Уже к концу второй недели работы в газете мне стало ясно, что после окончания срока замещения редактора я не смогу себя больше представить только в роли ученика торгово-коммерческой фирмы. Хердеген был для меня тем, кого, как мне казалось, я знаю целую вечность. Он ежедневно писал в газету две-три статьи и одну-две заметки. Практически он писал целый день, временами на двух машинках сразу. Я предполагал, что и он работает по вечерам дома над романом. Он никогда ничего не говорил о писательском труде и вообще о литературе. Мне казалось, он живет очень замкнуто, в полупустой комнате и не терпит в ней никакого постороннего присутствия. Но я заблуждался. В среду около одиннадцати в редакцию вошла женщина с ребенком. Она была еще меньше ростом и еще более худая, чем он. Хердеген сказал: «Позвольте представить вам мою жену». Все в ней было узким, коротким и тоненьким. Фрау Хердеген передала своему мужу какие-то бумаги и села, посадив ребенка на колени, на стул для посетителей. Ее ноги не доставали до пола. И хотя фрау Хердеген была взрослой женщиной, болтающиеся ноги и ее превращали в ребенка. Сидящий на коленях малыш тянул руки к стоящей рядом машинке. Фрау Хердеген поднялась и придвинула стул поближе к машинке. Ребенок зашлепал ручонками по клавиатуре и что-то залепетал, разбрызгивая вместе со слюной невнятные слова. Родители млели от удовольствия. Они поочередно брали его на руки. Но ребенок хныкал и опять тянулся к машинке. В этот момент фройляйн Вебер открыла дверь и сказала:

– Господин Вайганд, к вам посетитель.

Через полминуты я был в кабинете и увидел, что меня ждет человек с бородой и портфелем. Он был такой же бледный, как и на прошлой неделе, с лицом словно из воска. Мгновенно я осознал, чем завораживало меня тогда послевоенное время: на лицах людей лежал ужас, с которым они не могли расстаться. И никто кругом не требовал от них, чтобы они стали радостными, успешными, веселыми, оптимистичными, вообще какими-нибудь другими. Из левого кармана его пиджака выглядывала ложка. Вероятно, этот человек питался в общественной столовой для бедных, но предпочитал пользоваться своей ложкой. Он начал жаловаться, что его прошение так до сих пор и не опубликовано. И поскольку мне не пришло в голову ничего лучшего, я заговорил о непредвиденных трудностях. Человек от этих слов необычайно развеселился и пришел в хорошее настроение.

– Вот видите, – сказал он, – теперь и вы тоже стали жертвой непредвиденных трудностей! Понимаете теперь, каково это!

Я смущенно кивнул.

– Я уже двадцать лет борюсь с непредвиденными трудностями, и все безуспешно, – сказал он.

– Да уж, – выдавил я из себя.

– В прошлые годы я даже писал петиции против этих самых трудностей, могу вам представить их!

– Ни в коем случае, – сказал я, – только не это, пожалуйста, не надо.

– Ясно, – сказал человек, – конечно, от трудностей таким путем, эхма, не отделаться.

– Видите ли, – начал я, но тут дверь открылась и вошел Хердеген с ребенком на руках. В тот же миг он обернулся, позвал свою жену, отдал ей ребенка, после чего приблизился к мужчине и грозно напустился на него:

– Я что вам сказал во время вашего прошлого визита?! Что?! Или вы уже забыли?! Каким образом вы вообще проникли сюда?

Мужчина в страхе поднялся.

– Прикажете указать вам на дверь? – сказал Хердеген, подступая к нему вплотную.

Мужчина прижал к себе портфель и дотронулся на мгновение (удивительный жест) кончиками пальцев до своей ложки в кармане, прежде чем засеменить мелкими шажками к двери.

– Если я еще хоть раз увижу вас здесь, я вызову полицию, – твердо заявил Хердеген, – надеюсь, на сей раз вы меня поняли?

Хердеген отступил на шаг и глядел, как мужчина открывает дверь. Он проследовал за ним в коридор и удостоверился, что тот спустился по лестнице и исчез. После этого Хердеген вернулся ко мне в кабинет и сказал:

– Это психопат. С такими людьми вы не должны связываться. Они приходят снова и снова и только крадут у нас время. Он шантажировал вас?

Я отрицательно покачал головой.

– Если он еще раз появится, гоните его в шею! – приказал Хердеген. – Вы сможете?

Я кивнул.

– Или позовите меня, – все еще сердился Хердеген, – тогда он и сам по себе испарится. Ужасно! У нас полгорода таких людей!

Я смотрел в стену.

– А теперь, пожалуйста, придите в себя и успокойтесь, – сказал Хердеген. – Вы сможете быть в двенадцать на открытии Итальянской недели?

– Да, – ответил я.

– Вот и хорошо, – произнес Хердеген и вышел из кабинета.

Я взял блокнот и шариковую ручку. Сейчас я отправлюсь в торговый дом Херти, а после обеда сяду писать два столбца про Итальянскую неделю. В кабинет вошел спортивный редактор Фельхауэр и принялся искать статью о соревнованиях по плаванию среди юниоров, про них сообщалось на прошлой неделе в отделе местной хроники. Фельхауэр имел обыкновение произносить какие-то смешные, звукоподражательные, лишенные смысла слова, и мне очень нравилось слушать их. Он часто расхаживал по коридору и вполголоса бормотал: чинги-чанги или опса-хопса. Или он садился на край письменного стола и говорил: чу-ки-чу-ка-ча-чулаки-буки. При этом Фельхауэр жил ужасной жизнью. Он был несчастлив в браке, его жена, другими словами, его семья жила в другом городе, до которого надо было полдня ехать. Каждую пятницу он уезжал после работы к жене и ребенку и каждый понедельник утром возвращался на работу в редакцию. До среды он отходил от ссор с женой. Его регулярные исчезновения в конце недели приводили к тому, что было невозможно дать ему редакционное задание на субботу – воскресенье. Коллеги, казалось, понимали всё и терпели, но это понимание и терпение было неискренним. Ему надо было выбирать одно из двух – или свой брак, или работу, об этом говорили почти в открытую. Он нашел статью про соревнования по плаванию. Шлёп-шляп, сказал он и смеясь вышел из кабинета.

