После возвращения с похорон Хердеген два дня не трогал меня. Я заканчивал работу и сидел просто так. С тех пор как Линда умерла, у меня все время было такое ощущение, будто я живу в обстоятельствах, с грехом пополам подлатанных на скорую руку. Однажды утром в редакцию заявился Ангельмайер и вел длинные междугородние телефонные разговоры за счет редакции, что ему категорически было запрещено. Но он, очевидно, знал, что Хердеген уехал в это утро из города по делам редакции, а меня как лицо компетентное, осуществляющее административный надзор, он всерьез не рассматривал. Возможно, Ангельмайер хотел меня оскорбить, но я не был предрасположен замечать его уколы, да еще и реагировать на них. Вместо этого я вспомнил свою мать. Если я в детстве вдруг начинал хандрить и кукситься, она снимала со шкафа большой чемодан, до отказа набитый разным тряпьем, обрезками тканей, пуговицами, поясами, искусственными плечиками. Я какое-то время перебирал все это неслыханное богатство, приходя порой в дикий экстаз, и вдруг переставал понимать, вылечила меня от скуки игра в тряпки или, наоборот, только сильнее загнала в нее. Примерно так же чувствовал я себя и в эти дни. Я раздумывал, не сходить ли мне в «Зеленое дерево» и не порасспросить ли там про роман Линды. По крайней мере, так я хотя бы выразил, что горюю о Линде и помню о ней. Например, я мог бы поговорить с Киндсфогелем о последней и, вероятно, неразрешимой проблеме романа: хотела ли она рассказать о приставаниях матроса еще на корабле во время плавания или только описывая начало пребывания в Нью-Йорке. В последнее время Линда придерживалась мнения, что роман утратит динамику, если матрос начнет преследовать женщину еще на корабле. А что же тогда останется на долю Нью-Йорка? К сожалению, я не мог дать ей путного совета. Я только мог, как и все остальные коллеги, лишь дискутировать вокруг проблемы. Я даже не хотел дальше встречаться с этими писателями-пропойцами, регулярно посещавшими кабак и из вечера в вечер без конца говорившими о книгах, которые они еще не написали и, скорее всего, никогда и не напишут. К полудню Хердеген вернулся. Я слышал, как он сбросил в комнате вещи, открыл окно и выпил стакан воды. Затем он вошел ко мне:

– Я вам не помешаю?

– Что вы, конечно нет, – сказал я.

– Я хотел вас вот о чем спросить. К концу года господин Веттэнгель уйдет из редакции. Если у вас есть желание, вы можете занять его место. Нормальным образом, чтобы стать редактором, нужно два года протрубить стажером. Ну, один годик мы можем вам скостить за замену редактора на период отпуска, который на днях заканчивается. Но еще год вам придется поработать стажером, прежде всего, вам надо попотеть в политическом, экономическом и спортивном отделах, и после этого вы сможете смело работать у нас редактором.

Хердеген, вероятно, предполагал, что я тут же сразу и соглашусь. Вместо этого меня прошиб пот. Платка у меня не было. Поэтому я вытер пот со лба правым рукавом своего пропыленного костюма. Только когда мое молчание затянулось, Хердеген сказал:

– Вы не должны немедленно давать мне ответ – достаточно будет, если вы сделаете это в течение четырех дней.

– Не подумайте только, – медленно начал я (тщательно подбирая тактичную форму выражения мысли), – что не могу оценить ваше предложение. Я настолько поражен, что не в силах в данный момент ничего сказать.

Хердеген рассмеялся.

– Тогда мне лучше всего оставить вас одного, – сказал он и покинул помещение.

Я напечатал еще две подписи под фотографиями, после чего мой рабочий день закончился. Незадолго до этого Хердеген появился еще раз и протянул мне записочку с адресом одного пенсионера, который жил в Грисхайме. Я должен был взять у него завтра интервью в одиннадцать часов утра. Пенсионера звали Эрих Вагенблас, и он прославился своими любительскими поделками: сооружал из спичек знаменитые памятники и не менее знаменитые здания. Только что он закончил Эйфелеву башню и попал с ней в газету.

