Инна Чурикова. Судьба и тема

Гербер Алла Ефремовна

Тридцать лет спустя. Беседы

 

 

Беседа первая

Алла Гербер:

— С тех пор, как я написала о вас книгу, прошло тридцать лет. За это время мы, естественно, многое обрели, но и многое потеряли. Как всегда, когда идут годы, что-то приходит, что-то уходит. Но самое главное, мы живем в другой стране. Одна ушла, другая… пришла, не пришла — непонятно. Что с вами про-изошло за эти годы? Где вы, мы сейчас?

Инна Чурикова:

— Я даже не знаю, с чего начать. Когда пришел Ельцин, я думала, что победила демократия. Помните, мы были у Белого дома, когда должны были пойти танки. Страшно и ответственно. И самое главное — казалось, что все мы почувствовали: идет другая жизнь. Что уже невозможно по-старому: ни жить, ни дышать, ни молчать. Я сына Ванечку с собой в Дом кино повела на сбор демократов. Я ему говорила: «Ванечка, победила демократия. Ты должен это помнить!» Там, перед Домом кино, было много разных людей.

Были и какие-то с черепами на флагах, были желтые, черные, синие с белым — всякие. Помню, как одна пожилая женщина с таким красным лицом, размахивая авоськой, кричала мне: «Масонка! Чурикова — жидовка! И сколько тебе за это заплатили?» Помню тот день, когда закончились страшные события у Белого дома. Мы приехали туда с моей любимой подружкой Лилей Ахеджаковой — это было как День победы, как начало новой жизни. Все, кто там был, незнакомые, разные, стали родными и близкими. Мы обнимались, целовались, мы были все вместе.

Помню, в другой раз в Доме кино была какая-то история, связанная с Борисом Николаевичем. Мы все — актеры, режиссеры, критики — были едины. И вышла наша Нонна Мордюкова и говорит: «Дорогой Борис Николаевич, не расстраивайтесь. Вы не одиноки, мы вас все любим. Приходите ко мне на кухню, я вас чайком угощу!» Мы и хохотали, и плакали — очень хотелось, чтобы он победил. Чтобы свобода победила. Правда победила. Так надоела ложь. Люди говорили, говорили, видно, натерпелись. И так говорили, и эдак. И газеты разные, и журналы, и речи, и выступления. Боже мой, какой противно-активный был Жириновский, который обещал начать войну (с кем?!?!), отомстить и этим, и этим. Тут Жириновский, а тут демократы — Гайдар, Чубайс — наша надежда, наша молодость. А потом какая-то пошла совершенно другая история. Как будто упала капля ядовитого лекарства. И стала размываться наша демократия.

На спектакле «Sorry», который Глеб поставил, вскоре с моим партнером, его играл Коля Караченцов, я ему говорю: «Ты мне демократию не трожь!» Как-то после спектакля ко мне подошел Собчак с букетом цветов, вручил и говорит: «Инночка, спасибо вам за демократию!» Просто невероятно было! Где же мы встретились с ним еще — с Собчаком и его супругой? Ну, да, в Питере, мы приезжали туда с театром. Он пришел на наш спектакль, какой — не помню, и подарил мне… такие хорошие фарфоровые фигурки на память. Я с ними ходила, прямо как с ребенком.

— Вы встречались потом еще с Ельциным?

— Он уже болел — эти инфаркты его замучили. И все-таки после очередной операции пришел к нам на юбилей театра. Был в блистательной форме, в блистательной! Говорил, иронизировал, умно, хорошо! Нам сказали подготовиться — награждать будут. Я специально сшила платье с большим декольте. У меня девочка была такая талантливая, Ирочка, она мне и сшила то платье. А потом стали вызывать на сцену Олега Янковского, Сашу Збруева. В общем, идет юбилей, и нам ордена вручают по очереди. А за кулисами стоит женщина из какого-то отдела и говорит мне: «Боже мой, почему у вас такое декольте! Я же просила — никаких декольте! Он же вам будет пристегивать орден на грудь». А я думаю: «Елки-моталки, что же теперь делать? Я так старалась…»

Я смотрю на нее, вся потерянная, и говорю: «И, собственно, что мне теперь делать?» — «Не знаю! — шипит. — Ну, не знаю». А там уже называют мою фамилию: «Чурикова!» Я тогда выпрямила седьмой позвонок и… пошла. Стою. Идет ко мне Борис Николаевич, говорит какие-то слова, поздравляет. Говорит так по-человечески, тепло, замечательно. И начинает мне пристегивать орден. И у него эта иголочка никак не может проникнуть в ткань. Я стою как вкопанная, он у меня прямо завозился в груди. И тогда я говорю: «Борис Николаевич, может, вам помочь?» Он говорит: «Ничего-ничего, справимся!» И справился! А потом вместе с Наиной Иосифовной подошел к нам, к Марку Анатольевичу, за наш круглый стол, и ему было так хорошо, так тепло, так весело с нами — Сашей Абдуловым, Олегом, Сашей Збруевым. И долго сидели, шутили.

И я обожаю, конечно, Наину Иосифовну. Обожаю! Как же она его любила и любит! Она была здесь, приходила к нам в гости. У нас были Эльдар Рязанов с женой Эммой в гостях, и вдруг позвонила Наина Иосифовна, и Эльдар мне трубку передал, и я спрашиваю: «Вы где?» Она: «Да здесь, на Николиной». А я: «А что, слабо приехать?» — «Нет, не слабо». И приехала.

— Да, она замечательная: искренняя, подлинная, то, что называется «человеческая женщина».

— А как о них много плохого говорили, сколько сплетен, сколько гадостей, которые не имели к ним никакого отношения! Но он не обращал или старался не обращать на это внимания.

— Его это душило, он должен был от этого освобождаться.

— Нет, не обращал внимания. Именно потому его не боялись, что он был человечен, живой и человечный. И он, миленький, с инфарктом танцевал — как же он хотел победить! Это вы видели где-нибудь такое? Над ним смеялись за это, а я думала: «Боже, да он же человек!»

— Кто смеялся?

— Ну, люди.

— Людям нужно, чтобы был такой: закрытый, непонятный.

— В первые годы его любили, верили. Высокий, красивый, решительный. А потом ему не прощали каких-то явных проявлений.

— Самое смешное — кто не прощал. Те, кто сам с этими «проявлениями». А Путин был когда-нибудь на вашем спектакле?

— На моих спектаклях я с ним не встречалась. Мне кажется, спорт он любит, а театр как-то… Да, наверное, я думаю, что он любит спорт и не очень любит искусство.

— Да, к искусству он прохладен. Поэтому он и назначает таких министров… культуры, которые поражают своими снятиями, назначениями, перестановками.

— Инночка, а чем для вас было то время — начало девяностых, и что сейчас?

— Тогда было ощущение будущего. Сейчас — прошлого.

— Вы человек неравнодушный, но вы не можете быть в политике — и не надо. Но вам же небезразлично все, что происходит в стране? Вы же здесь живете.

— Абсолютно небезразлично! И меня удивляет, почему, допустим, наш президент. Ну, люди же видят, как идет наша жизнь, как по-уродски она изгибается! Какая она сиротливая, какая бывает непривлекательная. И это же люди видят, а когда они говорят об этом, то или «враги народа», или «оппозиция». Я вот слушаю сейчас радио (слушаю радио, потому что телевидение смотреть невозможно), люди звонят, говорят, как они живут. И они откровенно говорят: почему так, а не этак. Ну какие же они враги народа? Они и есть народ.

— Он же слышит только тех, кто подготовлен. Когда идет в народ, разъезжает по стране — это заготовки.

А вы с Владимиром Владимировичем встречались когда-нибудь?

— Он меня награждал. У меня было ощущение его чудовищной усталости. И он это с трудом преодолевает.

