В момент их появления Коберлинг стоит на Наполеоновом холме. Это — насыпь в центре сада, которую Коберлинг сделал два года назад. «Холм для полководца», смеясь сказала тогда Констанц. А он сказал: «Наполеонов холм». Он стоит на Наполеоновом холме, курит сигарету и, приставив ладонь козырьком ко лбу, осматривает горизонт. Где-то там, за неровными полями, течет Одер. Где-то там Констанц, совершающая свою ежедневную прогулку. Теплый ранний вечер. Устав от солнца, Макс уснул на кухне. Коберлинг прогоняет осу и задумывается об осени. Слышен звук мотора. Это обман, Коберлинг прислушивается и ничего больше не слышит, никогда на этой дороге не появляются машины, разве что его собственная. Нет, в самом деле, гул дизеля, хруст щебенки, Коберлинг ничего не понимает, чувствует сердцебиение. Старый бенц появляется с правой стороны. Коберлинг не шевелится, хочет стать невидимкой, думает: хоть бы проехал. Бенц останавливается возле ворот сада, поднимая пыль, открывается дверца, из машины выходит Анна. Коберлинг сразу узнает ее. Она выглядит точно так же, как тогда, только больше и выше. «Коберлинг!» — кричит она. На ногах у нее туфли на высоких каблуках, она обходит машину и останавливается у ворот. На ней красное платье, она очень загорелая. Опускается стекло, из кабины высовывается голова молодого человека со спутанными волосами, у Коберлинга появляется неприятное чувство в желудке, он тихо, злобно произносит: «Наркоман».

«Эй, ты! — кричит Анна. — Мы приехали из Польши, у нас кончились деньги, мы думали, что сможем пожить у тебя день-другой. Коберлинг! Ты меня узнал?»

Коберлинг тушит ногой бычок и сходит с насыпи. «Я узнал тебя. Я все понимаю, незачем так кричать».

Анна нажимает на ручку, наркоман медленно выходит из машины, Коберлинг смотрит на его невероятно грязные джинсы. Из кухни раздается сонный детский голосок. Коберлинг думает, что на кроватку падает свет, что вокруг лампы кружатся мухи, он чувствует, что все это для него уже чересчур, чувствует слабость. Где Констанц, думает он, Констанц, которая могла бы взять все это на себя, потому что я не хочу никаких гостей и в первую очередь не хочу наркомана.

Он вытирает пот над губой и идет к воротам по гравиевой дорожке. Гравий громко хрустит под его ногами. Анна, думает Коберлинг, Анна. Ты и твой отец-клоун, циркач-дурачок. Когда ты была ребенком, я тебя однажды поколотил. Ты прыгнула мне на спину, когда я медитировал. Когда ты была ребенком, мы были с тобой на равных. Я с твоим папашей-клоуном просиживал ночи на кухне, мы с ним ели и пили, пока не падали под стол. Ты мне действовала на нервы, этот вечно вымазанный шоколадом рот, ты мне и сейчас действуешь на нервы.

Коберлинг снимает щеколду и распахивает ворота. «Дружище Коберлинг, — говорит Анна и улыбается: — Ах, Коберлинг, дружище, сколько лет прошло с тех пор, как мы последний раз виделись. Годы!»

«Да, — говорит Коберлинг, — годы».

Наркоман делает два шага и подает Коберлингу грязную руку. Коберлинг ее не берет. Он остается у ворот, его молчаливая и напряженная поза должна дать понять, что лучше бы им отсюда уйти. Что гостей здесь не ждали. Что старая дружба уже ничего не значит. Но они не понимают. Стоят и смотрят. Коберлинг поворачивается, идет по гравию назад к веранде и произносит куда-то в небо: «Если хотите, можете оставаться. Есть комната для гостей, под крышей».