В последние полчаса, оставшиеся в моем распоряжении до закрытия магазина, я предпринял четвертую или пятую за последние два дня попытку купить себе новый костюм. Но я уже чувствовал, что и на этот раз потерплю фиаско. Я прочесал два отдела мужской одежды в двух больших магазинах и по-прежнему четко ощущал сильное внутреннее сопротивление. Я стал жертвой причудливой одержимости, контроль над которой ускользал из моих рук. Причуда состояла в том, что мой пропыленный костюм и я все сильнее срастались в одно целое. Мой бренно-пепельный костюм стал тем костюмом, в котором Линда видела меня в последний раз. Я не мог просто так выбросить его и надеть новый. Нет, действительно, моя причуда пустила крепкие корни и даже прогрессировала. Я теперь часто останавливался и поднимал полу пиджака к носу – я полюбил этот запах множества несуразностей и глупостей, ставших частью моего пиджака. Иногда мне казалось, Линда смотрит из своей могилы и узнает меня в толпе людей только потому, что я все еще хожу в этом пропахшем пиджаке. А ведь мне надо было думать о другом – принимать предложение Хердегена или нет. Собственно, тут и думать-то было не о чем. Заманчивость предложения Хердегена обладала огромной притягательной силой. Мне стоило только сказать «да», и весь кошмар ученичества на фирме был бы на этом похоронен. Мне еще никогда не предлагалось такое простое решение для избавления от неприятной ситуации. Но я не мог подавить в себе чувство, что работа репортера местной хроники в «Тагесанцайгер» становится мне неприятной. Как в экспедиторской конторе, так и в газете моя роль сводилась к обработке грубой материальной действительности. В качестве ученика я таскал тяжелые ящики, в качестве репортера увековечивал на бумаге честолюбивые желания обывателей (УЧ-МО-КА). Я бродил по нижнему этажу торгового дома «WOOLWORTH» и смотрел на старую женщину, которая бесконечно долго ходила в отделе хозяйственных товаров от одной полки к другой и купила в итоге авоську за полторы марки. Я стоял в углу и нюхал полу своего пиджака. С покупкой нового костюма опять ничего не вышло. Впервые я представил себе, как это было бы здорово, если бы у меня дома тоже лежал начатый роман. Я бы тогда быстренько пошел сейчас домой, в свою комнату и открыл там заветную папочку. Я покинул торговый дом «WOOLWORTH» и все никак не мог решить, принимаю я предложение Хердегена или нет. Я сидел на террасе кафе и наблюдал за кельнером, вот он поднял в воздух стул и понес его над головами посетителей в другой конец террасы. Фонтан желаний неожиданно прорвался сквозь сумбур моих мыслей, и я воскликнул: да! Роман! Моя потрясенная душа даже содрогнулась от такого судьбоносного решения. Она с большим удовлетворением благожелательно взирала на саму себя и собственную дерзновенную смелость. Я не бросил ее на произвол судьбы, я охранял ее, стоял не двигаясь и ждал, когда она справится со своим несказанным волнением.

Следующее утро выдалось парным и туманным. Солнце нагрело воздух, но день так и не прояснился. Я надел рубашку с коротким рукавом и спросил свою мать, как лучше всего добраться до Грисхайма, но она тоже никогда там не бывала. Только в трамвае я узнал от кондуктора, что мне надо сесть на вокзале на пригородный поезд, отходящий с четырнадцатого пути. Это был спокойный старый поезд с деревянными лавками. Люди тихо сидели на своих местах и в каком-то странном оцепенении держали в руках проездные билеты. На поворотах пассажиров, которым не достались сидячие места, плавно покачивало, словно вьющиеся растения на ветру – то в одну, то в другую сторону. Грисхайм был местечком, где жило огромное количество рабочих с ближайшего химического комбината. Вот уже несколько минут поезд шел вдоль бесконечных рядов темно-красных, почти черных кирпичных домов. В одном из них жил пенсионер Эрих Вагенблас. Кондуктор объявил: следующая остановка Грисхайм. Поезд замедлил темп, я собрался выходить.

И тут звонкий детский голос громко крикнул: «Следующая остановка Манная каша!» Люди в вагоне засмеялись, но не то чтобы очень весело. Они смотрели на унылое однообразие за окном: маленькие кирпичные домики, гаражи, подсобные огороды. Казалось, только в этот момент они впервые заметили, что, возможно, и вправду живут, увязнув в одной сплошной манной каше. Видимо, поэтому стояла мертвая тишина, когда поезд остановился и люди стали выходить из вагона. Домик супружеской пары Вагенблас долго искать мне не пришлось. Дверь открыла фрау Вагенблас. На ней было платье с крупными цветами, похожее на два платья моей матери. Огромные голубые цветы расползлись по ее огромным грудям и исчезли только где-то на спине. Фрау Вагенблас протянула мне руку и сделала книксен, как школьница. Господин Вагенблас вышел откуда-то сбоку и тоже поклонился. Правую половину лица передернула мгновенная судорога. Фрау Вагенблас сказала: «У моего мужа осталась только треть желудка, чтоб вы знали». – «А-ах, вот как», – сказал я от растерянности. Пенсионер пригласил меня в комнату. Это было низкое, но довольно просторное помещение, служившее одновременно гостиной и кухней. Фрау Вагенблас предложила мне сесть. Она вышла и вскоре принесла сливовый пирог и кофе. Господин Вагенблас показал на Эйфелеву башню, примерно метровой высоты, она действительно была сделана из одних спичек. Модель стояла на письменном столе рядом с телевизором.

– А-ах, – выразил я свое восхищение.

– На это у меня ушло тысяча пятьсот рабочих часов, – сказал Вагенблас.

Я записал в блокноте.

– И потребовалось ровно пятьдесят тюбиков клея, – сказал опять пенсионер.

Это я тоже записал.

– Внушает, – произнес я почтительно.

– А теперь отгадайте, – спросил Вагенблас, – сколько спичек мне понадобилось для Эйфелевой башни.

А фрау Вагенблас добавила:

– Следующей он будет делать падающую Пизанскую башню.

– Фантастика! – сказал я.

– Один его коллега предложил ему сто марок за Эйфелеву башню, – сообщила фрау Вагенблас.

– Сто марок! – повторил возмущенно Вагенблас.

– Да разве такое можно продать, – сказала опять фрау Вагенблас, – даже и за тысячу марок нет!

Я добросовестно записал: «Он никогда не продаст Эйфелеву башню. Даже за тысячу марок. Его жена поддерживает его».