— А когда это было?

— Не так давно. Еще Олег был жив-здоров. Ему тоже вручали орден.

— За вклад?

— Кажется, за вклад.

— Больше вы его не видели, это был единственный раз?

— Кого, Владимира Владимировича? Да. На той встрече, на которой ему Юра Шевчук задал серьезный вопрос, кажется, о Ходорковском, я не была. Президент спросил певца, имя которого знает вся страна, как его зовут. Шевчук ответил: «Юра». Вот именно — Юра. Я была у Елены Камбуровой на дне рождения, мы с Макаревичем сидели вместе, и он возмущался Шевчуком на той встрече.

— А чем же он возмущался?

— Мол, эта встреча детям была посвящена, не надо мешать два разных события. Сейчас уже наоборот, как бы Шевчук подстегнул его — очень критически настроен. Я Андрею очень симпатизирую. Был у меня во время съемок «Матери» трудный период. Я уехала на дачу, чтобы прийти в себя. И каждый день слушала песни Андрея, особенно «Поворот». Они давали мне силу и веру в себя. И Шевчука люблю. А этого… Гребенщикова не понимаю. Я его тоже люблю, но не понимаю.

— А почему?

— Его не волнует, что происходит. Он только свое искусство ценит. Оно не имеет отношения к этой жизни. Вот ко всем болям, ко всему тому, что нас мучает, не имеет отношения. Телевизор посмотришь — так страшно! Но это правда. Когда какой-нибудь водила везет цемент с камнями и врезается в другую машину, где дети. Или когда в каком-то городе, по фамилии певицы знаменитой, один убивает другого. Одному двадцать, другому восемнадцать. Думаешь, как после этого людей любить?..

 

Беседа вторая

Алла Гербер:

— Ваша мама, Елизавета Захаровна, не удивилась, когда вы сказали, что идете в театральный?

Инна Чурикова:

— Нет, мне кажется, не удивилась. Ну, мамочка всегда была со мной. Она знала, что я хочу поступать в театральный. Она была уже готова, потому что до этого, я помню, к нам пришла такая замечательная женщина, в пионерском лагере работала. Мне кажется, ее звали Марьяна. Красовская ее фамилия — вела художественную самодеятельность в пионерском лагере от МГУ. В Красновидово мы ездили. Я там во всех номерах участвовала — где поменьше, где побольше. Я была уже подростком 13–14 лет. Она ставила китайские танцы, я танцевала, узбекские — тоже. Я все делала, все. Что возможно и… невозможно. Читала какие-то стихи, пела, танцевала, Вишенку играла! Я была очень инициативная в плане самодеятельности. А потом она в МГУ тоже «заведовала» художественной самодеятельностью.

— А это «чувство театральности» у вас прямо с первого класса появилось?

— С первого класса? Раньше! Я была в Чашниково с мамой, она там работала, какие-то опыты проводила. Помню, что был клуб, куда стремились все дети — кино смотреть: «Падение Берлина», «Встреча на Эльбе». Белая простыня висела, места у нас были на сцене — без билетов. Мы сидели там, смотрели. Я так не любила, когда кончалась часть и надо долго ждать, когда запустят другую, и опять смотреть — вот это был праздник! Однажды показывают документальный фильм про Чашниково. Оказывается, приезжал в Чашниково Роман Кармен. И вдруг я вижу свою маму, она молодая, красивая, в соломенной шляпе цвета пшеницы… и над пшеницей какие-то опыты проводит. Стоит, бедная, с тремя колосьями и улыбается. А весь зал аж вздрогнул: «Ой, это же наша Елизавета!» Я счастлива, а все в зале: «Ой, ой!» — ну, когда еще Чашниково на экране покажут.

Мы жили там, в этом Чашниково, в барачном помещении, занимали аж две комнаты — одна с печкой, другая — две кровати и маленький столик, окошечко — вот и все. В первой коврик был, столик, готовили на печке. Ванной не было. Ничего не было. Я тогда маленькая была, совсем маленькая. Потом первый класс, школа, а после первого уехали в Москву. Там, в этом местечке, в Чашниково, какая-то женщина собрала нас — а я ребенок, еще в школе не училась. Она взяла Чехова, «Вишневый сад», и доверила мне, шестилетнему ребенку, роль Варвары, которая была влюблена в Лопахина. Всех гримировали, а меня нет, потому что у меня мама была известным в Чашниково человеком — она могла быть против. Это для меня была трагедия — всех загримировали, а меня нет! Я разрыдалась, расплакалась, меня пожалели, намазали чем-то. Счастье! Вот такая роль была у меня. Я все перепутала, не помнила текста.

— И все дети так «Вишневый сад» «изображали»?!

— Да, все, кто побольше, кто поменьше. И собрался народ, аплодировали, а потом мне: «Инна! Да ты у нас артистка!»

— Первый аншлаг, первая премьера.

— Это началось еще раньше, у бабушки в деревне Максы. У бабушки свой дом. Между каждым бревном — щель.

— Тоже где-то под Москвой?

— Нет, это дальше. Четыре часа езды, потом долго-долго по грязи на телеге с какой-то тетей чужой мы перлись до Макс.

— Максы?

— Да, деревня называлась Максы. У бабушки свой дом — между каждым бревном щель. Поэтому она приезжала к нам на зиму. Вот такой дом. Можно было смотреть в окошко маленькое на улицу, а можно в щель — результат одинаковый — все видно. Но когда я приезжала, собирался народ, и все говорили: «Инн! Иди сюда!» А я сижу, приехала только. «Ну, иди, Инн! Ну, представься, ну, прикинь чего-нибудь, ладно, потанцуй, спой!» И без стеснения выходила, танцевала, пела, а они мне хлопали. То есть, очевидно, это была потребность.

— А потом «Вишневый сад». в шесть лет?

— Ну, да. А потом в школе без устали читала стихи. Пришла учительница по математике, такая элегантная, красивая женщина, звали ее Лидия Васильевна. Молодая, интересная. У нее были гладкие волосы и здесь такой пучок, на что-то намотаны волосы были. Я не очень-то в математике разбиралась, но старалась, потому что она мне нравилась. Вообще, это очень важно, когда учитель нравится. И вот она пришла на вечер, когда я стихи читала: Маяковского или еще кого-то. И она мне тогда сказала: «Чурикова, какой у вас зычный голос! Вы так тихо у доски отвечаете, а оказывается, у вас есть голос!»

— А у вас в школе тоже была художественная самодеятельность?

— Да, была, я даже сама придумывала какой-то спектакль и ставила как режиссер.

— А какой, не помните?

— Мне кажется, «Том Сойер».

— Вот класс за классом, класс за классом. А не было такого — дом пионеров или детская студия?

— Дома пионеров не было. Я ходила вот к этой женщине, которая однажды приходила к нам домой, к Марьяне. У нее с мамой был серьезный разговор. Когда она ушла, мама сказала: «Дочка, ну, иди вот в это «Чиполлино», играй Вишенку…»

— Значит, она открыла в вас талант?

— Талант — не талант, но Вишенку я сыграла. У нее был сын, мы, девочки, все ему очень симпатизировали — он здорово плясал. Он так плясал, такие коленца выкидывал! И когда он проходил мимо меня, я прямо… я не знаю! Немела, ну, дар речи теряла. Очень нравился. Очень нравился, потому что танцевал здорово. И еще в домоуправлении был кружок. Пришел человек из театра Образцова, мне кажется, он занимался куклами. И мы там собрались, кое-кто из жителей дома, дети, конечно, и он с нами разговаривал!

— Красный уголок у вас там был?

