Соня была гибкой. Я имею в виду не телесную гибкость, «гибкая, как тростник» и все такое, нет, Соня была гибкой… Это тяжело объяснить. Может быть, так — ее проекции могли быть какие угодно, то есть она могла быть незнакомым человеком, маленькой музой, женщиной, увидев которую на улице, вспоминаешь потом спустя много лет, испытывая чувство ужасного упущения. Соня могла быть глупой и честной, циничной и умной. Красивой, превосходной, и были моменты, когда она была просто бледной девочкой в коричневом пальто, не имеющей никакого значения. Я думаю, что она была такой гибкой, потому на самом деле она была ничем.

Я встретил Соню в поезде. Я возвращался в Берлин из Гамбурга, где я провел восемь дней с Вереной. Я был без памяти влюблен в Верену. У нее был вишневый рот и черные, как смоль, волосы, каждое утро я заплетал их в две толстые тяжелые косы, мы гуляли вдоль гавани, я прыгал вокруг нее, выкрикивал ее имя, распугивая чаек. Она казалась мне прекрасной. Она фотографировала доки, грузовые баржи, киоски закусочных, она много говорила, все время смеялась надо мной, а я пел: «Верена, Верена», целовал ее вишневый рот, и мне хотелось вернуться домой, к работе, увезти с собой запах ее волос.

Это было в мае, поезд ехал через Бранденбург, на зеленых полях лежали длинные вечерние тени. Я вышел из купе, чтобы покурить, и увидел Соню. Она курила сигарету, ее правая нога упиралась в пепельницу; когда я стал рядом, она передернула плечами. Я почувствовал, что что-то не так. Ситуация вроде бы была самая обыкновенная — узкий проход скоростного поезда где-то между Гамбургом и Берлином, и два человека, оказавшиеся рядом только потому, что им одновременно захотелось покурить. Но Соня смотрела в окно в таком оцепенении, как будто сейчас должна была начаться бомбежка. Она не была красивой. Она была какой угодно, но только не красивой в тот момент, ее лицо было необычным и старомодным — как у мадонн на картинах пятнадцатого века. Узкое, заостренное книзу лицо. Я смотрел на нее сбоку, и мне было нехорошо, я злился, потому что образ прекрасной Верены начинал ускользать из моей памяти. Я закурил сигарету. Я испытывал желание подойти к ней и прошептать на ухо непристойность. Когда я повернулся, чтобы зайти в свое купе, она посмотрела на меня.

В голове у меня промелькнула ехидная мысль, мол, наконец-то девушка отважилась на меня взглянуть. Поезд вздрогнул, в одном из купе закричал маленький ребенок. В ее глазах не было ничего особенного, возможно, они были зеленые, не очень большие и очень узко посаженные. Я больше ни о чем не думал, просто смотрел на нее, она смотрела на меня, без всякой эротики, без заигрывания, но так прямо и серьезно, что я чуть не дал ей пощечину. Наконец я очутился в своем купе и, резко задвинув дверь, перевел дыхание.

Когда поезд остановился на станции «Зоопарк», было уже темно. Я сошел на платформу, было тепло, я слышал запахи, по которым узнаю свой город с закрытыми глазами. Я встал на эскалатор и сразу же ее увидел. Она была в трех-четырех метрах от меня, в правой руке у нее была красная коробка со шляпой. В ее маленькой фигурке чувствовался вызов, который я проигнорировал. Я остановился возле киоска и стал покупать табак и вечернюю газету. Но Соня была тут как тут. Она сказала: «Я должна тебя подождать». Она не спросила, а сказала, при этом она смотрела себе под ноги, но в ее хриплом голосе не было никакого смущения, наоборот, в нем была твердая уверенность. Она была совсем еще юной, лет девятнадцать-двадцать. Я сказал: «Да», сам не зная, зачем я это делаю, заплатил за газету и за табак, и мы пошли вместе ко входу в метро. Пришла электричка, мы сели в нее, Соня все время молчала. Она поставила на пол свою дурацкую коробку и, прежде чем затянувшаяся пауза сделалась неприятной, спросила: «Где ты был?» Это уже был настоящий вопрос. Я бы должен был сказать, что был в Гамбурге у своей подружки, но по неизвестной мне самому причине сказал, что был на рыбалке со своим отцом. Она смотрела на мои губы, при этом я не был уверен, что она вообще меня слушала. И вдруг я понял: она решила мной завладеть. Возможно, она видела меня раньше, в Гамбурге, или в Берлине. В тот момент, когда я ее увидел впервые, она уже знала меня. Когда я стал возле нее в вагоне, чтобы покурить сигарету, она начала действовать. Она спланировала эту ситуацию, она заранее знала, что все так и будет. Мне вдруг стало жутко. Я надел рюкзак и сказал: «Я выхожу». Она с невероятной быстротой выхватила из шляпной коробки ручку, что-то написала на бумажке и протянула мне: «Ты можешь позвонить».

