Дважды два — четыре

Георгиевская Сусанна Михайловна

Часть третья. Саванэ

 

 

1. Брат и сестра

— Ты устал, братец, устал, да?.. Идем, Тэтнульд. Покажем братцу, какую мы для него приготовили комнату.

— Жужуна, как ты могла одна? Одна в целом доме? — оглядываясь, шепотом говорит Костя.

— А я не одна, братец. Здесь был Тэтнульд. Он — мамин… Но этим летом у дедушки Гасвиани умер сторожевой пес. Пастуху без собаки никак нельзя. И вот я велела Тэтнульду… Только он все-таки иногда возвращается… Я его бью, бью… А он возвращается.

На дворе ночь. В открытые окна комнаты большого дома Розии Шалаевой заглядывают деревья… По улице проходит кабан. Да нет — кабаниха. За ней малюсенькие поросятки с длинными рыльцами. Идут. Отбрасывают тени. Вот свинья подняла пятачок и хрюкнула… В пятачке ее влажного носа отражается серебряный полумесяц. Вдалеке, за аспидными, скучными крышами, угадываются горы. А там, совсем-совсем далеко, белеет что-то в темноте ночи.

Снег!..

За окнами тишина и тьма гор. А в комнатах Розии Шалаевой стены сплошь уставлены стеллажами. На стеллажах — книги. Они жмутся друг к другу, поднимаются до лепного низкого потолка.

И эта женщина, — женщина, которая прочла столько книг, — ходила совсем одна по дальним и узким тропам… Ведь она была доктором… Значит, и ночью ходила, и днем… Ну, а может, ездила?..

А какие они — эти дальние села?.. А какие к ним ведут тропы?.. А как она добиралась к своим больным? Может, на ослике, как старик, которого они встретили по дороге с дядей Карло?

В комнате, которую Жужуна приготовила Косте, стоят цветы. Цветы повсюду — в стеклянной банке на подоконнике, на полу в ведре… Золотые шафраны, колокола рододендронов, голубоватые колокольца. Небось лазила за ними наверх — в горы! Вот она, стоит дышит, старается улыбнуться Косте. «Кто ты, какая ты, мой второй самый близкий для меня на земле человек?.. Глаза твои как у нашего папы! Папины. И сутулая ты немножко, каким был папа. А отчего ты такая скрытная и такая вежливая?..»

— Тебе здесь нравится, братец? — застенчиво спрашивает Жужуна.

Что́ бы ему ответить: «Еще как нравится!»

Но Костя молчит…

Не дождавшись ответа, она, вздохнув, заботливо раскрывает его чемодан.

И вдруг — что же это? Жужуна от радости приоткрывает рот. На пол вместе с грязной рубахой, трусами и майкой Кости вываливаются розы. Вся комната переполнена их тонким и острым запахом… Щедрый дождь алого, пунцового, ярко- и бледно-розового… Первый раз Костя видит счастливым, порозовевшим ее задумчивое лицо.

— Это для меня? Для меня, братец? Я их сберегу, сохраню…

Она осторожно собирает розы в подол, уносит в другую комнату…

Костя остается один.

Он зажмуривается. Ему хочется не быть — провалиться, нажать волшебную кнопку — а вдруг бывают такие кнопки? — нажать ее, чтобы все началось сначала, сначала…

Ему видится дедушка Гасвиани, его стеганая кацавейка и шапка с кисточкой… Он слышит речь старика, простую, обрывистую:

«Ты прибыл, Константинэ… Мы тебя приветствуем в маленькой стране нашей…»

И блеск серебряного стакана, который поднял старик, и похожая на лапку птицы коричневая рука очень старого человека, поднявшая этот стакан. И вдруг — улыбка…

«Мы тебя испытали, Константинэ… Раз приехал — стало быть, брат. Тебе можно доверить девочку. Мы знаем, что ты работал в Кахетии. Зарабатывал на билеты для себя и сестры. Спасибо, Константинэ. Ты заботлив. Очень заботлив. Но Розия Шалаева оставила дочери дом. Его купит сельский Совет. Для клуба. Жужуна не бедная… Погости у нас несколько дней, как подобает гостю, и мы выправим документ…»

Старик говорил. Каждое его слово старательно повторял. Ивано по-русски — для Кости.

Замолчал. Но люди не начинали есть, не тронули стаканы с вином. Все будто ждали еще чего-то. Чего?..

И тут Жужуна тихонько шепнула Косте:

«Ты должен ответить, брат».

В голове Кости от ужаса заклубились все речи, какие он когда-либо в жизни слышал: речь пионервожатого о пользе металлолома, речь директора в начале и конце учебного года, речь учителя физкультуры: «Не подкачайте, не подкачайте, ребята!..»

«Мы постараемся, — выдохнул Костя. — Спасибо вам за доверие… Благодарю за сестру. Большое спасибо. — Он взмахнул рукой. — Одним словом, не подкачаем».

— Ты уснул, братец? — возвратившись в комнату, тихо спрашивает Жужуна. В руках она держит стакан молока и хлеб. — Ешь, братец… Ешь!..

— Да ты что, Жужуна? Отчего ты заладила: «Братец, братец!» Какой я братец? Я — Костя.

Ей кажется, что он рассердился, лицо ее вдруг делается испуганным.

— Да, да… Конечно. Ты — Костя. Ты — Костя, братец…

Она так потерянна, что готова, видно, принести в обмен за его сердечность все… Даже гордость. Жужуна еще не знает, что этой жертвой не купишь привязанности.

Костя молчит… И хотел бы ее одарить… Но не умей лгать. Она для него пока чужая.

Он тоже еще не знал, не догадывался, как трудно выразить взглядом, улыбкой или простым движением даже то сочувствие, которое истинно испытывал к ней… Не знал, что для этого нужно быть не только мальчиком Костей, но немножко еще и собакой Тэтнульдом. Ведь это наука вовсе не легкая — уметь побороть свою стыдливость.

От беспомощности Костя сердито сдвигает брови. И тотчас же хмурое выражение его лица отражается в темных отцовских глазах сестры…

Он отворачивается и, покашливая, спрашивает сурово:

— А что вон там? Наверху?

— Дом, — отвечает она с готовностью.

— «Дом, дом»!.. — ворчливо говорит Костя. — Там, наверно, чердак…

— Нет. Там комната, Константинэ! Хочешь посмотреть, братец?

И на самом деле, наверху — комната. Кровать, зеркало. На полу ковер. На стене фотографии. Это она — Розия.

Немолодая… Да нет же… Почти что старая… Нахмуренная… Нет, почти что сердитая… Легкая курчавость волос… Когда-то эти волосы были, должно быть, такие же, как Жужунины.

И вдруг он с робостью понимает: это комната ее матери.

— Жужуна… — виновато говорит Костя. — Я не знал… Отчего ты молчишь, Жужуна?

— Что?.. — рассеянно спрашивает она.

И, будто на что-то решившись, быстро подходит к письменному столу, раскрывает ящик, достает пожелтевшие фотографии…

Рядом с ней, наклонив набок голову, стоит Тэтнульд. Прислушивается, должно быть, к тому, как сильно бьется сердце хозяйки.

Отец!.. Его молодость…

Какое смешное здесь у отца лицо — удивившееся, настороженное, словно он ждет чего-то! А вот он с этой… с Розией. Костя испытывал бы к ней неприязнь, если бы она не была Жужуниной мамой.

Здесь она молодая. Даже, может, красивая…

— Жужуна… А какая она была? — осекшись, говорит Костя.

— Она… Ты о ней?.. Она умная. Терпеливая… А еще спокойная. Очень спокойная. И еще: она хорошо лечила. Так говорили все саванэ. Они ей верили. Уважали. Она и меня учила лечить. И мудрая. Это сказал наш дедушка Гасвиани. А твоя?.. Какая твоя?

— Я, понимаешь, не знаю, как рассказать… Подожди… Вот какая: благородная. Это — первое. И еще… Подожди… Красивая. Это все говорят. И гордая, очень гордая. Понимаешь, она как будто стыдится себя, всегда над собой смеется. В общем, я совсем не знаю, как про это рассказывать.

— Нет, знаешь… Я поняла. А он?! Расскажи. Я прошу тебя.

В комнату входит доверие — первый вестник привязанности.

— Ты сердишься на него, да?

— Сердиться — зачем? Мама сказала: «Он такой, какой есть. Не суди — люби. Он человек богатый… Никто не умел, как он, любоваться людьми. Это дар, дочка…»

— Если бы ты знала, Жужуна, как трудно вспомнить, что самое главное в человеке!.. Особенно если это твой папа…

— Он был молодой, да?

— Да нет. Какой уж там молодой! Может, даже старый. Но ни на кого не похожий. Вот разве что на тебя. То есть это ты на него похожа. — Костя запутывается. — Я сразу тебя узнал, до того похожа!.. Понимаешь ли, он любил все то, до чего нельзя руками дотронуться. Ну что-нибудь эдакое… Самое непонятное… А еще он пел…

— Правда?.. Он, наверное, очень красиво пел?

— Нет. Не особенно… Даже немножко фальшиво… Для себя. Про себя. Просто так… А еще он любил сердиться. Ему было стыдно, что добрый… Но все равно было видно, что добрый, даже когда сердился.

Жужуна и Костя сидят, прижавшись плечами друг к другу, опустив головы…

Костя задумался. Он видит как бы не видя в наполовину выдвинутом ящике письменного стола перевязанные листки. Это — письма.

И вдруг, как это часто с нами случается, от шороха, ветра, знакомого запаха, звука походки, обрывка песни — всего, что не ясно (ибо это всего лишь воспоминание), не ясно, а вместе более отчетливо, чем сама реальность, — буквы глянувшего из ящика отцовского опрокидывающегося почерка взметнули в Косте память не разума, а души. Память сердца — того малого и огромного места в нем, где любовь…

Отец сейчас же встал перед ним в том своем облике, которого Костя прежде не понимал… В облике, согретом сыновней любовью.

Из ящика бормотала бессвязно папина молодость.

Он писал все это той, что мама Жужуны… Голос ласков, вкрадчив. В нем вина, раскаяние: «Нет, ты пойми, пойми…»

— Ты их читала?

— А как же! Он писал и маме, и мне… — Он нам про тебя рассказывал: «Хороший мальчик растет» — вот как он нам про тебя рассказывал. И еще он писал: «Беспокоюсь за Костю. Он романтик, солдат справедливости».

— А еще чего? — хрипло говорит Костя.

— А еще про маму твою. Что она хорошая, и что он ее сильно любит. Я говорила: «Обидно». А мама: «Нет, не обидно. Любить, Жужуна, — это дар щедрых. Иначе он забыл бы и нас с тобой…»

…Конечно! Любить и заботиться… Отец ему верил! Он верил ему! Он, может, сам бы сказал: «Константин!.. Константин, ты не слушаешь! Поезжай в Сванетию за сестрой… Мама со временем перестанет сердиться. Ведь тебе ничего другого не оставалось… Не сердись, Нина, что ж делать, пойми, пойми… Увидишь, Константин, может, и мама полюбит потом Жужуну. Ведь любовь — это дар щедрых».

Дети сидят, опустив головы, перебирая отцовские фотографии.

И в комнату очень тихо своей характерной походкой входит отец…

«Понимаешь ли, лодки бывают разные: пиро́ги, шхуны, парусные суда… Когда Миклухо-Маклай… А когда Колумб… А когда Беринг…»

…Как сохранить нам память о том, что земля большая, что на свете моря и реки? Как нам помнить всегда простейшие истины? Как не утратить бережность к людям? Веру в них. Великодушие. И самое высокое, самое драгоценное, что есть на земле, — доброту…

Костя слышит рядом дыхание сестры. И ему начинает казаться, что он знал Жужуну всю жизнь. Что она его нянчила и водила за руку, как все старшие сестры…

Жужуна осторожно складывает фотографии, запирает их в ящик.

Дети спускаются вниз. За ними тихо бредет Тэтнульд.

— Спокойной ночи, Жужуна.

— Спокойной ночи, братец… То есть извини… Извини! Спокойной ночи, Константинэ.

