар — и образ спокойно взирает с высоты на распластанное тело. В который раз.

Плохо богу в Одессе».

Счастливая пора детства Леди Вайсбейна навсегда ушла вместе с этим погромом. Но любовь к музыке да и к литературе оставалась. Еще обучаясь в училище Файга, Ледя был первым человеком в художественной самодеятельности — запевалой в хоре. Когда хор исполнял песенку «Что же ты, соловушка, зерен не клюешь?», раздавалось соло Утёсова:

На зеленой веточке Весело я жил, В золоченой клеточке Буду век уныл.

Поражал не столько голос, сколько необыкновенный артистизм исполнителя: когда Ледя пел о тяжкой судьбе узника-соловушки, из его глаз катились слезы. «Мне было мучительно жаль соловья, — вспоминал он. — Слушатели поднимались со своих мест, подходили к самой эстраде, восторженно и удивленно смотрели на рыдающего „соловья“. Я даю вам честное слово, что у меня тогда и мысли не было, что когда-нибудь пение песен на эстраде будет моей профессией, но еще меньше я мог предполагать, что слезы будут всегда подступать к горлу.

…Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут — она зарыдает…»

Но все это, как и училище Файга, осталось в прошлом: «И я, сдерживаясь, всегда жалел о том времени, когда я мог свободно отдаваться чувствам и не контролировать свои эмоции».

Из училища Файга Ледя был исключен, но оно по-прежнему жило в его душе. Он продолжал общаться с прежними одноклассниками, в том числе с уже упомянутым великовозрастным Виктором Шатковским. Этого двадцатилетнего парня, сына богатых родителей, высокого красавца-блондина с голубыми глазами, тоже влекло к музыке, и он покровительствовал маленькому Леде. Уже после исключения последнего из гимназии они встречались на эстрадных площадках Молдаванки. Одна из них была на углу Дегтярной и Спиридоновской. В ту пору Ледя уже не только пел, но и играл на гитаре. Еще долго песня «Раскинулось море широко» оставалась любимой в его репертуаре. Позже Леонид Осипович вспомнит: «Если вы думаете, что на Дегтярной акустика была хуже, чем в филармонической бирже (здание это, выстроенное итальянским архитектором для биржевых целей, вопреки логике оказалось на долгие годы одним из лучших залов в Одессе. — М. Г.), то вы очень ошибаетесь».

Однажды во время такого уличного концерта к Утёсову подошел убеленный сединами старец. Оказалось, это был знаменитый еврейский писатель Менделе Мойхер-Сфорим, он же Рабинович. На нем были огромные очки, из-за толстых стекол глядели внимательные, с иронической улыбкой глаза. Не дожидаясь, пока исполнитель допоет, он безапелляционно сказал: «Молодой человек, не могли бы вы для себя и своей компании найти другой зал для своих концертов?» От этих слов Ледя растерялся, прекратил пение, а величественный старик неторопливо удалился.

В начале тридцатых годов, когда Ледя Вайсбейн был уже Леонидом Утёсовым, а Шлема Вовси стал Михоэлсом, они встретились в Одессе. В тот день Леонид Осипович повел Соломона Михайловича на экскурсию по местам своего детства и рассказал Михоэлсу о своей встрече с дедушкой еврейской литературы. И тут же, на том же месте, где некогда был «концертный зал» маленького Леди Вайсбейна, возник импровизированный спектакль по произведениям Менделе Мойхер-Сфорима. Михоэлс декламировал монологи из спектакля ГОСЕТа «Путешествие Вениамина Третьего», а Утёсов, не раз видевший этот спектакль, играл роль Сендерла. Об этом Утёсов однажды рассказал Анастасии Павловне и закончил свой рассказ печальными словами: «Почему детство уходит безвозвратно, навсегда? А, может быть, тем оно и прекрасно, что, уходя, остается в нас».

 

Повесть о первой любви

Бармицва — традиционный еврейский праздник, отмечаемый по случаю посвящения в мужчины, в день, когда мальчику исполняется 13 лет. Случилось так, что день этот стал знаменательным в жизни Вайсбейна-Утёсова не только по случаю совершеннолетия. Об этом и пойдет речь.