– Так как вы думаете, – повторил он свой вопрос, – сколько спичек ушло на Эйфелеву башню? Тысяча? Две тысячи? Три тысячи?

– Ну может, тысяча? – предположил я.

– Ха! – торжествовал Вагенблас. – Пальцем в небо! Попробуйте еще раз!

Его желание устроить со мной что-то типа телевизионной игры ответов на вопросы вызвало во мне только нарастание высокомерия. Я беспомощно посмотрел на фрау Вагенблас. Может, она мне подскажет? Но и та ждала, какой будет моя вторая попытка.

– Вы изучали Эйфелеву башню на месте или работали по фотографиям? – спросил я.

– На месте?! – взвизгнул Вагенблас.

Фрау Вагенблас захихикала.

– Вы хотите знать, бывал ли я лично в Париже?! – Вагенблас засмеялся. – Что вы себе думаете?! Остаться честным можно и дожив до седых волос!

После такого ответа я перестал подавлять в себе все возрастающую надменность. Я только краем уха слушал Вагенбласа. Его примитивные мысли можно было предугадать еще до того, как они зародятся в его голове. Немного погодя в дверь позвонили, фрау Вагенблас пошла открывать. Я узнал по голосу фотографа Хассерта. Он повел себя как заезжая знаменитость. На груди у него висело четыре камеры – одна поверх другой. Хассерт поприветствовал всех сразу и осторожно разложил свои камеры на столе. Фрау Вагенблас притихла и послушно убрала сливовый пирог. Хассерт сделал вид, что ему надо определиться, какая из этих камер больше подходит для данного помещения. Я не имел ничего против разыгрываемого им фарса – даже наоборот! С момента, как Хассерт появился в доме, никому уже не бросалось в глаза, что я не задаю никаких вопросов. Вагенблас расценивал фотографирование как продолжение интервью. Он был совершенно ослеплен тем, что им одновременно занимаются два представителя прессы. Чтобы умерить свою надменность, я представил себе господина Вагенбласа на мгновение песиком. Как было бы здорово, если бы в этом доме жил песик и встречал меня со своей собачкой, а потом показывал бы мне свою самодельную Эйфелеву башню! Вот тогда я действительно не смог бы скрыть своего восхищения. Исходя из неспособности песика к такому занятию, копия Эйфелевой башни из спичек бесспорно была бы сенсацией, достойной всяческого удивления, мимо которой не смогла бы пройти даже мировая пресса! Господин Вагенблас, тихо спросил я про себя, почему вы не стали песиком? Вот тогда бы вы стали знаменитым на весь мир! Эти фантазии с песиком прогнали хотя бы мое дурное настроение. И я стал смотреть, как Хассерт усаживает пенсионера рядом с его Эйфелевой башней и фотографирует. Вот еще раз с супругой в кадре, и еще раз без нее, а теперь со спичками, и еще раз без них. В мои намерения не входило детально изучить само помещение. Один только вид каплеуловителя на кофейнике вызывал у меня чувство тошноты. Это был омерзительный кусочек синтетической губки, подвязанный двумя резиночками к носику кофейника. Как только у меня начинало подкатывать к горлу, я прибегал к спасительной выдумке с песиком. Я только что прошептал господину Вагенбласу: если бы вы были песиком, вы ничего бы не знали про каплеуловитель. Я спокойно ждал, пока Хассерт закончит. Фрау Вагенблас предложила нам выпить кофе и отведать сливового пирога, но мы с Хассертом дружно разыграли роль ЗАГНАННЫХ РЕПОРТЕРОВ, против чего она оказалась бессильной. Примерно через четверть часа пленки были отсняты, и мы распрощались. Хассерт взял меня с собой в машину, за что я ему был очень благодарен.