Вечером Констанц возвращается с прогулки, не позже, чем обычно, но для Коберлинга поздно, как никогда. Он сидит на веранде с Анной и наркоманом, имя которого он знать не хочет, и курит одну сигарету за другой. Макс сидит перед наркоманом на полу и слушает истории про инопланетян, друидов, про Новую Гвинею, про конец света. С широко раскрытым ртом, из которого тянется нитка слюны. Левой ручкой он схватился за ботинок наркомана и тихонько, невзначай потягивает его шнурки. Коберлинг презирает Макса за лишенную предрассудков доверчивость, с которой он слушает наркомана. Идиот, думает Коберлинг. Макс, это то, что я называю идиотизмом.

Анна сидит, скрестив ноги, на плетеном кресле, смотрит на Коберлинга и предается детским воспоминаниям. «Что-то с тобой было, Коберлинг. Какая-то смешная история, я не могу вспомнить. Я только помню, как ты с моим отцом сидел на кухне, ночи напролет. Эй, Коберлинг. Ты это помнишь?»

Коберлинг молчит, не хочет ей подсказывать. Он мог бы рассказать историю о пощечине. Он мог бы ей рассказать, что за лето, проведенное в деревне, она становилась черной, как негритенок. Он мог бы ей польстить — вспомнить ее детские каламбуры, которые ее папаша-клоун, наполняясь гордостью, записывал в специальную оранжевую тетрадь. Он мог бы сказать, что она была очень тощая, кожа да кости, в то утро, когда она с утра исчезла в лесу и пришла под вечер, исцарапанная, с клещами на икрах. Он мог бы сказать: «Твой отец-клоун оставил тебя в покое. Он дал тебе возможность сделать то, что ты хочешь, и ты тогда исчезла. На целый день. Тебя просто не было, и все, для нас ты не существовала этот день. Наверно, это до сих пор остается для тебя самой сильной травмой».

Но он не хочет ничего говорить. Она его не интересует. Ее папаша-клоун его тоже больше не интересует. Он хочет тут сидеть, молча и чтобы его тоже никто не трогал. Коберлинг закуривает очередную сигарету, он замечает, что все время сидит, стиснув зубы. На гравиевой дорожке появляется Констанц, она идет пританцовывая, она возмутительно беззаботна. «Слишком поздно, — думает Коберлинг, — слишком поздно, моя дорогая, потому что они уже здесь, и уйдут они нескоро».

Констанц сразу узнает Анну. Улыбается, тихонько хлопает в ладоши, подносит руки к лицу. Смеется. Опускает руки. Коберлинг чувствует отвращение. Он уже заранее знает, что она скажет: «Анна! Такая же маленькая, худенькая Анна, и при этом на пятнадцать лет старше, чем была тогда. Я не могу поверить своим глазам, что это ты сидишь!» Анна сияет, выглядит смущенной, представляет Констанц своего наркомана, робко поглядывает на Коберлинга. Коберлинг откидывается на спинку стула, потом встает и уходит на кухню. Маленькая, худенькая Анна! Бред собачий. Он достает из холодильника оливки, сыр, салями. Нарезает хлеб, открывает вино, все, как тогда. «Сейчас будем ужинать», — думает Коберлинг. Сейчас будем кушать, и что-то сейчас еще будем делать, если бы это была только чертова еда, это было бы еще не так плохо.

Скоро осень, поэтому темнеет быстро. Над сливовыми деревьями на задворках сада свет уже серый; Одер сейчас будет розовый и голубой. Коберлинг думает, что ему понадобилось сорок семь лет, чтобы заметить, что поля пшеницы, озера и реки ненадолго светлеют прежде, чем наступает ночь. Еще ему понадобился для этого дом. А может, и Макс, и Констанц. Если бы сейчас все было как обычно, ребенок уже спал бы, щечки у него были бы розовенькие, он бы посапывал. Коберлинг сидел бы с Констанц на веранде, читал бы или молча сидел. Он бы, может быть, подошел наконец к компьютеру и написал две-три фразы диалога для одного из тех сценариев, с помощью которых он зарабатывает себе на жизнь. Два-три небольших предложения, вложенные в чужие уста, и так каждый вечер. Лампа на письменном столе светила бы зеленым светом, потому что зеленый свет успокаивает. Мотыльки бились бы о сетку, натянутую на окно, и он думал бы о том, что эта жизнь хороша и отвратительна в одно и то же время.