Я не ответил и, не попрощавшись, покинул электричку. Вместо того чтобы сразу же выбросить клочок бумаги, я сунул его в карман куртки.

Май был теплый и солнечный. Я рано вставал и много работал в мастерской. Писал бесчисленные письма Верене. Она редко отвечала, но иногда звонила, чтобы рассказать мне какую-то историю, и я наслаждался ее голосом, ее беззаботностью. Во дворе цвели липы, я играл с турецкими мальчишками в футбол, тосковал по Верене, но не страдал при этом. Когда темнело, я выходил из дому, город казался слегка пьяным, и я тоже шел куда-нибудь выпить и потанцевать, и были женщины, которые мне нравились, но я каждый раз вспоминал Верену и возвращался домой один.

Через две недели я нашел в своей куртке листок, на котором были написаны большие кругловатые цифры и имя, которое я прочел вслух: «Соня». Она подошла к телефону так быстро, как будто две недели больше ничего не делала, только сидела и ждала моего звонка. Я не должен был ничего объяснять, она сразу же поняла, кто говорит, и мы договорились встретиться в кафе на набережной.

Я положил трубку, ни о чем не жалея, и сразу же позвонил Верене, и стал кричать, что безумно люблю ее. Она засмеялась и сказала, что через три недели приедет в Берлин. Я принялся за работу, насвистывая мелодию Wild Thing, вечером вышел из дому, держа руки в карманах, ни капельки не волнуясь.

Соня опоздала на полчаса. Я сидел у стойки и пил уже второй бокал вина, когда она вошла в кафе. На ней было невероятно старомодное платье из красного бархата, я с раздражением заметил, что она привлекает внимание. Она подошла ко мне, неуклюже ступая на своих высоких каблуках, сказала: «Привет. Я извиняюсь». Меня так и подмывало сказать ей, что ее наряд, и ее «пунктуальность», и вообще вся она невозможна и нелепа. Она улыбнулась и взобралась на стульчик, достала сигареты из крошечного рюкзака, и мой гнев прошел. Я выпил вино, свернул себе папироску, улыбнулся и начал говорить.

Я говорил о своей работе, о родителях, об увлечении рыбалкой, о моем друге Мике и об Америке. Я говорил о людях, которые хрустят в кинозале обертками от конфет и о Фрэнсисе Бэконе, о Поллоке и об Ансельме Кифере. Я рассказывал о Дании, о турецких мальчишках из моего двора и о женихе, который был у моей матери десять лет назад, о том, как готовят баранину и кролика, о футболе и Греции. Я описал Киос и Афины, прибой у Хусума и то, как летом в Норвегии лососи мечут икру. Я мог бы заговорить Соню насмерть, и она бы не сопротивлялась. Она просто сидела, подперев голову руками, смотрела на меня, курила невероятное количество сигарет и пила единственный бокал вина. Она слушала меня целых четыре часа. По-моему, она не сказала за все это время ни единого слова. Остановившись наконец, я расплатился за нас обоих, пожелал ей спокойной ночи, взял такси, поехал домой и проспал восемь часов глубоким сном без сновидений.

Я сразу же забыл о Соне. Я готовил свою выставку, она должна была открыться в июне, ко мне приехала Верена, сдала пустые бутылки, купила уйму всякой еды, заставила кухню букетами сирени и всегда была готова лечь со мной в постель. Она пела в другой комнате, пока я работал в мастерской, она мыла окна, часами разговаривала по телефону со своими друзьями из Гамбурга, а потом приходила ко мне в мастерскую, чтобы что-нибудь рассказать. Я расчесывал ее волосы, фотографировал ее со всех сторон и начинал уже говорить о детях, о свадьбе. Она была высокая и стройная, на улицах мужчины провожали ее взглядами, она распространяла вокруг себя чудесный запах — короче говоря, когда я говорил, что хочу на ней жениться, я отнюдь не шутил.

Выставка открылась в конце месяца. Верена поехала на вокзал, чтобы встретить своих друзей, а я взволнованно ходил по галерее. В семь часов Верена вернулась, ее друзья разбрелись по залу, разглядывая картины, а мне захотелось пять минут побыть одному, и я вышел из галереи. Я перешел на другую сторону улицы и увидел Соню. Я по сей день не знаю, проходила она там случайно или она каким-то образом узнала про выставку. Она не знала мою фамилию, только имя, а о галерее я ей вообще ни слова не говорил. «Ты же сказал мне, что позвонишь, — сердито сказала она, — и не позвонил. Это нехорошо. Я хочу знать, почему».

Я был поражен этой наглостью, я разозлился и в то же время почувствовал неуверенность. Я сказал: «Моя подруга здесь. Я не могу себя делить. И не хочу».

