С самого начала я воспринимал Лоуренса как двоих людей, не имевших между собой ничего общего. Один, наглый узурпатор, сопровождал меня неотступно, как тень: маячил у меня перед глазами, когда я просыпался, ходил со мной в столовую и на работу, хозяйничал в моей собственной комнате. Другой, мой верный спутник, выслушивал мои излияния, скрашивал тоскливую обыденность, утоляя мой эмоциональный голод и потребность в собеседнике.

И потому в обществе Лоуренса я и сам раздваивался на двух Фрэнков — темного и светлого. Темный злобно косился на оккупанта. Светлый, уставший от одиночества, был признателен Лоуренсу за компанию.

Мне давно уже не приходилось жить бок о бок с кем бы то ни было. С Карен, моей женой, у нас была общая спальня, но двое мужчин в одном помещении — это, разумеется, совсем другое. Теснота, две койки… Казалось, я вновь оказался в армии. Но наши отношения не регулировались уставом, навязанным извне. Правил вообще никаких не было. Просто два разных характера в одной клетке.

Он был неряха. После того первого дня так и не исправился: бросал одежду как попало, не подтирал воду в ванной. Я за ним прибирался, а он словно бы и не замечал. Даже после того, как я купил в супермаркете пепельницу и демонстративно выставил ее на стол, он продолжал швырять окурки в окно. Я был готов на стену лезть.

Но у него случались приступы аккуратности и собранности. Он внезапно решал, что нужно подмести в одном отдельно взятом углу или отмыть кусок стены. Тогда он с фантастическим энтузиазмом принимался драить и скрести, а достигнув цели, удовлетворенно откидывался на спинку стула и закуривал, стряхивая пепел на ковер.

Однажды, войдя в комнату, я увидел, что он переставляет мебель. Журнальный столик, торшер и шкаф стояли на новых местах. Хуже от этого не стало, перестановка ничего не изменила, но я почувствовал прилив возмущения, словно этот пришелец осквернил мой дом.

— Вам не стоит слишком уж привязываться к этой комнате, — заметил я. — Вы здесь лишь временно.

— В каком смысле?

— Вам не долго осталось здесь жить. Когда Сантандеры уедут, доктор Нгема даст вам их комнату.

— Ах, вот как! — изумился он. — Я не знал.

Но мебель так и осталась на новых местах, и через несколько дней я полностью с этим свыкся. Вскоре он сменил занавески и повесил на стену пару плакатов. Я снова разозлился, но уже не так сильно. Когда же он устроил у изголовья своей кровати этакий мини-храм в честь своей любимой, меня это почти не задело.

На подоконнике он расставил несколько фотографий миниатюрной, коротко остриженной темнокожей женщины, а между ними разложил какие-то камешки, браслет и засушенный листок. Очевидно, эти мелочи много для него значили.

— Как ее зовут?

— Занеле.

— Где вы познакомились?

— В Судане.

— В Судане?

Мое изумление ему польстило:

— Ну да. Я год путешествовал по Африке, после того как получил диплом. В Судане задержался дольше всего.

— А что она там делала?

— Она доброволец. Участвовала в программе борьбы с голодом. Для нее смысл жизни — в общественной работе.

Все это он произнес небрежным тоном, но, как я подметил, к подобным вещам он относился весьма серьезно. В такие моменты он возбуждал во мне любопытство. Казалось бы, человек простой, бесхитростный, а вот поди ж ты…

— А где она теперь, ваша девушка?

— В Лесото. Она перебралась в Южную Африку, чтобы быть поближе ко мне, но потом заинтересовалась одной гуманитарной организацией… — Он умолк. Его лицо просияло. — Такой уж она человек.