Но теперь на Наполеоновом холме стоит наркоман и забивает косяк. Кулечек. Зажигалка «Зиппо» шипит. Коберлинг слышит сладкий запах гашиша. Он думает о Розе Мартенштейн. О Розе Мартенштейн, которая пришла на карнавал в костюме Королевы Ночи и, сделав затяжку гашиша, рухнула на пол, точно кукла в черном сатине. Конечно, он тоже курил гашиш. Например, с отцом Анны. Они сидели в саду, курили один косяк за другим, и отец Анны кричал: «Свази-травка!» или: «Свазиленд!», пока Коберлинг от смеха не падал со стула. Анна спала в комнате под сеткой от комаров, бормотала во сне, и Коберлингу и в голову не приходило, что через двенадцать лет у него у самого будет ребенок. Откуда он мог это знать?

Наркоман на Наполеоновом холме оборачивается и жестом предлагает Коберлингу косяк. Коберлинг качает головой, наркоман пожимает плечами и сходит с насыпи. Красный огонек косяка исчезает между сливами, Коберлинг неуверенно берется за дверную ручку. Констанц и Анна все еще сидят на веранде, Макс у Констанц на коленях, большой палец он держит во рту. За последние четыре часа ребенок не сказал Коберлингу ни единого слова. Он все время вис на Анне или на наркомане и вел себя так, как будто прежде не видел никаких других людей. Коберлинг считает, что это неправильно. Макс должен был спрятаться за его спиной и спросить его, плохие это люди или хорошие.

Анна рассказывает про Польшу. Макс смотрит на нее и время от времени глубоко вздыхает. «Я не понимаю, почему вы до сих пор там не побывали, это же так близко. Аистов там, как в Берлине голубей. Они там за тракторами бегают и клюют насекомых. А как они любят мороженое, эти поляки, ты не представляешь. Леды и леды куда ни глянь, всюду едят мороженое, беспрерывно».

Макс вынимает пальчик изо рта и очень внятно говорит: «Мороженое». Коберлинг чувствует, как у него от приступа нежности по спине ползут мурашки. Что за странный разговор. Ребенок произнес единственное слово, которое он из всего этого понял, — мороженое.

Анна говорит, жестикулируя, все время поправляет волосы, зачесывает их за уши. «Констанц. Ну расскажи, как вы тут живете».

Голос Констанц, немного невнятный, шершавый. Хорошо они живут. Немножко одиноко. Коберлинг не любит гостей. Длинные дни. Горячие дни. Коберлинг все время за письменным столом. «Ложь», — думает Коберлинг. Она все время гуляет по Одербруху, это самый красивый в природе уголок. Для ребенка тоже полезно. Детям хорошо на природе. Макс счастлив, и она тоже счастлива. Коберлинг? У него сложные отношения со счастьем, но все-таки. Констанц все расставила по местам. Четыре-пять предложений, и вся жизнь рассказана, и больше нет вопросов. Так просто. Коберлинг стоит в тени за кухонной дверью, закрывает глаза, открывает их снова. Анна молчит. Из темноты, которая теперь уже стала кромешной, вдруг раздается возмущенное кваканье лягушки. Анна закуривает сигарету, говорит: «Да» и начинает рассказывать очередные истории о поляках, о мороженом, все это недоумевающим голосом. Коберлинг угадывает в темноте улыбку Констанц. Его удивляет спокойствие, с которым она сидит и слушает Анну. Его вообще удивляет интерес, который она проявляет к гостям, очевидно, что она им рада. Она бы всем была рада, думает Коберлинг. Кто угодно мог бы быть на их месте, и она бы точно так же жадно слушала, радуясь, что может сделать что-то мне наперекор. Это все потому, что мы все лето были здесь одни. Такое было соглашение. Мы хотели побыть одни. Я хотел побыть один.