Мы стояли, глядя друг на друга в упор. Губы ее задрожали. «Можно мне все-таки зайти?» — сказала она, я сказал: «Да», развернулся и пошел назад в галерею.

Она пришла через двадцать минут. За это время помещение заполнилось людьми, найти кого-то в этой толпе было трудно, но Соню я сразу увидел. Она вошла с гордым видом, но при этом выглядела очень маленькой и ранимой. Она поискала меня глазами. Я посмотрел на нее и перевел взгляд на Верену, стоявшую возле буфета. Соня проследила за моим взглядом и все поняла. Я не испытывал страха, для скандала не было ни малейшего повода. И все же я знал, что он возможен, и знал, что он не случится. Соня переходила от одной картины к другой, и единственное, чем она себя выдавала, было то, что она простаивала у каждой картины по полчаса. Я сидел на стуле, наблюдал за ней, пил много вина, иногда ко мне подходила Верена и говорила что-то вроде того, что «она мною гордится». Все было хорошо, но в глубине души я чувствовал ранее незнакомое мне беспокойство. Соня на меня больше ни разу не взглянула. Простояв полчаса у последней картины, решительно прошагала к дверям и ушла.

В июле Верена уехала в Гамбург. Я от нее не устал, я был уверен, что могу провести с ней всю свою жизнь, но когда она уехала, и букеты сирени на кухне засохли, и скопилось множество пустых бутылок, и по мастерской стала летать пыль, я не скучал по ней. Город неделями утопал в желтом свете, было очень жарко, я часами лежал голый на деревянном полу в своей комнате, глядя на потолок. Я не чувствовал ни беспокойства, ни раздражения, только усталость и какое-то странное безразличие. Может быть, поэтому я и позвонил Соне, заранее зная безнадежность этой затеи, но боже мой, была середина лета, во дворе турецкие женщины общипывали гусей, белые перья парили в воздухе, поднимаясь до моего окна; я набирал Сонин номер, ждал десять гудков и клал трубку. Ее не было дома. Или она не подходила к телефону. Я пробовал снова и снова, я испытывал безумное желание мучить ее, доставлять ей страдание. Но Соня исчезла.

Она не появлялась в течение четырех месяцев. Только в ноябре я получил открытку, которую она послала мне через галерею, это была черно-белая фотография группы людей, похожих на чеховских персонажей, на обратной стороне стояло приглашение на праздник.

Я начистил туфли, долго не мог сделать выбор между кожаной курткой и пальто, остановился в конце концов на кожаной куртке и в полночь вышел из дому; я нервничал, потому что шел на праздник, на котором все люди были мне незнакомы. Я долго блуждал в дебрях заводского района, в котором жила Соня, пока не нашел ее дом. Он стоял между прессом автосвалки и фабрикой, прямо на Шпрее. Он был серый и старый, все окна, кроме окна на третьем этаже, были темными. Света в подъезде не было. Меня это разозлило и в то же время вызвало идиотский смех, поднявшись по лестнице, я увидел, что дверь в квартиру открыта, кто-то затянул меня в коридор, и там стояла Соня. Она стояла, опершись на стенку, она была подвыпившей. Она победно улыбнулась и впервые показалась мне красивой. Рядом с ней была маленькая рыжая женщина в зеленом, как морские водоросли, длинном платье, с очень пышной прической, Соня указала на меня и сказала ей: «Вот он».

Она пригласила по меньшей мере пятьдесят человек. Я был уверен, что она не знала и половины этих людей. Это был парад лиц и типажей, сопровождавший медленное расставание с реальностью старого дома на Шпрее. Собственно говоря, такого рода приемы мне всегда были чужды, но иногда — очень редко — бывают праздники, которые никогда не забываются, и таким был Сонин праздник. В трех или четырех полупустых комнатах горели свечи, где-то пел Том Вэйтс, я вовсе не был пьян, и все же все плыло. Я взял на кухне стакан вина и пошел через Сонины комнаты, ведя какие-то странные разговоры с какими-то странными людьми. Соня как-то умудрялась быть во многих местах одновременно. Где бы я ни очутился, она стояла напротив, может быть, на самом деле это я все время был там, где была она. Она пригласила множество своих поклонников, во всяком случае, она все время была окружена группой молодых людей, состав которой то и дело менялся, и при этом все время с ней рядом была эта рыжая женщина. Соня непрерывно пила водку, в руке у нее все время была сигарета; разговаривая с другими людьми, мы с ней смотрели друг на друга. По-моему, мы не сказали друг другу за весь этот вечер ни слова. Это было и ненужно, казалось, она была очень довольна, что я просто там был, а мне нравилось ходить по ее комнатам, давая ей возможность рассматривать меня.