Торговый дом Херти находился в двадцати минутах ходьбы от редакции. По дороге я увидел человека, который грозил всему дому сразу. Он стоял на улице и потрясал и размахивал кулаком левой руки, адресуя свои угрозы второму этажу. Но дом не реагировал на его угрозы. Все окна оставались закрытыми. Войдя в торговый дом, я подивился покою и красоте людей, ехавших друг мимо друга по эскалатору. В кафе-закусочной я принялся разглядывать пенсионеров, от нечего делать они отобедали в одиннадцать утра и теперь сидели в полупарализованном состоянии. У многих пожилых семейных пар был один кошелек на двоих. Жена держала портмоне при себе, но платить полагалось мужу. Я увидел, как одна женщина передавала мужу под столом кошелек. Но муж оказался неловким, и кошелек упал на пол. С досады женщина злобно уставилась в свою пустую тарелку. Неловкий муж ползал под столом, и лицо его было искажено болью – вся сцена так и просилась на пленку. Вскоре после этого я услышал знакомый мне голос. Я совершил ошибку, обернувшись на него. Голос принадлежал моему бывшему учителю географии. Учитель узнал меня, я узнал его тоже. Я надеялся, он не начнет с ходу спрашивать меня про южноамериканские страны Гондурас, Коста-Рика, Гватемала и Венесуэла, которые я вечно путал на его уроках. Меня охватила неприязненная нервозность, приведшая через несколько секунд к тому, что я начал обращаться про себя к учителю на «ты». Ты утратил право интересоваться моей жизнью, горячился я в сильном возбуждении. Я чуть не поднял кулак, как тот человек на улице, грозивший целому дому. Мы сконфуженно обменялись двумя-тремя взглядами, после чего учитель отвернулся.

Третий этаж превратили в некое подобие итальянской рыночной площади. Над длинными рядами прилавков были натянуты полосатые маркизы, разложенные товары накрыты белыми салфеточками. Повсюду были развешаны муляжи лимонов, апельсинов и маленькие пестрые шляпы с белыми и синими лентами. Сотни покупателей жались вдоль стен и ждали начала продажи. Одна из помощниц устроителей праздника подвела меня поближе к микрофону и представила главному лицу. Коллеги из других газет пришли чуть раньше. Под потолком шевелились воздушные шарики, из громкоговорителя неслись итальянские мелодии и немецкие шлягеры с итальянской тематикой или немецкие шлягеры с немецкими представлениями об итальянской тематике. Среди гостей я узнал доктора Алессио из итальянского турагентства. И хотя он во время своей пресс-конференции все время смотрел на меня, сейчас он, похоже, не узнавал меня. Глава торгового дома Херти подошел к микрофону, музыка стихла. «Дамы и господа! Наш торговый дом не пожалел ни средств, ни усилий на то, чтобы приблизить к вам чудесную Италию. – Я прислонился к колонне и записывал его речь. – Апогеем Итальянской недели станет розыгрыш призов, в котором, надеюсь, вы примете активное участие! Первым призом будет недельная поездка на двоих к Адриатическому морю. А гвоздем программы – выступление в пятницу фольклорной группы итальянских музыкантов, они исполнят известные во всем мире неаполитанские песни! Но главным аттракционом станет, конечно, наша распродажа итальянских товаров, – выкрикнул глава торгового дома. – Мы вам предложим восхитительные соломенные шляпы из Венеции, элегантные туфли из Лигурии, сыр горгонзола из Бергамо, ветчину из Абруцци, макаронные изделия из провинции Венеция и сладости из Турина! Я не в состоянии перечислить все, смотрите и убедитесь сами! Я не хочу вас дольше мучить и объявляю Итальянскую неделю открытой!»

После этих слов молоденькие продавщицы сбросили с прилавков белые салфеточки, и стоявшие до сих пор молча покупатели устремились в проходы между прилавками. И снова, точь-в-точь как при раздаче автографов Рексом Гильдо, появилась с подносом в руках девушка и стала предлагать шампанское и апельсиновый сок. И опять, как и тогда с Рексом Гильдо, во мне пробудилось высокомерие. Люди, на которых я совсем недавно смотрел спокойно, можно сказать, уважительно, наблюдая, как они степенно проплывают на эскалаторах сквозь этажи, превратились внезапно в обезумевшую от глупости метущуюся толпу, хватающую без разбора фартуки, пармскую ветчину или пару туфель, впадая при этом в экстаз от подвалившего счастья. Я никак не мог поверить в такое превращение. Что отделяло меня от этих людей? Их массовое ослепление от счастья действовало на меня удручающе. Я попытался додумать до конца одну или две правильные мысли: после падения нацистского режима немцы оказались в полной изоляции. Теперь они понемногу открывают для себя самые простые радости жизни (соломенные шляпки, сладости, пляжные тапочки), и это доставляет им неземное блаженство. А поскольку ты знаешь про нацистский террор только из книг, то и не можешь понять испытываемого этими людьми простого человеческого счастья. Но спокойные и умные мысли такого рода успокаивали меня ненадолго. За ними вскоре вставал следующий вопрос, поднималась следующая волна возмущения: почему люди ведут себя при этом, ставшем наконец-то доступным счастье так нелепо, так примитивно и глупо? И тут я заметил, что мое собственное высокомерие тоже начало уже становиться для меня чем-то родным. Было такое ощущение, что чувство снисходительности к людям укоренилось во мне надолго. Я по-прежнему стоял и смотрел на колышущиеся людские волны вдоль прилавков. Итальянская неделя бесспорно будет иметь колоссальный успех. Втайне я ждал, когда все разразятся громким смехом. Потому что только смех и ирония могли стать единственно верным ответом на это дешевое счастье в торговом доме Херти. Девушка с серебряным подносом еще раз подошла ко мне, я взял второй бокал шампанского. В полной беспомощности стоял я в сторонке отринутым всеми аскетом и наблюдал, как какая-то женщина в нервном возбуждении прижала терракотовую фигурку к груди, а потом купила ее. Смеха не было. Мне пришлось смириться с тем, что маленькие радости воспринимались людьми как истинное и подлинное счастье. Подошел глава торгового дома и вручил каждому представителю прессы презент – корзину с набором из салями, пармской ветчины, маленькой бутылочки граппы и двух тонких салфеток из батиста. Вместе с фрау Клеменс, редактором экономического отдела газеты «Фольксцайтунг», я поехал на эскалаторе вниз. Я испытал облегчение, услышав, что фрау Клеменс смеется над своей корзиной-презентом. Ее нисколько не смущало идти по улице с корзиной в руках. Но через несколько минут она заметила, как страдаю от этого я, и она тут же вытащила из своей сумочки аккуратно сложенный пакет. Я развернул его и спрятал в нем корзину. Бурно поблагодарив фрау Клеменс, я распрощался с ней.