Коберлинг возвращается на кухню, выключает свет и садится на кроватку Макса к окну. Контуры сада видны четче, а красное платье Анны довольно темное и в темноте кажется черным. Коберлинг смотрит на нее, и ничего не чувствует. Она молодая, у нее клоунское лицо ее папаши, круглое, как блин, круглые глаза, круглый рот. Нет одного зуба, лет через десять это будет выглядеть асоциально. Каштановые волосы. Темно-каштановые.

Она будет что-то учить, думает Коберлинг. Публицистику, иностранные языки. Наркоман будет стоять за стойкой какого-нибудь модного бара, посылая каждый проходящий день к черту. Летом они возьмут с собой друзей и поедут на старенькой машине на Бранденбургские озера, будут там напиваться вдрызг и думать, что то, что с ними происходит, не происходило больше ни с кем. Бред. Все это — полный бред. Он трет глаза, чувствует себя усталым. Времена, когда он у каждого спрашивал: «О чем ты думаешь?» и «Что ты делаешь?», прошли. Коберлинг теперь вообще не может понять, как можно задавать такие вопросы. Неприятные, почти болезненные воспоминания о времени, когда он ночи просиживал в барах, споря с пеной у рта о каких-то идеалах. Все вранье, думает Коберлинг. Отец-клоун Анны всегда только ждал, когда я замолчу, чтобы он мог снова излагать свои дурацкие утопии. И я точно так же. Я хотел его переговорить, и так мы болтали все время, когда на самом деле давно должны были бы закрыть свои рты. Макс соскальзывает с колен Констанц, залезает на веранду и останавливается в дверях. «Почему ты сидишь в темноте?» Голос у него немного хриплый. «Темнота — друг молодежи, — говорит Коберлинг. — Иди сюда. Пора в кровать, пора доставать нашего дракона и другие игрушки». Он встает и поднимает Макса над собой, ребенок пахнет летом, песком. «Пообещай мне, — хочет сказать Коберлинг, — пообещай мне, что…» Но не говорит.

«Ложитесь спать?» — спрашивает Констанц с веранды, плетеный стул трещит, когда она встает.

«Да, — говорит Коберлинг и спешит к лестнице, — мы ложимся спать». Макс уже каким-то образом уснул, Анна кричит с веранды: «Спокойной ночи, Коберлинг!»

Когда он просыпается утром, она стоит у его кровати и улыбается. Через окно льется солнечный свет, о стекло бьется муха. Коберлинг щурит глаза и ищет рукой под одеялом Констанц, но ее там уже нет. Я спал без сновидений, думает он с облегчением. Во всяком случае, мне не снились ни косяки, ни ее отец-клоун, ни голые бабы. Анна трясет кровать, ее длинные волосы разлетаются в разные стороны. «Коберлинг! Лежебока! Уже полдень, все уехали в город, завтрак уже готов. Ты должен встать и показать мне Одербрух!»

«Кто это сказал», — спрашивает Коберлинг и чувствует, что это начинает его злить, глаза у него еще сонные, во рту неприятный привкус. То, что Анна вообще посмела зайти в спальню и, наверное, перед этим прошлась по всему дому, заглядывая во все шкафчики, просто так, из чистого любопытства; Коберлинг приподнимается, натягивает одеяло до подбородка, «Брысь, — говорит он, — сейчас же! Мне нужно встать».

Анна отпускает спинку кровати и, не переставая улыбаться, идет к дверям. «Я буду в саду. Если ты захочешь знать, где я, то знай», — говорит она. Коберлинг не хочет это знать и ничего не отвечает. Он ждет, пока стихнут ее шаги, и после этого снова закрывает глаза. Еще полежать. Просто лежать, в изнеможении, в колебаниях между явью и сном. Он никогда утром не чувствовал себя свежим, отдохнувшим. Раньше ночью в своей однокомнатной квартире в Берлине, зимой, он засыпал вместе со страхом перед всеми этими днями, месяцами, годами, которые ждали его впереди. Время. Время, которое должно было быть наполнено, побеждено, сведено на нет. Потом появилась Констанц. Двухкомнатная квартира, Берлин, зима. Вспоминается всегда зима, тепло под одеялом и это его решение в пользу Констанц. Неразрывно связанное с ним чувство капитуляции. Констанц, за которой Коберлинг спрятался, чтобы больше не выходить наружу. Защита. Признание собственного поражения. Они уснули бок о бок со словами: «Лети медленно». Время пошло назад, страхи спрятались в глубину. Наконец — Лунов, дом, дыхание ребенка. Реализованное время. И снова страх, иногда по ночам, когда мимо проезжает машина и на потолок падает тень жалюзей, страх, даже сильнее, чем прежде. Поэтому он и просыпается усталым. Потому что сон всегда должен сначала побороть страх.

