В дни боев под Сталинградом мои просьбы были наконец приняты во внимание, но вместо направления в тыл врага я получил назначение в военно-политическое училище. Положение на фронте было настолько тяжелое, что я сначала думал: к чему мне, человеку, уже воевавшему, тратить сейчас время на учебу? Я и так могу быть полезен на фронте. Однако вскоре увидел, что учиться мне необходимо.

Одновременно со мной в училище прибыл из Ташкента узбек Садык Султанов. Мы с ним быстро подружились.

Садык, горный инженер, доцент, по некоторым предметам программы нашего училища оказался более подготовленным, чем я, особенно по топографии, дававшейся мне труднее всего, и он предложил мне свою помощь. Он тоже нуждался во мне.

Садык никогда раньше не воевал, плохо представлял себе, что такое война. Мы находились еще в тылу, но скоро должны были попасть на передний край. Садык думал только одно: на войне убивают. Эта проклятая мысль его не покидала, как камень лежала на душе. Я видел это по его глазам. Они сразу становились грустными, как только он вспоминал свою жену и дочь, оставшихся в Ташкенте. Мне было очень жаль его. «Разве может такой человек стать воином?» думал я и однажды высказал ему свое сомнение.

— А все-таки, Садык, мне сдается, что ты бы больше принес пользы в тылу, — сказал я.

Всегда спокойный, он так и вспыхнул.

— Почему ты так думаешь? — спросил он.

Я засмеялся:

— Ты слишком нежный для войны. Ты же ученый человек, Садык.

Он посмотрел на меня с обидой и сказал:

— Я, Ваня, такой же коммунист, как и ты.

Мне кажется, что Садык все-таки сам не очень был уверен, что из него выйдет хороший солдат, но он не хотел, чтобы в этом кто-нибудь сомневался, кроме него самого.

Садык льнул ко мне. Видимо, ему легче было со мной привыкать к мысли, что скоро придется итти в бой, все время находиться под огнем. Я прошел гражданскую войну, остался жив и невредим, значит не всех на войне убивают.

На полевых занятиях мы вместе с ним усердно ползали по-пластунски, в грязь и снег. Для обоих нас это было нелегко, возраст уже немолодой. Подбадривая, я говорил Садыку:

— Ползай, Садык, ползай, не жалей брюха, останешься живой, как я.

Садык спрашивал меня:

— Почему ты так уверен, что останешься жив?

— Сам не знаю почему, но уверен.

Я рассказывал ему о своем первом боевом крещении в гражданскую войну. Надо было снять неприятельский пулемет, закрывавший нам одну дорогу около Ладожского озера. Командир наш решил атаковать его в конном строю. «Кто пойдет?» крикнул он. И мы, двадцать человек, вскочили на коней. Садился я — сердце ёкнуло, а поскакал — разгорелось.

— Теперь, конечно, никакой командир так вести бой не стал бы, но все-таки хотя лошадь подо мной и убило, а вот остался же невредим, — говорил я Садыку, умалчивая о том, что из двадцати всадников, атаковавших пулемет, кроме меня, вернулся только один — командир Сашка Нападов, получивший тогда одиннадцать пулевых ранений и заслуживший орден Красного Знамени.

— Главное, не думай, что тебя убьют, а думай, сколько ты убьешь немцев, — внушал я Садыку.

Мы с ним так сдружились, что читали друг другу все письма, которые получали из дому. Садык получал письма реже, чем я.

— Моя жена очень занята. У нее столько работы! — говорил он.

Его жена работала врачом в больнице.

Выбившийся из бедности при советской власти, Садык гордился своим образованием, и ему приятно было, что и жена у него ученая. У всех моих товарищей по училищу жены были педагогами, инженерами, врачами, агрономами. А моя жена была просто домашняя хозяйка. И я соврал Садыку что-то насчет образования своей жены. На беду мою, Аленушка писала мне аршинными буквами. Сколько раз я просил ее: пиши, Аленушка, помельче, но как она ни старалась, почерк у нее был совсем не профессорский. Садык увидел одно ее письмо и покосился на меня с недоумением. Мне не хотелось сознаваться, и я сказал:

— Она у меня украинка и по-русски всегда пишет крупными буквами.

На фронт мы с Садыком попали в конце июня 1943 года, когда и фронт и тыл жили одной мыслью: не сегодня — завтра произойдут решающие события. Немцы с весны еще начали кричать на весь мир, что они готовят наступление, после которого все забудут про Сталинград. Мы знали, что и Красная Армия готова нанести врагу новый сокрушительный удар. Затишье в войне, продолжавшееся уже несколько месяцев, в тылу чувствовалось, может быть, еще больше, чем на фронте. Казалось, ни перед какой грозой воздух так не сгущался, как он сгустился тогда во всей стране в ожидании решающего сражения. Бывало подумаешь: что такое, почему все разговаривают вполголоса, как будто прислушиваются к чему-то? Казалось даже, что паровозы перекликаются на станции какими-то особенными, приглушенными голосами.

Еще в училище мы чувствовали, что сгущается гроза, а когда прибыли на Центральный фронт, сошли с поезда на маленькой станции у Малоархангельска, между Орлом и Курском, и стали пробираться где на попутных машинах, где пешком, от одного штаба к другому, я сразу сказал себе: вот где будет самое пекло. Я понял это по необыкновенной глубине фронта. Кажется, уже передовая — вот же траншеи, вот противотанковые рвы, проволочные заграждения, вот огневые позиции артиллерии, — а до передовой еще далеко, ни одного выстрела не слышно.

Садык, почти всю дорогу молчавший, взял меня вдруг за руку:

— Ваня, у меня к тебе просьба.

Он смотрел мне прямо в глаза, открыто, но я чувствовал, что он очень смущен.