…В хостеле, небольшом поселке под Иерусалимом, я навестил замечательного художника, давнего своего знакомого Бориса К. За беседами и воспоминаниями зашла речь о Леониде Утёсове. Я знал, что Борис встречался с ним в Самаре в 1965 году. «Что могу рассказать тебе? Забыл наши беседы, но магизм этой личности ощущаю до сих пор. Если ты напишешь об Утёсове, то сделаешь великое дело, особенно в наше время, когда так уничтожается истинная культура эстрады — и у вас в России, и у нас в Израиле».

Я возразил Борису — это не совсем так, пока на эстраде в России есть Кобзон, Пугачева, Пьеха… Культура еще жива, о ней помнят. Посмотри, какие книги вышли за последние годы в серии «ЖЗЛ»: Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Михоэлс. Да и об Утёсове я сейчас пишу книгу для этой же серии. Услышав это, Борис оживился: «Кажется, я помогу тебе. Если еще жив Самуэль Бродский. Правда, его восьмидесятилетие мы отметили уже давным-давно, но будем надеяться…»

Борис набрал номер телефона и о чем-то спросил на иврите. По выражению его лица я уловил, что Самуэля уже нет. Оказывается, он умер два месяца тому назад.

— А чем он был знаменит, этот Самуэль?

— Не он, а его отец — Даниэль Аронович. Этот Даниэль Бродский учился с Утёсовым в каком-то знаменитом одесском училище. К тому же он всю жизнь вел дневники, после его смерти они достались его сыну Самуэлю — он последние годы прожил в нашем хостеле. В Израиль Даниэль Аронович с семьей приехал еще в конце шестидесятых или начале семидесятых годов. Он захватил с собой эти дневники, написанные на идише.

— А почему на идише? Это был его родной язык?

— Не знаю, но возможно, что и так. Самуэль мне рассказывал, что отец учился на еврейском факультете в Одесском пединституте. А может быть, он писал на идише для конспирации. Разве поймешь этих евреев?

В этой связи мне вспомнилось: в 1973 году я с Анастасией Павловной Потоцкой — вдовой Соломона Михоэлса — был в гостинице «Россия» в гостях у великого Марка Шагала. Он разговаривал с Анастасией Павловной на французском, все время поглядывая на потолок, тем самым давая понять, что нас прослушивают. Но графиня Потоцкая заметила: «Мой молодой приятель не учился в гимназии Варвары Васильевны (мать А. П. Потоцкой, автор русско-французского словаря. — М. Г.), поэтому французский он знает так же, как китайский. Но не в этом дело, Марк Захарович, если нас захотят услышать (Анастасия Павловна показала на потолок), то услышат и поймут на любом языке»…

* * *

Меня, разумеется, заинтересовало и даже заинтриговало сообщение моего собеседника о возможном знакомстве с дневниками Даниэля Бродского. Я попросил Бориса отвезти меня в Ашкелон к внуку Бродского: а вдруг его дневники сохранились? Читать на идише я не умею, но, может, мне кто-то поможет.

Борис еще раз позвонил на квартиру, где раньше жил Самуэль, и напросился в гости. Мы тут же поехали и через час уже были в гостях у внука Даниэля Марка, красивого седовласого мужчины с выразительными карими глазами. Я подарил ему свою книгу «Путешествие в страну Шоа». Марк, взяв ее в руки, спросил: «Это имеет какое-то отношение к Утёсову?» — «К Утёсову? Никакого», — сказал я. Марк вежливо дал понять, что едва ли он чем-нибудь может быть полезен. Деда он помнит, но с Утёсовым он и его отец виделись только однажды, когда приехали в Москву за получением визы в Израиль. «Есть у меня дневники деда, но они написаны не на иврите, а на идише. Знаю, что дед мой был очень дружен с Утёсовым всю жизнь, а когда бывал в Ленинграде еще до войны, останавливался у Утёсовых. Дед хорошо знал не только Леонида Осиповича, но и его родителей. Кажется мне, что и они жили в Ленинграде. А когда Утёсов приезжал в Одессу, то при любой занятости находил время, чтобы „хорошенько повидаться“ с другом школьных лет. Знаю, что по этому поводу в нашем доме всегда были празднества с фаршированной рыбой. Мама моя всю жизнь гордилась тем, что Леонид Осипович говорил ей: „Такую рыбу в Москве приготовить не может никто!“ Помню и другие рассказы о гастрономических вкусах Утёсова — например, моя бабушка специально для него готовила фаршированную шейку».