В какой-то момент я увидел ее с очень большим и неповоротливым человеком возле входной двери, она прислонялась к нему, я почувствовал холодок под ложечкой. Через полчаса ее уже не было в квартире. В окнах появился серый свет, я ходил по комнатам, пытаясь ее найти, но ее нигде не было. Ко мне подошла маленькая рыжая женщина, ее улыбка была такой же победоносной, как у Сони за несколько часов до этого, она сказала: «Ушла. Она всегда уходит под конец». Я допил вино, натянул свою куртку и тоже ушел. По-моему, я надеялся, что она ждет меня внизу, на холоде, пряча руки в карманах пальто… Но, конечно же, никто меня не ждал. Река в утреннем свете казалась стальной, я поплелся по улице, было очень холодно, до сих пор помню, как я был зол.

После этого я стал видеть Соню почти каждую ночь. Я снова начал рано вставать. С утра я выпивал две чашки чая, принимал ледяной душ и начинал работать. В полдень я ложился спать, спал один час, потом пил кофе, читал газету и снова принимался за работу. Я находился в опьянении красками и формами, и в то же время такого ощущения ясности в голове у меня до этого никогда не было. Соня приходила поздно вечером, иногда она была настолько усталой, что засыпала за кухонным столом, но она всегда приходила, и она выглядела все более храброй. Я готовил еду для нас обоих, мы выпивали бутылку вина, я убирал в ателье, я не отдавал себе отчета, что сам факт того, что я пускаю ее в свою квартиру и в свое ателье и она может сидеть за кухонным столом, когда я делаю свои эскизы, Соня рассматривала как подарок. По-своему она относилась ко мне очень серьезно. Она переступала порог мастерской с ощущением сакральности этого действия, она стояла возле моих картин, испытывая благоговейный ужас музейного посетителя, она сидела за моим кухонным столом, как будто ей давали аудиенцию. Мне все это не мешало, потому что я этого не знал. Я не замечал, что Соня пытается закрепиться в моей жизни. В эти ночи она была просто неким маленьким, усталым, чем-то одержимым существом, которое таким образом составляло мне компанию, сидело возле меня, слушало меня, тешило мое тщеславие, давая возможность почувствовать мою собственную значительность.

Соня ни о чем не говорила. Я и теперь ничего не знаю о ее семье, о ее детстве, в каком городе она родилась, о ее друзьях. Я не имею ни малейшего понятия, на какие деньги она жила, зарабатывала ли она сама, или была у кого-то на содержании, хотела ли она приобрести специальность, к чему она стремилась и все в таком роде. Единственный человек, о котором она иногда говорила, была маленькая рыжая женщина, которую я видел на празднике; больше она ни о ком не говорила, мужчины вообще не упоминались, хотя я уверен, что их было немало.

В эти ночи говорил я. Я говорил как будто с самим собой, а Соня слушала, а часто мы просто молчали, и это тоже было хорошо. Мне нравилось, что ее приводят в восторг такие вещи, как первый снег, пластинки с органными концертами Баха, турецкий кофе после еды, поездки на метро в шесть утра, подглядывание в чужие окна ночью в моем дворе. Она крала у меня всякие мелочи из кухни, орехи, мел, самокрутки и хранила их в карманах своего пальто, как амулеты. Почти каждый вечер она приносила книги, оставляла их на моем столе, просила меня их прочесть, но я их никогда не читал и не хотел их с ней обсуждать. Когда она засыпала сидя, я давал ей поспать пятнадцать минут, а потом будил, тактично, как школьный учитель. Я одевался, и мы выходили из дому, Соня держала меня под руку и оглядывалась на наши следы, единственные во дворе, покрытом свежим снегом.

Мы переходили из одного ночного бара в другой, пили виски и водку, и иногда Соня отходила от меня, садилась в другом конце бара и делала вид, что она со мной незнакома, — пока я, рассмеявшись, не звал ее. С ней все время заговаривали мужчины, но она не отвечала, а с гордым видом возвращалась ко мне. Мне это было совершенно безразлично. Ее странная привлекательность льстила мне, я наблюдал за ней почти с интересом естествоиспытателя. Иногда мне хотелось, чтобы она наконец исчезла вместе с кем-нибудь из этих поклонников. Она, однако, оставалась со мной, пока улица не начинала светлеть. Тогда мы покидали бар, я приводил ее на остановку и ждал, пока придет автобус. Она садилась в автобус, подрагивающая, грустная, я кивал ей головой и уходил, снова погруженный в мысли о своих картинах.

Теперь я думаю, что в те ночи я был по-настоящему счастлив. Я знаю, что с прошлым всегда так, все кажется умиротворенным. Может быть, эти ночи были просто холодными и, хотя эти слова звучат цинично — у меня было чем себя развлечь. Но сейчас они мне кажутся такими важными и безвозвратно потерянными, что болит душа.

