В больницах всегда пахнет смертью. Даже в маленькой районной поликлинике — вотчине хирургов-алкашей и толстых медсестер — даже здесь кто-нибудь когда-то умирал. А если и нет, то здесь все готово к смерти. Каждая больничная койка мечтает стать катафалком.

У Саши я пробыл совсем недолго, она все еще была без сознания. Тем более, в палате круглосуточно дежурил Боб — а сейчас я был вовсе не нужен Бобу, Бобу раздавленному, Бобу смятенному, Бобу, скрывающему слезы. Да, Боб все время сидел у ее постели. И Мила. И еще какая-нибудь кошка — они все накачивали Сашу, денно и нощно. Как она тогда сказала, на кухне, за чашкой кофе, вечность тому назад? 'С этим умением никто не рождается. Такое возникает, если кошка очень-очень переживает, или ненавидит кого-то изо всех сил'. Легче всего ненавидеть тех, кого любил когда-то. Труднее — тех, кого ни разу не видел. Самое трудное дело — ненавидеть самого себя. Это на самом деле трудно. Конечно, в какой-то момент любой из нас чувствует к себе неприязнь. Даже отвращение. Меня поймет любой, кого с перепоя рвало в раковину. Когда в передышке между спазмами поднимаешь потное, забрызганное лицо и смотришь на себя в зеркало — это самое лучшее средство, чтобы стошнило еще раз. Глаза — как вареные, и серая, опухшая морда, и мерзкий, дряблый рот с ниточкой слюны… да, это — Отвращение с большой буквы. Но это — не ненависть, о, нет, даже в такой момент ты себя любишь, любишь изо всех сил, и мечтаешь, чтобы закончилась поскорее рвотная пытка, и ты, любимый, наконец, уснул и видел сны, быть может… Вот ведь в чем дело, ребята: любовь к самому себе — следующий шаг инстинкта самосохранения. Это помогает выжить в таких сложных ситуациях, когда троим надо прыгать из горящего самолета, а парашютов только два. Или, например, если корабль тонет, а шлюпок на воду успели спустить вчетверо меньше, чем нужно. Тут-то отступает на задний план все то, что называют 'человеческим': самопожертвование, героизм, отвага. На сцену выходит вечный инстинкт — любовь к себе. И побеждает. Если, конечно, не находится пара-тройка зануд, вооруженных автоматическим оружием, вопящих: 'Первыми идут женщины и дети'. Впрочем, опыт показывает, что для таких зануд место в шлюпке почему-то всегда отыскивается. Да, любовь к себе — это основной инстинкт, что бы там ни говорила Шэрон Стоун.

Но некоторые умудряются преодолеть этот могучий инстинкт.

Человек, который испытывает ненависть к себе, может прожить долгую, хоть и несчастливую жизнь. Сфинкс, который себя возненавидел — обречен. Сомневаюсь, что Саша выжила бы, если бы ушлый Боб заранее не вызвал к 'восьмой точке' машину 'скорой помощи'. Саше очень не повезло, катастрофически не повезло: одновременно дал о себе знать огромный полип в матке, и случилось прободение язвы желудка. Насчет язвы неудивительно — слишком много кофе, слишком много нервотрепки и слишком мало сна в последние месяцы. Но по женской части Саша, вроде, всегда была здорова… Страшное, наверное, это дело: когда предаешь все, что у тебя есть, ради одного человека, а потом этот человек предает тебя. Ненависть к себе — с этим умением никто не рождается, бедная моя названая сестричка.

Но у тебя все будет хорошо. О тебе исправно заботятся. Надеюсь, когда ты очнешься, то перестанешь себя ненавидеть. Ведь ты теперь ценный сотрудник Отдела. Мила сказала, что какой-то 'боров' готов 'все замять', что тебя ждет 'большая карьера'. Удачи тебе. Я всегда тебя любил, зеленоглазая. Мой дом — твой дом, заходи, когда хочешь, одна или с мужем. Теперь это просто: я ведь живу в одиночку и всегда рад гостям. Любым гостям. Даже сфинксу.

Палата Черного была в другом крыле больницы. Он лежал в ожоговом. Как только я отворил дверь, он вяло махнул перебинтованной рукой. Я принес настоящего бараньего рагу — зашел в ирландский ресторанчик неподалеку, попросил налить в термос. Мы немного помолчали, он о своем, я о своем. У нас с Черным никогда не выходило поговорить по душам — все больше вот так сидели, молчали. Впрочем, в этот раз он — лежал и молчал. Лишь под конец проговорил глухо, сквозь бинты:

— Динка тебе сказать что-то хотела.

— Вот пусть сама и говорит, — ответил я, и мы снова замолчали.

Какого черта, ребята.