Около половины первого я вошел в редакцию. Хердеген хотел получить от меня сорок строк про умельца со спичками. Эйфелева башня господина Вагенбласа была моим последним редакционным заданием в период замещения редактора. В конце недели я выйду еще раз на воскресное дежурство, а в понедельник снова стану учеником торгово-коммерческой фирмы, во всяком случае, на вполне обозримое время. Чем ближе подходил срок принятия решения, соглашаться мне на предложение Хердегена или нет, тем чаще меня бросало в пот. В душе я признавался себе, что мои первоначальные восторги по поводу работы в газете сильно поуменьшились. Ни с того ни с сего я стал опасаться, что убожество интересов народного умельца типа Вагенбласа, которые я только что описал и при этом одновременно не донес их до читателя, станут уделом моей собственной убогой жизни. Впервые я долго сидел над чистым листом бумаги и никак не мог написать первую фразу. От полной беспомощности я снова прибег к хитрости с песиком. Песик Вагенблас из Манной каши соорудил из семи с половиной тысяч спичек первоклассный собачий памятник. Какие другие собачьи фразы должны были последовать за этой, никак не приходило мне в голову. Меня обуял страх, что я утрачу радость от самой возможности складывать на бумаге слова. В моей комнате появилась фройляйн Вебер и несколькими милыми словечками заставила меня обратить внимание на новые веснушки на ее носике. И опять я уличил себя в надменности. Я встал из-за стола и посмотрел в толковом словаре Дудена, что там значится на «надменность». Я прочел: высокомерие, заносчивость, зазнайство, спесь, самомнение. Выходит, я зазнаюсь и слишком высокого мнения о себе, меня, так сказать, заносит. Я опять сел перед пустым листом. На меня накатило ощущение полной безнадежности. Мне всего восемнадцать! А по мне уже прошла трещина! Дальнейшая жизнь с таким изъяном в мозгу и высокомерием в душе казалась мне невозможной. Чуть позже я вспомнил про смерть Линды. В моей пустой голове, одержимой зазнайством и надменностью, я обнаружил мостик печали между умельцем Вагенбласом и умершей Линдой. Я вспомнил, что во время УЧ-МО-КА-вечера Линда много курила и складывала использованные спички назад в коробок. То, как она просовывала сгоревшую спичку, было моим последним воспоминанием о ней. Нет, было еще одно, самое последнее: в тот миг, когда я увидел кончики ее пальцев, испачканные сажей, я страстно хотел, чтобы Линда обняла меня и испачкала черным мою рубашку, чтоб хотя бы до завтрашнего утра у меня сохранился знак ее воображаемой мною порывистости. Ну, теперь я уж точно не мог ни строчки написать про спичечного умельца. Я рассердился на Вагенбласа за то, что именно он напомнил мне о Линде. В этот момент позвонили из бухгалтерии и сказали, что со мной может быть произведен окончательный расчет. Я был благодарен, что меня оторвали от моих мыслей, и пошел на первый этаж в кассу. За работу в газете по замещению редактора я получил чистыми шестьсот марок. Построчный гонорар за статьи, написанные в течение последних трех недель, будет подсчитан отдельно и перечислен через полмесяца на мой счет в банке. Я посидел еще некоторое время перед кассой, привыкая к деньгам в моем бумажнике. Но частью новой ситуации было еще также и то, что в любую минуту на меня могла накатить печаль. Это не было той великой печалью, которая свалила бы меня с ног, нет, это была такая вялая и слабая печальная боль, появившаяся как налет на моей жизни. От большой тоски я прочитал репертуар городского театра, висевший на стене рядом с кассой. Названия большинства пьес и опер, предлагаемых зрителю, мне ничего не говорили, до этого момента я никогда не слышал про них и ничего не знал. Завтра, в субботу вечером, играли спектакль под названием «Оглянись во гневе» Джона Осборна. Я не знал ни пьесы, ни автора, но название мне понравилось. Я решил пойти завтра вечером в театр. Кассир достал бутерброд с колбасой и принялся медленно его жевать. Мне доставляло удовольствие смотреть, когда он проводил тыльной стороной руки по своей щетине. Решение пойти в субботу вечером в театр принесло мне облегчение. Я вернулся к себе в комнату и через несколько минут снова сел к пишущей машинке. На абсолютно заносчивой и высокомерной скорости я отколотил одним махом сорок строк про Эриха Вагенбласа.

В субботу вечером я купил себе за двенадцать марок билет в городской театр. Я сидел во втором ряду, почти в самой середине. Пьеса «Оглянись во гневе» привела меня в восторг с первой же минуты. Джимми Портер, ее главный герой, сражался с глупостью людей и их леностью, ожесточался от этого и приходил в бешенство. При этом Джимми Портер не говорил ничего радикально нового, напротив. Больше половины тех фраз, что он произносил, роились у меня в голове и я уже высказывал их сам, причем многие из них неоднократно. Но поскольку столь часто произносимое в быту было озвучено сейчас со сцены, это прозвучало как что-то новое и даже ошеломительно тревожное. Зрители смотрели друг другу в глаза, осчастливленные этим открытием. Их взволновало, что спектакль заставил их наконец-то заинтересоваться проблемами, которые в обьщениой жизни навевали на них скуку. Было ощущение, что театр – такое место, где людям следует признать, что они часто не понимают того, что такое жизнь, и даже недостаточно вглядываются в нее. Эти молчаливые признания публики нравились мне далее больше, чем сама пьеса. Что касается меня, так я не возражал бы, чтобы Джимми Портер ругался без перерыва еще два или три часа. Но к сожалению, после второго действия наступил антракт, продолжавшийся двадцать минут. Находящиеся под воздействием увиденного и услышанного в приподнятом настроении зрители прогуливались по фойе и благосклонно кивали друг другу. Я купил себе бокал шампанского и рассматривал женщин, стоявших рядом со своими мужьями и улыбавшихся или многозначительно молчавших. Опять мне не понравилось, что я стою один. Правда, были и молодые девушки, тоже стоявшие в одиночестве. С одной я чуть было не заговорил. Но откуда-то из толпы вынырнул молодой человек и увел ее от меня. Вдруг среди многих одетых в темное мужских фигур я обнаружил своего прокуриста, а радом с ним немолодую женщину и совсем молоденькую девушку. Он тоже узнал меня, радостно кивнул и неожиданно направился ко мне.

– Господин Вайганд!

Я подал ему руку и слегка поклонился.

– Позвольте представить вам мою жену и мою дочь Ингрид.

Я поприветствовал жену и дочь. У дочери была маленькая влажная рука, понравившаяся мне. Прокурист назвал меня подающим надежды молодым человеком, что никак не должно было вызвать во мне улыбку.

– Представляете, – сказал он, – моя дочь сегодня первый раз в театре!

– О-о! – выразил я удивление. – И, – спросил я, обращаясь к дочери, – нравится вам пьеса?

Она коротко скривила рот, но так и не произнесла ни слова.

– Как вы провели отпуск? – спросил меня прокурист.