На обратном пути к редакции мне повстречалось уличное кафе, и я уселся за столик в самом последнем ряду. Пакет с корзиной я поставил рядом с собой на пол. Ощущение неловкости от всего пережитого постепенно затихало во мне. Мне не хотелось жить в изоляции от людей, однако что-то похожее на это я уже испытывал. Я даже не мог понять, почему так случилось, что я ощущаю свою отчужденность. В те годы мне еще не хватало мужества назвать жизнь непонятным явлением. Я надеялся посидеть здесь, поразмыслить над возникшей проблемой и навсегда разделаться с ней. Прежде всего мне хотелось знать, не было ли высокомерие всегда частью моего существа и не ждало ли оно только своего часа, чтобы вырваться наружу (например, через журналистику). Я смотрел на попивающих кофе людей, отдыхавших здесь, и пытался или не пытался применить свои мыслительные способности к тому, чтобы ответить на свой вопрос, но у меня из этого ничего не получалось. Это было ужасно. Я сидел и никак не мог освободиться от навязчивой идеи собственного высокомерия. Возможно, я был всего лишь маленький тщеславный глупец горожанин, хотевший незаметно для всех изжить свои обиды. Я уже начал опасаться медленного вызревания во мне надменности к людям. И в этот момент я увидел на другом конце террасы лицо фрау Кифер. Она сидела там со своим мужем и ребенком. Ужас тут же затмил все мысли о высокомерии. Фрау Кифер поднесла к губам чашку, а ребенок тыкал ложечкой в мороженое. Господин Кифер сидел неподвижно рядом с женой и смотрел по сторонам. Я находился достаточно далеко от них и чувствовал, что один только вид фрау Кифер снимает тяжесть с моей души. Я все время спрашивал себя, как будет с нами дальше, со мной и фрау Кифер, когда я примерно через две с половиной недели вернусь учеником на фирму. Я стал наблюдать за ее ребенком, как тот, несмотря на всю свою неуклюжесть, с огромным удовольствием кормит мать маленькими кусочками мороженого. И мать тоже была очень довольна тем, что дитя кормит ее. Похоже было, что ребенок готов скормить матери всю порцию мороженого. И эта впечатляющая готовность принести себя в жертву неожиданно дала ответ на мой вопрос, как будет дальше со мной и фрау Кифер: да никак, ничего дальше не будет, потому что ничего и не было. Я изучал естественные движения фрау Кифер в кругу ее маленькой семьи. Людям необходимы время от времени перемены, чтобы уверенно жить дальше с прежними своими привязанностями и свято блюсти семейные узы. Мое приключение с фрау Кифер погружалось в приятную атмосферу полунебытия. Господин Кифер поднял руку и положил ладонь на спину жены. Я увидел, что на его руке, ласкающей ее, отсутствуют два пальца – безымянный и мизинец, возможно производственная травма. Я мог бы сейчас подсесть за стол рядом с семейством Кифер. Господину Киферу я бы сказал, что его жена относится к тем людям, без расположения которых я не смог бы сделать в жизни ни одного шага дальше. И поскольку я уже давно понял относительную незначительность любых треволнений, то я и не придал бы никакого значения цинизму своих слов. Господин Кифер согласился бы со мной. И не стал бы спрашивать, что конкретно я имею в виду, потому что он принципиально не собирался вникать в полуграмотные формулировки какого-то ученика. К сожалению, тишина вокруг меня была нарушена. Слева от меня две очень пожилые дамы говорили о том, что старые деревянные сиденья на унитазах были намного приятнее, чем новомодные из пластика. Справа от меня молодая женщина утверждала, что цвет глаз у человека с возрастом теряет свою интенсивность до полного обесцвечивания в глубокой старости. Я взял свою корзину, расплатился и ушел. Отсюда до редакции было рукой подать. Я постарался, чтобы чета Кифер не заметила меня, когда я уходил. Свою корзину с представительским набором я подарил фройляйн Вебер. Я вынул корзину из пластикового пакета и поставил ей на письменный стол. Фройляйн Вебер была в восторге от подарка и поцеловала меня в щеку. Я постоял какое-то время в дверях, с удивлением глядя на ее неподдельную радость.

