Ночь ещё не стряхнула дневного пыла, тихая и парная. Мы вдвоём шли к дому Надежды Гавриловны — я, бесподобно балдея, держал Нинель за руку. Небо было светловато-серое от взошедшей луны, её заслоняли деревья, что стояли в ряд перед заборами, в листве кое-где сквозили просветы.

— Как ты не видишь, — сказал я, всматриваясь в них и терзаясь тем, что претерпел от Старкова, — не видишь... он строит из себя, а сам — дешёвка! Знаешь, сколько у него баб каждое лето?

— Помолчи... Тебя зовут, кажется... — мне предлагали закончить фразу, что я и сделал:

— Валерий.

Если бы можно было выразить ей так, чтобы она остро-остро почувствовала: вся моя жизнь — её, и пусть она поступает с ней, как вздумается!

— Ты меня за плоскодонку извини, — сказал я. — Так вышло...

— Я всё поняла. Я не сержусь.

Я быстро обнял её и поцеловал в губы. Слегка.

— Не надо, а? — осторожно меня отстранила.

— Ты... — сказал я тихо, — ты выходи за меня... Мне в армию только на будущий год осенью. А после службы я по моей специальности запросто устроюсь — в любом городе!

— Тебе и восемнадцати нет?

— Есть. Но у меня отсрочка от призыва — должен окончить техникум.

— Знаешь, на сколько я тебя старше?

— Лет на пять? Ну и что?

Она произнесла, тяготясь необходимостью просить:

— Иди домой. Пожалуйста, а?

Не отпуская её руку, я взял и другую.

— Валерий... — проговорила тоном тоскливого попрёка.

— Ну? — бросил я упрямо и едко.

— Иди.

— Ладно... — я деланно послушно кивнул, — ладно, всё нормально! Пойду обратно, поговорим с твоим Олегом...

Вздохнула: — Шантажист. — Наш путь продолжился. Она открыла калитку, мы поднялись на веранду. Меня охватило чувство устойчивой близости к здешней обстановке, будто я с привычным постоянством прихожу сюда к Нинель... и буду приходить. И ещё мне стало страшно вспугнуть блаженное осознание того, что это меня она ведёт к местечку у торца дома.

Из дальней комнаты доносился звук телевизора — обыкновенно Надежда Гавриловна смотрела его допоздна. Она была глуховатая, но если и услышала наши шаги, любопытство не заставило её выглянуть. Нинель нажала выключатель — над нами зажглась лампа под металлическим абажуром, осветив стол и два стула по обе его стороны. Я мысленно обхватил ту, что стояла со мною рядом, и немо выругал себя: она заметила мой взгляд, прильнувший к обтянутым брючками бёдрам. Мне сказали терпеливо и скучно:

— Хочешь бутерброды с докторской колбасой?

Я представил, как сижу перед ней и поглощаю бутерброд. Это показалось мне такой нелепостью, что я не отвечал, поражённый. Она смотрела неодобрительно:

— Есть суп из концентратов. Разогрею?

Я хотел было с достоинством заявить: и ей и мне известно, что она, как принято, проявляет гостеприимство, но я не тупарь, которого это растрогает. Мой рот уже раскрылся, как вдруг меня дёрнуло напомнить ей с юморком о наисерьёзном:

— Выходи за меня и тогда разогревай суп, борщ... — я дурацки хихикнул.

Она в раздражении ушла, и я не знаю, как не взвыл от досады, что не сумел взять нужный тон, сыпля уместными словами. «Если она не возвратится, — страдая, сказал я себе, — если...» — и, ничего не придумав, сел на стул, чтобы не уходить, пока меня не прогонит хозяйка. Но Нинель вернулась — недовольная, замкнутая. Принесла бутылку вина и два стакана: один вставлен в другой. Вино было болгарское, сухое. К нам в городок его завозили раза два в лето, и бутылки сразу бросались в глаза на полке магазина, где из напитков обычно бывали только отечественные водка и плодово-ягодный крепляк.

Я уставился на Нинель с улыбкой ликования.