Все, думает Коберлинг. Конец, точка. Не может быть, чтобы два маленьких создания примчались сюда из Берлина и так замутили мой рассудок. И из-за чего, ведь было бы из-за чего. Он встает и открывает окно, муха вылетает наружу. Небо еще облачное, на оконной раме дрожит паутина.

На кухне на столе стоит кофе, яйцо всмятку. Констанц оставила записку: Дорогой Коберлинг, я пошла за покупками с Томом и с Максом, придем во второй половине дня, покажи Анне Одербрух, я тебя обнимаю.

Покажи Анне Одербрух. Это что — приказ? Коберлинг, положив руку на живот, смотрит на завитушку, которую Макс поставил под словами, написанными крупным, косым почерком Констанц. Он задумчиво катает яйцо по столу, наливает себе кофе, усаживается на веранде. Анна, босая, сидит на корточках в саду и рвет малину. Полуденная жара, духота. Коберлинг хочет, чтобы уже был вечер. Кофе едва теплый, горьковатый, кажется, что язык от него становится шершавым. Коберлинг выплескивает кофе с веранды в цветочную клумбу, тихо говорит: «Для Дженис».

Анна оборачивается, поднимает накидку и идет к веранде. «Что ты сказал?»

Коберлинг не поднимает глаза, он смотрит в пустую чашку и говорит: «Для Дженис. Твой отец всегда так говорил, когда выплескивал в сад остатки вина, для Дженис, для Дженис Джоплин».

«Да», — говорит Анна.

Коберлинг не решается поднять глаза, что-то причиняет ему боль. Он смотрит на ноги Анны, на запачканные грязью маленькие пальчики.

Она заводит левую ногу за правую. Говорит: «Я не поехала с ними, потому что подумала: ты проснешься, а никого нет».

Коберлинг смотрит на нее, у него отсутствующий взгляд. Анна склоняет голову к плечу, нерешительно улыбается. «Нехорошо, что я пришла тебя будить?»

Что он должен сказать? Ничего. Кажется, Анна и не ждет ответа, она садится рядом с ним, зажигает сигарету, делает несколько глубоких затяжек. «Тому здесь нравится. Мне тоже. Здесь так тихо. К тому же бабье лето».

Коберлинг издает звук, который можно расценить и как «да», и как «нет». Анна сбоку поглядывает на него. Коберлинг становится беспокойным, вертит в руке пустую чашку, он чувствует, как Анна медленно напрягается.

«Так ты покажешь мне Одербрух или нет? Я имею в виду — ты хочешь пойти со мной погулять или будешь сидеть тут весь день?» Последние слова она произносит более громким, чуть ли не строгим голосом.

Заплачь, думает Коберлинг. Поплачь, ты же не знаешь, что со мной делать, а я тебе еще напомню, как я тебя побил. Он закуривает сигарету, встает и говорит: «Ладно, мы можем пойти погулять, если хочешь».

Когда он закрывает за собой калитку, у него появляется такое чувство, как будто он вступает в небезопасную зону. Дом, веранда, Наполеоновский холм, все это больше не может его защитить. Спиной к стене. Анна стоит на улице, переступает с ноги на ногу, она выглядит точно, как прежде, как ребенок, который сбежал в лес и вернулся.