Марк вспоминал рассказы деда, в которых имя Утёсова упоминалось не раз, но отец его, Самуил Данилович, с Леонидом Осиповичем был знаком лишь самую чуточку. Правда, Марк оказался свидетелем того, как дед прощался с Утёсовым. Это было в 1973 или 1974 году, вскоре после войны Судного дня, когда семейство Бродских засобиралось в Израиль. Дед со свойственной ему решительностью однажды сказал: «Если мы не поедем вместе, то я уеду один. Хочу умереть на Святой земле». Еще из Одессы он позвонил школьному другу и они условились о встрече.

Дальше Марк рассказывал: «Утёсов встретил деда, отца и меня на Киевском вокзале в Москве. Дед представил меня Леониду Осиповичу, сказав при этом:

— Это мой единственный внук Марик.

— Можно подумать, что в Одессе мальчикам дают другие имена, — ухмыльнулся Утёсов.

— Это не единственное его достоинство, — сказал дед. — Он ленивее, чем Ледя Вайсбейн был в училище Файга. Ты помнишь этого ученичка по имени Ледя? Тот еще был мальчик!

— И ты такой подарочек везешь в Израиль? Ну-ну…

Рассмеялись все, кроме меня.

Утёсов и дед очень обрадовались и, как мальчишки, тискали друг друга. А иногда плакали навзрыд. Сколько тогда было деду? Под восемьдесят. Утёсов, дед, отец и я вышли на привокзальную площадь, где нас ждала „Волга“, и все отправились на квартиру к Утёсову. Она находилась в центре, где-то у Садового кольца. Когда мы зашли в большую комнату слева от прихожей, я изумился: стены увешаны картинами, множество ваз, статуэток — словом, музей, а не квартира. Утёсов сказал: „Все эти цацки собирала моя Леночка и сумела приобщить меня к этому“. И снова Утёсов расплакался: „Уже больше десяти лет как моя Леночка в земле. По просьбе моей Эдиточки, ей известный скульптор в Москве (Юрий Чернов. — М. Г.) сделал памятник, таких, поверь мне, в Одессе нет. Это настоящее произведение искусства… Давай, Дуня, поедем сегодня к Леночке! Когда я бываю на Востряковском кладбище и стою у этого памятника, мне кажется, что Леночка не только слышит меня, но и видит“.

Утёсов посмотрел на фотографию — на ней были он и его жена Елена Осиповна в молодости: „Ты помнишь, Дуня, как часто я влюблялся, когда мы учились в училище Файга?“ На это дед ответил: „Не скромничай, Ледя, в тебя влюблялись не реже, чем ты в кого-то“. Лицо Утёсова оживилось.

— Но теперь, когда я уже одной ногой в лучшем из миров, признаюсь тебе, Дуня: любил я в жизни по-настоящему, безумно только двух женщин — мою жену Леночку и твою сестричку Фаю, Фейгеле (на идише „птичка“. — М. Г.). Я знаю, что ее уже нет на этом свете, но я успел сказать ей об этом, когда был в Одессе на последних гастролях. Она принесла мне букет, поднявшись с трудом на сцену, и мы так расцеловались, что, кажется, зал все понял.

Не знаю, побывал ли в тот день Утёсов с моим дедом на кладбище. А вот о своей Фаине дед в тот день вспоминал часто. Я даже записал его слова: „Мне кажется, когда Куприн писал свой рассказ „Жидовка“, портрет своей героини-еврейки он списал с моей Фаечки. Таких библейских глаз я больше в жизни не встречал“».