 

2. «Душа тобой уязвлена…»

— Если к нам кто-нибудь приезжает, — сказала Жужуна, — мы ему сразу показываем монастырь. Он древний. И там сокровища. И Эльбрус виден. Как же не показать?

Костя посмотрел вверх. На высокой-высокой горе виднелся едва различимый кубик — это и был монастырь.

И тут Костя вспомнил, что никогда особенно не любил древностей.

Но поздно!.. Они уже шли по тропке.

Подъем к монастырю святого Квирика и Эвлиты был не то чтобы просто крутой. А отвесный. Подъем для настоящего альпиниста. Или для свана.

Но когда альпинисты поднимаются в гору, у них веревки… Они связаны между собой веревкой…

Ладно! Главное — не глядеть вниз… А в случае чего — он погиб в горах.

«Мать! Он храбро погиб в горах». И подпись: «Георг Гордавадзе».

Земля под ногами скользкая, усеянная опавшими иголками хвои. Тропа? Уж будто это можно назвать тропой? Земля? Уж будто это земля? Камни, сучки, иногда какой-нибудь жалкий куст. Жалкий и жалостливый. Вот он и протягивает ветку приезжему мальчику и словно бы говорит: «Валяй подержись за меня, никто не заметит…»

И вдруг ни с того ни с сего загудели колокола… Они гудели бодро. И весело.

— Что случилось, Жужуна? Там служба? — запыхавшись, спросил Костя.

— Нет. Нас просто увидел сторож. Он помирает со скуки… Как заметит, что кто-нибудь поднимается, так звонит: скорей, мол, скорей!

И на самом деле:

«Давайте скорей! — говорил колокол. — Нажимайте!» — говорил колокол.

Все нетерпеливей, все громче гудят колокола святого Квирика и святой Эвлиты.

Вершина горы, на которой стоит монастырь, словно бы колючая, темная… Это от хвойных лесов… Леса как щетина. Меж них проплешины — след недавних пожаров.

Жужуна рассказывает, что и на самом деле три года назад здесь были пожары. Гора стояла в огне. Стояла красная, дымная. И небо дымное… А в селении плакали женщины. Лес жалели.

Под горой, под кручей, — Ингур. Сорвись — упадешь в Ингур. Валяй! Срывайся. Лети в Ингур!

«Мать! Не плачь. Он — герой. Он погиб в Ингуре». И подпись: «Георг Гордавадзе».

Косте кажется, что от гула Ингура и колоколов у него в глазах двоится, троится…

А бригадирша Лидия, Павел, пастух и художник Георг Гордавадзе все ускоряют и ускоряют шаг. Только их и видали… Слышится песня, смех. Это Георг тащит за руку бригадиршу Лидию.

Жил-был на свете мальчик Фрол, Тра-ля, ляля, ляля! И он всегда куда-то шел, Ах, велика земля!

— Осторожно, Константина. Дай руку.

…………

— Ничего, братец. Сейчас. Уже близко, близко…

— А я что?.. А я ничего…

Гудение колоколов смешивается с тонким запахом хвои. Пахнет цветами, травами…

Под каждым деревом дремлет сумрак. Сумрак зеленый. Между камнями мхи.

…И обошел он белый свет, Веселый парень Фрол…

— Жужуна!

— Давай посидим, братец.

— Ни в коем случае…

— Я очень устала, Константинэ.

И стало Фролу много лет…

И уж едва различимо:

…А он все шел и шел…

Тихо. Слышно потрескивание сучка.

И вдруг опять с новой силой колокол: «Скорей. Скорей! Ску-у-у!.. У-у!.. Очень ску-у-у… Тири-бом, тири-бом, тири-бом…»

Все ближе, ближе колокола. И кажется, что это небо звенит — ярко-синее, прокаленное солнцем.

…Он осторожно шагнул из самой горы, окруженный ярко-зеленой травой, — маленький прямоугольник из золотисто-желтого тесаного камня. Главная местная достопримечательность — монастырь.

У его входа стоит какой-то юнец, хохочет, машет руками.

— А где же сторож? — запыхавшись, говорит Костя.

— Так вон же он!

Юнец сторож в крошечной сванской шапочке. Он смеется, орет:

— Георг!

И они обнимаются. И целуются — Георг и сторож.

Костя переводит дыхание.

— Можешь посидеть и отдышаться, Жужуна. Пожалуйста. Я должен кое-что записать в блокнот.

…Костя, ну?! Отчего же ты ничего не записываешь?.. Это не изучение — стоять вот так и глазеть… Несерьезно это… Необстоятельно…

Валяй записывай!

Что?.. Этот воздух? Вершину Эльбруса?.. А может, это и не Эльбрус вовсе, а просто гора?.. Эльбрус! На голове у Эльбруса сванская шапка — облако с перистой белой кистью. Далеко впереди — куда ни глянешь — вершины гор.

Вершины сливаются с голубизной неба. Со снегом вершин сливаются облака.

— А что вон там, впереди? Большое, прозрачное?..

Ледник. Ледники… Так вот он какой, ледник! Так-так-так… «Где моя записная книжка?»

А вокруг смеются. Смех смешивается с пьянящим воздухом, зеленью трав.

Зевая, с безразличнейшим выражением лица, лениво потягиваясь, из-за скалы выходит Натэла.

— Вы по дороге уснули, да? Я тоже успела выспаться. Почему вы так долго шли? Ползли, да?

— Ну и зануда!.. Ну и липучая! — шепотом говорит Костя.

— Зануда? — удивившись, спрашивает Жужуна. — Нет. Она очень веселая. И хороший стрелок. И лыжник…

На траве скатерка. Как островок снега. На ней бутылки, банки с консервами, желтые длинные лаваши…

Люди чокаются. Говорят разом. А больше всех орет и ликует сторож.

— Гордавадзе… Тот самый?.. — допытывается у юнца Костя.

— А как же! Тот самый, — отвечает юнец. — Так давайте же выпьем за мать, которая родила такого знатного сына!

— А я вашу маму знаю, — застенчиво говорит Костя.

— Да что ты? Я рад.

— Она красивая.

— Да что ты? Ну что ж, давайте выпьем за красоту.

Все согласились и выпили.

— Нет, — закричал сторож, — что ни говори, а наши женщины красивее, чем на твоих картинах! И где это ты увидел таких длинноногих?

— А я так ошушаю, — сказал Гордавадзе.

— Ну, а если он так ошушает? — заступился за художника Павел, пастух.

— А это правда, что вы были в Париже? — покраснев, спросил Костя. Он стал очень храбрым от выпитого вина.

— Ну, допустим, что был.

— И в Лувре вы были?

— А ты можешь себе представить, чтобы художник приехал в Париж и не побежал в Лувр?

— Так вы побежали, да?

— Натурально.

— А это правда, что Париж основан на перекрестке дороги ослов? Или это просто так Корбюзье написал? — приставал Костя.

И вдруг услышал шепот Натэлы:

— Все врешь!.. И про Лувр, и про то, и про се… Откуда ты это выкопал? Врешь. Все врешь!..

Костя не соизволил ответить ей. Он пожал плечами.

— Надо бы на охоту сходить, — потягивая вино, мечтательно говорит художник. — Поверите: еле дождался, когда приеду в Сванетию!

— На охоту? Меня, меня возьмите с собою, дядя Георг!.. За оруженосца.

— Ладно, Натэла. Мне нужен оруженосец.

И вдруг, оглянувшись, Костя увидел, что Гордавадзе наклонился к Жужуне и что-то шепчет ей.

Она сидела, поджав под себя худые длинные ноги, опустив ресницы, грациозная, розовая, весело-сдержанная.

— Дорогие гости! — лихо закричал юнец сторож, — Идемте. Я покажу вам сокровища.

Он держал в руках большой ржавый ключ. И Костя сразу узнал этот ключ: таким запирал, должно быть, свои подвалы Синяя Борода.

…Тихо, как будто нехотя, распахнулись двери подвала.

Кубки, кинжалы и зеркала в драгоценных оправах, серебряная и золотая рухлядь… Свет солнца пробрался во тьму кладовой. Под его лучами вспыхнули камни, блеснуло пыльное золото.

И все это — все эти сокровища — оберегал молодой и веселый сторож!

От кого?!

Как это — от кого?! От облаков. От зверья. И дэвов.

…И все это — и золотые блюда, и крошечный сердоликовый перстенек, и огромные рога тура — принесли люди в надежде, что в обмен на подарок им будет подарено счастье. Каждый, кто приходил, непременно оставлял здесь хоть что-нибудь.

«А я что оставлю?» — подумал Костя.

И он тихонько оторвал пуговицу от рубашки, — она все равно и так висела на ниточке. И загадал: «Пусть мама не сердится. И напишет письмо».

— Хватит музеев! — закричал Гордавадзе. — Танцевать, танцевать, танцевать! — и, подхватив Жужуну, поднял ее, закружил.

Тэтнульд тявкал и хватал художника за штаны, а юнец помирал со смеху. Косте было и весело и тревожно. Голова кружилась. Еще бы — за всю свою жизнь он не выпил столько вина!

И вдруг, взяв гитару и сев в траву, художник значительно и томно запел:

В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина.

Он смотрел на Жужуну. И все это обращал к ней. К Жужуне. К его сестре!.. К сестре досточтимого брата Кости.

А она… Она как будто бы так и надо… Сидела и слушала, потупив глаза, опустив ресницы…

— Да что это вы такое поете?! — заорал Костя.

Сперва никто ничего не понял.

— Как это — что? Романс. Слова Пушкина, — ответил художник с достоинством.

— Вы пели «лобзай»! — вне себя орал Костя. — Вы думаете: если мне четырнадцать лет, так я не понимаю, не понимаю?..

— Да брось, — махнув на Костю рукой, посоветовал юный сторож.

— Рыцарь! — опрокидываясь в траву, захохотал Гордавадзе. — Мы думали, что он из Москвы! А он из средних веков.

Но Костя наскакивал на него как петух.

Юнец кричал:

— Да честное слово, он ничего! Ты напрасно подумал.

А больше всех шумел Гордавадзе — он хохотал.

— Нет, и представить нельзя, что этот Костя пробыл всего каких-нибудь несколько дней в Грузии! — сквозь смех бормотал художник.

— При чем тут Грузия?! Как вы смеете?.. Я ж не глухой! Вы думали, что если мне четырнадцать лет, четырнадцать лет…

И вдруг Павел, пастух, заступился за Костю:

— Он вправе. Он брат. Кто же заступится, если не брат?.. Честь женщины… Пусть наши девушки будут белее снега!

— Да он же ничего такого не сделал!.. И не сказал! — выходя из себя и размахивая руками, доказывал юнец — друг художника.

— Как это — не сказал?! Он пел. Я все слышал!.. Он пел «лобзай»…

— Некультурно, нехорошо с твоей стороны! — говорил юнец. — Это ж не он придумал такие слова…

— Зато он глядел! Я все видел! Он на нее глядел… Вы думаете, что если я из Москвы… из Москвы…

Гордавадзе покатывался от хохота.

— Да бросьте, право, ребята. Довольно, — с трогательной сердечностью уговаривал их юнец.

Гордавадзе с радостным изумлением переводил глаза с одного на другого. Он хохотал.

— Помиритесь, — предложил Павел. — Хватит.

Но художник не мог мириться. От смеха он повалился на траву. И чем громче он хохотал, тем больше сердился Костя.

Плавно и медленно к ним подошла Жужуна. Вытянув руку, взмахнула платком, уронила его на землю.

Художник тотчас же перестал смеяться.

— Костя, мирись. Ничего не поделаешь, — улыбнувшись, сказала Лидия. — Женщина уронила платок — значит, надо мириться.

И опять запели колокола. Загудело небо. Юнец остался совсем один на вершинах гор.

Колокола гудели. Посылали вдогонку досточтимому брату Косте память об этой траве и небе. И о вине.

Оно было прозрачно, как сам виноград. Виноград Кахетии. Может, даже с того завода, куда не приняли Костю. Он созревал в Кахетии, виноград. Набирался солнца, потом бродил… В кахетинских винных подвалах. В огромных бочках. Эти бочки стоят в туннелях, которые под землей, а в них — виноград. Он бродит в бочках этих подвалов. Бродит, хохочет, отплясывает, перебирая желтыми, пьяными удалыми ножками. Поет. Пузырится. Пенится…

Вот и допрыгался — стал вином.