Он был, наверное, единственным, кто понимал меня по-настоящему. Он так же, как я, умел ненавидеть. Так же, как я, знал подлинную цену ненависти. И, так же, как я, решил: больше никогда. Разница только в том, что я выбрал — быть человеком. Ну, во всяком случае, я это так называл… А он выбрал — молнию. Может, и правильно выбрал, если учесть, что та же молния сожгла Стокрылого. Дина сказала: если бы она не накачала Черного накануне, то конец пришел бы и ему. Но об этом я старался не думать. По ряду причин.

В конце свидания я вытряхнул Черному на одеяло подарок: плеер и десяток дисков. У него аж глаз загорелся — тот, что был виден из-под бинтов. Пальцами правой руки, которая уже немного его слушалась, он стал тыкать в кнопки плеера. В общем, подарок ему понравился — казалось, он и забыл о моем присутствии.

А я пошел домой.

Один.

Еще тогда, когда стало ясно, что Черный выживет, что ему ничего не угрожает — в конце концов, порой в людей попадают молнии, и хоть бы что — вот тогда-то я и сказал Дине: 'Выбирай'. И она кивнула, и даже поцеловала меня. То ли на прощание. То ли в знак благодарности. Она с тех пор каждый день бывала у Черного — я видел это по свежим цветам на столе, по мытым фруктам в вазе, по книгам из его дома. Я ведь тоже навещал его каждый день. Удивительное дело, но мы с Диной ни разу не встретились в больнице. Может, оно и к лучшему.

Я шел домой. Было холодно, с утра выпал первый снег. Тонкий, неверный, этот снег таял на земле, на жухлых, непривычных к холоду газонах, но на машинах он лежал покойно и ровно, похожий на детские тонкие одеяльца из ватина. Дина не сказала мне, кого выбрала. Может быть, она все это время жила у Черного в квартире — наводила порядок, готовила дом к возвращению хозяина. А может, жила с родителями. Я не знал, я поклялся не вмешиваться в ее жизнь, пока она этого не захочет, и соблюдал клятву. Иногда я звонил ей, и мы разговаривали, подолгу, обо всем, что взбредет в голову. Так продолжалось уже больше месяца подряд. Она ни разу не позвонила первой.

Было холодно. Я озяб и засунул руки поглубже в карманы, нашарив соринки, годами копившиеся в складках. Порывами задувал колючий ветер — из тех, что превращают в зиму даже самую раннюю осень.

А потом я увидел ее.

Она лежала — черным комком на белоснежной земле, бессильная, распластанная. Еще живая. Да, точно, живая: я подбежал, опустился на корточки и подсунул руки под легкое тельце, а она дернулась, словно приняла меня за своего мучителя, и слабо взмахнула крылом. Кроу-хантеры. Эти сволочи. Я поднял взгляд. Кому, спрашивается, помешала ворона, сидевшая на ветке рябины? Понятно, что рябина — ягода вкусная, но не для людей же. Только вороны, снегири и прочие пернатые набивают желудки этой горькой дрянью. Нет, надо было обязательно пальнуть из своей мелкашки, которую и оружием-то не назовешь. Я взял ворону на руки. Рана была не слишком серьезная, просто перебита плечевая кость. На четверть часа работы ветеринару. Почему тогда не пытается ворона ускакать, волоча по земле бесполезное крыло, почему смотрит на меня — то одним, то другим глазом? Верно, много крови потеряла: снег подтаял и превратился в грязно-алую лужицу.

— Отнесу-ка я тебя домой, птица, — задумчиво сказал я. — А там разберемся, где ближайшая ветлечебница, и вообще…

Ворона ничего не ответила, только повернула голову — так, чтобы смотреть на меня обоими глазами — и дважды моргнула, застенчиво, совсем, как человек. Черт, куртку кровью замарал. Я вспомнил, как несколько месяцев назад отмывался под казенным душем от человечьей крови. Потом вспомнил, как давным-давно охотился с сачком за бабочками, а вокруг летали ласточки — низко, к дождю.

— Домой, — решительно сказал я. Ворона тяжко заворочалась у меня в руках, устраиваясь поудобнее. Раненое крыло свисало черным флагом, но здоровое плотно прилегало к телу, и птица в моих объятиях была, словно торпеда — живая, черная, блестящая торпеда. В такт моим шагам ворона легонько покачивала головой. Дом был все ближе. Я уже различал дверь парадной и кнопки на домофоне. Первым делом поищу какие-нибудь тряпки, размышлял я. Устрою гнездо. А потом можно будет и телефонный справочник найти. Интересно, сколько надо заплатить ветеринару, чтобы вызвать на дом? Еще, небось, не поедет — к вороне-то. Скажу, что пес заболел, а как приедут, сделаю морду кирпичом: дескать, не так поняли. Ворона лежала смирно, поглядывая на меня — то слева, то справа — и все так же застенчиво моргала третьим веком.