Он гордился своей девушкой. Гордился тем, что она, такая замечательная, остановила свой выбор на нем. Но в их отношениях было нечто странное. По-видимому, ему было легче любить ее издалека, превращать роман в четко выверенный ритуал: всматриваться в фотографии, обмениваться письмами… Они писали друг другу регулярно, раз в неделю. Я знал ее почерк по конвертам: буковки прямые, четкие, решительные. Полная противоположность его неразборчивым, неуверенным каракулям. Тем не менее возникало ощущение, что их любовь — всего лишь конверты, снующие через границу, да храм на подоконнике, сооруженный для проформы.

Кроме портретов девушки, на подоконнике стояла еще одна фотография. Изображение немолодой сухопарой женщины с темными волосами, собранными на затылке. Женщина раздвинула губы в улыбке — вероятно, фотограф попросил, — но получилось что-то похожее на сердитый оскал.

— Ваша мать?

Он поспешно покачал головой:

— Сестра.

— Ваша сестра? Но, судя по фото, она…

— Намного старше? Да, да, я знаю. Я поздний ребенок. В определенном смысле она мне как мать. Она меня вырастила после гибели родителей.

— Простите, я не знал.

— Ничего, ничего. Дело давнее. — И он рассказал мне, как его отец и мать двадцать пять лет тому назад погибли в автокатастрофе. — Я их не помню — я был еще младенцем.

Сестра, тогда двадцатилетняя, взяла его к себе и вырастила. Они жили в бедном районе унылого прибрежного городка, о котором я никогда в жизни не слышал. Впервые Лоуренс выехал за пределы города, когда был удостоен стипендии для обучения на медицинском факультете.

Все эти подробности он сообщил мне беспечной скороговоркой, точно нечто маловажное. Но я почувствовал, что он придает им очень большое значение.

Я сказал:

— Я тоже рано потерял мать.

— Да?

— Мне было десять лет. Так что я ее помню. Она умерла от лейкемии.

— Потому-то вы и стали врачом, — заключил он.

Это было утверждение, а не вопрос.

Я опешил:

— Не думаю.

— В какой момент вы осознали… по-настоящему осознали, что хотите стать врачом?

— По-моему, у меня такого момента не было.

— Никогда?

— Никогда.

— Но почему?

— He знаю, — сказал я. — Просто обошлось без этого.

Он улыбнулся:

— Свой момент я запомнил. В точности.

Так уж он был устроен — считал, что все на свете происходит в соответствии с каким-то предвечным планом. Из своего момента откровения он сделал связную историю и никогда не уставал сам себе ее рассказывать.

— Мне было двенадцать. Мои родители покоились на кладбище неподалеку от нашего дома, и сестра много раз обещала как-нибудь сводить меня на могилу. Но она не спешила выполнять обещание. И я решил пойти один. Я проходил мимо каждый день, видел множество крестов, торчащих из земли. И вот однажды я просто вошел в ворота и начал искать родителей. Я шел и шел по кладбищу. День был жаркий. Я не знал, что бывает столько мертвых людей сразу. Ряд за рядом, без конца и края. Пройдя один ряд, я переходил к следующему. Все искал и искал, но родителей нигде не было. Я разревелся. Просто не смог с собой совладать. И тогда ко мне подошел один черный. Это был старик, который работал на кладбище. Он носил форму — какую-то одежду наподобие белого халата. У него был список людей, похороненных в этом месте. И карта. Но и он не смог найти моих родителей.

— Но почему?

— Не знаю. Я назвал ему имя моего отца — Ричард. Но он сказал, что Ричарда Уотерса на карте нет. Я плакал, плакал и никак не мог успокоиться. Он был ко мне очень добр. Отвел меня в контору, напоил чаем. Поговорил со мной о том о сем. Немного оправившись, я пошел домой. Меня встретила сестра.

— Вы ей рассказали, где были?

Он опустил глаза:

— Ja. И в этот момент… Не могу объяснить. Она тоже меня обласкала: обняла, успокоила, сказала, что когда-нибудь мы навестим могилу вместе. Но в моей голове все перемешалось: ее нежность, чернокожий старик…

— Его белый халат, — подсказал я. Дал понять, что тоже кое-что смыслю в дешевой психологии.