Верена в это время путешествовала, она была в Греции, в Испании, в Марокко, она слала мне открытки с пальмами и пляжами, арабами на верблюдах, иногда она мне звонила. Если у меня в это время была Соня, она вставала и выходила из комнаты и возвращалась только, когда я создавал какой-нибудь шум, например, двигал стулом, давая понять, что разговор окончен. Верена кричала в трубку, связь чаще всего была плохая, шум моря и ветер врывались в разговор, или так казалось, и это оправдывало мою неразговорчивость. Я не забывал о Верене. Я думал о ней, я посылал письма и фотографии на ее гамбургский адрес, я радовался ее звонкам. Соня ко всему этому не имела никакого отношения, если бы кто-нибудь спросил меня, влюблен ли я в нее, я бы очень удивился и уверенно ответил бы — нет. Верена, тем не менее, говорила, что чувствует какие-то перемены, она кричала в трубку, что мне больше не о чем с ней говорить, она хотела знать, как часто я ей изменяю. Я смеялся в ответ, она вешала трубку.

В январе пришла открытка из Агадира, в которой она сообщала о своем прибытии в конце марта: Я приеду весной, — писала она, — и останусь надолго. Я положил открытку на кухонный стол и стал ждать, когда Соня ее заметит. Я знал, что она уже взяла в привычку без всякого спроса перелистывать мои бумаги. В этот вечер я наблюдал за ней, стоя в дверях. Она стояла у стола, смотрела на лежавшую там фотографию, что-то черкала моим мелком, свернула себе папироску и вдруг увидела открытку, на которой было изображение фейерверка. Она прочла открытку, подержала ее в руке, потом обернулась ко мне, как будто знала, что я там стою и за ней наблюдаю.

«М-да», — сказал я. Она ничего не сказала, и я почувствовал что-то наподобие страха. Мы вышли из дома вместе, но все было фальшиво, я чувствовал себя виноватым, я злился, мне казалось, что я должен объяснить ей что-то, что сам не знаю. В эту ночь она впервые спала со мной вместе. До сих пор я ни разу ее не поцеловал, вообще до нее не дотронулся, мы только ходили под руку по улице, и все. Пока я мылся в душе, она надела одну из моих рубашек, когда я вошел в комнату, она уже лежала в постели и стучала зубами. Было ужасно холодно, я лег возле нее, мы повернулись спинами друг к другу, мы касались другу друга только холодными ступнями. Соня сказала: «Спокойной ночи», голос ее был детским и мягким, я почувствовал ответственность за нее, я был тронут. Я не испытывал желания, ничто не показалось бы мне более абсурдным, чем секс с Соней, и все же меня обидело то, что она так спокойно дышала и почти сразу заснула. Я долго не мог уснуть, под одеялом было тепло, я тихонько потирал свои ступни о ее ноги. Мне и теперь совершенно ясно, что, если бы я по-настоящему переспал с ней, это было бы как инцест, даже если бы я просто коснулся ее груди. Я только представил себе, как бы это было, если бы я поцеловал Соню, и уснул.

Утром ее уже не было, на кухонном столе лежал листок с приветствием, я вернулся в постель, натянул на себя рубашку, в которой она спала.

И она снова исчезла. Она не пришла ни в этот, ни в следующий вечер. Я ждал три дня, а потом начал ей звонить. Она не подходила к телефону, или ее на самом деле не было дома. Я бродил с утра по городу, сидел в кафе, о которых она иногда говорила, часами стоял перед старым домом на Шпрее, но ее нигде не было. В ее окнах никогда не горел свет, но на двери по-прежнему висела табличка с ее фамилией, и кусочек бумаги, который я для контроля иногда подкладывал под дверную раму, всегда был сдвинут. Она меня избегала, и когда пришел март, поиски мне осточертели, и я начал готовиться к приезду Верены.

Я убрал в квартире и постарался уничтожить возможные следы Сониных посещений. Хотя на самом деле никаких следов не было. От трех месяцев с усталой, маленькой, нежеланной Соней не осталось ровным счетом ничего, все поиски были напрасны, я злился. Впервые за долгое время я позвонил своему другу Мику, мы пошли поиграть в бильярд, попить пива, танцевали с какими-то женщинами, целую неделю таскались по всевозможным барам. Я периодически делал попытку рассказать ему о Соне, но каждый раз умолкал — что я, собственно, мог рассказать, если сам ничего не знал?