Еще из рассказа Марка Бродского:

«Знаю, что дед мой Даниэль гордился своим родным местечком не без оснований — купцы из Брод были настолько известны во всей Европе, что этот маленький городок в Галиции окрестили „еврейским Амстердамом“. Наверное, кому-то из наших предков стало тесно в Бродах. Узнав о портовой Одессе, они уехали в этот город, решив там создать что-то вроде Нью-Йорка — Новые Броды. Как известно, первое, что делают евреи на новом месте, — находят участок для кладбища и строят синагогу. И уже в конце XIX века в Одессе возникла синагога, которую старые одесситы до сих пор называют Бродской. Помню, однажды в детстве дед Даня, гуляя со мной по Пушкинской улице, обратил мое внимание на здание, не то чтобы очень красивое, но не похожее ни на какое другое в Одессе. Он рассказал мне в тот день, что когда-то здесь была синагога, построенная выходцами из местечка Броды. Дед не раз бывал здесь в детстве. Наслышан, что еще до революции 17-го года он возил моего отца в Броды. В нашей семье рассказывали о том, что Леонид Осипович шутя упрекал деда: „А в Броды ты меня так и не свозил. Да и Исаак меня обманул. Если уж Бабель не сдержал своего слова, то тебя я прощаю“.

Уже в советские времена Бродскую синагогу отняли у евреев. Там сделали государственный архив Одесской области. Дед, проходя по Пушкинской, у синагоги всегда останавливался и вспоминал, как когда-то приходил сюда. Он уверял, что это самая красивая синагога не только в Одессе, но и во всей России. Он утверждал: „В Одессе есть три красивых здания: Оперный театр, Биржа труда (в этом здании сегодня Одесская филармония) и конечно же Бродская синагога“».

Марк, задумавшись, продолжил: «Как жаль, что я не записывал все рассказы деда! Правда, сохранились его дневники. Вы читаете на идише?» Я так обрадовался, что даже соврал: «Да!» Марк достал папку, в которой лежали ученические тетради разных времен, аккуратным почерком исписанные с первой до последней страницы. Увидев это богатство, я сказал Марку, что не могу разобрать почерк, и попросил дать мне тетради хотя бы на два дня. Но он отказал наотрез: «Из моего дома эти тетради не уйдут никогда». Однако выход из ситуации нашелся. Я позвонил своему знакомому — писателю, которого знал еще по Москве (к счастью, он живет в Ашкелоне), и попросил его зайти к Марку.

Поняв, что чтение всех тетрадей займет немало времени, мы договорились, что переводчик прочтет вслух лишь те страницы, где упоминается имя Леди Вайсбейна. Так эта неведомая прежде страничка биографии Утёсова попала в книгу. Вот пересказ (не перевод) услышанного мной в тот день по аудиозаписи:

«В наше время принято было отмечать бармицву по всем традициям. Но почему-то бармицва Леди запомнилась мне больше других, даже больше, чем собственная, хотя мою бармицву отмечали в синагоге Бродского, а Ледину — в Шалашной. Все традиции были соблюдены. Больше всего врезалось в память, как Ледя вместе с отцом читали Тору. До сих пор слышу произнесенное отцом Леди на иврите: „Благословен Тот, кто снял с меня ответственность за моего сына“. В тот день Ледя на идише и на иврите читал из талмуда что-то из еврейской истории (помнится, о подвигах Давида). По закону и обычаю тфилин (кожаные коробочки с отрывками из книг „Исход“ и „Второзаконие“, которые во время религиозных обрядов привязываются на лоб и левую руку. — М. Г.) на него возложил сам раввин Шалашной синагоги.