– О, великолепно, – сказал я.

– Где вы были? – спросил он.

– В Швеции, – ответил я.

– Вот видите, – воскликнул прокурист, – именно так я себе это и представлял! Все сломя голову кидаются в Италию, а вы едете в Швецию.

Дочка наконец-то улыбнулась.

– И как там была погода? Хорошая? – снова спросил прокурист.

– По-разному – ответил я, – как обычно и бывает в Швеции.

– Но скучать вам не приходилось?

– Конечно нет, – сказал я. – Когда шел дождь, я лежал в своей лесной хижине и читал.

– Ну прямо как наша Ингрид! – поразился прокурист.

А я удивился, с какой легкостью сходит у меня с языка вымышленная история про мой отпуск и как беспроблемно они мне верят. Собственно, мне хотелось спросить у Ингрид, какие книги ей нравятся, но ее отец упоенно рассказывал о том, как в прошлом году она даже отказалась от того, чтобы посмотреть сады на Капри, так ей хотелось остаться одной и читать.

– Что вы на это скажете? – воскликнул прокурист.

Ингрид явно было не по себе, что отец подробно рассказывал про ее личное поведение во время отпуска. Она выдала едва заметную презрительную усмешку, тут же завоевав мою симпатию. Мое проникновение в тайные причины ее неудовольствия породило между нами что-то личное, чего ее отец не заметил. Ингрид нравилась мне. Я даже уже немножко страдал, хорошо представляя, что не смогу ни на шаг приблизиться к ней из-за назойливого присутствия ее отца. На Ингрид было платье из темной тафты и полузакрытые черные туфли. Узкое бледное лицо, густые брови и маленькие ушки. Один раз она открыла свою маленькую сумочку. Я увидел, что в ней ничего нет, кроме белого носового платка и миниатюрного зеркальца. Такой в моем воображении рисовалась мне студентка, занятая трансцендентностью своего «я» и другими важными вещами. До сих пор я был знаком (если не считать Линды) только с парочкой секретарш и продавщиц, поскольку с ними легко было вступить в контакт. Достаточно было постоять несколько вечеров перед витриной и понаблюдать за работой продавщиц внутри магазина. Большинство девушек быстро соображали, что эти взгляды за стеклом адресовались именно им, и многие из них заинтригованно поглядывали на наблюдателя. После этого нужно было всего лишь подождать через одну-две недели после рабочего дня у служебного входа и заговорить с одной из девушек. Многие охотно разрешали проводить себя домой и не отвергали предложения встретиться в ближайшее время вновь. Таким способом я, еще будучи школьником, знакомился с продавщицами мехового, потом обувного и, наконец, магазина, торгующего аптекарскими товарами и предметами сангигиены. Правда, мой интерес к этим девушкам иссякал так же быстро, как и возникал. Зачастую я был рад, что мы уже дошли до двери дома и я могу попрощаться. Но сейчас ситуация, похоже, была иной. Я все еще стоял в непосредственной близости от Ингрид и тем не менее не мог назначить ей свидание, потому что ее отец был моим начальником. С каждой минутой ситуация ухудшалась. Вот уже раздался звонок, возвещавший о конце антракта, прокурист подхватил под руки жену и дочь и повел их в зрительный зал. Кроме того, Ингрид не подала ни малейшего знака, хочет ли она сблизиться со мной или нет.

В понедельник утром я вообразил себе, что наша случайная встреча в театре внесла некоторые коррективы в мои отношения с прокуристом. Я подумал, что после того, как прокурист рассказал мне парочку историй из жизни своего семейства, он уже не сможет больше вызывать меня к себе звонком. Но я заблуждался. Вскоре после девяти (фрау Дитерле из бухгалтерии объясняла мне как раз, как устроена счетная машина Холлерита) я услышал звонок. Фрау Дитерле тоже была не очень довольна, услышав его. Тем не менее мне пришлось оставить ее и поспешить в комнату прокуриста. Прокурист подергал себя за кончик носа и предложил мне сесть. Это уже было что-то новенькое. До сих пор я выслушивал его распоряжения стоя.

– Вы нам нужны теперь в цеху «Б», – сказал прокурист, – но не в качестве грузчика с тележкой, а как старший рабочий. Вы будете отныне руководить вместе со старшими рабочими Тенбринком, Кайндлем и Шгайнбреннером всем погрузочно-разгрузочным процессом. Вы уже приблизительно знаете, как это происходит.

Я кивнул.

– Вы получите утром транспортные накладные, потом пойдете с ними в рабочую столовую и наберете себе столько людей, сколько вам надобно для разгрузки. Вашей главной задачей будет установить, находятся ли перечисленные в транспортной накладной грузы действительно в вагонах. В ваши обязанности входит также указать рабочим, в какой цех и в какое место они должны будут разгрузить полученный товар. Это всё. Вы проделывали это уже сотни раз.

– Это точно, – подтвердил я.

– Лучше всего, если каждый вечер вы будете узнавать у господина Графа, сколько вагонов ожидается на следующее утро. Тогда вы сразу сможете прикинуть, сколько грузчиков вам понадобится.

– Хорошо, – сказал я.

– А теперь кое-что новое, будьте внимательны. Нам, как всегда, не хватает грузчиков. Если у вас вечером складывается впечатление, что утром у вас будет мало людей, отправляйтесь в восемь утра к месту наружной службы найма рабочих в Восточной гавани. Там каждое утро сидит множество поденщиков. Выберите среди них тех, кто вам подойдет. Сможете?