— Да, да, Красный уголок, что-то в этом роде. И он тогда говорил о каких-то замечательных вещах, о том, что такое прекрасное, то есть был удивительный энтузиаст своего дела. Это не было, как сейчас пишут: ищет малышей, для того чтобы. Эротические больные какие-то. Нет, это был человек, которому хотелось нас, маленьких, чему-то научить.

— Кстати, доверие было полным. У нас тоже был такой человек. И Красный уголок.

— И потом он с нами придумал несколько кукольных спектаклей, учил нас, как куклы надо делать. И я у него была занята в каком-то спектакле. Мы ездили по детским домам — показывали спектакль. Этот человек — он был первый театральный учитель в моей жизни. Он учил меня разговаривать с куклами. Это было как-то очень рано, в младших классах или еще до школы. Был и другой учитель, точнее, учительница, с которой я работала над стихами. Например, над «Буквой Я» Бориса Заходера:

Всем известно: Буква «Я» В азбуке Последняя. А известно ли кому, Отчего и почему?

Мне очень нравились эти стихи. Я потом всю «Азбуку» Заходера читала на детских концертах. Почему-то сама. Без мамы.

— А потом известной актрисе Инне Чуриковой Борис Заходер вручил Почетный диплом Винни-Пуха.

— Я была счастлива.

— Заходер. Заходер — любимый человек. Замечательный, умница! Но вернемся в прошлое: как я понимаю, вы никогда не были застенчивым ребенком?

— Ну, в этом плане нет. А в другом — очень.

— А в каком? С мальчиками? Первая любовь.

— С мальчиками очень застенчивая. Первая любовь? Мне всегда нравились люди, которые были в чем-то талантливы. Вот у нас был парень, Замковец, он очень хорошо по-английски говорил. Мне очень нравился. Был Леня Григорьев, который после уроков рассказывал — такие были замечательные часы — Ильфа и Петрова. Мы плакали от хохота — так рассказывал!

— Он читал наизусть или просто пересказывал?

— Пересказывал так, что это было прекрасно! Я потом сама со сцены Ильфа и Петрова читала, уже когда они вошли в нашу жизнь. Конечно, мы не проходили их в школе. Потом у нас были дни рождения, и красивые мальчики нам нравились.

— Ну, а в вас был кто-нибудь влюблен?

— В меня? Не знаю, не знаю. Мы играли в почту, ну, кто-то писал. Но чтобы дружить — такого не было.

— Сейчас в школах это все так рано.

— Мы письма писали, еще что-то. Мы собирались, праздновали дни рождения, танцевали. Потом был Витя Горленко из параллельного класса, он мне очень нравился — стихи сочинял. Я ждала этих встреч — у Нины Калгановой, у подруги, еще у кого-то, у меня на дне рождения. И все эти мелодии наших первых вечеринок (напевает «Танго соловья»). Это уже девятый-десятый класс.

— А с чем вы пошли в театральный?

— У меня много чего было. Помню, как в школе читала: «Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам почтения нету…» Меня вызвала Полина Яковлевна, учительница по литературе. Выхожу к доске, читаю громко так. Читаю и вдруг вижу, как Юра Рылков, сидящий на третьей парте, давится от смеха. И все на него смотрят, ухмыляются, противно так ухмыляются. Всем было как-то неудобно, что я с таким выражением читаю этого Маяковского. Может быть, и была достойна такой реакции.

— У меня-то история была посмешнее, поскольку я картавила. Но папа мне говорил, что я замечательно читаю. Я потом исправила, когда Ростислав Плятт сказал, что во мне умирает великая актриса. «Я волком бы выггыз бюгокгатизм. К любым чегтям с матегями катись любая бумажка, но эту!..» Грохнул весь класс! Я такого грохота не помню за всю свою жизнь. Я еще умудрялась читать «Бугя мглою небо кгоет…» Это все мой папа: «У ребенка не должно быть комплексов…»

— Аллочка, а я как-то в больницу попала, а там терапевт — мой одноклассник Леша Рейснер, теперь с бородой, солидный, а тогда его вызвали читать письмо Татьяны к Онегину, он читал-читал и говорит: «Я знаю, ты мне посран Богом…» Что с нами было! И с учительницей тоже, она не могла удержаться. Мы все хохотали, он покраснел и дальше пошел. Тогда, в больнице, я спросила его: «Ты хоть помнишь, что ты «посран Богом»?» — «Нет, — говорит, — не помню…»

— Я помню все, что было в школе, очень хорошо.

— Ну, да, и я многое помню.

— Я была влюблена в Алика Гриневского, секретаря комсомольской организации соседней школы. Все его обожали. Я писала на парте «АГ в квадрате». А у вас не был такой безумной любви в классе?

— У меня была безумная любовь уже в Студии. У нас был такой парень — Сережа Гражданкин. Он мне очень нравился. Очень! Но он не знал об этом. Он был такой интересный, умный, не похожий на наших ребят из класса. А я поступила в Студию в девятом классе и уже снималась в фильме Ордынского «Тучи над Борском».

— Неужели в девятом?

— Лика Ароновна, ассистентка Ордынского, увидела меня в Студии Станиславского.

— Как и когда туда поступили?

— Однажды ко мне пришла моя подруга по классу Лариса Леонова, или я что ли у нее в гостях была. Она говорит: «Ты знаешь, что сейчас в Студию Станиславского прием идет? Можно параллельно учиться — и в школе, и там». И мы пошли с ней. Ее, беднягу, не взяли, меня взяли. Причем там на экзамене были Лев Яковлевич Елагин и Александр Борисович Аронов. И знаете, что меня поддерживало: мне казалось, что он меня все время фотографирует. Я подумала: наверное, я ему нравлюсь. И решила — нравлюсь. И у меня было чувство уверенности, какого-то энтузиазма. Оказалось, он меня не фотографировал, а зажигалку крутил — курил. Я просто не знала, что есть на свете зажигалки, не была с этим знакома. А мне казалось, что он меня фотографирует.

Моей учительницей была Лида Савченко, актриса этого театра. Она ставила с нами, с Сережей Гражданкиным и со мной, отрывок из «Русских людей» Симонова. Мы играли этот отрывок с Сережей, и он мне очень нравился!

— Кто — Сережа или отрывок?

— Всё! (смеется).

— Лида Савченко. Это она гениально играла у Анатолия Васильева во «Взрослой дочери молодого человека»?

— Потрясающая актриса. Она тогда была молодая, строгая. Когда я опаздывала, говорила: «Все, мать, ничего у нас с тобой не получится!» Я чуть не плачу: «Простите меня!» Я прямо страдала даже, господи боже мой! Оля Бган вела художественное слово. Мы читали письма Чехова. Это же очень важно! Сколько мы писем читали, сколько всего интересного! Потом экзамен был, мы читали эти письма, и это было так здорово! И хорошая компания была, все молодые, кто учился, кто работал, мы так дружили все! А на старшекурсников вообще смотрели, как на сошедших с неба. У них своя компания: гитара, песни. Мы еще до этого не доросли.

— Лида хорошо играла на гитаре.

— Лида — да, но она была учителем, она была серьезная и строгая.

— Что-то давно о ней не слышала.

— Она умерла. Но я хоть тем довольна, что на ее последний день рождения пришла, она пригласила меня. Я сказала ей все слова, которые хотела, как я ей признательна и благодарна, потому что она была замечательная. А жила она там, где мы занимались, — в общежитии. Я ее личными делами, конечно, не интересовалась, она для меня была небожительница. Такая сильная, крепкая, талантливая. Я ее любила очень. Она была настоящая, без всякой фальши.

— Да, вы правы — подлинная, мощная натура. Во всем была подлинная — и в том, как любила, как страдала, и в том, как пила.