Да простит меня Всевышний, но ярче обряда в синагоге я запомнил продолжение праздника, происходившее в доме Вайсбейнов в Треугольном переулке. Наверное, из-за обращения к нам, мальчикам, отца Леди Осипа Калмановича: „Вы уже не мальчики, а сыны нашего народа, и я хочу, чтобы вы гордились этим. Вы знаете, что в Священном Писании десять заповедей. Я хочу дать вам одиннадцатую, которую слышал от своих предков. Верить или не верить в Бога и как верить — дело каждого. Я искренно верю, вы же решите это или уже решили каждый для себя. А заповедь моих предков состоит вот в чем: „Надо всегда жить, не сомневаясь в том, что Бог есть“…“ И еще запомнились мне слова Осипа Калмановича о том, что сыновья евреев даже в самые трудные минуты жизни не вправе забывать традиции и историю нашего народа. Он также говорил, что даже если мы когда-нибудь отречемся от своей веры, то самое страшное не в этом — хуже всего перейти в другую веру. Осип Калманович напомнил, что, возможно, нам будут преподавать учение Маркса (возможно, потому, что сестра Леди Полина уже тогда увлекалась этим учением. — М. Г.), и вот что он сказал по этому поводу: „Никакой антисемит не оскорблял евреев так, как этот крестившийся внук раввина. Маркс писал, что национальность еврея — это национальность купца, торговца. И что богом евреев являются деньги. Запомните, дети, что торговцами и ростовщиками наши предки стали вынужденно в галуте (изгнание. — М. Г.)“».

Переводя эти строки из дневников Даниэля Бродского, я подумал, что слова отца Утёсов не только запомнил — они стали для него заветными. Утёсов не был верующим человеком, даже в последние, самые трудные годы своей жизни, но от своего еврейства никогда не отрекался.

* * *

И еще фрагмент из дневника Даниэля Бродского:

«Мы познакомились в третьем классе в нашем замечательном училище Файга. Пожалуй, не было ученика, более знаменитого во всем нашем учебном заведении, чем Лейбеле Вайсбейн. Многим он был знаменит, но более всего — участием в концертах (это что-то напоминающее сегодняшнюю самодеятельность). А в этом месте прерву рассказ о бармицве Леди и расскажу о своей, состоявшейся 10 февраля 1908 года. Когда закончились все ритуалы моей бармицвы в синагоге Бродского (а у нас в семье их соблюдали ревностно), молодежь решила продолжить праздник на улице.

Вместе с нами пошла и моя сестра Фаина. Она была очень хороша собой. В её серо-голубых глазах, казалось, отражалось библейское небо над Святой землей. В глазах этих было так много печали и надежды. Вокруг Фаины всегда вертелось много поклонников, и одного из них папа шутя называл „хусн“ („жених“ на идише). Фаина не раз бывала на наших вечерах в училище. Влюблены в нее были многие молодые люди из нашего заведения — даже Витя Шатковский, которому было тогда уже за двадцать. Не только он, но и наш учитель по фортепиано Фридрих Иванович Гордиевский. На одном из вечеров он сыграл этюд Шопена, объявив, что исполнение это посвящает нашей гостье, сидящей в шестом ряду между Даниилом Бродским и Леонидом Вайсбейном. Фаина была старше меня года на три, но, повторю, необыкновенно хороша собой.

Так вот, бармицва моя завершилась в тот день в шестом часу, и мы, молодежь, решили продолжить праздник на Куликовом поле (мы жили тогда на улице Гимназической вблизи от Куликова поля). Какой это был незабываемый вечер! Незабываемый прежде всего потому, что героем его был Ледя Вайсбейн. Он изумительно пел, и чувствовалось по всему — музой его в тот вечер была моя Фаина. Кроме песен, он читал стихи. В тот вечер он прочел потрясающее стихотворение Лермонтова, которое до того дня я и, уверен, никто из собравшихся не слышали. Он читал это стихотворение под гитару, и о его исполнении сегодня бы сказали „виртуозно“. Помню одухотворенное лицо Фаины — она буквально не сводила глаз с Леди (предполагаю, что в тот вечер Ледя читал стихотворение Лермонтова „Баллада“. — М. Г.).