В субботу вечером около половины девятого я вошел в ярко освещенный зал пивного подвала «Бюргерброй». Самый нижний этаж был частью огромного, занимавшего несколько этажей питейно-развлекательного комплекса. На первом этаже размещался ресторан с «традиционной немецкой кухней» (так значилось на вывеске рядом с входом), на втором этаже находился ночной бар для людей «с повышенными требованиями» (извещала вывеска у дверей), а внизу в подвале имелась еще большая танцплощадка и сцена для «артистов из народа» (так гласила нижняя строчка очередной вывески). В этот вечер подвал стал ареной для заключительного вечера двухнедельного марафона, называвшегося УЧ-МО-КА. УЧ-МО-КА было сокращением, означавшим «Участвовать может каждый». Действительно, каждый из присутствующих здесь, кто считал, что он может что-то продекламировать, спеть или показать на сцене, выходил и демонстрировал свое искусство. Эти вечера самодеятельности очень любили в городе. Не было ни одного свободного столика. Кельнеры внесли в зал дополнительные столы и стулья. На сцене играл джаз из трех музыкантов, некоторые молодые пары танцевали. Кругом сидели принарядившиеся бюргеры и держали в потных руках ноты и инструменты. С ними пришли родственники и друзья, которые все время их успокаивали. И хотя они еще не выступили, члены их семьей уже обращались с ними как с будущими звездами. Жены и дочери, то и дело подходя к ним, беспрестанно их целовали и вытирали пот со лба. Я протиснулся вперед к длинному столу для прессы, там уже сидело четверо моих коллег. Хозяин заведения поприветствовал меня и протянул мне список участников сегодняшнего вечера самодеятельности. Молодая особа разносила шампанское и спрашивала, нет ли у представителей прессы каких особых желаний. Шеф заведения поднялся на сцену, музыканты смолкли, танцующие пары заняли свои места, устроитель праздника поприветствовал артистов и публику. Пять певцов, три артиста с цирковыми номерами, три фокусника и один юморист будут развлекать вас сегодня вечером, объявил он. Он представил жюри, в состав которого входил он сам, а кроме него один представитель из местного общества содействия развитию туризма, дама из городской музыкальной школы, господин из объединения гостиниц и ресторанов и некая важная персона из франкфуртского концертного агентства, его шеф представил как особо компетентное и влиятельное лицо в вопросах исполнительского искусства. Раздался шквал аплодисментов. Последним он представил конферансье, некого господина Фредерика, появившегося на сцене в смокинге бордового цвета и открывшего вечер художественным свистом, подражая голосам птиц и зверей. Он еще не закончил номер, когда стоящий на другом конце зала в дверях швейцар впустил в зал женщину среднего роста и робкого вида. Это была Линда. Она была смущена из-за своего опоздания. В полном одиночестве пересекла она зал и покраснела от этого еще больше. Возле корреспондентского стола она слегка приоткрыла рот и показала свои мелкие, как у мышки, зубы. Она поприветствовала всех разом, села рядом со мной и положила перед собой блокнотик. Быстро успокоившись, она опять стала бледной, как всегда. Конферансье удостоился бурных аплодисментов за свой номер. После этого он объявил первого участника конкурса. Фрау Анке Бюннагель, замужем, по профессии продавщица, двадцати семи лет, первой вышла на сцену. Кремового цвета костюм (с золотыми пуговицами) был ей немного великоват. Ее муж вынес вслед за ней гитару. Фрау Бюннагель собралась исполнить три шлягера Катарины Валенте, но уже во время исполнения второго в зале раздался смех. Она пела песню «Ganz Paris trдumt von der Liebe, denn dort ist sie ja zu Haus» («Весь Париж мечтает о любви, там она чувствует себя как дома»). Последнее слово фрау Бюннагель растянула так, что песня зазвучала жалобно и жалко. Я больше удивился насмешкам публики, чем неудачному исполнению фрау Бюннагель. Линда, очевидно, не впервой присутствовала на таком вечере и реагировала без всяких эмоций на происходящее. До исполнения третьего шлягера «Spiel noch einmal für mich, Habanero» дело вообще не дошло. Шум в зале принял формы протеста. Конферансье вышел слева на сцену, поблагодарил фрау Бюннагель и оттеснил ее за кулисы. В тот момент, когда он взял женщину за локоть и стал отрывать ее от микрофона, я вспомнил свою мать. Когда мне было лет двенадцать, моя мать непременно хотела стать такой же, как Лизелотта Пульвер. Она смотрела все фильмы с ее участием и брала иногда меня с собой. В каждом фильме Лизелотта Пульвер была веселой, уверенной в себе, зажигательной, готовой на любые авантюры, остроумно шутила и из любой ситуации выходила победительницей. По всем пунктам моя мать была ее полной противоположностью. Когда она выходила из кино, то еще целых полчаса пребывала в мечтах, что приблизилась к своему кумиру еще на несколько шагов. И только дома она замечала, что все еще так и не стала Лизелоттой Пульвер. Точно так же и фрау Бюннагель, закрыв рот и недоумевая, осознала, вероятно, что и дальше будет оставаться фрау Бюннагель, так и не став Катариной Валенте. А конферансье, рассказав парочку пошловатых анекдотов, успокоил публику и подготовил ее к дальнейшему мирному восприятию номеров. Следующего кандидата звали Вольфганг Штрайбих (я записал его имя), при нем тоже была гитара. Это был тридцатитрехлетний водитель автобуса, женат, двое детей. Его жена сидела в зале и прижимала к себе детей наполовину от страха, наполовину от гордости за мужа. Штрайбих подражал Фреди из группы «Квин» и делал это очень хорошо. Он взял правильный тон и смотрел в зал также по-матерински благостно, как это делал сам Фреди. Публика вела себя тихо, а все пять членов жюри выставили ему высшие баллы. Фрау Штрайбих плакала от счастья и обнимала мужа. Зато следующий претендент провалился с треском. Конферансье объявил: артиста зовут Альберт Нюссен, ему сорок два года, по специальности декоратор, не женат. На нем был пиджак в крупную клетку (как у Петера Франкенфельда) и солнечные очки. В левой руке он держал телефон (трубку вместе с аппаратом, но без телефонного кабеля), а в правой – шезлонг. Было не совсем ясно, что он этим изображает, по-видимому, это было задумано как юмористический номер. Время от времени он что-то пел, правда, каждый раз только первые две строчки какого-нибудь шлягера, а потом внезапно обрывал пение. Вероятно, эти действия должны были казаться смешными и веселыми, но люди не смеялись, они ворчали и начали постепенно уходить, что очень обеспокоило господина Фредерика. Он тут же вытащил из кармана брюк велосипедный звонок и прозвонил четыре раза. Явно обескураженный, он увидел, что люди и тут не засмеялись. Они кривили рты и хмыкали в ответ на его нерасторопность. Ведь сразу было ясно, что велосипедный звонок должен имитировать телефонный. Декоратор все время прикладывал к уху трубку не тем концом, но шутка не срабатывала, все это было очень слабо. Юморист сделал вид, будто только теперь заметил, что принимал велосипедные звонки за телефонные. Он сам в этом признался, старательно заикаясь, но и заикание было очень низкого качества. В зале раздались голоса: «Хватит! Кончай!» Кричали из первых рядов, но юморист не реагировал. Ему же не дали показать самого главного – как он складывает и раскладывает шезлонг. Подбежал конферансье и крепко схватил декоратора за руки. Юморист этого не понял или не захотел понять, что конферансье пытается помешать ему продолжить номер, и начал сопротивляться. Господин Фредерик схватил микрофон и рассказал несколько сальных анекдотов, подкрепляя их соответствующими звуками. В мгновение ока он перетянул публику на свою сторону. А позади него декоратор молча манипулировал с шезлонгом, но на него никто не обращал внимания. Нет, это не совсем так. Публика сгоняла его со сцены, хлопая в ладоши. Чудовищный провал достиг своего апогея. Я никогда еще не видел такого откровенного конфуза (и загадочного для меня согласия с ним). Я все больше крутил головой, потому что ничего не понимал. В зале царило уныние, охватившее всех и одновременно отвергаемое всеми. А самое ужасное было в том, что декоратор не уходил со сцены. Он продолжал вяло демонстрировать остатки своей мечты о другой жизни в амплуа юмориста и певца. И только объявление следующего участника привело к тому, что он как вкопанный застыл на месте. Очередной певец уже поднимался справа на сцену. Уходя, конферансье схватил юмориста за плечо и стащил его вниз. На сей раз он повиновался без всякого сопротивления. Рядом с собой я услышал учащенное дыхание Линды. Она курила и запихивала сгоревшие спички назад в коробок. Время от времени она вытаскивала их оттуда и забавлялась ими. Кончики ее пальцев немного почернели, но ей, похоже, это даже нравилось. Я рассматривал складки на блузке Линды и думал: так ведь нельзя, только сидеть и разглядывать складки на ее блузке.