В конце марта растаял снег, лежавший на крышах, и вернулись стрижи. Я подарил турецким мальчишкам новый футбольный мяч и коротко постригся. Я все еще ждал неизвестно чего — до тех пор, пока однажды вечером в моих дверях не возникла Верена. Тогда я забыл о своих поисках, о своем ожидании, я стал заплетать волосы Верены в косы, я подарил ей кофеварку-эспрессо. Казалось, она хочет оставаться у меня долго, как долго — я не спрашивал. Я работал, она гуляла по городу; вечером мы ходили в кино, сидели в маленьких кафе на набережной. Верена повесила свои платья в мой шкаф и устроилась на работу в бар, который был напротив моего дома; когда звонил телефон, она брала трубку. Мик сказал, что она — самое красивое из всего, что он видел, и я с ним согласился. Время пошло по заведенному ритму. Я хорошо себя чувствовал, может быть, я был счастлив, во всяком случае, спокоен. Во дворе начинали цвести липы, над городом проносились первые грозы, было жарко. Только изредка на улице у меня было ощущение, что кто-то идет за мной следом; я разворачивался, и там никого не было. Были моменты, когда мне хотелось чего-то, какого-нибудь события, встряски, перемен, но это желание пропадало раньше, чем успевало появиться.

Однажды утром в июне мы поехали на велосипедах в открытый бассейн, Верена заплатила за нас обоих, утверждая, что вода — это ее страсть, и побежала босая по лужайке в поисках свободного места. Она остановилась в крохотной тени одинокой березки, торжественно расстелила там полотенце и села. Рядом сидела Соня.

Услышав сильные, неровные удары своего сердца, я подумал: не эти ли сбои в ритме и есть те самые «перемены», по которым я тосковал? Я стоял, переводя взгляд с Сони на Верену, Соня подняла глаза от книги, которую читала, и увидела меня, потом увидела Верену.

Я сказал: «Верена. Я не хочу здесь сидеть» — и посмотрел на ошеломленное лицо Сони. У нее теперь были длинные волосы, она загорела, похудела, на ней был синий купальник. Голос Верены доносился как будто издалека: «Это — лучшее место во всем бассейне». Казалось, она ничего не замечает, а я чувствовал, что начинаю дрожать. Соня медленно поднялась, надела красное платье и пошла. Верена что-то говорила, но я ее больше не понимал. Я только слышал, что в ее голосе нет никакого недоверия, и, уронив сумку на подстилку, я пошел за Соней. Я догнал ее на выходе из бассейна. Она шла быстро, со спины она выглядела как прямая красная палка. Я почти бежал и, догнав ее наконец, схватил за руку. Ее кожа была горячей от солнца, она повернула ко мне свое безумно серьезное лицо и сказала: «Хотим мы друг друга видеть или нет».

Она сказала это тем же голосом, что тогда на вокзале «Я должна тебя подождать», я чувствовал себя как идиот, я был в растерянности, я сказал: «Да», а она сказала: «Ну так вот», освободилась от моей руки и выбежала за ворота бассейна на улицу. Я смотрел ей вслед, пока она не исчезла из виду, а потом вернулся к Верене, которая загорала на спине и так ничего и не поняла. Трава на том месте, где сидела Соня, выглядела смятой, я смотрел на два-три окурка, которые после нее остались, и пытался не потерять контроль окончательно.

Мне не надо было просить Верену уехать — я бы это и не стал делать, я бы увиделся с Соней тайком, — Верена сама уехала. Она заявила, что не хочет беспокоить меня во время моей «рабочей фазы» — хотел бы я знать, что это такое; она упаковала свои вещи, уволилась из бара и поехала назад в Гамбург. Я думаю, она и в самом деле надоела мне на какое-то время. Она хотела убедиться, что я ее люблю. Убедившись, она уехала. Провожая ее на вокзале, я был расстроен и слишком сентиментален, я сказал: «Верена, когда-нибудь», и она засмеялась и сказала: «Да».

Это было Сонино лето. Мы ездили на озера, брали лодку, я греб, и мы плыли по гладкой, как зеркало, зеленой воде, пока у меня не начинали болеть руки. По вечерам мы ужинали в сельских трактирах — пиво с ветчиной, — у Сони были красные щеки и выгоревшие на солнце светлые волосы. Мы ехали домой на поезде с букетами полевых цветов, которые она собирала. Я почти не рисовал, я изучал карты окрестностей и хотел поплавать во всех озерах, какие только есть. Соня всегда тащила с собой полный рюкзак книг, что-то читала мне вслух, читала стихи наизусть. Вечера были теплые, мы считали комариные укусы, Соня дула на травинку. Лето было цепью светлых, голубых дней, я нырял в них и ничему не удивлялся. Мы проводили ночи в Сониной квартире, сквозь большие, высокие окна которой видна была Шпрее, мы не спали друг с другом, не целовались, почти не касались друг друга, да нет, вообще не касались. Я говорил: «Твоя кровать — корабль», Соня ничего не отвечала, но все лето она выглядела маленькой победительницей.

В конце июля, когда мы сидели на пустынном вокзале в Реббеке и ждали электричку, Соня вдруг отверзла уста и сказала: «Когда-нибудь ты на мне женишься».