– Этого я никогда не пробовал, – выразил я сомнение.

– Нужно обращать внимание на две вещи, – пояснил прокурист. – Во-первых, мужчины должны быть молодыми и крепкими. Во-вторых, они должны быть трезвыми. Это очень легко установить.

Подойдите к ним поближе, и сразу все поймете Вы учуете запах, понятно?

– Да, – сказал я.

– Вам не надо вступать с ними в переговоры. Это поденщики. Если вы хотите кого-то взять, дайте ему в руки бланк, на котором стоит наш адрес и расценки почасовой оплаты. Бланки вы получите у меня. Если поденщик принимает наши условия, он должен поставить свою подпись и вернуть вам бланк. Это всё. Завтра утром я сам пойду нанимать поденщиков. Но я хотел бы, чтобы вы пошли со мной. Я познакомлю вас с деталями этой операции и представлю шефу наружной службы. Лучше будет, если вы придете завтра на полчаса раньше. Тогда мы поедем туда вместе.

Прокурист поднялся и поджал губы. Я понял, что аудиенция окончена, у прокуриста всегда было мало времени. На следующее утро я появился в конторе ровно з половине восьмого. Прокурист уже сидел в машине и ждал меня. Он сразу нажал на газ.

– Для разгрузки одного вагона требуется примерно два часа, иногда два с половиной, в зависимости от того, насколько тяжелый и компактный груз. Следите за тем. чтобы у вас всегда было чуть меньше людей, чем требуется, и никогда – чтобы наоборот. Нельзя допускать, чтобы рабочие простаивали, – сказал прокурист.

Я слушал и молчал. Близость прокуриста смущала меня. Я опустил немного стекло и стал смотреть на черных дроздов. Их утренняя перекличка доносилась из кустов и гасилась паркующимися автомобилями. Мне очень хотелось, чтобы прокурист заговорил о своих впечатлениях от вчерашнего похода в театр. Тогда бы я, возможно, смог спросить его про Ингрид. Но прокурист избегал этой темы. На железнодорожной насыпи маневрировал локомотив. Под железнодорожным мостом стояло несколько мужчин. Они курили, под мышками у них были зажаты небольшие свертки. Примерно через двести метров после железнодорожного моста прокурист остановился.

– Здесь находится наружная служба, – показал он на двухэтажное здание цвета цемента. – Чем позже вы приедете, тем хуже выбор, – добавил прокурист.

Мы вышли из машины и направились к боковому входу. Дверь по левую руку стояла открытой – это была контора шефа. Маленькое помещение без окон, кроме шефа там никого не было. Прокурист представил меня:

– Этот молодой человек будет в дальнейшем часто нанимать у вас людей.

Шеф поднялся из-за стола.

– Люди, которых вы будете нанимать, – заявил шеф, – должны иметь при себе удостоверение личности и карточку отдела социального страхования. Если у них этого нет, они права на работу не имеют. Всегда записывайте фамилии рабочих, которых вы отобрали, и оставляйте у меня записочку с этими фамилиями, тогда я постоянно буду в курсе дела.

Мы вышли от шефа и направились неосвещенным коридором в небольшое помещение. От тридцати до сорока полуоборванных, мрачно глядящих мужчин сидели на расставленных вокруг скамейках и ждали своей судьбы. Я испугался. Только недавно я прочел «Записки из Мертвого дома» Достоевского. Мгновенно и с полной уверенностью я почувствовал, что нахожусь в этом самом Мертвом доме. По телам мужчин прошло движение, они подняли головы и смотрели со страхом. Прокурист целенаправленно двинулся в сторону молодых крепких парней. Я держался позади, не отходя от него ни на шаг, и смотрел туда, куда и он. У многих поденщиков в руках были открытые бумажники. Другие шефы и предприниматели тоже искали здесь рабочую силу. Некоторые из них только вытягивали указательный палец. Тогда человек поднимался и шел на этот палец. Через десять секунд наем рабочих был закончен. Рядом со мной один из поденщиков жаловался на свое поврежденное колено. Он говорил про сильные боли при ходьбе. На своем верхнегессенском диалекте он произносил слово «боль» как «быль», и мне это очень нравилось. Прокурист велел двум рабочим показать их удостоверения личности. Документы были в порядке.

– Следите всегда за тем, – приказал прокурист, – чтобы удостоверения личности не были просроченными.

Еще трое мужчин, не дожидаясь команды, вытащили свои удостоверения и протянули их прокуристу. Я больше не мог выносить вонь в этом помещении, исходившую от мужчин. Прокурист показал этим троим на меня. Я сначала поглядел на их лица, а потом проверил удостоверения личности.

– Документы в порядке, – сказал я.

Прокурист передал мужчинам бланки соглашения на почасовую работу.

Я протянул им шариковую ручку, мужчины расписались на бланке. А затем один поденщик совершил роковую ошибку. Он поднес документ слишком близко к глазам. Это означало, что он плохо видит. Прокурист тут же отобрал у него подписанный бланк и разорвал его у него на глазах. И быстро выбрал другого поденщика. Он записал фамилии своих и моих кандидатов и объявил им, что ровно в 9.00 они должны появиться у меня в цеху «Б».