– Вы останетесь до конца? – спросила меня Линда тихо.

– Я вообще-то никогда не смываюсь раньше времени, – ответил я.

– Почему?

– Как-то не решаюсь, – сознался я.

– Так ведь уже через полчаса ясно, что будет дальше, – сказала Линда.

– Меня приковывает к месту убожество этой акции, – попытался я объяснить.

– Это у вас скоро пройдет.

– То есть как?

– Глупость станет еще назойливее и ординарнее? – сказала Линда, – только и всего.

Я не нашелся что ответить. Певца, уже стоявшего на сцене, звали Макс Бюссинг. Сорока семи лет, по специальности – штукатур. Он запел в манере Ханса Альберса шлягер «Auf der Reeperbahn nachts um halb drei» («На Реепербан ночью…»). Его исполнение не отличалось большим искусством, но и не было самым плохим. Мы с Линдой откинулись назад и слушали пение. Двое из наших коллег уже исчезли. Публика частично перетекла в ресторан или бар. Похоже, на поклонника Ханса Альберса большого впечатления это не производило. Он пел себе дальше, обрушивая на публику стенания и тоску. Жюри выставило ему общую оценку 2,5 балла.

– А вы уйдете раньше? – спросил я Линду.

– Да.

– Когда?

– Вечера здесь обычно протекают по одному сценарию, – сказала Линда, – примерно через четверть часа подадут дорогой ужин. Если вы примете в нем участие, то дирекция будет ожидать от вас, что вы останетесь до конца.

– Ах, вот как, – удивился я.

Линда вышла в туалет и вернулась со слегка подкрашенными губами. Я задумался, не означает ли это скрытого призыва ко мне покинуть зал вместе с нею. Я не знал, что и думать. Конферансье объявил выход некого господина Дитера Эльке. Он был во фраке, цилиндре, белых перчатках, а кроме того, в черных лаковых туфлях и держал в руках черную трость с набалдашником. Господин Эльке напоминал немного Мориса Шевалье и еще чем-то Йоханнеса Хеестерса. Ему было сорок два года, и он работал столяром. Он проверил микрофон и попробовал два-три шага степа. Несколько секунд я думал о том, а не сочинить ли мне для Линды версию, что я уже начал работать над романом. Возможно, тогда, так я надеялся, ее охватит любопытство и она останется еще на какое-то время. А у меня будет возможность собрать еще несколько сигналов для ожидаемого или, может, даже предстоящего сближения с нею. Мне хотелось поцеловать Линду еще сегодня вечером. Но я ни за что не хотел раскрывать своих намерений, чтобы потом, чего доброго, не быть отринутым. Во всяком случае, я не хотел сидеть здесь и предаваться одним только глупым мечтам о любви. Мое желание двоилось. Душевная тоска по ней стремилась выговориться, а вожделение подталкивало меня в постель. Я обдумывал, может, мне шепнуть Линде, что у меня есть одна идея для очень интересного по форме романа. Но после этого мне пришлось бы сразу говорить дальше, чтобы помешать Линде начать расспрашивать про эту самую идею. В данный момент у меня вообще не было в голове ни одной даже самой завалящей идеи.

Три темы, на которые я мог бы вести беседу (немножко про детство, потом про несколько школьных лет, а в промежутке про моих загадочных родителей), казались мне неинтересными. И кроме того, я мог бы запутаться в тенетах лжи, не зная, как выпутаться из этого достойно. Пока я обдумывал, я молчал, сам не зная, сколько времени. Вдруг перед нашим столом вырос кельнер со стопкой больших белых тарелок. Когда он собрался поставить одну из них перед Линдой, она подняла руку и сказала: «Большое спасибо, но я должна еще успеть сегодня в другое место». Я тут же поставил крест на своих желаниях и только восхищался прямотой Линды. Господин Эльке держался обеими руками за микрофон и пел «Oh mein Papa, was bist du für ein schöner Mann» («О папочка, какой же ты красавец-мужчина!»). Появился другой кельнер и разложил столовые приборы и белоснежные салфетки. А обер-кельнер сервировал тем временем для каждого представителя прессы омара, немного отварных овощей к нему и крокеты из картофельного пюре. Когда Линда встала и вышла, я испытал такое чувство, что потерпел полный крах. В эти самые минуты господин Эльке покачнулся. Во время пения, танца и вращательных движений на месте он немножко потерял равновесие. Среди публики кто-то испуганно вскрикнул. Одна женщина встала с места и крикнула ему на сцену: «Ты, старый козел, спускайся вниз». Господин Эльке не услышал ее и не стал прерывать своего выступления. Женщина подошла поближе к сцене и крикнула еще раз: «Эй ты, старая задница, слезай вниз!» Кое-кто из журналистов и двое членов жюри засмеялись. Тут Эльке качнуло влево, но он удержался на ногах. Конферансье поспешил вынести на сцену стул. А Эльке прытко рванулся назад к микрофону, но конферансье попытался удержать его от этого. Женщина тоже кинулась на сцену и крепко вцепилась в него руками. Конферансье отпускал разные шуточки, не сводя с Эльке глаз. Женщина силой заставила его опуститься на стул. Он сидел, тяжело дыша, у самого края сцены. Из публики подал голос врач. Люди облегченно зааплодировали и повскакали с мест. Врач расстегнул господину Эльке ворот рубашки и помахал у него перед лицом меню, создавая свежий приток несвежего воздуха. Господин Эльке поднял руку и поприветствовал публику. А женщина сказала ему: «Ну вот и всё! Отдохни!» Конферансье объявил следующий номер, это был фокусник. Женщина и врач подхватили господина Эльке под руки и стащили его по лесенке сбоку со сцены вниз.