Я посмотрел на нее, убил комара у себя на запястье, небо было красноватым, над лесом стелилась голубая дымка, я сказал: «Что-что?», и Соня сказала: «Да. Женишься. У нас родятся дети, и все будет хорошо».

Я подумал: ну и дура. Ничего не могло показаться мне более абсурдным, чем возможность жениться на Соне и завести с ней детей, я сказал: «Соня, но это же смешно. Именно ты должна это понимать — какие могут быть дети, если мы даже ни разу с тобой не спали?»

Соня встала, зажгла сигарету, ударила ногой маленький камешек, скрестила руки на груди: «Ну, с этой целью мы это сделаем. Все получится, я знаю».

Я тоже встал, у меня было чувство, как будто я уговаривал капризного ребенка: «Соня, ты рехнулась. Что это за глупые слова „все будет хорошо“? Что это значит? Все и так хорошо, так что жениться мы не будем».

Рельсы начали вибрировать, послышался высокий звук, вдалеке показался поезд. Соня выбросила сигарету и зашагала к рельсам. Она спрыгнула с платформы на щебень и, расставив ноги, ждала, пока поезд подъедет ближе. Я сел на скамейку. Поезд подъехал и остановился. Соня разгневанно крикнула: «Женишься ты на мне или нет?» Я засмеялся и крикнул в ответ: «Дорогая Соня! Да! Я женюсь на тебе, как только ты скажешь!» Соня тоже засмеялась, поезд тронулся, в воздухе был запах металла. Я произнес ее имя, тихо, испуганно, и тогда она запрыгнула с рельс на платформу, поезд прогромыхал мимо, она сказала: «Не сейчас. Я еще не хочу, но позже — позже я хочу».

Осенью мы виделись реже, а потом она на какое-то время исчезла. Однажды утром она появилась в дверях в зимнем пальто и сказала: «Милый, я должна уехать, но перед этим я бы выпила чайку».

Я впустил ее, вскипятил воду, она прошлась по моей квартире, она казалась чем-то взволнованной. Я спросил, куда она едет. Она сказала, что должна месяц где-то поработать, а потом вернется; как всегда, она явно не хотела ничего рассказывать. Мы выпили чай, она встала, потянула меня за руки и обняла меня.

Я сжал ее, я оказался безоружным перед этой ее серьезностью, она сказала: «Следи за собой» — и ушла.

Все, что после этого случилось, случилось из-за страха. Я думаю, что я испугался Сони, испугался перспективы жизни с таким странным маленьким существом, с девушкой, которая не разговаривала и не спала со мной, только смотрела на меня широко раскрытыми глазами, о которой я ничего не знал, и которую я при этом любил, ну да, любил, конечно.

Я чувствовал, что не могу больше жить без Сони. Мне казалось, что она мне необходима, что я скучаю по ней. Я боялся, что она не вернется, и в то же время я больше всего на свете хотел, чтобы она никогда не вернулась.

В конце месяца я уложил вещи в маленький чемодан и поехал в Гамбург. Затаив дыхание, я сделал пораженной моей внезапностью Верене предложение, и она согласилась. Я оставался у нее три недели, ездил с ней к своим родителям, мы назначили свадьбу на март следующего года. Верена заказала тур в Санта-Фе для свадебного путешествия, представила мне свою ужасную мамашу и сообщила мне, что мою фамилию она брать не будет. Мне было все равно. Мне казалось, что я в последний момент сумел избежать самого страшного, я воображал, что спасен и нахожусь в безопасности. Мы немного ссорились с Вереной — она хотела, чтобы я переехал в Гамбург, а я сказал, что, по-моему, все может и дальше быть, как было, неважно, женаты мы теперь или нет, после чего поехал назад в Берлин.

В моем почтовом ящике ничего не было, в мастерской, как всегда, на всех картинах лежал слой пыли, на оконных рамах была паутина. От Сони не было никаких известий. Я был теперь хозяином положения, я предотвратил худшее и мог теперь быть любезным и скромным. Я поехал к ее дому на велосипеде, с силой нажимая на педали, взбежал по лестнице, насвистывая. Она была дома, открыла и впустила меня как-то рассеянно, явно ожидая кого-то другого, потом улыбнулась и сказала: «У тебя все хорошо, да?»

Мы сели в большой, почти что пустой комнате, Соня за письменный стол, а я в кресло у окна, за которым текла коричневая Шпрее и над прессом автосвалки проносились чайки. Соня не спрашивала меня, где я был. И не рассказывала про свои путешествия, она казалась очень маленькой и немного испуганной за своим письменным столом, она курила одну сигарету за другой.