«А день-то, день-то какой! И чего я такое наговорил? И отчего это — если женщина уронила платок, так надо мириться? А может, я не хочу мириться?»

Ничего не поделаешь: такой уж обычай в Грузии. Такой, стало быть, закон.

 

3. Охота

Четыре часа утра. Еще не встало солнце. По каменистой земле стелются туманы. Они выползают откуда-то из-за гор, из расщелин, сплошные, сизые, дробятся, становятся клочьями и добегают до полей кукурузы…

Натэла не спит. Одетая в куртку и стеганку, она дожидается на перекрестке дорог охотника Гордавадзе. Охотнику пригодится оруженосец. Она дождется охотника.

…Георг Гордавадзе выходит из дому. Он одет, как Натэла, в теплую куртку. На плече у него ружье, и руке рюкзак, в рюкзаке лепешки, сыр баштых, фляга и кружка.

Охотник тихо выходит во двор. Очень тихо, чтоб никого не разбудить, чтобы никто не знал о том, что он собрался в горы. Меньше шуму — больше удачи охотнику.

Он идет по двору, а в это время из хлева, где козы, выглядывает его мать — Гордавадзе Марион. Выглянув, она не сказала «доброе утро», не стала расспрашивать, куда он отправляется в такую рань. Поклонилась ему и будто бы невзначай:

— Удачи тебе!

Сказала и пошла прочь, не оглядываясь. Охотничье счастье хрупкое. Не спугни его.

Туман рассеялся, сел на траву — стал росой.

— Ты здесь, Натэла?

— Здесь! — сказала Натэла.

И он ей отдал свое ружье.

«Нашла ли она хоть что-нибудь в холодильнике? Купила ли для себя хлеба?.. Ладно!.. Уж хлеб-то ей купит небось Екатерина Федоровна…»

Вот о чем думает по утрам Костя.

Он выходит во двор, вздыхает и очень тихо, чтобы не разбудить Жужуну, кружит около дома, колодца, кустов акации.

А почему все вокруг такое счастливое? Почему небо такое большое?

«Мама! Не езди в слишком долгие командировки. Тебе нельзя. Не промочи ноги. Не спи на земле. Слышишь, мама!..»

Вокруг — ни души… Да нет — вон как будто бы две человеческие фигуры… Одна маленькая, а другая большая… Охотники… Гордавадзе с Натэлой! Если б он, Костя, ни с того ни с сего не поссорился с Гордавадзе, может, художник взял бы и его, Костю, в оруженосцы…

А бывает так, чтобы два оруженосца на одного охотника?..

Экая счастливая! Ружье на плече… Горы. И тихо-тихо по тропке — вверх, вверх…

Туры живут на самых вершинах высоких гор. Но оба они — оруженосец Натэла и старший охотник — так еще далеко от туров, что даже горным баранам не учуять шороха их шагов.

Все светлей вершина Тэтнульда. Из желтой она сделалась розовой. Но солнце еще не встало, спит еще королевна Даль.

Вот и зеленое озеро. Трава вокруг чуть примята. Старший охотник знает: это водопой туров.

Подойдя к озеру с подветренной стороны, Гордавадзе залег под скалой. А рядом — Натэла. Они принялись ждать… Лежали не шевелясь и пристально вглядывались в вершины.

Вокруг была тишина, торжественная, величавая, переполненная мерным биением ручьев и водопадов. Журчание вод не нарушало тишины, оно было как бы ее составной частью — вечное, как дыхание гор.

Встало солнце. Королевна Даль принялась расчесывать свои длинные волосы. В глаза охотнику и оруженосцу ударил свет. И опять они ждали, ждали. Наконец из самого-самого неба вынырнул тур. Встал над кручей и замер. Его большие рога подпирали небо. На рогах повисло сияние, голова дымилась, как будто ее подожгли.

Тур долго стоял на вершинах гор. Солнце слепило глаза. Это королевна Даль раскинула волосы, чтоб защитить тура.

«Какое терпение у старших охотников… — замирая, думал оруженосец. — Если б я… Если б я одна…»

И вдруг Натэла увидела королевну Даль… Увидела ее молодой профиль и длинные золотые волосы. Королевна смеялась. На ее косах повис охотник. Юный. В очках. Сейчас она вырвет из его рук золотые косы — и охотник упадет в пропасть.

«Знае́шь что, подожди, пожалуйста… — просит ее Натэла. — Я его лучше сама столкну».

«Ну что ж, ну что ж… — отвечает ей королевна Даль. — Я знаю, Натэла, как это весело — сталкивать в пропасть тех, кто нам приглянулся».

«Приглянулся?! Мне? Нехорошо говоришь. Даже врешь. А еще королевна!»

А бедняга охотник все висит и висит над пропастью. И надо признаться: довольно-таки красиво блещут на солнце его очки.

«Королевна! — кричит Натэла. — Подожди его сталкивать в пропасть. Пусть он раньше доскажет мне про «Кон-Тики».

«Ха-ха-ха! — отвечает ей королевна Даль. — Кон-Тики?.. Так пусть он попросит милости у Кон-Тики, раз это его колдун!»

Охотники лежат очень тихо и долго. Они жмутся к скале.

И вдруг принялись развертываться чудеса: не стало охотника. На место охотника Гордавадзе, оттолкнув его локтем, пришел Гордавадзе-художник. Он видит: ледник наверху курится. А когда большое солнце поднялось еще выше, ледник стал нежно-зеленым. Нежный свет как бы шел изнутри ледника.

Ручьи, водопады и ручейки переполняли тишину ропотом. Казалось, их шум заглушит шорох камешков под локтями лежащих на животах людей. И на самом деле, это было бы так для слуха человека, но не для слуха горных баранов. Туры умеют слышать сквозь журчание рек, сквозь биение водопадов.

И вдруг Гордавадзе-охотник взял да и оттолкнул локтем Гордавадзе-художника. И охотник-сван принялся творить про себя молитву охотника: «Королевна, за что ты лишаешь меня удачи?»

Так пел в душе охотника голос его предков, множества сванов. А глаз художника Гордавадзе радостно примечал зеленое озеро — водопой туров. Озеро недвижно и гладко, тихое, затаившееся. Его зеленый цвет совсем другого оттенка, чем цвет ледников.

И тут охотник увидел: на склонах гор оживают камни. Темные точки все больше, больше…

— Возьми ружье. Скорее, — шепчет оруженосец.

И подает ружье.

Исчезли!..

От досады охотнику захотелось курить. Он нащупал в кармане куртки кисет и отцовскую трубку.

— Не кури, — попросил его шепотом оруженосец.

Опять задвигались камни. Гордавадзе-охотник, отстранивший локтем Гордавадзе-художника, лежал не дыша, замерев, застыв…

Вожак стада шагал впереди. Он остановился у самого озера. Стадо замерло. В синеве четко вырисовывались неподвижные головы горных баранов. Тур-вожак, оглянувшись, прислушался и осторожно наклонил голову — принялся пить.

«Сейчас я убью его…» — подумал охотник и взвел курок. И вдруг тур резко подпрыгнул.

Ушел! А за ним ринулось его стадо.

«Чем же я прогневал тебя, королевна Даль?» — вопрошало в охотнике то, что было душою его отцов-сванов.

Но королевна Даль молчала.

Безмолвная, стояла она на вершине самой высокой горы, повернув к охотнику сияющее лицо. Стоит, и ступни ее ног сливаются с камнями гор, большие, каменные.

«Я вижу ноги ее! — удивилась Натэла. — Первый раз я вижу ее ступни. Это горы. Красавица — а каменные ступни!»

На склонах опять появились туры.

Быть может, смилостивилась и ответила королевна Даль охотнику и художнику Гордавадзе?..

Вожак остановился у озера, как в первый раз. Он осторожно наклонил голову и прислушался.

Это было животное редкой красоты, с маленькой головой, увенчанной огромными, тяжелыми рогами. Он стоял против солнца, и весь был виден охотникам — весь, от неподвижных рогов до неподвижных копытец.

«Сейчас я убью го! Выстрелю и убью его…» — молился охотник.

«Скорей! — кричало что-то в Натэле. — Не медли!..»

Охотник нажал курок.

Баран взвился ввысь, полетел к небу… И рухнул.

«Благодарю тебя, моя королевна. Благодарю тебя, королевна… Я сван, ты признала меня за свана».

Охотники танцевали, прыгали, обнимались.

Потом, подойдя к озеру, они принялись свежевать тура. И вдруг Натэла заметила на гладкой поверхности озера щепоть табаку.

— Я тебе говорила, я тебе говорила…

Так вот отчего они ушли в первый раз… Когда он вынул кисет, чтоб набить отцовскую трубку, ветер отнес щепоть табаку к озеру, и тут вожак, со свойственным турам обонянием, учуял людей.

Охотники поели, напились воды. Стало смеркаться. В густо-синем небе вырисовывалась луна, еще не начавшая светить. В небе стояла луна, а в долине и на полях — сумерки. Ушла с вершин королевна Даль — скрылось злое и ясное солнышко.

Гордавадзе тащил на плече огромную тушу. Рога барана чертили на камнях таинственные заклинания.

И вот спускавшийся в селение Калё охотник забыл все на свете. Он «тал просто — и только — художником.

Лицо художника Гордавадзе было насмешливо. Он подтрунивал над собой, над Натэлой, над королевной Даль…

Он думал теперь о досках. Вот так — о досках… Правда, это были не совсем обыкновенные доски, а очень гладкие, загрунтованные, продолговатой формы. На этих досках он писал красками. Кроме досок, Гордавадзе рисовал еще на бумаге. Но только наброски.

Пожалуй, ни один японский набросок ему не удастся перенести на доски… Что там было… Ах да… Это были зонтики. Зонтики, зонтики, зонтики… Паутина зонтиков. Пятна зонтиков; под ними легкие головы женщин; лица едва намечены. Чернота волос и яркие зонтики.

«…А сколько времени сейчас в Токио? Там, пожалуй что, день?..»

Синея, лежало внизу селение Калё, светясь огнями уличных фонарей. Свет электричества осветил Ингур и древнюю башню на черном камне посредине реки.

А Натэла тем временем плыла на плоту «Кон-Тики».

«Мы приближаемся к берегу! — говорит капитан. И сверкает очками. — Там — золото!»

«Уж будто! Откуда ты это знаешь?»

«Как так — откуда?.. Странное дело. Я изучал. Проглядывал!..»

Охотник в сопровождении оруженосца вошел в свой кор. Ему навстречу выбежали отец и младшие братья. Навстречу ему вышел дедушка Гордавадзе. Домашние окружили охотника. Радуясь, они поздравляли его с удачей. Горного козла разрубили на части и пригласили на ужин соседей.

 

4. Проклятие дэвов

Они спускались к Желтому озеру. Впереди — Натэла (она держала за руку Ивано, двоюродного братишку), за ней — Жужуна, и самым последним — Костя.

Спуски здесь крутые и каменистые. Ясно, горы. Но девочки и маленький Ивано не наклоняли головы, чтобы поглядеть вниз. Их поступь была естественной поступью горцев: зрячие ноги, бесшумный бег коз… Спускаясь вниз, они всегда держались прямо. Ведь женщины гор умеют носить на голове кувшины с водой и ухитряются не выплеснуть оттуда ни одной капли.

А Костя… Да что там и говорить: очкарик!.. Ну, а поскольку очкарик, надо остановиться, поправить очки, то, се… Не то чтобы Косте трудно было угнаться за девочками (после восхождения к монастырю ему все было нипочем), но ведь неловко ходить по горам с расшнуровавшимися башмаками… Остановись, горец — гроза баранов, завяжи-ка шнурки ботинок, а заодно уж и передохни…

Завиднелось Желтое озеро. Его вода до того прозрачна, что просвечивает желтое дно. А на бережках камни, гигантские, припорошенные снегом…

Уйдя за пихты, девочки быстро разделись и побежали к озеру, храбро шлепая по грязи и снегу босыми пятками.