Около девяти утра, когда все эти мужчины стояли передо мной в цеху, у них был еще более робкий вид, чем в том помещении, где они ожидали своей участи. Троих из них я выбрал сам для разгрузки вагона из Нюрнберга, откуда пришли телевизоры. Из следующих троих я составил еще одну бригаду и передан ее Кайндлю. Оставшуюся троицу я распределил по более слабым бригадам в качестве подкрепления. Все поденщики были сильными и крепкими ребятами и работали очень споро. К одиннадцати утра вагон из Нюрнберга был разгружен. Я играл сейчас роль самого старшего рабочего, шефа, так сказать, для работяг, начальника над грузчиками. Еще на обратном пути в контору прокурист объявил мне о значительном повышении моей ставки. «Вы хотя еще и ученик, но я буду оплачивать вас как старшего рабочего», – сказал он. Но самое радикальное изменение касалось, конечно, самой работы. С понедельника я был полностью освобожден от использования меня в качестве грубой рабочей силы. Я стоял теперь с карандашом в руках возле открытых раздвижных дверей вагона и дирижировал работой других, отдавал им распоряжения. С понедельника я больше не уходил с фирмы донельзя изможденным и насквозь пропыленным, как в предыдущие месяцы. В четверг я должен был впервые пойти один к месту наружной службы найма рабочих и отобрать восемь поденщиков. Я представил себе, что мужчина в очках с желтой оправой, которого прокурист отставил из-за плохого зрения, опять будет сидеть в том помещении и ждать, когда его выберут. Я задумался, может, мне все-таки взять его и скрыть это от прокуриста. Прокурист не появлялся в цехах и не контролировал мою работу. Правда, время от времени он поглядывал из окна своей конторы на погрузочные платформы, по которым сновали туда-сюда грузчики с тележками. Скорее всего, выбора у меня не было, я должен был брать молодых и здоровых парней. Я опять заколебался. И хотя я почти твердо решил отклонить предложение Хердегена, я вновь почувствовал неуверенность. У меня не было особого стремления стать нищенствующим рабочим, отбирающим еще более нищих людей и определяющим их пригодность или непригодность. Но у меня не было и стремления работать репортером и зазнаваться с каждым днем все больше и больше, чтобы в конце концов погрязнуть в собственном высокомерии. Я намеревался спокойно обдумать все по окончании рабочего дня. Я пересек город и оказался вблизи реки. Вот здесь, сказал я, лучше всего будет без помех заняться своими проблемами, обдумать все и принять решение. Я смотрел на реку и напряженно думал, но ничего путного пока не получалось. Я только все время повторял то, чего я не хочу. Разве это размышление над проблемой? Неослабевающий допрос с пристрастием относительно своей жизни утомил меня прежде времени. Но я и усталость не хотел понимать. Тебе же всего восемнадцать, говорил я, отчего же ты так устал? Может, есть такая болезнь под названием юношеское изнеможение, с которой я только что столкнулся? Я не знал, над чем мне нужно размышлять. А вот именно над этим и стоило задуматься. Один раз меня отвлек какой-то мужчина, он бросил свой велосипед в воду. Я ненадолго оторопел, то ли этот человек взбешен, то ли он украл велосипед, а теперь решил от него избавиться. Велосипед мгновенно скрылся под водой, а человек поспешил назад в город. Медленно приближалось грузовое судно. Это был длинный, выкрашенный в черный цвет буксир, он медленно и шумно продвигался вверх по реке. Из каждого грузового люка торчала верхушка засыпанного туда угля. Маленькая собачонка сидела рядом с рубкой рулевого и облаивала берег. Молодая женщина поставила рядом с детской коляской поудобнее стул. Она запустила обе руки в коляску и вынула оттуда младенца. Потом расстегнула на себе блузку и приложила ребенка к груди. Когда судно, постукивая, проплывало мимо меня, я увидел, как женщина держит грудь, зажимая ее между указательным и средним пальцами. Оба пальца смотрелись, как раскрытые ножницы. Направляя струйку молока, пальцы облегчали младенцу процесс кормления. Вид белой головки малыша и белой груди вблизи черных угольных куч был сам по себе достоин коленопреклонения. Это настроило меня на возвышенный лад, и я этому не сопротивлялся. Судно было уже далеко. Теперь я видел только верхнюю часть тела кормящей женщины, склонившейся над ребенком. Я заметил, что мучительное щемящее чувство внутри меня медленно отступало. Вокруг не было никого, кроме парочки влюбленных школьников. Вдоль береговой стены росло несколько поникших подсолнухов, они уже отцветали. Я шагал по одуванчикам, клеверу, траве-недотроге и разглядывал, что за образ жизни у маленьких живых существ. Лимонницы и капустницы садились на цветущую глухую крапиву и львиный зев, маленькие красные жучки мужественно взбирались вверх по волоскам стеблей в зарослях жгучей крапивы. Стрекозы с голубыми крылышками, привлеченные, очевидно, близостью воды, стремительно носились туда-сюда. Маленьким ящеркам удалось увести меня от моих проблем еще дальше. Ящерки бегали по нагретым камням. К ним без труда можно было подойти очень близко. Меня восхищало, как они открывали свою маленькую пасть и что-то там медленно пережевывали. На шее под нижней челюстью я даже заметил размеренное движение взад и вперед складок переливчатой кожи. Мирное соседствование растений, животных и людей