Через два часа жюри подсчитало очки и объявило победителя конкурса. Им стал Карл Раухфус, тридцати семи лет, по специальности мойщик окон, он спел «Lachender Vagabund» («Смеющийся вагабунд») и имел такой успех, что повторил шлягер на бис. Жюри поздравило его, шеф вручил ему цветы и бутылку шампанского. Господин Раухфус буквально опешил оттого, в каком темпе прошло вручение приза и еще больше из-за его незначительности. Его разочарование нарастало как снежный ком. Он смотрел и ждал поздравлений от представителя концертного агентства в связи с его прекрасным голосом и контракта на запись пластинки, о чем конферансье не раз упоминал за вечер. Вместо этого устроитель праздника сказал, что господин из концертного агентства уже отбыл во Франкфурт. Я пожалел, что не последовал за Линдой и не исчез вовремя. Я мог бы завтра утром позвонить здешнему шефу и выяснить у него имя победителя. А вместо этого мне пришлось подняться со своего места и ждать того неприятного момента, когда шеф представит мне господина Раухфуса. У того опять возродилась надежда, как только он услышал, что разговаривает с представителем прессы. По тому, как засветилось его лицо, я понял, что он в плену иллюзий. Возможно, он подумал, что я напишу о нем большой репортаж. Я предложил ему сесть рядом со мной за стол для прессы. Уже второй раз я заверил его, что не смог отличить его пения от исполнения шлягера самим Фредом Бертельманом. Из ложной стыдливости я снова открыл блокнот и записал несколько сказанных им слов. Хозяин открыл еще одну бутылку шампанского. Примерно минут через двадцать мне удалось заинтересовать Раухфусом сидящую напротив фрау Финкбайнер из «Альгемайне цайтунг». И когда Раухфус начал все чаще говорить прямо в лицо фрау Финкбайнер, я тихонько встал из-за стола и с неприятным осадком в душе покинул зал. На следующее утро мой пиджак и брюки были насквозь пропахшими табаком, алкоголем, пылью и пеплом от сигарет. Мать, пробегая мимо моей комнаты, сказала вполголоса: «И где его только носит!» Меня бесило, что она не спрашивает меня об этом прямо. Я задумался, должен ли я объяснять истинную причину моих вечерних похождений, если меня об этом не спрашивают. Вместо этого я сказал себе: скоро ты будешь произносить свои гневные речи в пустой комнате. Странно только было, что эти угрозы в адрес матери я адресовал самому себе. Так и не разобравшись в ситуации, я решил купить себе новый костюм. Я поехал на трамвае в город и направился в отдел мужской одежды в первом попавшемся универмаге. Продавец, сам едва ли старше меня, показал мне несколько костюмов. Но, даже примеряя пиджаки, я продолжал апеллировать к своей матери. «Какой тебе больше нравится? – спрашивал я ее. – Или, может, прикажешь лучше попрощаться с тобой в старой вонючей журналистской робе, чтобы расставание прошло для тебя легче? Или все же в новеньком с иголочки костюмчике, свежесть которого ослепила бы тебя?» Я примерял диоленовые и териленовые костюмы, но мне не нравилось, что они такие гладкие и блестящие. Отливающие зеленоватыми и коричневыми оттенками уличные костюмы носили тогда практически все. Я даже тихонько захихикал, когда почувствовал, что и новая одежда тоже чем-то воняет. «Что тебе больше нравится нюхать? – спрашивал я мысленно мать. – Алкоголь и табачный дым или запах синтетики новенького костюмчика?» И вдруг, стоя в примерочной, я зациклился на словосочетании «уличный костюм». Это был такой слоган, который приспосабливал носителей костюмов к улице. Выражение «УЛИЧНЫЙ КОСТЮМ» объединяло мужчин и улицу, делало их единым целым. Мужчины в уличных костюмах производили впечатление ненадолго оживших теней, которые через какое-то короткое время опять меркли и исчезали, чтобы вынырнуть потом снова где-нибудь на другом углу улицы, мелькнуть тенью и раствориться среди других уличных костюмов. Если бы не было этого выражения, подумал я, то все три понятия – костюмы, мужчины и улица – никак бы не связывались между собой. Мое озарение сделало меня счастливым. Ребенком я часто винил во всем свои штаны или куртку, когда пытался объяснить себе враждебность со стороны других людей. Я вдруг вспомнил, как мальчиком отправлялся с родителями в город, чтобы мне купили что-нибудь новое из одежды. Сам я не мог тогда сказать, что мне нравится. И родители тоже не имели об этом ни малейшего представления, но делали вид, что, как всегда, все знают. Я присел на маленькую скамеечку в примерочной, чтобы лучше восстановить в памяти, как это все было. Продавцы прикладывали ко мне все, что им вздумается, я играл роль безмолвного манекена. Мне не нравилось, когда другие люди специально обращали на меня внимание, если на мне было надето что-то новое. А именно так всегда и происходило. Однажды я решительно восстал против матроски, пляжного костюмчика и летнего льняного костюмчика, и тогда отец рассердился и приказал продавцу принести короткие кожаные штаны и суконную баварскую курточку зеленого цвета. Мой отец работал когда-то в юности в Баварии, и ему очень нравилось все баварское. Я натянул на себя кожаные штаны и баварскую курточку. Продавец принес еще помимо этого традиционные баварские помочи с пуговицами из оленьих рогов. Отец сказал, чтобы я не снимал купленные вещи и шел так в них домой по городу. На его лице было написано удовлетворение. Это случалось крайне редко, и я не решился его испортить. Мать молчала. Удовлетворенности на лице отца было достаточно, чтобы и ее настроить на дружеский лад. Уже по дороге домой я заметил, как другие люди, взрослые и дети, тайком посмеиваются