У Натэлы намокли волосы, сползла с головы лента.

— Вы синие, — говорит Костя. — Возвращайтесь. Хватит, Жужуна. Давай назад.

— А ты давай в озеро, — отвечает Натэла. — Или это правда, что будто в Москве бассейн и в нем зимой кипятят воду, как мы кипятим чай?

— А как же? Вот именно!.. А главное, что ты в этом якобы совершенно не сомневаешься. Правда, Натэла?.. Да, между прочим, я давно хотел спросить у тебя, отчего ты такая липучая?

Натэла молчит. Она смотрит на Костю, чуть приоткрыв рот, расширив глаза. Потом очень медленно выбирается на берег, уходит за пихты к Жужуне…

— Костя? — спрашивает Жужуна, выглядывая из-за пихт. — Ты что? Ты опять обидел Натэлу?

— Надоели вы мне со своей Натэлой!

А Натэла молча, не оглядываясь, уже бежала куда-то вверх.

— Натэла!.. Натэла!..

Она не ответила. Перепрыгивая с камня на камень, Натэла шла вверх, все вверх…

Трава на горных лугах высокая. По колено Натэле. Трава зеленая. Сильно зеленая. Тут и там маки.

Натэла не любит маков…

Она топчет маки ногами, обрывает макам головки.

«Не будет маков… Не будет маков…»

Но их так много!..

— А ну вас! — вдруг говорит Натэла.

И бежит дальше.

Взлетает орел.

— Угу-гу!.. — говорит Натэла. — Уле-лу! — пугает его Натэла. — Пропади! Сгинь!

Вот камень. Большущий. Натэла толкает его ногой, и, сорвавшись, камень с грохотом летит в пропасть.

Даже странно, чтобы одна девчонка могла наделать в горах столько шуму.

— Уле! Уле-ле!..

Послушав, как камень с грохотом и стенанием падает вниз, Натэла вздохнула и побежала дальше. Вверх, вверх…

Но — увы!.. Не только она одна услышала грохот камня. Мать дэвов, которая жила в ущелье и спала там по старости, вечно спала — днем и ночью, проснулась от шума. Проснувшись, она рассердилась, что кто-то осмелился разбудить ее, схватила четки, валявшиеся на полу в пещере, швырнула их Натэле вдогонку и прокляла Натэлу великим проклятьем дэвов: «Если ты женщина, стань мужчиной. Если ты мужчина, стань женщиной».

Так сказала мать дэвов. Так она прокляла Натэлу, потянулась, хрустнула косточками. И, сделав худое дело, сразу же успокоилась, воротилась к себе в пещеру, положила на камень нечесаную, немытую голову, зевнула и продолжала спать.

Ее дети — дэвы, которые жили в воде и в воздухе, — принялись хохотать и гикать. Еще громче, еще шумливее забурлили потоки. Так всегда бывает в горах, когда приходит ночь. Это дэвы швыряют друг в друга камешки.

— Натэла! Натэла!

Но она была хитрой, Натэла. Дитя гор, она знала, что это дэвы, и не ответила.

В небо выплыл серп полумесяца… Она тихо пошла вперед, приподняв голову, глядя на серп полумесяца.

И вдруг заплакала.

Почему?

Натэла не знала этого. Тяжко ей стало и грустно одной в тишине гор.

— Ау, Натэла-а!.. Натэ-эла!.. Ты что?! Оглохла? — сердито закричал Костя. — Тебя ищет Жужуна.

Нагнав ее, он дернул Натэлу за руку… Она оглянулась. И Костя замер: Натэла плакала.

Опомнившись, он схватил Натэлу за локоть и поволок вниз.

— Чего ревешь? — хриплым голосом спросил Костя, боясь поглядеть в ее сторону.

— Так, — сказала Натэла. — Просто так…

— Скажи, пожалуйста, отчего девчонки так любят плакать? — вздохнув, очень вежливо спросил Костя.

Она не ответила.

Набравший сил полумесяц старательно осветил тропинку у ног бегущих.

Все вокруг спало — мать дэвов и горные орлы.

Не спали только ночные дэвы: они несли ночное дежурство — ломали сосульки на самых вершинах гор, дробили камни, устраивали обвалы, делили реки на мелкие ручьи, ручейки… Одним словом, дела хватало: уходя в землю, они согревали своим дыханием подземные воды, и те становились горячими и вырывались наверх ключами боржоми. Обнаглев в ночной тишине, дэвы гикали, хохотали, швыряли друг в дружку камешки.

«Эге-ге! Уле-лу. Так себе-е-е! Угу-у-гу…»

— Ах, чтоб вы пропали, проклятые! — в сердцах сказала Натэла.

И дэвы струхнули. Взяли да и пропали.

Натэла и Костя сели в траву. Трава была влажная. Это дэвы коснулись ее своим теплым дыханием.

— А я обрывала маки.

…………

— Я орла затюкала.

…………

— Я швырнула вниз Ужбу.

— Да будет тебе, Натэла.

И тут-то Костя увидел ее лицо. Оно было облитое сиянием полумесяца. Словно о чем-то оно вопрошало… Девушка-сванка с картины из чайной…

«А я-то, я-то!.. Да как же я раньше этого не заметил?»

Откуда было знать Косте, что в этот день Натэла из мальчика превратилась в девочку.

 

5. Почтальон

Почтальон Бичико — известная и значительная фигура в Верхней Сванетии: это он развозил и развозит почту, это он самый первый читает газеты, это он в курсе всех на земле новостей.

Еще не старый, всего шестьдесят семь лет, дядя Бичико лыс, совершенно лыс (поэтому он никогда не снимает и не снимал голубой сванской шапочки).

А еще он носил и носит серую стеганку. Круглый год, независимо от того, жарко или холодно на дворе.

Как-то так случилось, что у дяди Бичико давненько выпали все передние зубы.

С тех пор беззубое, маленькое лицо почтальона стало похоже одновременно на кулачок, на темный орешек и на личико грудного ребенка.

И на этом личике — большой нос.

Нос был очень большой, а сам дядя Бичико небольшого росточка. Зато велосипед у него не какой-нибудь, а большой, особенный — почтовый велосипед. И сумка большая. Сумка старого почтальона.

Он носил ее на ремне. Из темной кожи.

Сумка! Почтовая! Сокровищница добрых слов, любви, памяти… Как бесценна она в долгие месяцы горных зим, когда так трудно дойти до Местии из широких стран, пробиться сюда сквозь снега и льды, несмотря на давно проложенную от Зугдиди дорогу!

Только телеграммы приходили исправно. Телеграмма — большое дело, хорошее дело… Но в телеграмме нет знакомого почерка. Разве в силах она сохранить прикосновение знакомых рук? Нет. Не в силах. Нет…

Бывало, конечно, и так, что он нес в своей сумке известия горькие: кто-то умер, а кто-то Кого-то разлюбил… Бывало, бывало… Таких известий он не носил бы вовсе… Но — служба. Ответственность. Шутка ли — почтальон.

Дядя Бичико едет вверх на своем огромном велосипеде. И щурится… Веки у него воспаленные, как у всех стариков в Сванетии. Он не только щурится, он будто вечно что-то жует, жует… Оттого что беззубый; верно, поэтому…

Дядя Бичико едет вверх, исправно нажимая на педали велосипеда короткими подагрическими ногами, обутыми в мягкие сапоги. Утро раннее, дорога пустынна. Но вот на дороге показываются две женщины.

— Бичико, — говорят они, — какие на свете новости?

Он останавливается, он любит поговорить. Садится в траву и, вынув трубку, покуривая, беседует с женщинами.

Никто никуда не торопится. Женщины идут в соседнее село на свадьбу. Идти им долго, ой долго! А так, перекинешься словом-другим, узнаешь новости — идти как будто повеселей…

Они перекинулись словом. Передохнули. И Бичико едет вперед, вперед на своем огромном почтовом велосипеде. Шутка ли — почта. Дело ответственное. А женщины уже далеко позади. Обе одетые в яркие, праздничные одежды.

— «Ой ри-ра, о-ри-ре», — поет дядя Бичико походную сванскую.

По левую руку — крыши, дома…

Дядя Бичико сворачивает к селу.

— Бичико, Бичико! Удостой. Зайди в дом, выпей мацони, устал небось.

Он заходит в дом, заходит в другой, выпивает мацони…

— А писем нет ли? — осторожно спрашивают горцы.

— Писем нет, — отвечает Бичико, — а газеты вот.

И едет дальше.

С обеих сторон дороги густые леса. У их корней живет сумрак. Тут и там обрывы — гранит и гнейс. Вниз летят потоки и водопады. Но разве он видит их? Нет, не видит. Скажите Бичико, что его страна Сванетия красивая, — ему это будет лестно, но он вас не поймет. Горы? Очень даже обыкновенное дело — какая тут может быть особая красота?

Вот село. С раннего утра здесь работают люди. Как деды: мотыга, коса и плуг. Мало земли в Сванетии. Да и какая такая земля на кручах гор?.. Нету еще для Сванетии трактора. Не изобрели.

…Хорошо. А может, сила Сванетии не в земле?

Так в чем же сила Сванетии? Время скажет. Сила есть, а какая — спросите свана.

Небольшой луг. Сверкая косами, горцы косят траву.

— Есть ли новости, дядя Бичико?

— Как не быть, есть новости. Вот они — письма издалека, оттуда, где нету гор.

И как это люди живут без гор? Какая такая жизнь без юру? Например, без двуглавой Ужбы? Худая жизнь. Жаль людей. Они не видали Тэтнульда, Лейлы, Эльбруса. Круглая Лейла никогда не сияла улыбкой такому бедному человеку. Они никогда и не слыхивали небось о пыли снежных обвалов… Так и живут — без гор.

А что знают такие люди о ветрах? За каждым камнем живет свой ветер. И дует по-своему… В разные-разные стороны дуют ветры… Не кричи в горах! От ветра, от громкого слова могут отколоться от гранитных отрогов каменные громады.

Говорят, будто у одного колхоза на Кубани больше пахотной земли, чем во всей Сванетии. Уж будто! А что ж, а что ж?.. Может статься. Чего не бывает? Зато на Кубани нет гор. А каково это — жить без гор?

Старик едет вверх. Устал. Пора бы и отдохнуть. Да и куда торопиться? Некуда торопиться.

Он вынимает хлеб и, сорвав стебли кисло-сладкой люцерны, закусывает.

Свет солнца отражается в спицах велосипеда.

Подзаправившись, дядя Бичико неторопливо раскуривает трубку.

Заходит солнце. В долину спускается сумрак. Теперь уже освещены ярким светом только вершины гор.

И вдруг впереди показывается башня. Стоит посредине Ингура на камне. Это и есть преддверие Калё.

— Дядя Бичико, заходи-ка в дом, отдохни, выпей чаю, выпей мацони. Окажи честь.

Он заходит в дом, заходит в другой.

— А нет ли известий? — осторожно спрашивают у почтальона.

— Как не быть. Есть письмо для приезжего мальчика.

Дядя Бичико не спеша, раздумчиво ест мацони.

— Ешь, дядя Бичико. Ешь. Окажи честь.

А вокруг почтальона переполох. Известие. Из Москвы. Приезжему мальчику…

— Костья! Костья! К тебе почтальон…

И Костя бежит. Он бежит так быстро, что дух захватывает.

Пристроившись у стола, накрытого белой, нарядной скатертью, неторопливо, раздумчиво распивает чаи почтальон.

— Письмо? Мне? Дайте! Скорей!

Но старик не торопится. А куда торопиться? Ведь письмо — вот оно, в его сумке. Не удерет обратно в Москву. Почтальон рассматривает приезжего мальчика, щурит красные веки… Разглядев Костю и будто решив, что тот достоин письма, почтальон говорит уклончиво:

— Как не быть? Может, есть. Может, нет. Получай почту.

Костя выхватывает письмо, садится на лавочку у ворот. Надрывает конверт… Читать нет сил. Письмо… Должно быть, от мамы. Первая весточка с тех пор, как он убежал из дому.

— Жужуна!..

— Я здесь.

— Не уходи.

— Нет, нет…

«Дорогой Костя!» И буквы прыгают. Нет… Не мамин почерк.