— И с чего ты взялся мне на радость? — сказала она уныло.

Бутылка была початая. Мне налили на глоток, второй стакан наполнился наполовину. Она стиснула его ладонями, задумчиво перекатывала в них, сидя напротив меня, и я миг за мигом жил тем, что сейчас она вскинет глаза и тотчас смущённо опустит. Я встану, бережно её обниму, и она поднимется, мы ступим на ту часть веранды за углом дома, куда не достаёт свет лампы, не заглядывает луна и где к стене прислонилась сложенная раскладушка. Я подумал, что для храбрости надо выпить, но тут же об этом забыл.

— Ты... — начал я и запнулся, — не замужем? А если да, то он гад — раз ты тут одна и невесёлая. Правда?

Она отпила из стакана и всматривалась в вино.

— Звезда моя невесёлая.

— А прямо и откровенно? — попросил я жалобно.

Она сделала два глотка.

— Моя звёздочка, наверно, самая тускленькая... она, должно быть, очень далеко.

Я помолчал, показывая, что внимательно слушаю, и проговорил вкрадчиво, как только мог:

— Меня тоже интересуют гороскопы... — потом спросил: — Ты кто по созвездию?

— Близнец.

Восторг ударил мне в голову, и она запрокинулась:

— И я-ааа!!!

Мой радостный смех не взбодрил Нинель.

— Ты — какого числа? — спросил я.

— Не к чему это. — Вид у неё был нелюбезный.

Я нашёл ход:

— Знаешь, для чего мне нужно? Хочу блеснуть эрудицией. Вспомни что-нибудь о природе в твой день рожденья или где-то около, примету какую-нибудь — и я назову другие.

Она с неудовольствием задумалась.

— Прилетают ласточки, — обронила вяло.

— Ага! — я перебрал в уме преподанное дедом, сориентировался и объявил: — Хорошо начинает ловиться карась! — добавил, что сам я родился немного позже: — Тогда уже и карп клюёт вовсю!

— Замечательно, — отозвалась она сухо, допила стакан.

— Можно? — спросил я, налил ей, чуть долил себе и выпил.

Мы молчали, я окаменело не сводил с неё взгляда — в исступлённом желании достать до сердца. Она смотрела в сторону, в темноту за верандой, и произнесла с тем выражением, с каким вам вынужденно говорят что-нибудь очень неприятное:

— Не для тебя я, цыплёночек.

— А для кого? Для Старкова? — сказал я, заводясь.

Покачала головой.

— Это не то. Это... — пауза затянулась, и я дёрнул за нить:

— От одинокости?

Она, не отвечая, потягивала вино.

— А почему у тебя одинокость? — спросил я, беспокойно наступая.

Её лицо вдруг неестественно повеселело, рука быстро протянулась к моей щеке и ущипнула её:

— Ямочки у тебя на щеках — прелесть!

Я смутился и, насупившись, выглядел, вне сомнений, очень глупо. Она поиграла бровями:

— Хочешь знать мою тайну? Сколько мужчин умерло из-за меня! Я их завлекаю и гублю.

— И куда же ты их завлекаешь? — сказал я хмуро, злясь, что не сумел ответить остротой.

Она заговорила кокетливо, возбуждённо:

— Я связана с одной симпатичной бандочкой. В моём городе действуют в белых халатах. На краю оврага стоит весёленькая больничка за жёлтым заборчиком... А начинается всё с ресторана. Захожу в ресторан, выбираю жертву, подсаживаюсь, а он и не подозревает, бедняжка, что его ожидает овраг. Говорю: «Пошли потанцуем». Он краснеет, отнекивается. Я ему: «Потопчемся, подвигаем конечностями». А он сам не свой от смущения: «Ах, у меня не получится».

— Смачно свистишь, — отпустил я замечание.

Её глаза горячечно блестели.