надо мной, чего отец или не замечал, или просто игнорировал. А мать до сих пор у меня на подозрении, что она заметила, какой я испытывал стыд. Я вышагивал, как маленький, неестественно выряженный баварец – чужой для этого города и для своих родителей. И только ради того, чтобы не нарушить радости родителей, я делал вид, что не замечаю насмешек в глазах идущих мне навстречу людей. И сейчас, погружаясь в эти воспоминания, я пришел к выводу, что детство вообще причина всех моих нелепостей и неловкостей. Родителей не заботило душевное благополучие ребенка, и они пускали все на самотек, отдавая свое дитя во власть комичных несуразностей. Сидя в тесной примерочной, я задавал себе вопрос, а не отдается ли во мне все еще отголоском тот момент неловкости, испытанный когда-то из-за идиотского наряда, и не оживает ли он во мне сейчас снова. И хотя диоленовый костюм очень шел мне и хорошо сидел, я снял его и надел свой, дурно пахнущий со вчерашнего вечера самодеятельности. Я был уверен, что то детское чувство и то состояние, которое я считал давно изжитым и забытым, жило во мне подспудно дальше. И только в тот момент, когда я возвращал продавцу новенький костюм, след моего детского воспоминания оборвался. Через полчаса я сел, все еще несколько смущенный, за письменный стол в редакции. Я хотел записать все свои мысли и впечатления об одежде, детстве и уличном костюме. Я немного подождал, но мои мысли и озарения не возвращались. Мимо пробежал спортивный редактор, напевая про себя: чамболяйя-ай-я-яйя – кошка несет яйца – вот и вся чамболяйя. Фройляйн Вебер громко засмеялась. Я не смеялся, потому что у меня не получалась статья про вечер УЧ-МО-КА. Хердеген пожелал, чтобы весь вечер уложился в двадцать строк плюс фото плюс подпись под ним. Самым идиотским образом я ударился в размышления. Я не понимал, как это большое, известное во всем городе увеселительное заведение могло так спровоцировать людей, чтобы они открыли перед всеми свои самые сокровенные желания; как это люди могли позволить увлечь себя, купившись на очковтирательство с призами, и так безнадежно обнажить себя; и как потом все их чувства через четыре часа пожухли и позорно сгорели, как кучка выброшенных на помойку старых автомобильных покрышек. Я сам участвовал в этом уничтожении, раз согласился описать все в двадцати строках. Я предпринял попытку поговорить обо всем с Хердегеном. Но Хердеген сказал, я не должен так глубоко копаться, где тут истина, а где ложь. В задачу газеты не входит, сказал Хердеген, сообщать людям правду. То, что истинно, каждый человек должен решать для себя сам. Газета только поставляет для этих поисков материал, не более того. Между прочим, сказал Хердеген, публика приходит в восторг как от лжи, так и оттого, что наконец ее вскрывают. Газета – это витрина, а не суд, и вам следует это понять и принять. Я нашел точку зрения Хердегена, с одной стороны, разумной, с другой – чудовищной. Мне даже пришел в голову один аргумент для возражения. Я хотел сказать, что по отношению к отдельным людям это, возможно, непосильное требование – предлагать им найти истину самостоятельно, газета могла бы им в этом помочь. Но я слишком разволновался из-за того, что мое мнение не совпадает с мнением Хердегена, и мне не удалось сформулировать свое кратко и связно. Я молча пошел к себе и попробовал еще раз написать двадцать строк про общую могилу массового захоронения чаяний людей. Мне не было позволено, или это не стало моей задачей, или это просто было невозможно – написать правдивый и хлесткий репортаж о том, что я видел своими глазами, – об истинном и неподдельном разочаровании господина Раухфуса. Очевидно, мне следовало принять, что все, кто здесь работает, страдают кто в большей, кто в меньшей степени, от осознаваемой низости, имеющей порой место, и что Хердеген нашел для себя аргумент, позволяющий сохранять душевный комфорт посреди этой подлости. Свыше тридцати неизвестных, но полных надежды творческих личностей, готовых пополнить ряды артистов, встретились в зале пивного подвала «Бюргерброй» на очередном конкурсе под девизом УЧ-МО-КА, вколачивал я в машинку. Что писать дальше, я не знал. Я посмотрел в окно. Опять я возводил корпорацию глупости. В случае с этим вечером самодеятельности под девизом УЧ-МО-КА речь ведь шла о живых людях, неосмотрительно выставивших напоказ свою наивность, продемонстрировавших ее, так сказать, на сцене на виду у всех. Опять я не смог никого найти (кроме самих любителей-артистов), кого можно было бы обвинить в этом выворачивании себя наизнанку. Мне пришлось согласиться, что глупость одних развлекала других, таких же глупых. Я стоял сейчас прижавшись лбом к оконному стеклу и боролся со своей подавленностью. Очевидно, жизнь была устроена так, что тот, кто понимал калибр таких ситуаций, оплачивал это понимание собственной тоской и грустью. По улице шла старая женщина с ниткой жемчуга на морщинистой шее. Она ела изюм, вынимая по одной сухой изюминке из бумажного пакета. На какое-то время из виду исчезало ее жемчужное ожерелье, западая в одну из глубоких морщин, когда женщина поворачивала голову. Моя меланхолия с жадностью накинулась на поблескивающие жемчужины и медленно растворялась в этой игре их исчезновения. Около двенадцати фройляйн Вебер открыла мою дверь и спросила, не пойду ли я с ней обедать. Я с благодарностью ответил: «Ну да, конечно, когда это будет?» – «По мне, так прямо сейчас», – сказала фройляйн Вебер. «Я уже иду», – быстро согласился я и отодвинул машинку с начатой статьей на середину стола.