Стихотворение это произвело шок на всех присутствующих. А когда мы спохватились, то обнаружили, что Фаины и Леди нет среди нас. Мальчики (извините, по еврейскому обычаю — уже мужчины) были поклонниками Фаины, а я, младший ее брат, за ней не уследил. Что скажут родители? Вся компания бросилась на поиски. Разбились на две группы: одни двинулись в сторону моря к Отраде, другие — в сторону Большого фонтана. Те, кто пошли к Отраде, а среди них и я, вскоре между валунами на фоне моря, бушующего в ту ночь, увидели два силуэта. Обнявшись, они целовались.

Все всё поняли. И ушли… В тот день Фаина пришла домой позже обычного. И долго меня допрашивали родители, есть ли у Леди девушка в училище. Их было много, но я сказал, что понятия не имею. А сам-то знал, что и у Фаины есть ухажер — звали его Миша, он был студентом медицинского факультета Новороссийского университета. Миша бывал у нас в доме нередко, и родители, мне кажется, воспринимали его как будущего зятя. Да и Фаина, думал я, к нему небезразлична… Но ошибались все, я — тем более. Вот как дальше развивались события.

Вскоре после моей бармицвы, 22 марта, такой же праздник отмечал и Ледя в синагоге недалеко от своего дома. Из синагоги участники торжества пошли в дом Вайсбейнов. Приглашена была и Фаина. В тот день она была в очень красивом бордовом платье, строгая прическа, как ни странно, молодила ее юное лицо. О ее необыкновенно красивых глазах я уже говорил. Было заметно, как приглянулась она старшему брату Леди (не помню, как его звали, кажется, тоже Миша). Отец Леди, добрый и мудрый дядя Иосиф, сказал: „Мне бы такую невестку, я был бы самым счастливым отцом“. Тетя Малка, мать Леди, так посмотрела на Осипа Калмановича, что тот, казалось, потерял дар речи. А Ледя, услышав эти слова папы, изрек: „Если я с сегодняшнего дня взрослый, то имею право решать все сам. Так вот, я жду ответа. Если Фаина не против, то я хочу на ней жениться“. У Полины, сестры Леди, вилка и нож выпали из рук… Тетя Малка буквально замерла. Бледное лицо Фаины покрылось багровыми пятнами. Только Ледя оставался спокойным.

Через короткое время Фаина, попросив прощения, сообщила, что у нее неотложные дела, и собралась уходить. „Ничего себе пошли невесты“, — тихо, почти шепотом, произнес Осип Калманович, но мне, сидящему рядом, были слышны его слова. Он пришел в себя и сказал, обращаясь к Леде: „По нашему обычаю кносмул (помолвку. — М. Г.) не положено сочетать с другим праздником. Да и с родителями Фаиночки мы не знакомы. Но я и моя жена возражать не будем“. Фаина вежливо попрощалась и ушла. Не прошло и минуты, как Ледя тоже устремился на улицу. В тот день Фаина пришла домой за полночь. Когда вернулся Ледя, мне неизвестно. Но помню, что после Лединой бармицвы Миша в нашем доме уже не появлялся…

Не знаю, как складывались отношения Фаины и Леди после этого вечера, но уверен, что роман их имел продолжение. К тому же мы с Ледей стали видеться реже — его, единственного в истории нашего училища, исключили вскоре после этих событий, но не в связи с ними».

Вот история первой любви Утёсова, о которой я так неожиданно и случайно узнал в Израиле. Ни в архиве Леонида Осиповича, ни в его книгах имя Фаины не встречается. Почему так бесследно исчезла она из его жизни — не знаю. Но верю в то, что она немало для него значила. Хотя бы потому, что в весьма почтенном возрасте он вспомнил о ней, встретившись в последний раз с Даниэлем Бродским.

…Итак, детство и учеба у Файга навсегда остались в прошлом. Исключенный из училища, Ледя Вайсбейн не заставил родителей думать о его судьбе. И вообще, решительность и своенравность характера были свойственны Утёсову всегда. Поэтому его исключение из гимназии трудно считать случайностью — скорее, оно было неминуемо. Уже став взрослым, Утёсов подведет итог этой истории: «Потеряв терпение, я самолично поторопил конец… Это был уникальный в моей жизни случай, когда мне помогла религия».