— Жужуна, ты здесь?

— Я здесь.

«Дорогой Костя!

Нины Сергеевны нет в Москве, она находилась в командировке. Я пишу по ее поручению.

По счастью, твоя мама уже на дороге в Москву из этой дальней и очень тяжелой командировки.

Она просит тебе передать следующее: ей очень жаль, что ты поступил так, как ты поступил.

Она считает, что ты обязан был выехать в Сванетию за сестрой. Она поступила бы точно так же на твоем месте. Так, да не так, Костя.

Перед самым твоим отъездом Нина Сергеевна справилась на турбазе. Ей сказали, что в связи с очень поздней весной еще закрыта дорога в Сванетию. Она не хотела тебя волновать попусту и решила тебе сообщить попоздней о письме Гасвиани: когда откроют дорогу.

Нина Сергеевна не имела понятия о том, что и ты отдельно, сам по себе, получил письмо из Сванетии. Ей много спустя сказала об этом соседка.

Мама просит тебя передать Жужуне, что рада будет встретить вас обоих в Москве. И кстати, просит меня сообщить еще об одном немаловажном, как ей кажется, обстоятельстве: ты принят в математическую школу. Значит, если объявишь маме бойкот, сможешь жить в интернате и приобрести максимальную самостоятельность.

Добавляю еще несколько слов от себя, Костя. Я думаю, что ты не понимаешь, недооцениваешь Нину Сергеевну, ее душевности, ее благородства, ее порядочности.

Как ты мог, как ты смел загонять в скупке папины вещи? Ведь они были дороги матери. Их носил твой отец. Для нее они были живые.

Прощение для тебя только в твоей неопытности, поскольку ты еще не любил и лишен в этой области сочувствия и воображения.

Как ты мог оставить ее?.. Бросить, не попрощаться? А ты не догадывался, как ей нужны твое доверие и тепло? Ведь они ее держат.

Эх, да что уж там, Костя! Ладно. Замнем.

Я ей много говорил о тебе. Вспоминал себя в твоем возрасте.

Вот и все примерно.

А между прочим, деньги ты мог бы взять у меня. Уж на крайний случай. Разве я бы тебе отказал? Эх, Костя, Костя…

Да ладно. Будь здоров.

Мама ждет тебя и Жужуну.

Ю. Богданов».

— Жужуна! — говорит Костя.

— Да? — очень сдержанно, очень тихо, почти испуганно отвечает она.

Он жмется к ее плечу.

— Мама сердится? — спрашивает Жужуна. — Она сердится?.. Да? Ну что же… Я понимаю… Я понимаю…

— Жужуна, что такое ты говоришь!.. Она не сердится. Она ждет нас обоих. Но я бы хотел «усвоить» — понимаешь? — ус-во-ить, что это за чертова командировка, из которой нельзя написать хоть строчку родному сыну? Джунгли, да?.. Отвечай. Не увиливай. Пустыня, да?.. Поручила написать какому-то там Богданову!.. Красиво, да? Нет, не увиливай. Отвечай: красиво?

— Богда-нов, — раздумчиво говорит Жужуна. — А может быть, Костя, этот Богданов… Я отвечаю! Я не увиливаю… Ты разве плохо знаешь Богданова?

— Нет… Довольно прилично… Знаю.

— Он плохой человек?

— Нет!.. Не особенно.

— Так в чем же дело, Константинэ?

 

6. Лакированные туфли

Они шли втроем по улицам Местии: учительница в своих развевающихся одеждах и мягких тапках, рядом — Жужуна, чуть поодаль — Костя. Уж очень узкие мостовые!

Встречные здоровались с учительницей. Она величаво кивала, не улыбаясь. Ее лицо, спокойное, строгое и сосредоточенное, было полно сознанием значимости того, что им предстоит совершить. Ясно: все трое заняты — дело делают учительница и дети.

Что-то случилось в Местии с тех пор, как Костя был здесь в последний раз. Будто та же она, но почему-то сегодня хохочет, звенит, кружится вихрем пестрых платьиц и сарафанов.

А случилось простое: взяли да отворились ворота Сванетии.

На главной площади стоят четыре автобуса. Их пассажиры — школьники-пионеры, такие же, какими были недавно Жужуна и Костя.

Центральная улица. Обувной магазин.

Поглядев на учительницу и Жужуну, Костя толкает дверь. Все трое нерешительно останавливаются у прилавка.

Молчат.

Наконец продавщица, русская девушка с темными косами, сдается. Она говорит:

— Здравствуйте.

Учительница величаво кивает.

— Здравствуйте! — хором отвечают Жужуна и Костя.

И все трое молчат опять.

— Нам бы туфли… — раздумчиво говорит Жужуна.

— Какие?

— Хорошие.

— Ну что ж… Это можно. Мужские? Дамские?

— Для женщины… Ладно. Пусть будут дамские, — соглашается Костя.

Продавщица выбрасывает на прилавок несколько белых коробок. Выбрасывает и говорит Жужуне:

— Очень приличный ассортимент.

И на самом деле, ассортимент приличный: красные сандалии, тупоносые босоножки — вот белые, а вот зеленые и коричневые…

— Нет. Мне нужны нарядные. Лакированные, — хрипло говорит Костя.

— Нарядные стоят тридцать рублей и выше, — отвечает девушка с косами. — Потянешь?

— О цене разговора нет, — переводя дыхание, говорит Костя.

— Ну, а какие ты хочешь примерно? — спрашивает Жужуну девушка-продавщица.

— Он хочет красивые. Это не для меня. Это для братниной мамы. Она москвичка.

— А какой номер у твоей мамы? — растерянно спрашивает продавщица.

— Номер? — Костя задумывается.

— Знаете что? Мы купим. А если что не так — поменяем. Можно?

— Хорошо. Приедешь из Москвы — поменяешь. Подумаешь, три тысячи километров! Только не забудь сохрани чек.

Костя сражен.

Девушке становится жалко его.

— Да как же ты не знаешь, какая у твоей мамы нога?

— То есть как не знаю? Очень знаю: вот такая… — Он расставляет ладони. — Вот примерно такая… Точно. Такая!

— Тридцать шестой, — прикинув что-то, говорит девушка.

Вот они… Лакированные. Блестящие.

— Мне нужен каблук повыше, — авторитетно говорит Костя.

На прилавке появляется еще одна пара туфель — уж куда выше!

— Мне нужен каблук потоньше! — непримиримо говорит Костя.

Жаль, он не видит, как переглядываются Жужуна с учительницей: «Заботливый, мужчина в доме, мать уважает. Из поведения узнаешь человека».

Лакированная туфелька на высоком, тонком каблучке переходит к Жужуне, потом к учительнице. Она трет ее указательным пальцем, пробуя прочность кожи, чуть отставляя туфлю от глаз. Потом наклоняет голову и говорит:

— Покупай. Хорошие туфли.

…Вот они! У него в руках. Он их видел чуть не во сне… И на улицах… Такие же. Прекрасные. Распрекраснейшие. Блестящие. На каблучке. Волшебном. Тоненьком до того, что можно было свернуть себе ногу. И голову… И вот он их поглаживает пальцем… Туфли… Мамины… А чего особенного? Ничего такого. Заработал да и купил.

Их кладут в коробку. Коробку тщательно перевязывают. Ее вручают Косте. Он разжимает потный кулак: две десятки, четыре пятерки. Все!

Они уходят. Но Костя не верит себе. Он оглушен. Лакированные!.. Для мамы.

«Мне Костя прислал. Из Местии… Должно быть, слыхали? Столица Сванетии… Он чудило. Зачем мне такие нарядные туфли?»

«Я купил тебе туфли, мама. Ты такая красивая! А в лакированных будешь как королева».

…У туфель, конечно, бывает номер. Это ясно каждому. И пока девушка-продавщица не раздумала их обменять, Костя дает телеграмму Екатерине Федоровне:

«Телеграфируйте мамину ногу тчк Грузия Сванетия селение Калё тчк Маме ни слова тчк

Костя»

…Открыла посылку. Они лежали в коробке. Каждая была отдельно завернута в желтую гофрированную бумагу. Из такой бумаги делают чайные розы. И еще игрушки на елку. Они проклюнулись из яркой желтизны блестящими носиками…

Развернула… И вот уже они стоят на столе на высоких, тонких каблуках.

Она смотрит на них и говорит Богданову:

— Нет, вы только подумайте… Вот чудило! Когда это я носила туфли на каблуках?.. Как всегда, добродетелен до скуки, до невозможности!.. С первой, получки — туфли для мамы… Дайте-ка папиросу, Юра.

— Нина Сергеевна, — говорит он не то строго, не то умоляюще.

— Юра, отставить. — Но, поглядев на него, она вдруг сдается: — Ну ладно, ладно. — И принимается хохотать, откинув голову, сев на стол, обняв колени руками. — Нет, ну подумать только!.. Лакированные! Вершина прекрасного… Костя — личность дурного тона, так же, как, впрочем, и я. Но мне все же никогда бы не додуматься до лакированных. Зато я додумалась до Лунгстрема! Не так ли? Я вас не понимаю, Юра! Как вы могли это вынести? Черт знает что! Безвкусица. Ну, по совести: я была очень смешная?

— Еще бы! Я чуть не лопнул со смеха, Нина Сергеевна. Уж чего смешнее, когда твой друг умирает. Примерьте-ка лучше туфли.

— Видите ли, я никак не хотела понять, что мне пора закругляться.

Юра жестко покашлял и отошел к балконной двери. Он повернулся спиною к Нине Сергеевне.

Она живо глянула на него тем взглядом, который был для него пронзителен. И он бы оттаял, если бы не стоял к ней спиной.

Она тихо двигалась за его плечами. Ушла за ширму, вернулась. Он услыхал стукоток каблучков по паркету.

— Ну же, Юра… — сказала она.

Он обернулся. На ней были Костины туфли.

— Красиво? — застенчиво спросила Нина Сергеевна.

— Да. Красиво. Очень красиво. Великолепно!

— Ах да… Я знаю, вы любите Костю. И все парадное… Туфли на каблуках, шляпки, ящики для цветов.

— Нина Сергеевна… Будет! Полно… Не верите?.. Но я тоже умею сердиться.

— Сердитесь. А мне-то что?

Замолчали, стоя друг против друга.

— Налейте мне чаю, Юра, — испугавшись чего-то, сказала она.

— Вы так похудели!.. — ответил он. — И руки… Какие тонкие стали! Не руки, а веточки. Кажется, тронь — они сломаются.

И он стал целовать ее руки.

— Юра! Но я же сказала: «Чаю!» — застенчиво глядя из-под бровей, скомандовала она хрипловато и вместе мягко, тем своим голосом, который Костя прозвал «лохматым».

Он хозяйничал молча. Она сидела задумавшись.

…А я почему-то ночами, —

покачивая ногой, запела Нина Сергеевна свою любимую песню, —

О маленьком думаю ослике. Глаза — я твой, и крик — я твой, И готовность на всё, что попросишь…

…Нина Сергеевна работала.

Сидела, обувшись в Костин подарок (чтобы разносить их: жмут, проклятые!). Надев роговые очки, она рассеянно записывала в блокнот мысли для доклада о «Тимирязевке».

Не работалось. Нина Сергеевна будто что-то забыла. Но что? И вдруг она нашла на столе свою же собственную записку: «В два часа включить радио».

Радио? Ах да!.. Она выписала это четыре дня назад. На записке даже стояло число, когда ей следовало включить радио.

И Нина Сергеевна включила его.

Раздалось бормотание. Оно мешало работать, сосредоточиться. Она заткнула пальцами уши. И вдруг объявили:

«Народные песни сванов».

Нина Сергеевна отняла от ушей руки.

Из репродуктора тихо запели два детских голоса. Им аккомпанировали какие-то струнные инструменты. Потом вплелся третий голос — подростка. Такие голоса старые учителя пения зовут концертино.

Репродуктор пел:

…И живут их потомки, И живет слава их. Не умрет ваше имя, Не умрет никогда. Ваше имя, о сваны, Словно снег вечных гор.

И вдруг мелодию подхватили два старых голоса:

Ведь и свиньи родятся, Узнают жизнь и смерть. Но ни славы, ни чести Нет от них на земле.