— Белый халат, — задумчиво повторил он. — Да. Наверно, вы правы, Фрэнк. В тот самый момент меня осенило.

— Вы осознали, что должны стать врачом.

— Да. Не так однозначно, как вы формулируете, но… семя было заронено именно в тот момент.

— Из-за ваших родителей.

— Как я понял, у вас наверняка тот же случай. Ваша мать умерла. Мое решение тоже было связано с родителями. По-моему, Фрэнк, мы с вами очень похожи.

— Но у меня никогда не было такого момента, — сказал я.

— Видимо, вы его не помните, — сказал он. — Он был.

Переубедить Лоуренса, казалось, невозможно, но я-то знал: в моей биографии никогда не было такой определенной точки отсчета. Я никогда не чувствовал всем сердцем, что медицина мое призвание. Копаясь в себе, я видел лишь амбиции, замешенные на неуверенности, да мечту произвести впечатление на отца. Но вопрос, заданный мне Лоуренсом, донимал меня еще долго. Я жалел, что у меня не было такого момента истины, как у него. Лишь намного позднее, задним числом, я стал сомневаться, что история с прозрением на кладбище случилась на самом деле.

Сам Лоуренс больше не задавал мне этого вопроса, потому что у него было полно других.

Когда ему хотелось что-то узнать, он не знал удержу. Деликатных тем для него не существовало. Иногда мне становилось жутко. И все же я, сам не зная как, открывал ему то, чего никогда в жизни ни с кем не обсуждал.

Например, рассказывал о своем браке. Вот тема, на которую я не собирался откровенничать даже с самым близким человеком. Не из-за ее гипотетической мучительности — болевую чувствительность в этой области я давно уже утратил. И все же мой брак оставался моим личным делом, моей тайной. Но Лоуренс спустя одну или две недели знакомства взял быка за рога:

— Я смотрю, вы еще носите обручальное кольцо.

— Ну так я еще женат.

— Правда? Но где же ваша жена?

Не прошло и минуты, как я выболтал ему все щекотливые подробности: что Карен сбежала с Майком, который со времен армии был моим лучшим другом, а после демобилизации стал еще и партнером по медицинской практике. Что теперь она живет с Майком и что процесс расторжения брака застопорился из-за моего бегства сюда, так что по документам мы покамест муж и жена.

— И когда все это завершится?

— Не знаю, — сказал я. — Месяцев через шесть, наверно. Недавно она активно взялась за дело, и процесс сдвинулся с мертвой точки. Кажется, они хотят поскорее выехать за границу.

— Она снова собирается замуж?

— Полагаю, для того ей и понадобился развод.

— За этого типа? Вашего армейского друга?

— За Майка? Ja, она по-прежнему с ним. Говорит, что он ее любовь на всю жизнь.

— Фрэнк, он никогда не был вашим другом, — торжественно провозгласил Лоуренс. — Настоящий друг никогда бы так с вами не поступил.

— Да, Лоуренс, я это сознаю.

— Я никогда бы так не поступил. Никогда на свете.

— Похвально.

— Я не стал бы больше носить кольцо, — сказал он. — Почему вы его носите, Фрэнк?

— Не знаю, — сказал я. — Привычка.

Но золотой блик на моем пальце был скорее символом, чем привычкой. Я спрятал его, сжав руку в кулак.

Уверяя: «Я никогда бы так с вами не поступил», Лоуренс имел в виду, что он мне настоящий друг. Полагаю, он воспылал ко мне симпатией чуть ли не с первого дня знакомства. Но эта привязанность не была взаимной. Для меня Лоуренс был просто соседом по комнате, человеком, который временно вторгся в мою жизнь, нарушив ее устоявшийся уклад.

