Когда началось наше наступление, командир полка майор Шишков приказал мне остаться с несколькими бойцами хоронить убитых. Это было ночью. Я боялся, что отстану от полка, ушедшего вперед, торопил людей, но все-таки мы задержались, и я потерял след полка. У меня не было карты.

Когда мы двинулись вдогонку за полком, кругом в небе горели ракеты, отовсюду доносилась редкая стрельба, но никого не было видно, и я вскоре уже не знал, в какую сторону итти, закружился меж каких-то высоток. Со мной был радист. Мы блуждали ночью по полю среди трупов немцев и их разбитой техники, и мой радист с каждой высотки взывал голосом отчаяния: «Люстра, Люстра, я Сара, со мной хозяин, мы заблудились». Все было тщетно, ибо в полку радист, как только услышал, что кто-то там заблудился, сейчас же выключил станцию — решил, что в эфире появился немецкий шпион.

Какой бы ни был тяжелый бой, ты знаешь: там — противник, там — наши петеэровцы, там — артиллерия, там — соседний батальон, сзади второй эшелон, дивизия подпирает полк. А тут вдруг сразу все исчезло, никого нет, и ты один с несколькими бойцами блуждаешь в темноте по полю боя. Вот когда я почувствовал себя неуверенно. До самого рассвета бродили мы под взлетавшими к небу ракетами, пока наконец не наткнулись на штаб дивизии. В эту ночь я еще раз убедился, что самое трудное испытание для человека на войне — это когда он остается один, предоставленный самому себе. Я стал думать, что, может, все-таки у меня недостаточно храбрости, что я не такой мужественный человек, каким мне хотелось быть, и каким должен быть коммунист.

В бою, как я уже говорил, сознание долга, приказ вытесняют из головы все копошащиеся в ней мысли, всего тебя заполняет чувство ответственности, страху некуда закрасться, все переполнено, все силы напряжены и все мысли устремлены на одно: выполнить приказ. Но тут, думал я, может быть, больше дает себя знать дисциплина, сознание ответственности, чем настоящее мужество. Мне казалось, что по-настоящему храбрость человека узнается только тогда, когда он встречается с врагом с глазу на глаз, когда только от него самого зависит, от его желания, вступить в смертную схватку или уклониться от нее.

У меня характер такой: если я начну сомневаться в себе — не успокоюсь, пока не испытаю себя в деле. В разведке — вот где лучше всего проверяется человек на войне, решил я.

Как заместитель командира батальона я не должен был ходить в разведку, но я чувствовал; что мне надо до конца проверить себя, и пошел.

Дело было под Орлом, у села Кошелевка. Немцы пытались здесь удержать в своих руках дорогу и укрепились в селе так, что с хода выбить нам их не удалось. Крепко запомнилась мне эта Кошелевка. В стороне — лесок, впереди — огромное поле высокой конопли, за ним — ручеек, луг, дальше — огороды, дворовые постройки.

Я взял с собой нескольких бойцов и пополз коноплей в. сторону села. Я никак не предполагал, что Садык тоже вздумает ползти со мной. И вдруг вижу: он ползет рядом. Следовало бы, конечно, немедленно отослать его назад — итти в разведку двум офицерам в данном случае было просто недопустимо, — ,но мне было приятно, что Садык тоже ползет. Я подумал: «Посмотрим теперь, Садык, на что мы с тобой годны», и ничего не сказал ему.

Это было ночью. Немцы непрестанно освещали поле, поджигая в селе постройки одну за другой, и почти непрерывно вели заградительный огонь дневной наводкой из пулемета. Когда ярко вспыхивающее пламя озаряло колеблемые при нашем движении метелки конопли, мы прижимались к земле и замирали. Переждав, пока пожар немного утихнет, поле потемнеет, мы ползли дальше. Из села доносились какие-то крики, потом стали слышны отдельные голоса. Кто-то истошно кричал: «Помогите!» Вероятно, немцы подожгли дом, в котором кто-то находился, и человек, может быть, метался в огне, может быть, мать бегала у пожарища, умоляла спасти ребенка.

Достигнув края конопляного поля и оглядевшись, я решил выдвинуть сюда одну роту, послал бойца с приказом к Перебей-носу и стал поджидать его здесь. По ясно доносившимся голосам, плачу можно было представить все, что происходит в селе. На ближнем дворе ребенок долго звал мать. То тихо так: «Мама, мама, мама», то как вскрикнет: «Ма!», и опять плачущим голосом: «Мама, мама, мама». И вдруг на полуслове затих. Я приподнял голову, прислушиваясь, не заплачет ли опять, но нет, не плачет больше. Слышу только, как рядом Садык тяжело дышит, и у самого сердце колотится. Садык несколько раз посматривал на меня, а я на него. Видим, что оба прислушиваемся, но ничего не говорим друг другу. Одна мысль только: заплачет ребенок или нет? Так хочется, чтобы заплакал, все, кажется, на свете отдал бы за это. Но он не заплакал.