И концертино весело подтвердил:

Но ни славы, ни чести Нет от них на земле.

Голоса летели, переплетались, спокойные, строгие…

И Нине Сергеевне смутно вспоминалась какая-то другая песня. Кажется, ее исполняла швейцарка Изольда Донгер. Да, да. Тироль… Звук дудки.

Тихий звук дудочки переполнил комнату.

Нина Сергеевна встала и быстро выключила репродуктор.

Она продолжала работать. Или ей только казалось это? Опустила голову. Стриженые волосы растрепались, Упала на стол рука с самопишущей ручкой.

И комнату затопило солнце: ведь окна комнаты выходили на южную сторону. Пошли кружить по комнате золотые волосы королевны Даль. Легли на одну паркетину, на другую, на третью… Нина Сергеевна задумалась.

«Мой толстый… Мой неуемный сын… Ах, этот чертов Том Ге, он дьявольски хитер и непреклонен! — говорила она про себя все то, что шептала ему, когда он был грудным. — Гер-рой! Помчался в Сванетию до того, как открыли дорогу. В Сванетию, куда уютно добирается в автобусе любой школьник. «Хочу, чтоб было трудней». Узнаю дорогой почерк.

Значит, выходит, пока что я твой самый главный человек, сын?

А какая она, Сванетия?..

А как ты думаешь, ведь он все же не любил ее сильней, чем меня? Нет, нет!.. Я была его самой главной, самой сильной любовью.

А ничего не скажешь — красивая песня, Костя. Неужели так хороша Сванетия?»

«Да, мама… И Жужуна тоже… Не сердись. Я полюбил Жужуну».

«А легенды какие, Костя?! А ты видел дэвов? А слышал дудку?»

Нина Сергеевна, задумавшись, подперла, как Костя, кулаком щеку. Она раскачивала ногой в лакированной туфле.

«Так ты говоришь, хорошая девочка эта Жужуна?.. Ну что ж, ну что…

Прекрасная песня, Костя. И ничего не скажешь — прекрасные туфли… Ты этого не поймешь… От сына… Твой первый заработок. Самые красивые на земле туфли…

Вот только тесны, проклятые!

Эх, уж этот мне Костя!.. Ведь он-то знает про чертовы косточки на ногах…»

 

7. Высоко забрался дедушка Гасвиани

— Что случилось? — спросил Костя. — Не иначе пожар или убило кого… А может, кто-нибудь из кровной мести кого-то зарезал…

— У нашего дедушки… У дедушки Гасвиани родился праправнук! — кричала Натэла. — Ты слышал?.. Девчонки! Девчонки!.. Не было праправнука. Нужен праправнук. Родился праправнук.

— Сказать старику!.. Вина. Консервов. Весть. Яблочного варенья. Род Гасвиани. Праправнук. Вина. На пастбище. Род… Скорей!..

Он — на верхнем пастбище. Сидит у входа в пастушью кибитку, подложив под себя вчетверо сложенную бурку. Он курит. И размышляет.

Похоже, нарушилось что-то в памяти дедушки Гасвиани: иначе к чему бы старому человеку вспоминать детство, дальнее и вместе близкое, как хребты этих гор?

Недавно ему минуло сто восемь лет. Быстро пролетели они и медленно, эти сто восемь лет. Быстро, как день — эдакий день пастуха, в котором словно и не было вовсе событий, кроме восхода солнца, его зенита, заката и тихой ночи.

…Мачуб. Пылает очаг. Над очагом котел. В нем варится мясо.

Вокруг очага, поджав ноги, сидят его близкие: мать — она ему видится молодой, красивой; бабушка — ситцевая косынка, ею повязана бабкина голова… Из-под косынки спустилась на лоб седая прядь. Мужчины курят. Все — и дядья, и отец, и дедушка… Мачуб переполнен дымом. Не дымом трубок — дымом востра. Дым разъедает веки. У стариков глаза воспаленные. Дым до того густой, что, если б не пламя, не было бы видно знакомых лиц. Люди освещены огнем, а скот, который стоит в глубине мачуба, у самых стен, он не виден вовсе. Но сквозь тихое потрескивание поленьев слышится хрупанье. По ночам, когда погасает очаг, коровы и козы согревают дом человека своим дыханием.

Мачуб старый. Даже он, дедушка Гасвиани-мальчик, знает, что мачуб старый. Тут жил его прадед и прадед прадеда. Блестит резное дерево перегородок, за которыми коровы и овцы. Блестит от копоти. Она вековечна. Дерево словно сделалось черным, и уж не вспомнить, когда оно было обыкновенным деревом, никому не вспомнить ни деду, ни прадеду, ни отцу.

Темно в мачубе. Свет дня, врываясь сверху из щели, упирается в пол плотным серым столбом. И ничего он не освещает, свет дня, кроме кусочка твердого земляного пола.

Все молчат. Все ждут, пока сварится мясо. Дядя Амирей вернулся вчера из Зугдиди, принес крупу и соль. Мало крупы, мало соли. Женщины говорят, что не хватит даже до первых дней лета.

Рядом с ним, на полу в мачубе, сестренка Анна, братишка Карло. Глядят в огонь. И тут же собака обгладывает кость.

Хорошо в мачубе. На дворе снег. Он покрыл дороги, он еще не примят ногами человека, высокий снег. На улице холодные ветры. Ветер в ущельях и на вершинах гор. Зимнее время — время ветров. А зима долгая — длинней человеческой жизни. Большая, как жизнь огромного дуба.

Придет весна, снег растает. Будут ручьи. Медленно, радостно встанет большое солнце. Проснется Даль.

Много у Дали горных баранов. А у Сванетии немного земли. Очень много камней. Много гор.

Там, за хребтами гор, — широкие страны, а эта — одна на свете со своей долгой-долгой зимой. Страна из стран. Только узкая, малая. Не хватает земли. Нет соли… Соль и одежда внизу. А Сванетия узкая и высокая. От широких стран ее отделяют горы.

Но разве есть на земле охотники такие, как сваны?

Нету. Нет на свете таких охотников. Сван — меткий стрелок. Сван бесстрашней дэва…

Только вот что надо охотнику — почитать богов.

…Звон, звон, звон… Это гудит большой колокол в монастыре Эвлиты и Квирика. Звон могучий. Его подхватывает горное эхо и относит высоко, может, к самым вершинам Ужбы. Надо чтить богов. Тогда будет удача охотнику.

Вот идет наверх в гору племенной бык. На его рогах две зажженные свечи. Громко бьет колокол в храме христианском. Всех на свете богов уважают сваны, христианских тоже. И как не уважить богов? Не уважишь — не будет мяса, не будет хлеба, дэвы могут столкнуть в ущелье кормильца-охотника.

У храма святой Эвлиты — костры. Там варится мясо. Все селение принесло богам кто овцу, кто быка, а кто победней — так курицу.

Жизнь бесконечна и коротка. Жизнь — это Ужба, Тэтнульд и Шхара. Куда ни глянешь — повсюду вершины высоких гор. На земле и на небе. Горы соединяют небо с землей. Небо больше земли. А неужто есть на земле люди, которые не знают гор? Так и живут на земле, гладкой, плоской?..

В горах — ручьи, водопады, трава и золото. В воде — золотые песчинки. Об этом еще говорили прадеды прадедов. А нынче сказали вот что: в Сванетии мало золота. Нет золота — вот как сказали нынче. Как же так: нету золота? Как же так? Ай-яй-яй!..

Но ведь это сказал сам Борис.

В горах — раздумья. А золота нету. Нет. Стало быть, нету золота. Зато если захочет охотник, он может шагнуть на стык неба с землей. Потому что стык этот рядом с горами — рукой подать.

А кто знает о величии тишины? А с кем разговаривает луна? С пастухом.

Неужто люди так и живут без снега, без блеска льдов? А глаза зачем? Разве есть такие глаза, которые не ослепнут без ледяных радуг?

Дедушка Гасвиани сидит у пастушьей кибитки. Он смотрит вперед.

Сидит меж высоких трав неподвижный, и курит трубку, и тихо моргает красными веками.

Дедушка Гасвиани молод.

Он любит.

«Ты подстрелил голубку», — говорит ему женщина.

«Нет, — отвечает он. — Я подстрелил тура».

«Неужто не видишь, что подстрелил голубку?» — так говорит женщина.

И он счастлив. И от этой женщины у него потомство. Солнце встает, а он любит женщину. Ночью встает луна, а он любит женщину… Выходит, она права: он, Давид Гасвиани, подстрелил прекраснейшую голубку.

Он молод. Он счастлив. Опустил руку в мешок с мукой и нарисовал на стенах мачуба луну, и звезды, и солнце, и женщину. И тура нарисовал. Принес с охоты большого тура и положил к ногам женщины рога его.

Он один среди гор. Он силен. Правда, тогда светили только обыкновенные и солнечные костры, а теперь научился светить Ингур. Воды тоже, оказывается, могут светить, когда человек ученый. Дети стали ученые. А все же бедна Сванетия. Не так бедна, как прежде, а все же бедна, бедна…

«Есть у нее свое бедное золото. Ключи боржоми. И другое золото — мрамор. И третье золото — кварц. И четвертое — горы, — так думает дедушка Гасвиани. — Неба много в моем краю, и гор очень много в моем краю, а земли маловато. Да».

Он сидит и курит. Хочется спать. Как так — посредине белого дня? Как так?

Саванэ — убежище. Слово такое по-русски — убежище. А по-сванскому — Саванэ…

Когда-то давно-давно его народ, гонимый врагами, или болезнью, или несчастьем, нашел прибежище среди гор. В ледяном кольце…

И выжил. И устоял.

Бесконечна жизнь… Как небо. Как горы.

Он жил немало. Он много видел. Он много раз спускался вниз по кручам гор тогда еще, когда люди и не слыхивали о проезжих дорогах.

Много раз спускался он в широкие страны. Много раз видел солнце. Луну. И звезды.

Устал… Сейчас он докурит трубку. Хорошо это — докурить трубку…

И вот трубка выпала из ослабевшей руки, заклубился сизый дымок, как облако…

Дремлют козы и овцы. Задумчиво перетирают жвачку бараны, ступая мягко по мягкой траве. Хоть и бараны, а живут они все же под самым небом. У подножия Тэтнульда — прекраснейшей из всех земных гор.

Она выше Монблана (есть на земле такая гора в узкой стране, которую звать Швейцария). Ужба больше Монблана и выше Монблана.

Кто сказал, что мала Сванетия? Если бы распрямить утюгом горы, она стала бы великой — Сванетия…

Тихо бежит дымок из трубки дедушки Гасвиани. Поднялся ветер. Трубка погасла. То ли ветер задул огонь, то ли истлел табак…

…Дети шли гуськом по тропе — Натэла, Жужуна и Костя.

— Ну, а кто сообщит весть? — останавливаясь спрашивает Жужуна.

Конечно, Натэла. Ведь она же ему правнучка, — говорит Костя.

— Нет, — говорит Натэла. — Такую великую весть обязан сообщить мужчина.

— Хорошо, — отвечает Костя. — Но вот что… Надо бы сперва его подготовить. Вот как… Примерно так: придем, поздороваемся… Натэла выйдет вперед — вот так… А мы с Жужуной — вот так… И я: «Только вы не волнуйтесь, пожалуйста. Ничего особенного. Дедушка, у вас праправнук!»

…Ну и высоко забрался дед Гасвиани!

Внизу, под ногами детей, плывет узкое зыбкое облако… Розовое. Это его освещает солнце.

А вот орел. Пролетел внизу, разбросав крылья.

Метнулась на нижней горе, под ветром, крона цветущей яблони.

Небо под их ногами. И наверху небо.

Горы как будто прошили небо и землю неровной каменной ниткой — верхнее небо и нижнее небо. Землю и небо.

— Это добро для себя — приносить другому хорошую весть, — говорит Натэла.

— Еще бы нет! — соглашается Костя.

— Вестнику счастья — счастье, — мечтательно говорит Жужуна. — Вылечить человека — счастье. Ответить кому-нибудь на любовь — счастье. Похвалить человека — счастье.