И все же я поймал себя на том, что провожу с Лоуренсом много времени. Отчасти не по своей воле — в комнате или на работе мне было некуда от него деться. Но и в часы досуга — почти бессознательно — мы стали составлять друг другу компанию. Игра в пинг-понг стала для нас вроде ритуала. Раньше я никогда не засиживался в уголке отдыха — очень уж уныло там было. Но оказалось, что перекидываться пластмассовым шариком и бессвязными замечаниями даже приятно. Наши разговоры обычно походили на пинг-понг: пустопорожние, бесцельные. Способ скоротать время.

Иногда мы вдвоем отправлялись в буш. Я уже много лет не ходил в походы, но теперь они возобновились. Не помню уж, кому принадлежала идея — мне или ему, но именно он раздобыл большую карту нашего района. Обычно карта висела на стене над кроватью Лоуренса, но хотя бы раз в неделю он снимал ее и размечал маршруты на выходные. Прихватив сандвичи и пиво, мы бродили по тропам. Я показывал ему то, что запомнил по давним прогулкам, водил по живописным местам. В буше мы обычно чувствовали себя привольно, хотя Лоуренса всегда немного нервировала дикая природа.

По вечерам мы все чаще и чаще захаживали к Маме Мтембу. Конечно, посещения бара не были мне в новинку — мало ли я там бывал! Но раньше я появлялся у Мамы от случая к случаю и долго не засиживался; по вечерам в баре становилось, по моим меркам, слишком тесно и дымно. Как правило, туда сбредались все свободные от дежурства сотрудники больницы; вынужденное панибратство за кружкой пива было выше моих душевных сил. Но теперь, в обществе Лоуренса, атмосфера бара почему-то казалась мне более гостеприимной.

У Мамы Мтембу в нерабочее время служебная иерархия ничего не значила. Повара Темба и Джулиус были на равных с Хорхе и Клаудией. Иногда за столик запросто подсаживалась даже доктор Нгема, хотя ее присутствие вносило легкую ноту неловкости. Сам я никогда до конца не расслаблялся, но, отчасти переняв незакомплексованность Лоуренса, стал держаться не так отчужденно, как раньше.

Однажды утром после очередных ночных посиделок в баре я оказался в столовой наедине с Хорхе. Добродушно посасывая свой ус, он сказал:

— Этот молодой человек… ваш друг… Он хороший молодой человек.

— Кто? Лоуренс? Он мне не друг.

— Не друг? Но вы везде вместе.

— Доктор Нгема подселила его ко мне в комнату. Но я не так уж хорошо его знаю.

— Он хороший молодой человек.

— Не сомневаюсь. Но пока еще он мне не друг.

Меня почему-то коробило, что между мной и Лоуренсом ставят знак равенства. Слово «друг» ассоциировалось у меня с определенными вещами. Майк был моим другом, пока не сбежал с моей женой. С тех пор я не обзаводился новыми друзьями. Не хотел никого подпускать к себе близко.

Но это слово звучало вновь и вновь. «Ваш друг сделал то-то». «Ваш друг был здесь». «Как там ваш друг?» И постепенно слово истиралось. Все меньше уязвляло мой слух.

— Вы уже поговорили с нашим новым другом? — спросила меня однажды доктор Нгема, когда мы вместе возвращались в жилой корпус.

— О чем? — переспросил я, искренне не понимая, что она имеет в виду.

Возможно, это недоумение свидетельствовало, как я переменился.

— Вы же знаете. Вы собирались показать ему больницу… обсудить вопрос о его направлении в другое место.

— Ах, да! Да, я с ним поговорил. Но ему здесь нравится. Он не хочет уезжать.

— Ну-ну. Это что-то новенькое, — сказала она.

Мы шли в ногу. Четыре подошвы слаженно втаптывали хрустящий гравий.

— Вы могли бы, — сказала она, помедлив, — слегка на него надавить.

— Вообще-то я ничего не имею против его общества.

— Действительно? Я правильно понимаю, что вам нравится делить свою комнату с соседом?