Донеслось только несколько слов на немецком языке, потом чей-то смех…

Перебейнос приполз с одним взводом, занял оборону на краю траншеи и стал подтягивать всю роту. Я сказал ему, что. поползу с разведчиками еще немного к тому краю села, откуда, бьет пулемет, но когда пополз, не в силах был остановиться, меня стало затягивать. Обидно очень, и такая злость накипает, когда ползешь вот так, крадучись, ночью, прячась от света, по своей родной земле, а тут еще в ушах этот плач: «Мама, мама, мама». Какая-то неодолимая сила несла нас вперед, я даже не заметил, как мы перебрались через ручеек. На задах села в высоких лопухах лежало старое толстое бревно. Мы натолкнулись на него и стали отсюда осматриваться. За углом сарая стоял, немецкий пулемет, стрелявший по полю. Весь его расчет был на виду у нас. Я приготовил гранаты и замер. Думаю, только бы проскочить до угла сарая, оттуда — гранатой. Садык со мной рядом. Я чувствую, что он сейчас вскочит, смотрю на него: замри, Садык. Он не понимает, чего я жду, дрожит весь.

Впереди бездымно горела какая-то большая постройка. Стены ее, должно быть плетеные, уже сгорели, остался только черный остов. Пылающие стропила скосились, вот-вот рухнут. He может быть, чтобы немецкий пулеметчик не вздрогнул, не оглянулся! Когда крыша горящей постройки обвалилась, посыпались искры. Я тотчас вскочил на ноги, прыгнул к сараю и метнул одну за другой две гранаты. Почти одновременно у немецкого пулемета разорвалось еще несколько гранат, брошенных моими разведчиками, тоже перебежавшими к сараю.

В нескольких шагах от меня упала и зазвенела на камне немецкая каска, я услышал чей-то хрип и тут же увидел в свете пожара падающего немца с запрокинутой головой, красными, вытаращенными, бешеными глазами. На нем сидел вцепившийся ему в горло обеими руками Садык. Он упал вместе с немцем. Когда немец затих, Садык встал, посмотрел на свои ладони, растопыренные пальцы и побежал куда-то, не видя меня, расставив руки, как слепой. Я крикнул:

— Садык, куда?

Он сейчас же повернулся и побежал назад.

— Ты чего, Садык, нервничаешь? — сказал я.

Он посмотрел на меня с какой-то сумасшедшей улыбкой:

— Я… я задушил его.

По огородам уже бежали наши бойцы, перескакивали через изгороди. Перебейнос, услышав взрывы гранат, сейчас же поднял в атаку все свои взводы, выдвинутые на край конопляного поля. Немцы, наверное, подумали, что нас много, растерялись, и мы легко заняли село. Не успел я еще понять, что произошло, как меня и Садыка, выбежавших с группой бойцов на улицу, уже окружил народ.

* * *

Мне кажется, что не может быть в жизни человека большего счастья, чем то, которое ты испытываешь при виде освобожденных тобой людей, особенно когда тебя, освободителя, окружают дети, только что пережившие ужас. Какая-то молоденькая девушка схватила меня обеими руками за голову и поцеловала в губы. На глазах у нее были слезы радости.

В это время я увидел бойца, ведущего теленка. Меня целуют, обнимают, а я смотрю на него и не пойму, куда он этого телка тащит, зачем. И вдруг подумал: не на кухню ли? А что, если сейчас, чорт его побери, подойдет и ляпнет при всем народе: «Разрешите, товарищ старший лейтенант, ничейного теленка на кухню свести?»

А теленок этот, может быть, принадлежит кому-нибудь из людей, стоящих вокруг меня и не знающих, как выразить свою радость нашему возвращению. У меня холодный пот на лбу выступил при одной мысли, что колхозники могут подумать — боец тянет теленка на кухню, в котел.

— Товарищи! — крикнул я, вырываясь из объятий. — Чей-то теленок прибился к нам. Вон боец его ведет, хозяина ищет.

Старик один стал проталкиваться:

— Дай-ка погляжу, немцы у меня вчера бычка увели.

Боец говорит:

— Это, дедушка, не бычок, а телка.

— Какая там телка! — кричу я в ярости. — Бычок и есть. Бери, дед, — твой!

Я очень взволновался. Боец отдал телку и пошел. Догоняю его, спрашиваю:

— Где телку взял?

— Трофей, — говорит. — Немец тащил и бросил, ну я и взял.

Меня страшно возмутило это слово: «трофей». Я закричал:

— Да понимаешь ли ты, что говоришь?

Потом собрания не проходило, чтобы я не прорабатывал этого «трофейщика».