напомнило мне уроки Закона Божьего в начальной школе. Книжка с благостными рассказами должна была помочь нам понять Бога и рай на земле. В этой книжке были чудесные рисунки о совместной жизни зверей и людей. Именно эти рисунки нравились мне больше всего, много лет подряд я вновь и вновь рассматривал их. Огромные львы лежали, отдыхая, в траве в окружении львиной семьи. Мимо людей проходили изящные серны и смотрели, как расчесывают длинные волосы юные девы. Леопарды расположились на пикник рядом с седыми задумчивыми старцами. Белый медведь склонился над младенцем, даже не помышляя разорвать его на части. В текстах к этим картинкам говорилось, что такой идеальный мир воцарится на земле между всеми живущими на ней божьими тварями, когда наступит Царство Божье. И хотя я, восьмилетний, не знал, что такое Царство Божье, картинкам я верил. Я принялся ходить время от времени на берег реки и смотреть, не наступило ли уже Царство Божье. Но каждый раз, когда я приходил, я или вообще ничего не видел, или видел то, как несколько мальчишек постарше стреляли из рогаток по воробьям или втыкали лягушкам соломинки в брюхо и надували их, пока они не лопнут. Это мало было похоже на мир среди всех живущих, напротив, это была самая обыкновенная война, а с ней я уже давно был знаком. Вдруг я услышал шум мотора другого судна. Это был прогулочный пароход, медленно двигавшийся по течению вверх. Он был битком забит пассажирами, отправившимися днем на речную прогулку, некоторые из них махали мне. Несколько секунд я колебался, а потом отбросил стеснение и помахал в ответ. Люди сидели на верхней палубе тесно друг к другу. Картина была такой впечатляющей, словно действительно наступило Божье Царство. Я махал и махал и все думал, почему медленное продвижение парохода, забитого людьми, представлялось мне такой прекрасной картиной. Чувство прекрасного рождалось из красоты, исходившей то ли от равномерности движения проплывающего мимо парохода, то ли она выпархивала из пестрых флажков, мелькавших над головами пассажиров. Красота могла, конечно, выплескиваться плавными волнами, расходившимися вправо и влево от носа парохода и бесшумно прибивавшимися к берегам. Возможно также, что ее создавал негромкий шум мягко постукивающего мотора. Последний вариант произвел на меня самое глубокое впечатление. Следуя этому выводу, красота была общей принадлежностью всех пассажиров. Она родилась из безмятежной радости тех, кто, никуда не торопясь, расточительно тратил свое время. Я все еще махал пассажирам, но теперь уже в полном восторге от тех, кто сумел познать и оценить основы прекрасного. Когда пароход уже практически скрылся вдали, желание самостоятельной беспечной траты времени перекинулось на мое внутреннее состояние. Я испытывал такие чувства, какие не мог выразить словами. Душевный подъем был необычайно сильным, поскольку пришелся на самое нужное время, попав в самую точку, я должен все время прислушиваться к своей жизни. Мне следует так долго вслушиваться и всматриваться в окружающую действительность, какова будет на то потребность души. Вслушиваясь в окружающие меня предметы и явления, я не впаду в высокомерие. Из чувства благодарности я какое-то время шел в быстром темпе по берету вслед за удаляющимся пароходом. Несколько ребятишек на задней палубе смеялись над взрослым дядей, бежавшим по тропинке на берегу за пароходом, как за трамваем. Я задумал написать в ближайшее время при первой же возможности маленький рассказик о том. что я пережил. И лишь густой тростник на берегу удержал меня от того, чтобы идти берегом дальше параллельно с пароходом. Я повернул назад и пошел в город. Я шел и думал: все, что тебе нужно, это – женщина, квартира, роман. На обороте конверта я записал все пять вариантов, лежащих в основе того, почему проплывавший мимо пароход показался мне прекрасным. И вдруг я понял – решение принято. Я не буду пока менять свою жизненную ситуацию и не приму предложение Хердегена. Я по-прежнему останусь внештатным репортером, злополучным учеником и хорошо оплачиваемым старшим рабочим. Когда-нибудь потом я лучше пойму, что надо было делать, а что нет. А до той поры мне надо набраться духу тратить время без спешки и вслушиваться в себя самого во все преходящие времена.

С момента, как я стал старшим рабочим, прокурист оставил меня в покое. За мной никто больше не наблюдал. Если разгрузка или погрузка вагона была закончена, я забирался на какое-то время за ящики и коробки и обмозговывал картины и образы, которые только что видел. Здесь мне не нужно было (как в конторе) изображать деловитость и ежесекундную занятость. Вербовка поденщиков тоже не внушала мне больше страха. Чаще всего мне удавалось избежать тягостной процедуры отбора рабочих. Я входил в помещение, где все они сидели в ожидании, и говорил первым попавшимся мне на глаза, куда они должны явиться. Меньше чем за две минуты вербовка была закончена. Я привык к этой процедуре так же, как к появлению в цеху «А» каждое утро странной кошки. Кто-то обрезал ей уши. Грузчики, видевшие ее в первый раз, в страхе разбегались. Но кошка появлялась каждое утро, грузчики привыкали и уже не отворачивались. Водитель автопогрузчика с вильчатым захватом ставил каждое утро блюдечко с молоком, кошка лакала, и люди забывали, что у нее когда-то были уши.