Это был совсем другой вопрос, никак не связанный с предыдущим.

— Нет, — сказал я. — Рут, если появится какая-то возможность… Комната Сантандеров, любая другая… Я был бы очень признателен.

— Буду иметь в виду, — сказала она.

Но я сознавал, что ничего не изменится: Лоуренс останется в моей комнате.

— Они не уезжают, — объявил он как-то, когда мы вместе дежурили в ординаторской.

— Кто?

— Сантандеры. Вы мне сказали, что они уезжают и я переберусь в их комнату. Но вчера я с ними говорил, и они сказали, что остаются здесь.

На деле все было куда сложнее, чем казалось ему. Я знал это наверняка, потому что подслушал часть этой вчерашней беседы. Пока я ужинал, Лоуренс, серьезно наморщив лоб, дискутировал с Сантандерами в уголке отдыха. Мне стало любопытно, о чем разговор.

— Но почему именно в Южную Африку? — допытывался Лоуренс.

— Перспективы, — сказал Хорхе.

— Очень точно. Перспективы. Шанс что-то изменить собственными силами. Я думаю, в наше время на планете не так много мест, где это возможно.

— Да, да, — торжественно вторил Хорхе.

— Лучше платят, — сказала Клаудия. — Хороший дом.

— Ну, э-э… и это тоже. Но я имею в виду совсем другое.

— Что вы имеете в виду?

— Я считаю, что это только начало. Начало нашей страны. Прежняя история не в счет. Все начинается сегодня. Снизу. И потому я хочу быть здесь. Я не променяю это место ни на какую другую точку планеты — там мое присутствие или отсутствие ничего не изменит. Только здесь от меня что-то зависит.

Сантандеры были родом из Гаваны. Эти немолодые супруги прибыли сюда года два назад, когда министерство здравоохранения попыталось решить проблему острой нехватки персонала, пригласив большую группу врачей из-за границы. Хорхе был обходителен и полноват. Острый ум сочетался в нем с добродушием. Его жена была весьма привлекательная для своих лет дама с легкой склонностью к истерикам. По-английски она объяснялась еле-еле. В прошлом году у меня была интрижка с Клаудией, и после разрыва она прониклась ко мне лютой ненавистью. Комната Сантандеров находилась по соседству с моей, и в последнее время по ночам оттуда все чаще доносились громогласные перебранки на испанском. Ни для кого не было тайной, что Клаудия хочет вернуться на родину, а Хорхе предпочел бы осесть здесь. Их брак треснул.

— Наша страна, — с жаром говорил Лоуренс, — держится на таких людях, как вы. На энтузиастах. На тех, кто стремится что-то изменить.

— Да, да, — повторял Хорхе.

— Они нам сказали: «Хороший дом, хорошая машина», — вставила Клаудия. — Но нам не сказали: «И Соуэто». О-ох, Соуэто!

Судя по интонации, на этих словах Клаудия театрально содрогнулась.

— Я охотно работал бы и в Соуэто, — сказал Лоуренс. — Но здесь лучше. Здесь самая нижняя точка.

Я немного знал о том, что Сантандеры думают о Соуэто. На пике нашего романа Клаудия излила мне свое горе. Сантандеров направили в Соуэто сразу после их приезда в страну. Они сами вызвались — возможно, как и Лоуренс, стремились что-то изменить собственными силами. Но то, с чем пришлось иметь дело в приемном покое, оказалось выше их сил. Бесконечный поток больных и потерпевших. Такого разнузданного насилия Сантандеры никогда раньше не видели. Субботними вечерами в приемном покое яблоку негде упасть: изрезанные ножами, раненные из дробовиков. Изуродованные. Ослепленные «розочками» из разбитых бутылок.

— Как война, — стенала Клаудия. — Снаружи — как большая война без конца!

И это вдобавок к обычной нагрузке врача в больнице, где и так еле справлялись с заурядными травмами и болезнями. Примерно через полгода Сантандеры попросили перевести их куда угодно и оказались здесь.