— Представляешь — я его уговариваю, а он: «Ах, спасибо! Мне как-то неудобно». Я ему: «У вас такое мужественное лицо!» И он млеет. Вытащу его из-за столика, станцевали — зову ехать со мной. Он: «Куда?» — «К оврагу, к симпатичному такому овражку». — «Вы шутите?» — «Ну почему же...» Он: «Ах, спасибо, мне, право, неловко». Ну, сама скромность! — она сорвалась в неудержимый беззвучный смех, с ресниц упала слеза. — «Ах-ах!» — он и я в один голос. Моя душа так им и трепещет, — играя, она жеманно заломила руки: — Вы, как голубь, нежны, как огурчик, свежи, но последний отмерен вам шаг. Загремели ножны, засверкали ножи, и таинственно чёрен овраг...

Выходим с ним из ресторана, — продолжила деловым тоном, — таксист — свой, уже поджидает. Приехали, я к жертве с лаской: «Лапушка...» — плавно провела рукой в воздухе, словно поглаживая кого-то, — веду в больницу, вглубь здания: «Милый, понежимся под душем? Иди, и я сейчас приду». Он в душевую, а это симпатичная душегубка, где сверху ударяет такая струя, что он падает под напором. Его то горячей водой, то холодной — от этой ласки с ним обморок. А у стенки стоит кровать голая — железо, никель. Бедняжку за белы ручки и на кроватку, а она под током. Врубают ток: подкинет бедненького — и он чёрненький, как уголёк.

Она чуть плеснула на стол из стакана, пальцем вывела влажный крест.

— А нянечки в коридоре из простыней мешок шьют. Звучат два удара часов — старый сыч убирает засов... Бандиты хватают мешок с жертвой, несут через двор, в заборе пара досок отодвигается. Протащат — а тут и овраг. Глубо-о-кий! Представляешь, луна светит... Раскачают, и — лети, крутись и радуйся!

— Свисти, свисти — приятно слушать, — сказал я, растерянный, что почему-то не могу рассмеяться.

— Нехорошая я? — она воскликнула со злой улыбкой самолюбования.

Я, захлёстнутый чувством, заторопился:

— Наоборот — ты для меня самая-самая лучшая! Думаешь, я, как эти... ты им нужна, сама знаешь, зачем, а я всё-всё буду для тебя делать... — верных и достаточно выразительных слов не нашлось, я лишь моляще смотрел на неё.

Она сказала, ехидничая:

— У меня уже есть тот, для кого я — лучше всех на свете.

Очень хотелось, чтобы это было неправдой, от укола стало больно. Я поддел её:

— Как же он-то избежал тока?

— Судьба! — произнесла она кратко. — Отчего-то я дрогнула, вошла в душегубку и перерезала провода. И даже влезла вместо него в мешок.

— И как же не разбилась?

— Представь себе, они бросали со всего размаха, как с крупным мужским телом, а я лёгкая. Перелетела через овраг, мешок застрял в кустах на том склоне. Уцелела.

— И он тоже, что ль? — сказал я, кажется, развязнее, чем того желал.

— Тоже. Встречаемся втихаря. Он боится чужих глаз, прибегает к конспирации, прячется.

— Приходится его искать? — спросил я хитро. Сильно тянуло прикоснуться к ней и казалось: для этого нужно произнести что-то игривое, взвить настрой легкомыслия. — Ищешь, значит? — продолжил я многозначительно, стараясь принять выражение нежного лукавства.

Отрады отклик не вызвал.

— Найду! — отрезала она и добавила, что поговорили и будет, уже очень поздно. — Тебе пора идти! Спокойной ночи! — закончила порывисто, как человек, у которого иссякло последнее терпение.

Обида вошла в меня зудом, от какого извиваются.

— Старкову ты так же плела бы про жертву? — я попытался презрительно усмехнуться. — Вы с ним давно уже были бы вон где... — показал на угол, за который заворачивала веранда.

— Видишь, как ты хорошо всё понимаешь, — было сказано мне с такой неподдельностью согласия, что я вскочил в жажде выметнуть ей в лицо: это она только передо мной рисуется! а перед другими: «Извините-простите-спасибочки...» Она привыкла так дешевиться, она...

Вместо этого я сказал злорадно, увидев возможность учинить хохмаческое представление:

— Ищешь, значит?