— Но видно, были какие-то причины. Но она чудная! Мне даже кажется, что Олег Меньшиков был влюблен в нее. Мы собрались на день рождения, и он пришел, играл на пианино, пел для нее. Как можно такую талантливую не любить! Она нуждалась в поддержке, в дружбе. И конечно, она хотела играть — это прежде всего. Какая жуткая вещь — возраст, старость. Никому не нужен — ни людям, ни себе.

— Я как-то встретила ее, и она говорит: «Алка, пропадаю я, пропадаю…»

— Никому не нужна. На Западе хороших актеров снимают до конца. Я смотрю — Хелен Миррон, елки-моталки, нужна! Королеву играет! Как играет! А тут — какую королеву! Мелкие сюжеты, серые фильмы, темы. Убивают. К тому же у наших молодых режиссеров нет любопытства к актрисам, хорошим актрисам, моего возраста — я не стесняюсь это сказать.

— А после Студии?

— После Студии мы, студийцы, стали поступать во все театральные институты. Я поступала в Щукинское, где на меня вообще не обратили никакого внимания.

— Значит, Щукинское на вас никак.

— Да, Щукинское никак. А я нарядная, в маминой юбке, в ее кофточке, прическа, как у Бабетты, коса — я себе очень нравилась.

— А вы долго так ходили — с этой «бабеттой»? Когда поступили, тоже? Как вы причесывались?

— Я с косой ходила. Пока мне ее Кеосаян не отрезал. На «Стряпухе», кажется. Мы сидели, болтали, и я, тоже болтая, сказала: «Может быть, мне косу отрезать?..» Сказала просто так, а он подошел и отрезал.

— Потрясающе! Ладно, в Щепкинское-то вы поступили?..

— Да. Во МХАТ не прошла. Моя судьба — Щепкинское, Малый театр. Во МХАТ я поступала, два тура прошла. Был такой педагог, Карев, очень хороший, серьезный, взрослый человек. Он меня тогда очень обидел. Я ему читала стихи, много читала, а он говорит: «Вы знаете, кто такая Афродита?» Я говорю: «Конечно, знаю. Это очень красивая женщина, поразительная». Он говорит: «А вы посмотрите на себя». Сказал он! Мне! В присутствии людей, которые сидели на лавочке, абитуриентов.

— Можно было сознание потерять.

— Я улыбаюсь, а слезы градом. Мне сказали, что он потом меня защищал. Ну, пойми после этого людей. Вот такая история. Да! Не взяли! А в Щепкинское взяли. Юрий Мефодьевич Соломин был на консультации. Он, конечно, не помнит, что я там была, но ему приятно, что я помню. Он меня на первый тур взял. А на первом туре уже Вениамин Иванович Цыганков. Это его курс был. Я читала из «Женитьбы»: если бы к носу прибавить это и прибавить то. Много было всего. Какие-то стихи, басни. Ну, что просили. Три тура прошли, и тех, кого они утвердили, вызвали — решили проверить себя, не ошиблись ли. Меня попросили потанцевать, я танцевала и частушки пела. А он про меня сказал, когда я ушла (мне потом рассказали): она, мол, или дура, или гений. Насчет гения — не знаю, а дура точно была.

Вениамин Иванович был строг ко мне. Я однажды показывала на первом курсе беспредметный этюд. То есть мы всё делали, но только без слов и без предметов. Я придумала этюд: ела первое, второе и третье — «вынимала» косточки из «компота» и стреляла в каждого, кто сидел. И тогда Вениамин Иванович мне сказал: «Ну, это просто Вегекео». Я не знала, что «Вегекео» — это «Всероссийское гастрольное концертное объединение». Не знала, но почувствовала, что это что-то нехорошее. Он меня все время в строгости держал. Но это было, конечно, интересно. Больше всего мне запомнился Леонид Андреевич Волков. Какими-то парадоксальными замечаниями. Например:

«Спешить надо медленно».

— А что, до него вам этого никто не говорил?

— До него я даже не думала об этом. Когда спешишь, то спешишь! А вот спешить медленно — такого не слышала.

— Мне папа всегда говорил, что спешить надо медленно.

— А вот мне Леонид Андреевич это сказал. Ну, еще, например. Я играла Любовь в «Последних» Горького. У нас сцена была разделена как бы на две части, в одной существовала я, молча, а в другой обо мне говорили. Не моя сцена, а я стою и плачу. Вдруг он подходит ко мне, смотрит мне в лицо и тихо так говорит: «Чурикова, вы что, плачете?» Я говорю: «Да». А он: «Зачем? На вас никто не смотрит сейчас! Сцена там. Берегите себя! Берегите! Включайтесь только тогда, когда это нужно». Я это услышала, но все равно не могла исполнить. Я включалась сильно раньше, потому что там разговоры о Любе, нехорошие разговоры, и я это все слышала и плакала. Но запомнила — «включаться только тогда, когда это нужно».

— А конфликтные моменты были? С учителями? Когда хотелось убежать самой или послать всех.

— Конфликтные моменты. Да что вы?! Они для меня боги были. Боги! Правда, однажды. Я была дежурная, и в аудитории повесила бумажку, на которой написала: «НЕ входить. Волков». Чтобы никто нам не мешал. А он вдруг входит, красный, недовольный, и говорит: «Кто написал «НЕ ВХОДИТЬ. ВОЛКОВ»?» Приблизительно это звучало как ОСТОРОЖНО: ВОЛКОВ! У меня аж сердце упало. Говорю: «Я.» — «Что же это вы так, Чурикова?» Он строгий был, строгий.

— А когда вы учились, вы уже снимались несколько раз?

— Да, это было у Данелии «Я шагаю по Москве», у Роу в «Морозко». И потом Георгий Николаевич меня пригласил в «Тридцать три».

— Сколько же было у вас фильмов до «В огне брода нет»? Получается, довольно много.

— Не очень много. «Тучи над Борском», «Морозко», «Старшая сестра», «Тридцать три», «Я шагаю по Москве». Я очень любила этот фильм — «Тридцать три». А когда Данелия предложил мне роль в «Осеннем марафоне», которую потом Галя Волчек сыграла (Галина Борисовна замечательно сыграла, я была бы хуже), я отказалась.

— Почему?!

— А мне хотелось ту, что Наташа Гундарева. Или героиню. Такая вот дурочка. И Данелия на меня очень обиделся. На многие годы. Недавно я была на премьере «Киндзадзы» и попросила у него прощения.

 

Беседа третья

Алла Гербер:

— А какое первое впечатление было от встречи с Глебом?

Инна Чурикова:

— Геннадий Александрович Беглов, второй режиссер Глеба, принес мне сценарий. «Святая душа» он тогда назывался. Спрашиваю: «Молодой хоть режиссер?» Говорит: «Молодой, молодой». А вошел совсем не очень молодой. Это первое впечатление. А потом, когда начались пробы и мы стали работать, я слушала его и думала: боже мой, какой он умный! Мне показалось, что очень близкий. Когда мы с ним вдвоем сидели, и он мне говорил о Тане Теткиной. А я ему — о своей бабушке Акулине Васильевне, о ее плавной походке, о том, как она никогда никуда не спешила, и мне показалось, что Таня Теткина тоже никогда не спешила. И то, что она не спешила, — это была уже бабушкина индивидуальность. Она такая у меня была замечательная бабушка. Вот тогда потихоньку и втюрилась.

— А Глеб был женат?

— Конечно! И он тоже. Мы с ним часто по телефону разговаривали, вернее, молчали, могли по полчаса молчать. Он молчит, и я молчу.

— Что, совсем не прерывая молчания?

— Да! Держим трубки и молчим. Очень сильное чувство было.

— Как по-вашему, оно сохранилось?