На фройляйн Вебер была в этот день светлая, благоухающая свежестью блузка с глубоким вырезом и нашитыми золотыми звездами. Кроме того, новенькая узкая льняная юбка и светло-бежевые, очевидно, тоже новые открытые лодочки на низком каблуке. В столовой она выбрала меню под № 1 (брюссельская капуста, мясной рулет, жареный картофель и салат), я выбрал меню № 2 (отварная форель с отварным картофелем и десерт). Еще пока мы искали для себя место, я заверил фройляйн Вебер, что убогие синтетические подносы, на которых стояли тарелки с едой, никак не сочетаются с ее новеньким нарядом. Я уже хотел было добавить, что они больше подходят к моему прокуренному и пропыленному пиджаку, но сдержался. Мы нашли два места рядом с аквариумом. Позади нас сидело несколько складских рабочих и укладчиц возрастом постарше, мало уделявших внимания своим производственным проблемам. Фройляйн Вебер позволила себе сделать критические замечания в адрес коллег, которые сидели уткнувшись носом в тарелку, даже не сняв ее предварительно с подноса.

«Я никогда не смогла бы есть с подноса, – сказала она, – у меня было бы такое чувство, будто я нахожусь в интернате или сельском приюте».

Я рассеянно кивнул, глядя на маленьких красных рыбок в аквариуме, преследовавших друг друга и образовывавших новые стайки, которые тут же и распадались. Я подумал, говорить или нет, что ощущение интерната исходит, возможно, не от подносов, а от распределения полезной площади на тарелке. Каждая тарелка разделена на три пищевых сектора, отделенные друг от друга небольшими бортиками. На каждой тарелке есть сектор побольше, куда обычно кладут порцию мяса под соусом, а рядом два отсека поменьше – для гарнира. Благодаря бортикам пища не смешивается. Но фройляйн Вебер рассказывала уже про танцевальные турниры, куда она ходила, и то и дело протягивала ко мне свои оголенные руки, сжимала и разжимала пальцы, запускала их себе под мышки, почесывалась, выталкивая тыльной стороной руки грудь поближе к вырезу. Один раз она подняла обеими руками волосы и показала мне свои ушки. Я спрашивал себя, не является ли этот физический акт эротическим сигналом для меня. Собственно, фройляйн Вебер нравилась мне. Я уже не раз задумывался над тем, а не назначить ли ей свидание. Я опасался только, что мне придется говорить с ней о моей жизни и признаться ей в том, что в скором будущем я опять превращусь в ученика, а вот об этом мне распространяться не хотелось. В эту дыру безвыходности из собственной ситуации проваливались до сих пор все появлявшиеся у меня намерения. Фройляйн Вебер объявила, что в выходные опять пойдет на танцевальный турнир, хотя У нее и нет особого желания.

– Вы принимаете участие в турнире? – спросил я.

– Нет, что вы! Я только зрительница, – сказала она.

– Так вы же сказали, что у вас нет особого желания идти на этот турнир?

– Нет, – призналась фройляйн Вебер, – я нахожу танцующих мужчин ужасно глупыми. Особенно партнеров в танго! Они ведут себя, как заводные куклы, и воображают себя при этом неотразимыми.

Мы оба засмеялись. Фройляйн Вебер перестала жевать и закурила сигарету. Возможно, мне удалось скрыть смехом тот факт, что в последние минуты я перестал понимать фройляйн Вебер. Свой следующий вопрос, зачем она ходит на эти турниры, если они ей так не нравятся, я оставил при себе. Очевидно, сегодня был такой день всеобщего великого непонимания. Я стал смотреть на укладчицу, пытавшуюся поймать муху. Но женщина была очень медлительна, и движения ее были неловкими. Муха каждый раз уворачивалась от нее и снова кружила в пикирующем полете над двумя кружками недоеденного картофеля. Потом я понял, что дело не в мухе, а в ее провоцирующе наглом низком полете. Мне было не по себе, что я так долго молчу. Фройляйн Вебер загасила сигарету и снова принялась, за еду. Видимо, она заметила, что между нами что-то не заладилось. А я сидел и сочинял текст небольшого меморандума, который фройляйн Вебер, скорее всего, успела уже заключить сама с собой. Я, фройляйн Вебер, в дальнейшем отказываюсь объяснять возникающее у меня неудовольствие по поводу сложившихся обстоятельств недостаточностью собственной интеллигентности, но оставляю за собой право заниматься мелким бессмысленным критиканством в очень милой форме, что и буду делать, развлекая в обеденный перерыв своих коллег. И тут я совершил одну ошибку – принялся глупейшим образом хихикать по поводу собственной выдумки.

– Расскажите, пожалуйста, что вас так рассмешило? – спросила фройляйн Вебер.

– Одно слово, – ответил я.

– О-о! – протянула она. – Всего одно слово?

– Ну не совсем так, – сказал я, – я просто подумал, что нам пора отнести наши интернатские тарелки на мойку.

– Интернатские тарелки! – радостно воскликнула фройляйн Вебер и звонко засмеялась. – Из нашего редакционного приюта? Этого я никогда не забуду!

Фройляйн Вебер смотрела на меня с довольным видом. Взаимопонимание между нами, казалось, было восстановлено, во всяком случае на ближайшие часы. Фройляйн Вебер вытанцовывала рядом со мной, направляясь назад в редакцию. Большинство дверей стояли открытыми, дул легкий ветерок. Из многих комнат доносился стук пишущих машинок. Это были звуки, от которых внутри по телу разливалось тепло. Придумка про интернатские тарелки из редакционного приюта породила между мной и фройляйн Вебер чувство коллективизма, позволившее нам продефилировать по коридору дружной парочкой. Видимость неожиданного взаимопонимания и миролюбивого согласия я осознал не сразу, но потом мне снова напомнили, что день всеобщего великого непонимания еще не закончился. Статью про вечер УЧ-МО-КА я отбарабанил теперь на великой скорости и без малейшей запинки. ХерДдеген вновь отказался читать за мной текст и только сделал знак, чтобы я сразу отдал его в набор. А то известие настигло меня как бы случайно. Местный репортер Киндсфогель продиктовал мне по телефону кое-какие технические данные по запланированному крытому бассейну, про который мне предстояло писать ближе к вечеру. А потом, когда разговор был уже практически завершен, Киндсфогель сказал: «Сейчас как раз разбирают стол Линды». И хотя сама эта фраза уже содержала в себе информацию, я стоял и молчал, не произнося ни слова. «Вы еще не знаете? – спросил Киндсфогель. И поскольку я по-прежнему не отвечал, он продолжил: – Линда покончила жизнь самоубийством. Мне очень жаль, очень жаль. Послезавтра похороны». – «О боже!» – выдохнул я. «Да, – сказал Киндсфогель, – она повесилась в доме своих родителей».