Коберлинг решительно шагает по дороге, Анна едва поспевает за ним, пыль клубится под их ногами. Улица сужается. У подножия холма она превращается в тропинку, которая ведет между деревьями в чащу. Коберлинг засунул руки в карманы и смотрит прямо перед собой. Он чувствует напряжение в спинных мышцах, он снова стискивает зубы. Независимо от Анны. Независимо от Анны он никогда не любил прогулки по Одербруху. Констанц любит тут гулять. «Холмы, Коберлинг. Иногда я думаю, что это из-за холмов. Они на меня действуют успокаивающе».

В Коберлинге холмы, наоборот, усиливают беспокойство. Ему это все кажется слишком красивым, заколдованным, проклятым, весь этот пейзаж «а-ля Тарковский» для него невыносим. Прошлым летом он однажды пошел в Одербрух один. На одном из холмов он увидел дерево, на котором висел кусок мяса. Большой кусок, размером со взрослого человека. То ли свинина, то ли говядина, кровавая, тухлая, покрытая мухами. Коберлинг, взобравшийся на холм, чтобы увидеть Одер, остолбенел, сердце чуть не выпрыгнуло у него из груди. Мясо висело высоко на дереве, оно качалось, веревка, которой оно было привязано к ветке, закручивалась. Это было как видение, как ночной кошмар, как чудовищное, непонятное послание, Коберлинг повернулся и с криком сбежал с холма. Позже Констанц, сидящая в плетеном кресле на веранде, пахнущая фиалками, рассмеялась и сказала: «Ты шутишь, Коберлинг. Это ты видел во сне».

Когда они на следующий день пошли в Одербрух вместе, мяса уже не было. Оно исчезло. Ни веревки, ни мух, никакого послания. Больше они об этом не говорили.

Анна подбивает ногой камешки, она снова улыбается, свистит сквозь свою щербину. «Ты не хочешь со мной разговаривать, да?»

«Да, — говорит Коберлинг, — не хочу». Думает: «Да и о чем с тобой говорить». Он напряженно вглядывается в просветы между деревьями. Нет никаких видений. Нет ничего, что бы он мог видеть, а Анна — не могла.

«Ладно, — говорит Анна, — я тоже не хочу разговаривать. Довольно часто». Коберлинг смотрит на нее насмешливо, и она отворачивается.

Последний высокий колос возле тропинки. У деревьев желтые кроны, птицы в небе собираются в треугольную стаю. Далеко вдали светится Одер, голубая нитка пробилась сквозь острова. Над полями марево, Анна пыхтит, собирает волосы в узел.

Коберлинг вспоминает строчку из стихотворения, которое он много раз цитировал отцу Анны во время этих странных ночных прогулок по болотистой местности: По ту сторону Одера, где равнины вдали… — что-то в этом духе, он уже точно не помнит. «Послушай-ка вот это, а теперь это и то…» — беспомощные цитаты, словесный понос. Коберлинг идет вслед за Анной, и невозможность объяснить, почему его так потрясают эти слова — по ту сторону Одера, где равнины вдали, — на мгновение лишает его дыхания. «Понимаю», — говорил отец Анны, он всегда говорил: «Понимаю», но на самом деле не мог он ничего понимать, потому что Коберлинг и сам не знал, что говорил. Он хочет схватить Анну за волосы и встряхнуть. Ударить ее. За самообман всех этих лет, просто — за все эти годы. Он хочет еще раз дать ей пощечину. Одер мерцает, равнины стекаются в одно зеленое море. Коберлинг произносит ее имя, свой собственный голос кажется ему очень далеким. Анна оборачивается, ее красное платье развевается от ветра, Коберлинг закрывает глаза, ему кажется, что он сейчас упадет.

«Коберлинг? Все в порядке?»

«Да, — говорит Коберлинг. — Все в порядке. Я просто хочу вернуться. Прямо сейчас».

Перед Луновым, когда уже видна улица, и за поворотом вот-вот появится дом, Анна трогает его руку. Коберлинг тяжело дышит. Одер остался позади, за холмами, как и это давнее беспокойство, уже почти забытое. Это был последний раз, больше он его не будет чувствовать. У него как будто гора спала с плеч.

Анна останавливается и говорит: «Коберлинг. Я очень хотела бы узнать, что там у вас случилось с моим отцом. Почему вы больше не видитесь, почему вы разорвали контакты?»

