В самом конце октября французский самолет привез военную миссию, и мы, отъезжающие, выхлопотали разрешение отправиться во Францию на этом самолете. До 3 ноября, на которое был назначен отъезд, оставалось еще несколько дней. Деньги у нас с женой были, и мы решили напоследок отдохнуть и развлечься, но горьки были эти последние дни… Днем мы осматривали город, по вечерам посещали рестораны, а последний вечер провели у бабушки с теткой.

Вылетать нужно было очень рано утром, и поэтому мы решили оставить дочку ночевать у бабушки. После ужина мы распрощались с родными и пошли побродить по городу. Мы ходили как-то машинально, почти все время молчали, а если говорили, то только о прошлом, стараясь не думать о разлуке, которая приближалась с каждой минутой. К утру мы вернулись домой (для меня это уже не было домом). Жена приготовила чай. Она изо всех сил крепилась и не плакала, но я чувствовал, каково у нее было на душе.

Что станется с ней, когда я уеду? Кто ее защитит? Что будет с ребенком, если Аллу арестуют, как это случилось со всеми возвращенцами? Голова шла кругом, я цеплялся только за одну мысль: будучи во Франции, найти способ вытянуть Аллу и дочку оттуда, где так трудно и страшно живется человеку.

В шесть часов утра пришла машина с отъезжающими. Провожали нас только двое: Алла и жена господина Б.

Я попросил шофера уступить мне место за рулем. Мне хотелось еще раз самому провести автомобиль по московским улицам. Шофер охотно уступил мне место. Алла тоже уселась в кабине между шофером и мной, и так как было тесно, то она была прижата ко мне. В первый раз за все время она дала мне понять, как страдала от нашей разлуки. Она взяла меня под руку и жала мою руку почти до боли.

Мы ехали минут двадцать. Наш самолет находился на военном аэродроме у Ленинградского шоссе.

У ворот аэродрома к нам подошел часовой, мы объяснились и он открыл ворота. На территории аэродрома уже стояла машина из посольства, привезшая команду самолета. В этой же машине приехал и консул.

Советский пограничный офицер (здесь был «Пограничный пункт Москва-Аэропорт») пригласил нас войти в здание, захватив с собой вещи. Консул тихо спросил нас, имеем ли мы какие-нибудь письма или фотографии из Советского Союза. Он объяснил нам, что постарается освободить нас от досмотра, и возможного личного обыска.

У одного из французов в кармане лежали два письма, которые он по чьей-то просьбе должен был опустить в почтовый ящик во Франции. Он шепнул мне, что если попробуют обыскать его карманы, то он не дастся, потому что он — свободный человек и не позволит приравнивать его к заключенным.

В комнате, куда мы вошли, находилось еще двое пограничников. Нас попросили распаковать вещи для проверки. При мне было коробок тридцать папирос и две коробки печенья — все это я хотел привезти матери в качестве гостинца с родины.

Пограничник усмехнулся:

— Что это, вы хотите всю Францию снабдить нашим куревом?

— Нет, я только хочу показать там русские папиросы.

Пограничник жестом показал, что я могу спрятать свое добро. К французу, у которого были письма, придрались, но не по поводу писем. Он вез новую пару ботинок, вот ее-то и вознамерились-было отобрать. Потребовалось вмешательство консула, чтобы уверить пограничников, что ботинки не предназначены к продаже. Ботинки оставили, но зато потребовали, чтобы мы вывернули все свои карманы и передали наши бумажники для проверки. Мы все единодушно отказались это сделать. В ответ прозвучала угроза не пустить нас в самолет. Еще раз вмешался консул, потребовавший, чтобы пограничники справились по телефону в министерстве, имеют ли они право настаивать на обыске. Старший из них сказал, что он сходит позвонить, и действительно ушел. Телефонировал он или нет — неизвестно; во всяком случае, вернувшись, он сказал, что мы можем идти к самолету. Наши паспорта он пока оставил при себе.

На дворе стоял сильный туман, не видно было даже самолета, стоявшего неподалеку. Между прочим, экипаж самолета тоже должен был представить свои вещи к досмотру, но с летчиками пограничники обошлись гораздо мягче, чем с нами.

Как сообщил нам командир самолета, мы должны были вылететь в восемь часов, но советские летные власти настаивали, чтобы отлет состоялся только после того, как изменится погода. Это могло продлиться еще часа два.

Алла жалась ко мне. Было холодно, ее знобило — больше от волнения, чем от холода. Я отгонял мысли о дочке, которая спала в бабушкиной комнате, не подозревая, что ее отец улетает, может быть, навсегда, и что она его больше никогда не увидит. Но ребенку гораздо легче забыть меня, чем мне — его…

Возле самолета стоял военный, охранявший машину. Без разрешения пограничной стражи мы не могли войти туда. Постояв немного возле самолета, мы попросили разрешения войти в здание аэропорта, так как сырой холод был нестерпим. В комнате, куда нас впустили, мы сидели молча, каждый из нас оставлял за собой нечто ему дорогое. Отъезжавшие мужчины оставляли тут жен и детей, женщины — мужей, арестованных советскими властями.

Вошел пограничник, распорядился, чтобы мы все шли к самолету. Там уже находился офицер с нашими паспортами и несколько солдат, которым мы должны были вручить наш багаж. Приняв его, солдаты передали чемоданы самолетной команде. Когда наши вещи были погружены, пограничник поднялся по ступенькам трапа и заглянул внутрь самолета. Потом, остановясь на трапе, он стал вызывать нас по фамилиям. Каждый вызванный получал свой документ (который пограничник еще раз внимательно просматривал) и входил в самолет.