— Если бы я сказала, что оно ушло, была бы не права. Мы уже, как у Шагала, — одно дерево. Я себе напоминаю Соню Милькину, которая была женой и ассистентом режиссера Миши Швейцера, — они были сросшиеся. Так и мы — одно тело, две головы. Хоть и конфликтуем, и то, и се.

— И никогда не было желания уйти?

— От Глеба?! (пауза) Нет, никогда! Были ситуации сложные. Были. Когда я. Я не хотела уйти, но очень сильно переживала. Так сильно, что просто сил никаких не было.

— Но это вы преодолели. Вы оба это преодолели.

— Да, потому что есть нечто другое. Что-то другое. И потом, я увлекающийся человек, очень, но все равно я даже не могу представить себе жизнь с кем-нибудь, без Глеба. Не могу. Не могу!

Я вам должна сказать, кто мне был близок. Вот мне очень нравился Петр Ефимович Тодоровский. Очень нравился. Не потому, что он мне нравился как мужчина. Совсем по-другому. Сколько мы с ним хохотали!!! Он был демократичен! Он был необыкновенный! Он был режиссер и не режиссер. Он чудо-юдо. Помню, мы шли по Одессе. У меня были две разных Одессы. Одна — Говорухина, который меня туда привез, а другая Одесса — Тодоровского. Вот, помню, я шла по какому-то волшебному городу. После того как мы там озвучивали «Военно-полевой роман», идем и на весь город хохочем! Мира, жена его, впереди с кем-то, а я с ним. Хохочем! Мне показалось, что Мире это было даже не очень приятно. Но мы все равно хохотали.

Как же с ним было хорошо! Просто было. И работать тоже было легко. Была там одна сцена с Колей Бурляевым, я и говорю: «Петр Ефимович, можно, я расскажу ему свой сон, который мне приснился про Глеба?» — «Какой сон?» — «Да вот, я ехала в метро, а Глеб остался за дверьми, и я. Я не могла его вернуть». Это был сон — ужас. Я не могу его забыть. Я этот сон потом в картине рассказывала. Глеб тоже очень любит импровизацию. Так вот, Петр Ефимович — очень родной человек. Ну, свой человек, понимаете?

— Знаете, я удивилась, когда не увидела вас на похоронах Тодоровского.

— Так я была в другом городе! Я бы, конечно, пошла, но уезжала в это время в Челябинск. Но с утра в тот день говорила о Петре Ефимовиче, где только возможно было.

— Не так много народу было.

— Это не потому, что. Вы видите, какая жизнь ужасная. Но 25 июля Эмма и Эльдар Рязановы проводят вечер памяти Петра Ефимовича. Я обязательно буду говорить о нем, он чудный был, уникальный.

— Действительно, излучающий свет.

— А сколько мы песен вместе пели! Он же там еще, на Икше, был, и мы у них в маленькой двухкомнатной квартирке собирались. Он играл на гитаре, Мира пела, а мы подпевали. Таких, как он, больше нет.

— Мы с вами уже сегодня говорили, что людей такой породы, такой культуры, такого обаяния, такой чистоты — их действительно очень мало. Я об этом много думала: страшная советская страна, страшный режим, а сколько он породил фантастически интересных людей. Не он, конечно. А именно вопреки ему, несмотря ни на что. Эти ребята, которые вернулись после войны, — Тодоровский, Егоров, Ростоцкий, Чухрай, Булат Окуджава.

— А я с Чухраем летала в Аргентину. Вы себе представить не можете, я в него влюбилась! Я поняла, что он тоже очень родной мне человек. Добрый, умный, с юмором. Ироничный. Пока мы летели восемь часов, я в него успела влюбиться. Паша Чухрай тоже очень хороший, в папу.

— Инночка, вот вы сказали «папа», а я подумала о вашем папе — мы никогда о нем не говорили. Они с мамой не жили уже?

— Он ушел от нас совсем молодым к какой-то Раисе Петровне и уехал в Алма-Ату. Там и женился. Я маленькая была, когда они разошлись.

— А вы его помните?

— Конечно. Я помню, как он приехал ко мне из этой Алма-Аты. Мы с Глебом жили тогда в маленькой комнатке. Он приехал туда. Я до этого лет двадцать не произносила слова «папа». Это было так странно — папа. На мне было веселенькое штапельное платье. Оно мне нравилось. А когда мы сели за стол, он помолчал, а потом говорит: «Ин, что ж ты так одета неброско?» Я говорю: «А разве тебе не нравится, папа?» А он: «Ну, что-нибудь из шелка бы. Из атласа». А я: «Сейчас это как-то все носят».

Потом сидели, выпивали. И он нам с Глебом рассказывал, как где-то там видел, как шло верблюжье стадо, не стадо, конечно, а вот это, когда верблюд за верблюдом.

— Караван.

— Ну да, караван. А у него что-то вроде гранаты было, и он ее бросил. Бросил сзади, попугать. Рассказывает и смехом заливается: «Ой, дочка, если б ты видела, как они побежали!» Говорил он все это, пытаясь нам понравиться. Так мне казалось.

— А кто он был по профессии?

— Вообще-то агроном. Работал сначала в Тимирязевской академии. Я когда маленькая была, в детском саду еще, всегда папу ждала. У него было длинное кожаное пальто, такое обтертое, коричневое, — это я помню. Я ждала папу, бежала на дорогу к электричке. Я знала, какой электричкой он приедет с работы. И бежала во всю мочь, спотыкалась: «Папа, папа! Вкусненькое что-нибудь привез?» И он забирался в карманы, долго искал (а у него весь карман был в табаке) и доставал мне урючину, всю в табаке, и говорил: «Вот тебе, дочка!» И я эту урючину очищаю от табака и, счастливая, говорю: «Спасибо, пап!»

— А сколько вам было лет?

— Малюсенькая была.

— Ну, вот однажды он на Ленинском появился, и все?

— Нет, еще появился. Я помню, пришел, а я сильно кашляла. Он говорит: «Дочка, пойду в аптеку, куплю тебе лекарство». Он пошел к двери, а я смотрю на него и вижу его затылок. Такое острое чувство. При всех этих глупых разговорах о верблюдах. Сами понимаете — папа. Я маму свою, Елизавету Захаровну, обожала. А папа. Вот ушел. И больше не вернулся.

 

Беседа четвертая

Алла Гербер:

— Инночка… вот у вас скоро юбилей.

Инна Чурикова:

— Я эти юбилеи боюсь. Слово «юбилей» не люблю. Ты же не знаешь, что с тобой будет на следующий год.

— Я всю жизнь говорю: большое спасибо родителям, что я родилась.

— Правда? И я так говорю родителям и Богу.

— Мне нравится это занятие — жить.

— И мне нравится. Просто нравится — и все тут. Вот еще бы голова прошла, так совсем хорошо. Хотя меня много огорчает.

— Сейчас пройдет, после таблетки надо минут пятнадцать-двадцать.

— Я вижу, как народ становится агрессивным, самолеты падают, машины давят друг друга. Причем та «машина права», в которой сидит депутат. А те врачи, которые ехали в другой, — они виновны. Почему так получается все время? Почему камеры, которые видели, перестают видеть? Почему неправые — правы, а правые — не правы? Меня это огорчает. Меня это очень огорчает.

— Чем, по-вашему, все это кончится?

— Не знаю. Я играю Аквитанскую львицу, да? Это женщина, в которой демоны борются с ангелами. И ангелы побеждают, мать побеждает. Благодаря Глебу. Благодаря Глебу там побеждает любовь!

— Инночка, а что сейчас, чего бы вам хотелось больше всего?

— Сейчас? Сейчас хочется мне отдохнуть, во-первых, и я не хочу спешить — во-вторых. Я хочу, чтобы эти две работы, «Аквитанская львица» и «Ложь во спасение», которые Глеб мне подарил (я ему признательна очень!), были надолго. Захаров говорит, что нет для меня пьесы. Раньше так не было. Марк Анатольевич подарил мне прекрасные спектакли, жаль, что это было давно. Помните «Три девушки в голубом».