— Эх ты, бедолага, — сказал я. Ворона беззвучно раскрыла клюв. Я осторожно погладил ее по голове. Перья были жесткими, скользкими на ощупь. Ворона прикрыла глаза серой пленкой. Я приложил к домофону ключ и вошел в подъезд. Решил, что на десятый этаж поеду лифтом. Ни к чему беспокоить птицу. Кнопка уже горела: кто-то спускался, похоже, с самого верхнего этажа. Ну что же, подождем.

Двери лифта разъехались, и я увидел девушку. На какой-то сумасшедший, счастливый миг мне показалось, что это Дина: те же волнистые волосы, те же огромные глаза. Но девушка шагнула из сумеречно-желтого лифта на свет, и я понял свою ошибку. Волосы у незнакомки были каштанового цвета, глаза — серые, а нос — короткий и забавно вздернутый кверху. Меня мог обмануть разве что рост. Девушка едва доставала мне до груди — так же, как и Дина.

— Извините, — сказал я и попытался протиснуться мимо нее в лифт.

— Ничего себе! — воскликнула она. — Что это у вас?

— Ворона, — сказал я. Девушка нахмурилась, и пришлось добавить: — На улице вот подобрал… Ей крыло поранили.

Двери лифта закрылись — он устал нас ждать.

— Дайте-ка сюда, — потребовала девушка решительно. Я протянул незнакомке ворону. Птица, как ни странно, даже не дернулась, покорно перекочевала в руки девушки, а та, словно не замечая, что пачкает куртку вороньей кровью, как-то очень ловко перехватила раненое крыло и стала его рассматривать. Потом ее рука дрогнула, ворона встрепенулась и издала звук, который из жалости я готов был принять за карканье. 'Чш-ш-ш, — зашептала девушка. — Все уже, все…' Я стоял, соображая, не стоит ли мне отнять у нее птицу, вежливо попрощаться и уйти к себе. Девушка подняла на меня взгляд исподлобья, взгляд внимательный и словно изучающий, и тут только я заметил — круглые глаза, маленький рост, высокие скулы. Кошка? Ну конечно. Почему, интересно, я раньше ее не встречал?

— Послушайте, — сказала девушка, — я, собственно, врач. Йод у меня найдется, лубки на крыло наложить, думаю, сумею. Только…

Честное слово, она покраснела.

— Только очень уж птица… большая. Вы не могли бы мне помочь?

— Подержать? — спросил я.

Она кивнула.

— Я тут, напротив живу. И клетка у меня есть свободная как раз. От попугая осталась. Поживет, пока не оправится. Сможете ее навещать даже…

Я посмотрел в глаза вороне. Или ворону? Никогда не умел их толком различать. Птица была крупной, иссиня-черной, с массивным клювом. В глазах, почти полностью затянутых пергаментной пленкой, ничего нельзя было прочесть: только боль была в них. Боль — и бесконечное, звериное терпение.

— Ну так как? — спросила девушка и совсем порозовела.

— С радостью, — сказал я как можно проще, а потом сложил пальцы в кошачью лапку и помахал над плечом.

Ничего не произошло. Девушка неуверенно улыбнулась, отступила на крошечный шаг — и только.

Она была человеком. Простецом.

— Соседи, значит, — сказала она. Я кивнул. Мы спустились на улицу. Снег на машинах был белый-белый, как полуденные облака, когда они отражают солнечный свет. Некоторое время мы шли молча. Я был немного растерян и думал: что бы сказал на моем месте настоящий кот? По всему выходило, что кот бы ничего не говорил. Слова придумали люди. И имена — когда-то мы были просто Рыжий, Черный, Пятнышко, Белая….

— Меня зовут Тим, — сказал я.

— Лола, — сказала она и, подхватив ворону левой рукой, подала правую. Мы обменялись рукопожатием. У нее были мягкие, сильные пальцы.

'Ну, не знаю, — подумал я. — По-моему, она хорошенькая'.

Голос в голове смущенно промолчал.

Ветер утих; мне на лоб упала снежинка. Она быстро растаяла, но потом упала еще одна, и еще, и еще. Я вытер лоб и почему-то улыбнулся.

— Смотрите, — сказала Лола, — снег пошел.

— Здорово, — сказал я. Она глянула на меня — искоса, быстро, и я сделал вид, что не заметил.

До самого ее дома мы молчали.

Думаю, она чувствовала то же, что и я. Но наверняка я этого знать не мог, потому что у нас были разные Тотемы.

Тотем Кошки.

И Тотем Человека.