Я непринужденно говорил о погоде, о моих творческих планах, о моей выставке, которая должна была открыться зимой в Национальной галерее, я чувствовал себя уверенно. Соня сказала, что в ноябре она хочет снова устроить праздник. Я сказал, что охотно бы на него пошел, и она сухо улыбнулась. «Ты уедешь со мной в начале года?» — спросила она, и тогда я наконец произнес фразу, которую готовился все это время произнести, я ее предвкушал, я про себя репетировал и теперь произнес ее, громко, четко, хорошо артикулируя и прежде всего — вежливо: «Это не получится. В марте я женюсь на Верене».

После этого она меня выставила из квартиры. Она встала, указала рукой на дверь и сказала: «Вон».

Я сказал: «Соня, что ты, что это значит», и она повторила: «Вон», при этом лицо ее осталось бесстрастным. Я засмеялся, я не уверен был, что она говорит всерьез, пока она не крикнула: «Вон!» голосом, который я еще никогда не слышал. Я неуверенно поднялся, я уже не знал, на что я, собственно говоря, рассчитывал. Но мне совсем не хотелось уходить, мне хотелось увидеть, как Соня теряет самообладание, как она рыдает, воет, мне хотелось, чтобы она меня ударила, не знаю, чего мне хотелось.

Но Соня просто вернулась за стол, села ко мне спиной, я переступил с ноги на ногу, было тихо, у реки за окном был невыносимый коричневый цвет. Я шумно вздохнул, но ничего не произошло, и тогда я ушел, закрыл за собой дверь, прислушался — ничего. Никакой вспышки, никаких подавляемых рыданий. И Соня не крикнула мне вдогонку, чтобы я вернулся.

Я поехал домой на велосипеде, очень медленно; я был — удивлен. Я думал, что все будет как-то так продолжаться.

Соня не появлялась, но это я, по крайней мере, предполагал. Это была игра, правила которой я уже знал. Я ждал неделю, а потом позвонил ей, и, конечно, она не подошла к телефону. Я написал ей письмо, потом еще одно, потом третье; я писал какую-то чепуху, беспомощные извинения. Она, понятное дело, не отвечала. Я оставался спокоен, я уже все это знал, я думал: «Дай ей время».

Я звонил ей регулярно три раза в неделю, считал десять гудков и вешал трубку. Я работал, звонил Верене, ходил с Миком развлекаться и набирал Сонин номер так же, как чистят зубы или каждое утро смотрят в почтовый ящик. Меня все это забавляло, и я гордился Соней, решительностью, с которой она меня избегала, я думал, что придет время, и она прекратит это делать. Мне хотелось ее видеть. Было холодно, пошел первый снег. Я вспоминал прошлую зиму, ночи, которые она проводила у меня, и мне хотелось, чтобы все это повторилось.

Я думал: «Ну давай, Соня, подойди к телефону, давай пойдем погуляем, я согрею тебе руки, и все будет как всегда, все будет как было».

Но в начале декабря в почтовом ящике появилось мое последнее письмо Соне. Я в недоумении рассматривал свой собственный почерк и не знал, что все это значит, пока не перевернул письмо и не увидел штемпель: «Адресат выехал в неизвестном направлении». Я стоял, ничего не понимая, в коридоре, было холодно, я замерз. Я положил письмо обратно в ящик и поехал на велосипеде, качаясь на снегу, вдоль реки в заводской район; я ехал медленно и осторожно, отказываясь о чем-либо думать. Возле Сониного дома я привязал велосипед к фонарю и посмотрел вверх на темные окна. Ни гардин там не было, ни света, но это еще ничего не значило. Дверь подъезда заскрипела, когда я ее толкнул, я ощутил запах сырости, угольной пыли. Мне всегда казалось, что в этом доме, кроме Сони, никто больше не живет, а теперь я чувствовал, что дом опустел окончательно. Все же я поднялся по лестнице, перила на втором этаже были сломаны, ступеньки подозрительно громко трещали. Я вспоминал праздник, гомон, музыку, Соню, стоящую рядом с маленькой рыжей женщиной в зеленом платье. Табличка на ее двери была содрана. Я нажал на кнопку звонка, но он не работал. Я заглянул сквозь замочную скважину в длинный, пустой, выкрашенный белой краской коридор ее квартиры и понял, что Сони там нет.

Я уверен, что дом очень скоро снесут. На дворе февраль, я все время подкладываю в печку дрова, но теплее от этого не становится. Соню я больше не видел и ничего о ней не слышал. Липы тыкаются своими холодными ветками в мое окно, пора уже покупать новый футбольный мяч для турецких мальчишек. Я надеюсь когда-нибудь встретить эту маленькую рыжую женщину, чтобы спросить у нее, где теперь живет Соня и как у нее дела. Иногда на улице мне кажется, что кто-то за мной идет, я резко оборачиваюсь, и там никого нет, но беспокойство не проходит.