— Хорошо помню! Или «Оптимистическая трагедия». Про «Тиля» я уже не говорю.

— Три роли в одном спектакле сыграла. Три!

— Или — «Иванов». Вы в нем — Сарра. Господи, это забыть невозможно. Инна, это одна из ваших самых блистательных ролей, поверьте мне. Вот тут вы великая актриса. Нет, вы везде замечательная, но тогда, когда я смотрела Сарру, я поняла: вы должны играть все, весь классический репертуар.

— Если уж говорить откровенно, когда репетировали Сарру, Захаров предлагал Кате Васильевой ее играть. Это мне сказала Катя. Я когда от нее это услышала — мы в поезде ехали вместе, — у меня так сильно испортилось настроение! Значит он, репетируя со мной, не верил в меня.

— И ведь «Иванов» был уже после «Тиля». Когда уже все было ясно. Нет, извините, по-моему, даже тогда, когда Андрей Тарковский сделал «Гамлет», где вы были Офелией.

— Нет, «Гамлет» Тарковского был после Иванова, но Андрей приходил к нам на репетиции.

— А записан этот спектакль Андрея Тарковского?

— Нет, ни его, ни Глеба.

— От «Гамлета» Панфилова хоть куски остались. Я видела.

— Кусочки какие-то, кто-то снимал, а целиком не записан. Небрежно, свет плохой. Нет хорошей записи.

— Ни одной хорошей?

— Не-а.

— Инночка, я еще хотела спросить: с Глебом вам всегда лучше работать, чем с кем бы то ни было, или это не так, это наше такое преувеличение, ваших с Глебом поклонников? Хотя я видела много ваших работ без Глеба и считаю, что они замечательные. Интересно, как для вас?

— Почему мне с ним интересно, хотя трудности всякие существуют.

— Почему? И какие трудности?

— Потому что он, во-первых, концептуален; пока он не доберется до своего мучительного сердечного волнения, он не может историю делать. Ведь он взял эту «Аквитанскую львицу», то есть пьесу «Лев зимой». Пьеса замечательная, она волнует, но она широкая, как озеро: куда-то плывешь — и туда, и сюда, в любую сторону. Она такая… многопоточная, длинная и о чем? Ведь мы же видели прекрасный фильм с Питером О'Туллом, Кэтрин Хепберн — гениальные люди. Мы видели этот фильм, но о чем он? И Глеб, понимая, что с ним я, делает спектакль об Аквитанской львице, о которой никто никогда не говорил как о матери. О том, как при всех ее демонах — она была увлечена мужчинами, менестрелями, искусством, войнами. Ну, просто была невероятная женщина. При этом она была красавица. Мужики просто теряли самообладание, когда видели ее. И у Генриха это были самые лучшие, удачливые годы, когда они любили друг друга. Победные годы. Но. При всех своих безумных страстях она, прежде всего, была мать. И эта тема — Глеба, он в ней это увидел. В пьесе напрямую это не написано. Но для Глеба тема матери всегда была очень важна. И здесь именно это чувство для нее самое сильное. Именно оно побеждает ее безумные страсти. Глеб это сделал. Это его история, он работал над текстом скрупулезно. Никита (Михалков), когда посмотрел наш спектакль, сказал Глебу: «Твоя работа. Это видно». Он и сейчас что-то хочет выбросить, что-то добавить.

— Он все еще корректирует спектакль?

— Глеб? Все время! Все время придумывает, придумывает. Он приходит на каждый спектакль, работает с актерами — у нас все стали работать гениально, правда? И Дима Певцов, и молодые ребята. Марк Анатольевич… ну, пятнадцать спектаклей посмотрит, потом приходит — как праздник для нас. А Эфрос, мне рассказывали, всегда стоял за кулисами, спектакль слушал. Не смотрел, а слушал.

— Но в какой-то момент Эфрос потерял слух. Это Анатолий Васильев сказал.

— А Толя Васильев-то сейчас что делает? Он не потерял слух?

— По-моему, не потерял. Что-то он делает, какие-то экспериментальные этюды. Школа у него, мастер-класс.

— Да, школа, он стал пророком, учителем.

— Да, учителем. «Пред именем твоим позволь смиренно преклонить колено».

— Но, Аллочка, я вам должна сказать, что моя встреча с Толей Васильевым.

— А ведь вы его актриса.

— Может быть. А может, и нет.

— Мне кажется, да.

— Потому что я вот с ним тогда встретилась, встреча закончилась… сотрясением мозга. Судьба! Я ехала к нему на репетицию. Увидела Михаила Абрамовича Швейцера, который никак не мог найти машину. Мы остановились, такси я взяла, и повезли его на «Мосфильм». Водитель узнал меня, как-то так оробел и «втюрился» в другую машину.

— Так закончилась ваша встреча с Анатолием Васильевым?

— Да, она закончилась. Потому что я слегла в больницу, и в то время Анатолий Васильевич Эфрос предложил мне Гедду Габлер играть, но ничего не случилось.

— И что, так и не было Гедды Габлер?

— Нет, не было. Он меня, Анатолий Васильевич, приглашал на Таню Арбузова. Я пришла к нему на телевидение… пробоваться.

— Почему на телевидение?

— Он на телевидении снимал эту картину, «Таня». Ну, помните?

— Да, вспомнила.

— Там Гафт был и Оля Яковлева. А он меня приглашал. Мне так хотелось с ним поработать. У него такие ласковые глаза, умные, всепонимающие. Я его обожала, ну, как режиссера. Пожалуй, я его актриса, а не Васильева.

— Но Гедду Габлер сыграть вам необходимо! Это ваша роль.

— Да, это было бы здорово. И я, больная, после сотрясения у меня потолок мешался с полом, пыталась читать Гедду Габлер. Как мне хотелось!

— Ну, еще бы!

— А на героя он Олега Янковского хотел взять. И Марк Анатольевич пригласил Эфроса в театр. Марк Анатольевич был силен и молод, он азартен был.

— А все-таки в театре вы сыграли мало. Очень мало.

 

Беседа пятая

Алла Гербер:

— Инночка, за эти годы какая роль с Глебом (или без Глеба) была для вас самой интересной?

Инна Чурикова:

— Все — «самые»! Но, наверное, больше всех — мать в фильме Глеба «Мать».

— Я смотрю, эта тема, тема матери, волнует вас и Глеба больше всего.

— Но ведь это Глеб придумал, что фильм не о революции, а о матери. Нет, не так — о материнской бескорыстной, безбрежной любви. Ее гибель — это словно предтеча всего того, ради чего шел на каторгу ее сын Павел.

— Я смотрела фильм на премьере в Доме кино. Рядом со мной сидел неведомый мне иностранец. И когда фильм закончился, он, кажется, громче всех кричал: «Браво!» Повернулся ко мне и спрашивает: «Кто, кто эта актриса?!» Я ему отвечаю на своем плохом английском, что это наша великая актриса Инна Чурикова, суперзвезда и так далее, и так далее. Ион говорит, нет, прямо-таки кричит: «Что?! А мы в Америке ее не знаем!» Мне казалось, что после этого он уедет в свою Америку, и Америка просто взорвется и будет вас бесконечно приглашать. Кстати, вот вопрос: вам хоть раз предлагали?

— Я в Венгрии снималась (Дюри Хинч — режиссер) в главной роли, посмотрела, как он сделал, и расстроилась. Я очень хотела, чтобы меня озвучивала актриса Марика Теречек, и она меня озвучила. А потом я посмотрела серию и перепугалась, потому что у Марики Теречек был прокуренный, низкий голос. Голос пожилой женщины.