Коберлинг смотрит на нее, она улыбается, выглядит обиженной. «Нет никакой причины. Ничего не произошло, — Коберлинг удивляется, что вообще что-то на это отвечает. — Мы провели вместе несколько замечательных лет, а потом стали видеться реже, пока вообще не перестали. Может, у него были женщины, которые мне бы не понравились. И ты стала старше, он очень заботился о тебе. Небольшие разногласия были конечно. Но я думаю, мы просто стали жить разной жизнью, вот и все. Никаких драм, решительных шагов, ничего этого не было».

Анна поворачивается, и идет к улице. Идет быстро. Коберлинг идет за ней, он хочет выкрикнуть: «Жизнь — это не театр, Анна!» Но он не знает, услышит ли она. Она бежит.

Вечером Коберлинг сидит с Констанц на веранде. Анна еще раз прогулялась в Одербрух, на этот раз со своим наркоманом, потом они вместе поужинали, Коберлинг выпил три стакана вина. Он чувствует тяжесть в животе и в коленях. Над сливами — целая туча комаров, Констанц выпускает изо рта кольца дыма.

«Надеюсь, Макс никогда такого не сделает. Не только надеюсь, но приложу все усилия, чтоб не сделал», — говорит Коберлинг, смотрит при этом не на Констанц, а на сливы, в темноту сада.

«Чего, — говорит Констанц, — чего не сделал?»

«Того, что Анна тут натворила, — говорит Коберлинг. — То, что она сделала, когда свалилась нам на голову. Я не хочу, чтобы Макс, когда вырастет, появился перед отцом Анны с какой-нибудь девкой и сказал — эй, папаша-клоун!» Коберлинг говорит это фальцетом, передразнивая Анну. «Эй, клоун-папаша, можем мы у тебя тут остаться денька на два? Только на два, это же не страшно, перекантуемся, ты мне расскажешь, почему ты перестал дружить с моим отцом».

Констанц смеется и выпускает изо рта большое кольцо. Кольцо плывет по воздуху, потом растворяется. «Коберлинг, ты свихнулся. Макс не знает отца Анны. И ты вряд ли будешь ему рассказывать о ее отце. И когда Макс вырастет, ее отца вообще уже может не быть на этом свете».

На следующее утро Констанц и Макс подпевают на кухне включенному радио. Коберлинг от этого просыпается, солнце светит в окно, Анны в комнате нет, спал он без сновидений.

Погожий летний денек — так пишут в книгах, думает Коберлинг, спускаясь по лестнице, он открывает дверь кухни. Макс сидит за столом с вымазанным ртом, его взгляд выражает блаженство. Констанц стоит у плиты, ее лицо — темное пятно на фоне солнца, она не поднимает глаза, подпевает радио, говорит: «Доброе утро, Коберлинг».

«Да, — говорит Коберлинг, смотрит в окно на веранду, на Наполеоновский холм и быстро произносит: — Где они?»

Чайник начинает свистеть, Констанц выключает газ и говорит: «Они уже уехали. Анна хотела на какое-то озеро, пока не так жарко».

Коберлинг подходит к радио и выключает его. В кухне становится тихо. «Что? Я не понимаю. Почему они уехали?»

Констанц наливает горячую воду в фильтр кофеварки и поворачивает к Коберлингу усталое лицо: «Они не хотели тебя будить, Коберлинг. Не хотели злоупотреблять твоим гостеприимством, понимаешь? Они оставили нам свой берлинский адрес, сказали, что будут очень рады, если мы осенью к ним зайдем».

Коберлинг смотрит на Макса. Макс смотрит на него, выпускает из ручки чайную ложку, она съезжает на стол. Коберлинг чувствует сильную боль в желудке, словно какую-то ужасную обиду. Он открывает дверь на веранду, сбивает левой рукой паутину между балками. Бабье лето. Он говорит: «Когда мы осенью вернемся в Берлин, они уже наверняка не будут жить вместе», это жалкое оскорбление — все, что приходит ему в голову; Констанц ничего на это не отвечает.