В определенном смысле именно из-за Соуэто началась моя связь с Клаудией. Однажды ночью, в первый месяц работы Сантандеров здесь, к нам поступила пациентка в критическом состоянии — жертва целой толпы. Односельчане избили ее, изранили ножами и попытались сжечь заживо за то, что она была колдуньей. Было очевидно, что женщина при смерти, но все мы суетились вокруг нее как сумасшедшие, прилагая усилия для ее спасения. В конце концов она умерла. Из соседней больницы за телом приехала «скорая». После этого фиаско, в томительные часы предутреннего затишья Клаудия и я оказались в ординаторской наедине. Маска безразличия внезапно соскочила с ее лица и разбилась. Клаудия зарыдала. Ее трясло. Она выплеснула на меня накопленный за прошедшие месяцы ужас перед всем немыслимым, что она повидала в этой стране.

— Как люди могут так делать? — вопила она. — Как? Как?

Я обнял ее, чтобы успокоить. Она плакала, точно маленький ребенок. Я знал, интуитивно чувствовал, в чем причина: болезни нашей страны слишком запущены, клапаны расплавились. Гнев вырвался из-под контроля. Как я мог утешить Клаудию? Только обняв за плечи. Но затем утешение переросло в нечто совсем иное. Похоть, вскормленная горем, — очень сильное чувство. В ту первую ночь мы были как дикие звери. Так длилось несколько недель. Мы уединялись в пустующих палатах или в темных коридорах. Бросив ездить к Марии, я начал страдать от внутренней опустошенности. В Клаудии я отчасти находил то, чего мне недоставало. Мне было нечего терять. Зато она сильно рисковала. Мы вели себя безрассудно. Нас могли застигнуть в любой момент. Мы не осмеливались встречаться разве что в моей комнате, ведь Хорхе был прямо за стеной.

Но по-моему, он знал. С тех времен между нами постоянно ощущалась какая-то напряженность и холодность. Впрочем, вполне возможно, что это ощущение навевала моя нечистая совесть. И лишь в самое последнее время, с появлением Лоуренса, напряжение немного ослабло.

— Нет, они уезжают, — сказал я ему теперь. — Дело решенное. Вопрос лишь в том, когда.

— Не думаю. Они замечательная пара. Самоотверженные люди.

— Самоотверженные?

— Да, они очень преданы стране. Заботятся о будущем. Обо всем.

— Не обольщайтесь, — сказал я. — Они никому не говорят, но все и так знают. Секрет Полишинеля.

— Хорхе мне сказал, что Куба — это дыра.

— Ja, не спорю, — сказал я. — Ситуация сложная. Хорхе не хочет возвращаться, а она хочет. Из-за этого они постоянно ссорятся.

— Вы полагаетесь на то, что она возьмет верх.

— Она возьмет верх.

— Фига с два, — сказал он. — Кроме того, они не ссорятся.

— Разве вы их не слышали через стену?

— Нет. Определенно нет.

— И вообще, — отрезал я, — вы переедете не на место Сантандеров, а в комнату Техого.

— В комнату Техого?

Я выдумал этот вариант, не сходя с места. Но, едва сорвавшись с моего языка, слова обрели могущество непреложной истины.

— Да, — подтвердил я, — в комнату Техого. Ему все равно там жить не положено. Он скоро съедет.

— Куда он уезжает?

— Не знаю, — сказал я. — Какая разница!

Комнату Техого — крайнюю слева в нашем коридоре — полагалось занимать врачу. Но Техого был не врачом, а фельдшером. Строго говоря, он и фельдшером не был — не имел необходимой квалификации. Но в нашей больнице на него возлагались фельдшерские обязанности.