— Это она девочку дублировала?

— Девочку… таким вот своим голосом. И исчезла абсолютно вся атмосфера. Как это может быть? Голос все испортил.

— Она не шла у нас?

— У нас, нет, мне кажется, не шла.

— В фильме Глеба «Романовы. Венценосная семья» вы озвучивали английскую актрису, которая играла императрицу, и своим голосом во многом помогли фильму.

— Там я озвучивала ее.

— Голосом?

— Голосом, да.

— Вы очень переживали, что не играли императрицу?

— Нет. А почему?

— Вы бы замечательно сыграли, это была бы другая картина. Это была бы картина об императрице, как всегда у вас.

— Нет, я не переживала. Тогда надо было обязательно, чтобы играла английская актриса — требование спонсора — Линда Белингхэм. Никто у нас ее не знал. Кто пойдет у нас на Линду Белингхэм? Хотя мне она очень нравилась. И фильм был замечательный. Но там его не показывали.

— Фильма у нас фактически тоже не было? И премьеры, по-моему, не было.

— Нет. Вот Юрий Арабов, он безумно любит этот фильм, и Никитка тоже. Он нам рассказывал, что зашел, чтобы быстро уйти. Он спешил, но остался. А в те годы не было кино. Возникали какие-то мальчики, на время всходили, потом куда-то пропадали. Конечно, были и очень хорошие режиссеры.

— Да, время было безумное. Ушло одно, да так и не наступило другое. О том времени, о девяностых, Сашка.

— Ваш сын?

— Ну, да, Зельдович, снял фильм «Москва».

— Да, «Москва». Замечательная картина. О девяностых больше такой не было. Она занимает абсолютно свою нишу. Мы посмотрели недавно с Глебом, показывали по какому-то каналу. Как будто сейчас снята.

— Но картину «опустили», не захотели понять, о чем она.

— Ну, вот, пожалуйста, вот она судьба. Как это все пережить? Как Глебу пережить то, что не было премьеры «В круге первом».

— Премьеры не было. Я, конечно, видела. Шоковое впечатление. А ваши два эпизода — встречи с мужем в «Золотой клетке»?!! Я и говорить о них спокойно не могу, а когда смотрела — рыдала.

— Да, что-то там получилось.

— И все-таки из ролей что для вас было событием? Куском жизни, заполненным этой ролью? Кстати, после нашей книжки была Гертруда в спектакле Глеба «Гамлет».

— У нас есть материал, правда, без звука. Нет, там даже со звуком.

— А полной записи нет у вас?

— Полной нет. Есть куски. Боже мой! Сцена с Гамлетом (Янковским), по-моему, незабываемая! Какой был спектакль! А этот Саша из «Московского комсомольца» какую-то бредовую статью написал. Обидно! И Крымова. Ну, не знаю, что и сказать. Спектакль-то был новаторский, грандиозный был спектакль.

— Единственное, что я в нем не приняла. Я очень люблю Янковского, считаю его выдающимся актером, но. Вот если был бы молодой Дима Певцов, да?

— Мы начинали эту историю с Сережей Колтаковым, который играл моего сына у Глеба в «Валентине». Он был бы фантастическим. С этим нервом своим сумасшедшим.

— А нельзя было его взять?

— Да в армию его забрили.

— А где он вообще? Куда он делся? Совершенно пропал. Такой актер замечательный.

— Он где-то за городом.

— Он же играл у Вадима Абдрашитова в фильме «Армавир».

— Все, исчез. Вот и с Мишей мы разошлись, с Кононовым. Я так болею, что мы не проявили. Куда-то в деревню он убежал.

— Да, знаю. Кононова Мишу очень жалко.

— Но его Глеб снимал в «В круге первом», и он там талантлив был, безумно талантлив. У него такие интонации. Как он говорил!

— Но какой финал.

— А какой финал?

— Ну как, он же прямо пропадал в конце.

— Как пропадал?

— В своей жизни был одинок совершенно, все его забросили. Не видели, даже фильм был по ТВ об этом?

— Нет, Глеб был с ним. В больницу его отправлял. Он же его снимал, перед смертью снимал. Думаю, этим он продлил его жизнь.

— Но почему-то было сказано, что он был одинок, что все его бросили.

— Ой, слушайте еще этих. Они очень любят про Гундареву поговорить, что она не хотела ребенка, или хотела ребенка, или не могла родить ребенка, и показывали ее, измученную страданиями. Они это очень любят. Ужас, я ненавижу их. Ненавижу!

— Желтая пресса, что с них возьмешь.

— Колю больного, я помню, показывали. Зачем это?

— Инна, а вот из того, что было сыграно не у Глеба, — насколько это сложнее?

— Я же в «Идиоте» снималась.

— Ну, вот вы в «Идиоте» снимались, кстати, замечательная была роль генеральши Епанчиной.

— Когда он мне позвонил, Владимир Бортко, я, конечно, была очень признательна. Просто очень признательна. Но потом, когда посмотрела первый материал, расстроилась.

— Почему?

— Потому что мне показалось, что меня очень плохо сняли, что я старая. И я ему сказала: «Владимир Владимирович, что же вы так не любите актрис? Ну, почему не поставить нормально свет?» Я же помню, как Леня наш Калашников, как он выстраивал, как делал свет, не только на меня, — на всех. Он там что-то высчитывал, вычислял, какие-то циферки, циферки примерял, сверял. А тут такой дежурный свет. Бортко был поражен. Он, наверное, подумал, что я капризная артистка. А потом я подумала, а что это я так придираюсь к Владимиру Владимировичу. Я ведь по роли мать трех взрослых дочерей, которых надо удачно выдать замуж. Мне стало неловко за себя — я ведь была влюблена в эту роль. Когда у меня эта встреча с Мышкиным — нервная безумно — произошла, то мне показалось, что не так уж и плохо был снят мой внешний вид. Я была влюблена в эту роль!!! В эту генеральшу! Более того, я поняла, что она его, князя Мышкина, полюбила. Причем ее чувство было такое сильное, умноженное на характер, конечно. Мне на съемках открылось, что она была всевидящая. То есть у нее были такие моменты, когда она, как Ванга, все видит! Но, конечно, самая любимая роль — Аквитанская львица. Помните, как она говорит: «Какой бы я была дурой, если бы не любила тебя! Какой бы я была дурой!» Это ее любовь! Ее битва за него! И за семью.

— И она ее выиграла!

— Выиграла! Это придумал Глеб. И эта песня, которую они поют, и этот танец, который после колоссальной беды они танцуют, — это как время для меня. То время! Генрих умер вскоре после этого.

— Молодой еще? Она надолго его пережила?

— Восемьдесят шесть ей было. Она живучая была.

— Как страшно это слышать.

— В то время, Аллочка, в сорок были уже старухи. Моя мама просто бегала в свои восемьдесят. Она в девяносто два ездила на работу в Ботанический.

— В общем, итоги подводить рано, не так ли?

— Не знаю. Итоги по профессии — не знаю. И вообще, что такое итоги? Вы понимаете, какая история. Вот режиссеры — они чувствуют, должны чувствовать такую ответственность перед актерами. Или не чувствуют?

— Это, извините, смотря какие режиссеры.

— Или они просто ставят, чтобы поставить, или открыть свой талант, или скрыть свою бездарность.

— Анатолий Эфрос или Питер Брук, я думаю, они как раз чувствовали.

— Или Глеб. Я его тоже к ним причисляю.

— Инночка, на протяжении нашего долгого разговора я не задала вам один очень важный вопрос. Судьбой своего сына вы довольны?

— Не очень. Нет. Недовольна.

— Считаете ли вы, как мать, как актриса, сыгравшая в «Матери» Горького и «Аквитанскую львицу», что наши дети нуждаются в том, чтобы мы им как-то.