— Я прошу тебя, Ваня, прикрепи меня к себе, сделай как-нибудь так, чтобы я был с тобой рядом. Я буду вести себя так, как ты. Ты же старый солдат, знаешь, как надо вести себя на войне.

Я обещал Садыку попросить, чтобы нас на первых порах не разлучали, пока он не освоится, не привыкнет к войне.

Нас посылали из одного штаба в другой, пониже. Мы прошли от штаба фронта до штаба полка, и повсюду происходило одно и то же: Садык первым не выступает, ждет, пока я скажу, что со мной друг и мы хотим с ним воевать вместе. Тогда он выскакивал вперед и начинал горячо доказывать, что нас нельзя разлучать, что мы чуть ли не братья, друг без друга жить не можем. Никто особенно и не пытался нас разъединить, но Садык все-таки каждый раз волновался, все говорил мне:

— А вдруг, Ваня, нас пошлют в разные части?

Еще в политуправлении фронта Садыку предложили остаться у них инструктором по работе среди бойцов нерусской национальности. Я отозвал его в сторону и тихонько сказал:

— Подумай, Садык, ты же, что там ни говори, все-таки не военный человек, здесь тебе будет легче, чем со мной. Меня ведь на передовую направят, в батальон, а там в первый же день могут убить.

Я думал, что Садык начнет колебаться, но у него оказался твердый характер: я пойду в батальон, значит и он пойдет в батальон, он должен убить хоть одного немца.

По дороге на фронт я вспоминал своего старшего брата Сашку, говорил о нем Садыку.

— Сашка стремился на войну, потому что в Данилове ему было скучно. Он думал, что на фронте все-таки веселее, — говорил я.

Садык улыбался — он не мог этого понять. Он стремился на передовую только потому, что просто не мог, так же как и я, в такое время оставаться в тылу.

Из штаба Центрального фронта нас направили в штаб армии генерала Пухова, оттуда в дивизию полковника Гудзя.

Слышна была стрельба, видны стали разрывы снарядов. Мы идем, думаем, что там вон, за зеленой дубравой, уже передовая. Где же штаб дивизии? Спрашиваем у людей, нам отвечают: на западной опушке этой самой дубравы. Не верим. Если там штаб дивизии, то где же штабы полков, штабы батальонов, где передовые траншеи? Люди смеются:

— Дивизия подпирает полки — это же дивизия полковника Гудзя.

До того как мы увидели его, мы уже наслышались о нем: неугомонный, воюет вместе со своим сыном — у него в адъютантах, лейтенант Далька. Рассказывали — вот как Гудзь наступает: «Далька, — говорит, — начнем жать, командный пункт выноси на западную опушку, дивизия подопрет полки, полки подопрут батальоны, батальоны — роты, и выжмем немцев из той лощины».

Мы встретили Гудзя в лесу, возле землянки политотдела. Он приехал на машине, увидел, что мы сидим на бревне, соскочил, подбежал, узнал, кто такие, и спрашивает:

— Слыхали уже о моей дивизии?

— Слышали, товарищ полковник.

— Ну, если слышали, тогда идите воевать.

Повернулся и пошел. Высокий, сухой, на фуражке авиационные очки, а по походке сразу видно, что раньше в кавалерии служил, казак.

— Ну, Садык, — говорю я, — чувствую, что попали мы с тобой куда надо, обстановка мне определенно нравится.

В политотделе дивизии мы получили назначение в стрелковый полк, которым командовал майор Шишков: я — на должность заместителя командира батальона по политчасти, Садык — парторга того же батальона.

О майоре Шишкове мы тоже услышали раньше, чем увидели его. Говорят: тамбовец, из рабочих, толкнет рукой лошадь — она упадет, а потом ругает командира конного взвода:

— Ты что за лошадь мне дал!

— Товарищ майор, лошадь выдающаяся.

— Какая там выдающаяся! Спит на ходу, чуть толкнешь — упадет.

Я подумал: «Богатырь!» Оказалось, совсем обыкновенный: роста небольшого, только крепкий, плотный.

Когда я представился ему, он меня прежде всего спросил:

— Добросовестно будешь воевать?

Я сказал, что воевать буду добросовестно, отсиживаться в укромных местах не собираюсь и мой друг — тоже.

— Тогда все в порядке.

Увидев на мне авиационную фуражку с крылатой эмблемой, он сказал:

— А эту бляху убери, не то и до батальона не дойдешь — убьют.

Кто-то из штабных, кажется кашевар, предложил мне в обмен на мою голубую фуражку свою старую, засаленную пилотку. Когда я напялил ее, командир полка махнул рукой:

— Ну, вот теперь — пехота. Иди привыкай со своим другом к окопной жизни. У меня быстро привыкают. Только помни: хоть ты и политработник, надо командовать, а не уговаривать. Терпеть не могу, когда уговаривают!

В блиндаже лежало несколько автоматов. Я взял один себе, другой дал Садыку, и мы пошли в свое подразделение. Нас сопровождал связной. Навстречу попадались раненые — кто шел, кто полз. Спустились в траншею и увидели убитых. Здесь вела бой рота капитана по фамилии Перебейнос. Мы сразу встретились с ним. Он стрелял из снайперской винтовки. «Давно воюет», подумал я, увидев его стоптанные сапоги. Все лицо Перебейноса было залеплено кусочками какого-то белого пластыря, таких заплаток на его лице было штук десять — на щеках, на подбородке, на носу, на лбу под самым шлемом, сбитым на затылок.

— Как дела? — спросил я, представившись ему.

— Какие дела? Еще только ждем дела, — ответил он.

— А это что? — я показал на трупы.

— Так, драчка маленькая. И меня вот осколками поцарапало, — сказал он, прижимая пальцем пластырь, плохо прилипавший к носу.