И когда на балкон выходишь, с пятого этажа прямо под тобой расстилается целое каштановое поле. Кроны с разлогими лопоухими листьями складываются в плотный зеленый ковер, такой цельный, что, казалось бы, сделал шаг с балкона и побежал до крыши самого дальнего 89-го дома, 89-го года. Но мама не велела. И до сих пор не велит. А мне снится, снится...

Я остановился у входа, перевел дыхание, посмотрел, как хамовито толкутся голуби возле больничных лавок, и поспешно взбежал на крыльцо. При виде строгих советских санитарок в холле меня что-то как подкосило — решительность снесло бесповоротно, я стал мягонький и несмело пошел к тетям в регистратуру.

— А у нас без халатов нельзя.

— Так я ж не знал!

— Ну не положено. Возьмите халат и возвращайтесь. А вообще у нас приемные часы с 5 до 8. Щас сколько — 11. Съездите за халатом и возвращайтесь.

— А где ж я найду?

— А где другие берут.

— Можно мне пройти к брату, — голос стал предательски подрагивать, знак худой, из детства знакомый. — Я на 5 минут.

— Молодой человек. Я для кого повторяю, молодой вы человек. Халат, бахилы, в 5 — и мы вас ждем.

— Но я не могу, я приехал, я же переживаю, я, знаете, как его искал?

— Молодой человек!

И тут я ей все рассказал. Неожиданно для себя все рассказал: и про поезд, и про соседей, и даже про жену военного. Я не оставил пухлой, желтоватой администраторше ни единого шанса, ни единого глагола и троеточия. Я говорил. Я плакал и шептал. И когда ровные синие больничные панели сжали меня в плотное кольцо, забили мне нос побелкой, пластиком и акрилом, когда завибрировали круглые, заматеревшие от собственных идеальных форм плафоны, когда мужчина в пижаме трижды ойкнул от донимающих его почечных колик — вот тогда на меня махнули рукой обреченно, рассеянно, заставили купить «хотя бы бахилы» и отправили в палату номер 16.

Тут вот какая история. Я не особо люблю больницы. У меня мама врач, поэтому все сознательное детство я провел в стенах инфекционного отделения со шприцами, бинтами, мазью Вишневского и книжкой «Основы педиатрии» наперевес. Я помню туалет, который плохо закрывался, манипуляторную с толстым резиновым шлангом, битый кафель, медбрата Юру и хлеб, который нянечка приносила в полосатом, пошитом из простыней мешке. Я учился разбираться в людях где-то между травматологией и детской консультацией большого больничного городка. Все знали, чей я сын, и просили слезть с гипсового памятника неизвестному Айболиту.

И еще я отчетливо помню одну историю, которую мать муссировала с медсестрами в тесной курилке.

В отделении лежала женщина. К женщине приходила сестра, две дочери. А муж почему-то не приходил. Женщина умирала тихо, безвольно угасала, проваливаясь в сетку больничной кровати. А муж, которого она ждала, не приходил. У него была любовница, и он, по большому счету, был очень доволен, или занят, или непроходимо глуп. И тем не менее, когда рядом выла высохшая от горя сестра, когда две тринадцатилетние девочки кусали себе губы, живая, совсем чуть-чуть, женщина спрашивала, вглядывалась вперед себя невидящими глазами:

— А Коля пришел?

— А Коля пришел? — перед детьми и близкими.

— А Коля пришел? — перед завтраком и обедом.

— А Коля пришел? — перед Богом.

Больница, черт ее дери… Черт ее дери. От слова «боль», конечно же.

Я зашел в палату. В углу, прямо у окна лежал мой усатый Володя, а рядом с ним на тумбочке стоял полосатый арбуз.

— Хочешь арбуз? — спросил Володя как-то сразу. — Я его не ем, нельзя. А если не будешь, так с собой забери.

— Хорошо, — ответил я. — Заберу. Мне как раз можно.

И сразу дождь пошел.

Днями, стихами, ключами.