— Помогали. Мне очень хочется ему помочь, но в этой ситуации я не знаю, каким образом. Я очень хочу, чтобы он снял фильм. У него уже сценарий есть. Но должна быть еще и маниакальная страсть к этому, ну, как у Тарковского, Климова, Глеба.

— А у него нет?

— Не знаю. Ему нужна поддержка в этом трудном, жестоком и несправедливом мире нашего кино.

— Ну, может быть, тогда и не надо. Может быть, это приведет только к худшему.

— Я не знаю. Более того, он ищет себя и сейчас занимается своим делом. Может быть, оно выйдет, потому что он человек общественный. Он любит соединять. Он любит устраивать праздники. Он очень талантлив! Он талантливо понимает жизнь. И все-таки мне так хочется, чтобы он снял свое кино.

— А если потом наступит разочарование в самом себе?

— Надо пробовать! Надо рисковать!

 

Беседа шестая

Алла Гербер:

— У меня, конечно, тысячи к вам вопросов. Но у вас — спектакли, гастроли. Мы так мало о чем успели поговорить. Но время поджимает, и поэтому последний вопрос: в день своего рождения о чем вы подумаете?

Инна Чурикова:

— Я не знаю. Я, конечно, задаю себе вопрос, чем я полезна в этой жизни, и я, конечно, на него ответить не могу. Но когда люди, которые ждут меня после спектакля, говорят о том, как это для них важно, что их это волнует, я думаю, что живу не зря.

В финале «Аквитанской львицы» мы поем песню о силе любви. И люди встают и плачут. Мне рассказывала коллега по театру, что ее подруга смотрела «Аквитанскую львицу» и говорит соседке по креслу: «Ой, какая Чурикова, ой, какой у нее характер неважный. Надо же, ну почему она такая?..» Она забыла. Забыла, что находится в театре. Я для нее существовала раньше в каком-то позитиве, а тут вдруг демоны. Аквитанская львица — она тоже, как и генеральша Епанчина в «Идиоте», — у нее бывают прозрения совершенно невероятные. Вдруг она слышит, что говорят дети, и понимает, что это хорошая ситуация, этим можно воспользоваться. Дело касается ее сына, дело касается войны — этим можно воспользоваться, то есть в ней интриганство и интрига, в ней режиссер. И она строит эту историю, и если это не показать, это будет неправда. Неправда. Потому что там есть замечательные слова: «Да, я плету козни, интриги, готовлю заговоры. Я все время что-то замышляю. Но во мне есть нечто большее, чем это. Я — мать!»

— У нас трагическая страна, и столько шекспировских сюжетов в сегодняшней литературе, мощных современных сюжетов.

— Я думаю, да. Надо читать. Жадно читать.

— В конце концов, вы сыграли в свое время Уварову в «Прошу слова». Это была классическая трагическая роль. На грани сатиры и трагедии. Она, Уварова, порой нелепа, смешна, а порой вызывает острое сочувствие, до слез.

— Я должна сказать, что я открываюсь, благодаря драматургии. Хотя я испытывала невероятный восторг от гоголевской Свахи! Невероятный восторг! Мне нравился этот молодой Гоголь, ему же тогда было, господи боже мой, двадцать с хвостиком. Он веселый был. Фамилии его волновали там разные. Между нами, сначала мне не очень нравился этот спектакль. Он громкий какой-то был. А потом — разошлись, разыгрались. Мне нравился очень Олег, ну, все было славно. И Олег, и Броневой, и Абдулов, и Саша Захарова.

— В том составе спектакль был искрометный. Зал сотрясался от смеха.

— Я много там взяла в костюм, придумала эти ботинки большие, юбку. Мне очень это нравилось.

— Инночка, как юбилей будете отмечать?

— Я приглашаю сто пятьдесят человек по пригласительным билетам, и мы должны разместиться и выпить чарку за меня, и больше ничего. Весь театр, всех рабочих, гримеров — я же с ними работаю. Ребята покажут капустник. Если кто-то чего-то захочет сказать, что совершенно необязательно. Сказать, или спеть, или еще что-то — пожалуйста.

— А на столах что-то будет?

— Ну, конечно!!! Выпить, закусить. Хочу всех своих режиссеров, кто жив еще, позвать. Кого люблю, ценю, всегда благодарю за нашу общую работу — Галина, Криштофовича, Бортко, Никиту Михалкова, ну, в общем, всех, с кем работала. О каждом можно говорить отдельно и долго. Тодоровского вот нет. А Миру Тодоровскую, Колю Бурляева тоже позову. Обязательно Женю Миронова, Чулпашу, Дину Корзун, если она здесь будет. Я даже хотела Говорухина, он же мой режиссер, хотя у нас с ним не сложились отношения. И Меньшова, с которым у меня тоже не особенно сложились отношения на этой «Ширли-Мырли». Он меня абсолютно не понял. Он считает, что я с таким трудом «рожала» роль. Он где-то об этом сказал. Он сказал, что если Табаков сразу делал то, что надо, то Чурикова вообще не понимала, что надо делать. А у меня настолько было свое, абсолютно свое решение, «Я» — «в предлагаемых обстоятельствах», а он хотел буффонаду. Он хотел чистый гротеск. И он меня поворачивал в этот гротеск. И я поняла, что если я не буду так гротескна, как он показывает, у нас с ним вообще дело не заладится. А потом я была ему даже благодарна, что он втянул меня в эту буффонаду, в этот гротеск, а я все равно была в предлагаемых обстоятельствах.

— А помните, как на Новый год мы смотрели и хохотали?

— Да, хохотали! Я должна сказать, что для меня у этого фильма есть своя биография. Когда я смотрела его первый раз, мне казалось, он очень длинный. Я думала: как можно снимать комедии такие длинные? Потом прошло какое-то время, опять смотрела и… хохотала, ну, просто умирала от хохота, и мне не показалась картина длинной. А когда я смотрела в третий раз, то меня поразили совсем другие вещи, финал, когда мы все вместе: и негры, и русские, и евреи, и китайцы, и глупые, и умные — все сидят в самолете и поют про Русь-матушку.

— Что же с Русью, по-вашему, будет дальше?

— Не знаю. Иногда просто оторопь берет. Взять хотя бы Думу.

— Ну, Думе до всего дело. До сексуальной ориентации, интернета, курения, алкоголя, профессионализма актеров. До всего, кроме.

— Кроме промышленности, сельского хозяйства, медицины. У нас с медициной катастрофа! Мы же боимся больниц, я боюсь…

— Я тоже боюсь врачей. Что вам говорить, вы же знаете, что со мной сотворили.

— Ну, это же катастрофа, это же беда! Посмотрите, показывают врача, который обиделся на человека, которому сделали шунтирование.

— Да, и ударил его.

— Да, и ударил! Тот ничего не может!

— Он его просто искалечил!

— Нет, он убил его! Ему давно уже сделали это шунтирование, а он лежит, бедный, прикованный к кровати. А этот «врач» его бьет. Ну, хорошо, ну, он противный, бред говорит, но ты же врач! Возьми себя в руки да не слушай. Выпей рюмочку, успокойся. Ты — врач!

— Ин, а никогда не было чувства, что недоиграли, недолюбили?

— Я не занимаюсь анализом. Я как-то странно живу. Мне даже и неприятно это все. Думаю: «Что же я так? Надо итоги подводить!..»

— Пора?

— Вы знаете, мне все кажется, Господи, прости меня, что семьдесят лет — это совершенно несерьезно, это не мое, не моя история. У меня нет этого. Я недавно узнала, что Курская битва со мной одного возраста! Ей семьдесят лет, и мне — семьдесят! Но она уже случилась, а я еще нет.