Счастье?.. Добрая весть?.. А он, Костя, был ли он хоть когда-нибудь добрым вестником?

Конечно! Один раз он сообщил Екатерине Федоровне, что в гастрономе напротив дают сгущенное молоко. Она сильно обрадовалась. И побежала так, что пятки засверкали. Но все-таки это безусловно не то…

В другой раз он сообщил Юлику (Юлик болел), что математичка вывела ему за четверть пятерку. Юлику было более или менее наплевать, но его мама от радости прямо с ума сошла… И все-таки это опять не то. Нынче он впервые несет настоящую весть. Солидную. Можно даже сказать — великую.

«Дедушка, — репетирует про себя Костя, — не волнуйтесь. У вас, между прочим… А вы все-таки не волнуйтесь, пожалуйста. Ничего такого… У вас праправнук!.. Ой, прямо язык сломаешь!.. Нет. Не праправнучка. Праправнук… Но все-таки, пожалуйста, не волнуйтесь. Ведь это же все равно — мальчишка или девчонка. Ничего особенного… В общем, праправнук». Речи он произносить не будет. Пусть произносят девчонки.

…Высоко забрался дедушка Гасвиани!

Вот его пастбище. У обрыва — овечка. Рядом — козел. Задумчиво трясет бороденкой. Ветер подхватывает его бороду… А трава повытоптана. Это кони. Вот они, на краю луга.

Дедушка Гасвиани лежит в траве. Он спит. Рядом — Тэтнульд. Тэтнульд воет. Тихо, надрывно. Может, скучно ему?

Жужуна бежит вперед, и Натэла бежит вперед. Захлебываясь, хохоча, они говорят:

— А мы принесли — догадайтесь что? Вина и маслины… Мы принесли варенье… И весть.

Но дедушка крепко спит.

Тихо-тихо на пастбище. Воет ветер, воет Тэтнульд…

И вдруг — крик…

Что это?.. Нет, не Натэла, нет… Не может Натэла кричать так страшно! Это не голос Натэлы, не ее руки, не ее плач…

Став на колени рядом с дедушкой Гасвиани, она царапала ногтями лицо, рвала на себе волосы, раскачивалась, причитала, как плакальщица. Косте не разобрать слов. Но он слышит протяжную жалобу, захлебывающееся бормотание.

— Не смей! — тихим шепотом говорит Жужуна.

Побелев, сдвинув брови, со злым и решительным выражением она перехватывает руки Натэлы. Смочив в воде носовой платок, обтирает исцарапанные щеки подруги…

— Костя… Подай воды… Пей, Натэла. Нет, будешь! Ты будешь пить!

Смочила водой затылок Натэлы, ее волосы, лоб… Натэла рвется из рук Жужуны; водяные струйки стекают по ее шее и подбородку.

А дедушка Гасвиани лежит в траве такой безмолвный и величавый. Над ним несутся причитания Натэлы и вой Тэтнульда.

Замолчали. Жужуна крепко прижала Натэлу к себе. Стало тихо. И сделалось слышно, что в горах гудит ветер.

Бывает смерть человека естественная, как смерть опавшего листа. Дедушка Гасвиани спал. Рядом в траве валялась его погасшая трубка. Маленькие верные козы, как символ печали, стоя на самом краю обрыва, глядели в небо задумчиво и удивленно.

А трава рассказывала о том, что часть отары ушла куда-то наверх, став вольной без присмотра человека, вспомнив прошлое, одичав…

…Когда кричали про внука, — этого Костя не понимал… Но что такое труд, он знал хорошо. Сын своего отца, мальчик был воспитан в высоких понятиях о труде, без лишних разговоров на этот счет… (Разве в их доме, доме Шалаевых, такое могло быть принято?)

Мысль о смерти и о верности памяти была для Кости, в первую очередь, мыслью о труде человека.

— Девочки!.. А как же с отарой?.. Жужуна!.. Натэла!.. Наверх!..

И Натэла, плача, пошла за ними наверх по тропинке…

…Маленькое плато, поросшее высокой травой.

До чего здесь тихо!.. Тупо перетирают жвачку бараны. Из высокой, очень зеленой травы выглядывают узкие грустные головы коней — низкорослых, гривастых… А вдруг у них тоже свои заботы, свои печали?..

Какие?..

Вот оно, твое стадо, дедушка Гасвиани! Все тут. Мы его привели.

Натэла садится в траву; огонь костра освещает ее исцарапанное лицо.

Костя идет с Жужуной в селение Калё. Это ему придется сказать селению Калё…

Вестник смерти — печальный вестник.

 

8. Моя сестра

Бригадирша Лидия прождала школьников весь день. Они обещали прийти из Местии в селение Калё, чтобы помочь бригаде сажать картошку. Надо поторопиться — лето на пороге. В этом году оно запоздало. Но какое до этого дело картошке, знаменитой сванской картошке, «сванетскому яблочку»…

…Ах, песенка-бродяжка — Единственный багаж! Ее не потеряешь, Не купишь, не продашь…

Песня местийских школьников, шагавших по тропам в селение Калё, рассказывала меж строк об их будущих штурмах на каменистых нивах «сванского яблочка».

Скажу вам без обману, Я песнями набит: Ударишь по карману — Там песенка звенит!

А припев был полон воинственной жертвенности, задорной веселости.

Нередко так бывало — Траля, ля-ля, ля-ля!.. Что вместо одеяла… Траля, ля-ля, ля-ля…

Детские голоса звучали серьезно. И бодро…

Порою вместо хлеба… Траля, ля-ля, ля-ля, А небо — всюду небо, Земля — везде земля, —

сообщали они, ликуя.

Показалась первая пара.

…Ах, песенка-бродяжка — Единственный багаж!..

Вторая… Третья…

…Ее не потеряешь, Не купишь, не продашь…

Во главе колонны — высокая, плоскогрудая девушка. В брюках. С прямыми волосами до плеч, с неулыбчивым, строгим лицом. До того моложавая, что Косте подумалось: «Это вожатая».

— Элинор Бакрадзе. Наша учительница русского языка, — сказала Жужуна. — А еще она руководит хоровым кружком. Окончила консерваторию. В Тбилиси.

Элинор Бакрадзе!.. Та самая учительница, что написала ему письмо под диктовку покойного дедушки Гасвиани… Она?

Так вот какая она… До чего молодая! И какое серьезное, чуть скуластое лицо. Без кровинки. А брови какие прямые и строгие, как у мальчика…

В имени «Элинор», особенно когда оно прилетело к нему издалека, было что-то мягкое, женское. А она строга и сурова, как молодой воин.

Сделав дело — допев, ребята кинулись здороваться с дедушками, дядьями, бабушками. Послышались говорок, смех. Только молодая учительница рассеянно и молча оглядывалась вокруг. Откинула назад прямые темные волосы… И, грозная, похожая чем-то на фехтовальщика из «Трех мушкетеров», подошла своей легкой мужской походкой к Жужуне и Косте.

— Здравствуй, Костя, — сказала она. — Я тебе принесла подарок. — Увидев удивленное выражение его глаз, слегка улыбнулась. — Ясное дело, ты Костя Шалаев. Ведь других детей я знаю в лицо.

— Да, да, конечно, — рассеянно сказал Костя.

— Так чему же ты так удивляешься?

— Я все хочу представить себе, что вы — та самая Элинор Бакрадзе, учительница словесности, — доверчиво и задумчиво сказал Костя. — Понимаете, ведь тогда я думал о вас, старался представить, какая вы… И решил, что старая… Может, потому, что вы подписались «учительница словесности», а не «учительница русского языка».

Она слушала Костины путаные объяснения, не помогая ему и не сводя с него серьезного прямого взгляда серо-стальных правдивых глаз.

И вдруг опустила руку в карман рабочего комбинезона.

— Вот… Жужунино сочинение. Оно называется «Мой брат». Тема была вольная, но она выбрала эту: «Мой брат».

— Ой, не отдавайте, не отдавайте ему!.. — как маленькая, заорала Жужуна. — Когда ж это я писала?.. Я и забыла… Не отдавайте, пожалуйста, Элинор Амирановна!

— Ты написала это в четвертом классе, — ответила Элинор.

— Даты что? Это мое теперь. Это мне теперь подарили. Ясно?

Только один-единственный раз за те несколько дней, что Костя прожил в селении Калё, было так много народу на улице — на похоронах у дедушки Гасвиани.

Но сегодня — совсем другое… Ребята сидят в траве, старики — на лавках…

Темнеют башни, похожие на каменные стрелы, натянутые на огромную тетиву.

Шумно в селении Калё. Но совсем не так, как во время похорон дедушки. На похоронах причитали женщины, выли плакальщицы, всхлипывали ребята… А сегодня, прорываясь сквозь говор и смех людей, слышится тихий голос реки. Костя различает его, он научился опознавать этот голос — голос Ингура.

…А скоро уже не услышит Ингура. «Выправлен» документ на купчую Жужуниного дома. Он и Жужуна едут в Москву.

…Те одиннадцать дней, что Костя пробыл в селении Калё, он не смел как следует любопытствовать, радоваться, словно отнимал тем самым что-то у мамы. Это была тоска без отчетливых угрызений совести. Тоска-тревога, чем-то похожая на обрывок знакомой и грустной музыки, которую слышишь с верхнего этажа, когда засыпаешь.

…Прорываясь сквозь говор и смех людей, шумит Ингур.

И вдруг, откуда ни возьмись, — факелы! И разом все вокруг приходит в движение.

Костя еще никогда не видел такого…

Юноши и девушки встают в кружок. Над этим кружком вырастает другой кружок — это ребята вскочили на плечи нижнего хоровода, вскочили и взялись за руки.

Но и это еще не все!.. Взлет, прыжок, еще прыжок — хоровод вырос, он сделался трехэтажным… И все это пляшет, поет, кружится. Даже в цирке Костя не видел таких замечательных акробатов… Нет!.. Не видел.

Он стоит оглушенный, не смея вздохнуть, и смотрит на этот вихрь, на это кружение. Эх, если б это увидел Юлик! А мама?.. Нет!.. Никто не поверит. Нет!

Какой переход от плача, от причитаний, от печальных больших хлебов, которые все приносили с собой на поминки дедушки Гасвиани, к веселью…

Он был старый. Он прожил долгую жизнь. Все любили его. Но вот эта жизнь опала — естественно, как листок клена. Все просто: старость, младенчество, жизнь, горе, веселье.

И, будто желая забыть об утрате, сегодня все кружится, пляшет, поет: люди, деревья, башни, дома. Ингур и тот кружится! Костя не разбирает слов, да и не надо: и так понятно. Понятно, что звезды — яркие, башни — высокие, Ингур — могучий, облака — летучие!

И припев:

— А-ри-ра!

— Ва-э!

— Ай-ри-ра! — громче всех кричит Натэла, одетая в строгое черное платье и черную шаль.

И, разбежавшись, взлетает вверх, и становится на чьи-то плечи, и выплясывает, будто стоит на твердой земле. Ей что-то кричат, ее окликают: «Натэла!» — но она свое: разметались руки и волосы, подобранные черной, траурной лентой.

— Ва-э! А-ри-ра!.. Ва-ра-да! О-са!..

И, вдруг сорвавшись, Натэла падает вниз.

Разом становится очень тихо. Она лежит на земле, заслоняет лицо и стонет.

Кто-то расталкивает толпу…

Жужуна.

Только что орала: «Не отдавайте!» — смеялась, прыгала. И вдруг вот она — взрослая, сосредоточенная. Стиснула губы. Над глазами сошлись густые черные брови… Папины.

Расступились. Дают ей дорогу.

Быстро, летящими пальцами она ощупывает Натэлу, поворачивает ей голову, сгибает руку… Одну ногу, другую… Вертит ее. Кладет на левый бок, на правый, словно Натэла не девочка, а кукла.

— Нет, нет!.. Ничего не сломано, — говорит Жужуна. — Это вывих.

Ласково и осторожно она кладет обе руки на колено подруги…

Крик Натэлы. И торжествующий голос Жужуны:

— Вправила. Порядок! Я молодец!