Техого появился здесь еще до меня. Когда я приехал, он уже занимал ту же комнату, что и сейчас. Как он здесь оказался, мне так по-настоящему и не объяснили, — что-то связанное с давними беспорядками в хоумленде. Точно было известно лишь одно: все родные Техого — мать и отец, брат, дядя — были убиты по политическим мотивам. Кажется, семья состояла в дальнем родстве с самим Бригадным Генералом и убийства были совершены из мести.

В общем, темная история. Ясно было лишь то, что осиротевший Техого остался совсем один. Деваться ему было некуда. В то время он работал в больнице в качестве фельдшера-стажера, но экзамены всякий раз заваливал. Его держали в штате лишь потому, что других кандидатов не было. Жил он с родителями, каждый день приходил на дежурство из города. От смерти его спасло лишь то, что в роковой момент он находился в больнице. И теперь ему нельзя было возвращаться домой.

Доктор Нгема выделила ему комнату. Кажется, это была временная мера, пока Техого не встанет на ноги. Но он так здесь и застрял. Медсестры, фельдшера и санитары постепенно покидали больницу, а Техого брал на себя их обязанности. Теперь он оказался единственным человеком на всю больницу, который умел или хотел выполнять черную работу — мыть и кормить пациентов, делать уборку, исполнять обязанности курьера и вахтера. Поскольку услуги Техого могли понадобиться в любую минуту, ему имело смысл жить тут же при больнице. Но возможно, были и другие причины. Если верить молве, сам Бригадный Генерал лично попросил доктора Нгему дать приют его юному родственнику.

Все это мне поведал другой белый врач, уволившийся несколько лет тому назад. Он был человек озлобленный, побитый жизнью, и я не придавал большого значения его россказням. Однако доктор Нгема явно принимала в судьбе Техого куда большее участие, чем полагалось начальнице. Она относилась к нему заботливо и даже заискивающе. На собраниях из кожи вон лезла, чтобы вовлечь его в дискуссию, приглашала его к себе в кабинет для бесед по личным вопросам, а однажды попросила меня взять его под опеку.

Я попытался. Но сблизиться с Техого было нелегко. Он всегда ходил мрачный, надутый, сосредоточенный на угрюмой тьме, которую носил в себе. Друзей у него, по-видимому, не было, за исключением одного юноши, который часто приходил к нему из города. Я старался не обижаться на Техого: разумеется, гибель всей семьи его ожесточила. Но, честно говоря, он мало походил на жертву. Он был молод и красив, всегда одет щегольски, с иголочки. Носил в одном ухе серьгу, а на шее — серебряную цепочку. Он откуда-то получал деньги, но эта тема никогда не обсуждалась. Нам полагалось обходиться с ним как с несчастным, обездоленным Техого, помнить о его израненной душе. Забавно, какое могущество крылось в его беспомощности. Он не разговаривал — лишь неохотно выдавал какие-то междометия, да и то не по собственной инициативе, а вместо ответа на обращенный к нему вопрос. Он никогда не выказывал ни малейшего интереса к моей жизни, а его жизнью заинтересоваться было трудно. Уже много лет он был лишь молчаливым обитателем темного конца коридора, безмолвной фигурой в углу на общих собраниях. Я почти перестал его замечать.

Но теперь, с появлением Лоуренса Уотерса, мне пришлось вспомнить о Техого. Я обратил на него внимание, потому что он занимал комнату врача — комнату, где полагалось жить Лоуренсу. Но Лоуренсу я сказал неправду: об отъезде Техого не могло быть и речи. Переезжать ему было некуда.

— A-а… Что ж, — сказал Лоуренс, — странный он человек, этот Техого. Я пытаюсь с ним разговаривать, но он очень…

— Да, да, знаю.

Помолчав, он с потерянным видом произнес:

— Мне нравится жить вместе с вами, Фрэнк.

— Действительно? — Мне стало стыдно; стыдно не только за ложь, но и за свою досаду. — Что ж, все это еще неточно.

— Вы так думаете?

— Вероятность есть, — сказал я. — Возможно, никто из нас так никуда и не сдвинется.