На столе горит лампа. Костя лежит на кровати, подложив под голову руки. Он думает: «Ну и денек сегодня!» Никто не показал ему ни единой достопримечательности. Они долго сидели с Жужуной на крыльце дома, болтали, смеялись. Ели сушеный дичок. Потом прибежал Тэтнульд, облизал Жужуну и Костю…

Каким бесконечным и вместе счастливым был этот обыкновенный день!

И все дни в Сванетии, уйдя, отступив, вдруг сделаются для него — он знает — той знакомой дальней и грустной музыкой. Музыкой с верхнего этажа.

Сванетия!..

Разве это бывает, чтобы девочку мама называла «он», а девочка ходила с ружьем на плече? И чтобы в обыкновенной чайной висели такие замечательные картины?

А горы — это вовсе не часть земли. Нет!.. Это как будто ты выбежал на мороз и дохнул, и твое белое дыхание полетело и стало…

Чем?

А горой. Вот чем.

Горы похожи на голос человека — пронзительный, взлетевший голос…

Как объяснишь, что такое горы?.. Горы и горы… А человек — часть гор.

А где живут люди дольше ста лет? В горах. А где, встречая чужого на улице, говорят ему: «Здравствуй, брат» или «Здравствуй, сестра»?

В Сванетии.

А еще Ингур… Ингур, который колотит лесины, сжирает сванские речки, речушки…

Все на свете надо Ингуру!..

Костя давно догадался, почему у суровых рек названия мужские: Ингур, Енисей, Иртыш… А у рек поспокойней — женские: Лена, Ока…

Ингур — «досточтимый брат», — вот кто такой Ингур.

Костя еще в селении Калё, а ему уже слышится, как на уроке в школе его баламутит дурацкая одинокая тоска по Ингуру…

Одинокая?.. А Жужуна?..

Как будто у кого-нибудь из московских мальчиков есть такая сестра?..

«Мама и меня учила лечить… «Доктор — это тот человек, Жужуна, который лечит людей. Лечить — единственное дело врача. Научные работы?.. Ну что ж, ну что ж… Хорошо, конечно… И все-таки доктор — тот, кто умеет лечить…»

Удивительным человеком была, должно быть, мама Жужуны. А Элинор… Элинор Бакрадзе?.. Фехтовальщик из «Трех мушкетеров»…

Э-эй!.. А где же ее листок? Ведь Элинор подарила ему Жужунино сочинение? Вот! Вот оно, в кармане. «Аса-а! Варада! Ва-э!» А ну-ка, что она там написала?

«Мой брат живет в Москве, — читает Костя. — Москва — большой город. Мой брат — замечательный человек. Он учится лучше всех в школе и лучше всех ездит верхом. Если кто-нибудь обижает слабого, он всегда заступается. Несправедливые его боятся. Он все умеет. Умеет сделать радиоприемник и птиц стреляет влет.

Мой брат меня любит. Если я его позову, он сейчас же приедет в Сванетию.

В Москве бывает долгое лето, а зима не такая долгая, как у нас.

Мой брат не катается с гор, как наши ребята, а долго гуляет один по городу. Он выходит из дому, когда совсем еще рано. Идет по белой дороге и к вечеру доходит до самого леса. А потом возвращается домой. У него жизнь как в книжке про путешествия. Но никто про это не знает.

Кто там, кто там На белом коне? Русский брат Шалаев Константинэ.

Вот и все про моего брата».

…Костя лежит в кровати, подложив руки под голову.

«И это она — обо мне?! Сочинение? Такое чудное… А стихи-то, стихи! И это в четвертом классе? Красота, ничего не скажешь. И до чего грамотно-о!.. Для четвертого класса, конечно…»

Она думала про него. Ждала его…

А он?..

Жужуна любила его и тогда, когда он, может быть, еще не ходил в школу. А может, еще и тогда, когда он… А может, еще тогда, когда…

Ее любовь к нему была уважением доверия. Любовь не завоеванная, а подаренная. За что?

Кто знает?..

«Мудрая», — сказала ему Жужуна о матери. Да. Конечно…

Мать, по свойственной матерям прозорливости, догадалась, что ее девочка может остаться одна, и внушила ей любовь к далекому брату…

 

9. Полет

Большое поле аэродрома казалось пустынным. По полю ходили тонконогие щетинистые свиньи с веселыми поросятами. Заслышав смех или голос человека, они недовольно приподнимали рыльца и шли прочь по скошенной траве. Но недалеко уходили. Останавливались и ждали, пока им перестанут мешать люди.

Летчик-сван, Ачмиани Гогиа, сидел у окна в конторе аэродрома. От нечего делать он играл в шахматы. Диспетчер уже выиграл у него две партии. Было похоже, что сейчас он опять уложит его на обе лопатки. Тем пахло.

— Ходи же!.. Ну!.. — понукал партнера страстный игрок-диспетчер.

Легкие победы не радовали его. Ему хотелось, чтобы Гогиа приговаривал: «Черт дэри!» Или: «Я, понымаешь, нэ в форме, Ванья…»

Но Гогиа был сван. Три дня назад его перебросили на старую трассу. Интересно встретить знакомых, поговорить…

Летчик смотрит в окно.

Полыхая одеждами, спокойно и величаво прошла учительница — внучка покойного Гасвиани Давида. Рядом с ней, в черном платье, черных сандалиях, с черной ленточкой в волосах, ее девчонка — Натэла.

Прикатил на огромном велосипеде почтальон дядя Бичико. Сел в траву. Набил трубку… А куда особенно торопиться?.. Некуда. Он улыбается беззубой улыбкой; трубочка освещает его маленькое лицо, похожее на орешек.

…Подошла к конторе аэродрома Марион Гордавадзе — мать Гордавадзе Георга — народного художника Верхней Сванетии. В белом переднике, в крахмальной наколке… Ясное дело: как стояла, так и выбежала из чайной. Поздоровалась с дядей Бичико, с учительницей, с Натэлой:

— Здравствуй, братец. Здравствуйте, сестры.

Да кого ж это провожают?

Вот… Вот они!

Дети шли рядом. Жужуна в траурном платье и неизменной черной косынке. Из-под косынки, которая прикрывала брови, глядели заплаканные глаза… Она была выше Кости на полголовы. Сутулая, очень бледная, тоненькая.

Он, сердитый и грозный, держал в руке ее чемодан, деревянный, большущий, — такой, с каким приезжают в Москву из деревень.

— Костья! — смутно припомнив что-то, вдруг оживился летчик. — Помнишь, ты мэня оскорбил? Ты сказал: «Трэпаться…» Я тут. А где сэстренка? Ага! Красавица.

На слове «красавица» Жужуна опять заплакала. Она плакала беззвучно, заслоняя лицо руками…

— Скажите ей, — обращаясь к людям, умолял Костя, — я вас очень-очень прошу, объясните ей… Ведь мы не можем остаться из-за Тэтнульда! Она ж сама виновата. Нарушила собаке условный рефлекс. По Павлову… То: «Иди сюда!», то: «Иди туда!». Мы и так проискали его всю ночь. Во всех сараях. Я даже на башню лазил. А может, он вовсе не хочет ехать? Даже наверно. Она с ним этот вопрос не согласовала…

— Подожди, — сказала учительница. — Я сэгодня утром его видала. Его кормила Натэла. Он был у меня. В хлэву.

— Ладно. Я мигом… — заторопился Костя.

Из деревянной будочки вышел начальник аэродрома.

— Граждане пассажиры! Попрошу произвести регистрацию билетов.

— Сейчас!.. То есть как это?! Подождите, пожалуйста… Понимаете, у нас пропала ее собака.

— Что-о-о? У тебя — собака. А у меня — график.

— Одну минуту… — умолял Костя. — Вы же видите, что сестра ревет…

— Пожалейте детей! — заступилась за Жужуну и Костю толпа провожающих.

— Пилот — к самолету! — строго сказал начальник.

— Но, кроме дэток, как будто нэту ни одного пассажира? — приподняв брови, спросил его дядя Бичико.

Послышались звуки маршевой песни.

Ребята шли парами. В руках у них были национальные инструменты, точь-в-точь такие, какие Костя видел в музее: чанур — дедушка виолончели; труба — санквир; чанг — инструмент, похожий на лиру… Местийская средняя школа провожала свою лучшую ученицу.

Приблизившись к полю аэродрома, ребята выстроились полукругом.

Перед ними, размахивая руками, остановился их дирижер — руководительница кружка…

— Да вы успокойтесь, — уговаривала Жужуну и Костю Марион Гордавадзе. — Мы вам его дошлем… Не оставаться же ради собаки…

И вдруг вдалеке мелькнуло знакомое платье — черное. Оно неслось с быстротой древних стрел охотников-сванов. Рядом с черным платьем летел Тэтнульд.

Пока вокруг пререкались, никто не заметил, как исчезла Натэла. А Натэла тем временем сбегала за Тэтнульдом…

Начальник аэродрома набрал побольше воздуху в легкие и сказал так строго, что разбежались в разные стороны длиннорылые щетинистые свиньи с веселыми поросятами.

— Пассажир Шалаев, не забудь билет для собаки.

Костя с достоинством зашел в деревянное зданьице и купил Тэтнульду билет.

В безмолвной толпе произошло движение. Жужуну и Костю обнимали и целовали. Кто-то заплакал.

Пассажиры шли к самолету. Впереди — летчик. За ним — Тэтнульд. Зашумел мотор.

Повернувшись спиной к самолету, руководительница кружка Элинор Бакрадзе взмахнула руками… Грянула музыка.

Нежно и странно пели сванские инструменты… Что же, что это такое?..

Да, конечно… Инструменты оркестра были национальные. Но, выражая уважение к русскому мальчику-гостю, музыка, которую исполнял оркестр, была русской. Чанур, и чанг, и санквир играли увертюру к опере «Руслан и Людмила».

Жужуна и Костя поднялись по крутым ступенькам.

Самолет оторвался и полетел. Взвился вверх. Выгреб крылом и отбросил назад синеву неба. Отбросил ее и пошел ввысь.

А-ах, Людмила, ты… Турум пам-пам…

Под самолетом осталось скошенное поле.

Брат и сестра сидели, прижавшись друг к другу, положив на колени прямые ладони, традиционно, как это бывает на старых снимках, снятых деревенским фотографом. У их ног лежал чемодан. Рядом с ним, охраняя добро хозяев, — собака.

Ввысь. Вверх. И еще раз ввысь.

Камень, вода и небо.

Небо. Солнце. И камень.

…Лечмурский хребет. Рионская низменность…

«Подожди, подожди… Ведь ты еще ничего не знаешь: они широкие, наши московские улицы… Ну, как бы тебе сказать?.. Как Ингур.

И ты не думай: в Москве тоже есть горы. Есть. Воробьевы горы.

И есть река. Зовется Москва-река…

И ветры есть. Они живут в метро. Не сванские ветры, конечно, а маленькие, подогретые.

Но, понимаешь, вечером, если выйдешь на балкон, Москва звенит: у нас под балконом улица.

Ну, там разные автомобили, или кто-нибудь разговаривает или засмеется.

А за этим шумом — другой, в другом переулке. И дальше… Шумки, шумки…

А еще огни.

Ну, например, огонь на тридцатом каком-нибудь этаже, и внизу, под нашим балконом, и там, где кино, — огни разноцветные, и там, где продают пирожки с мясом и разные там шоколадные мороженые…

Ты знаешь, Жужуна, я очень люблю… то есть папа любил московские переулки. Мы всегда ходили втроем. И можем опять: я, ты, мама.

У нас есть очень большие дома, а есть маленькие, старинные. Глянешь в окно — потолок лепной. А у входа — лев. Каменный. Не веришь?

Наш папа — он все любил.

Жужуна, а у нас под кроватью мамины болотные сапоги и брезентовая куртка. Как у ваших охотников. Она молодец — мама.

А Юрий Аркадьевич — ну, тот самый Богданов, — он здорово свистит. Как зяблик, как перепел. Может даже как иволга. Да ты что? Посмотри на меня, Жужуна!

Москва. Там мой дом. И твой дом! И родина нашего папы…»

Лечмурский хребет. Рионская низменность. Впереди — широкое поле аэродрома.

Первая посадка в городе Кутаиси.