1

Вторую часть этой книги я назвал "Крона и корни", а мог бы назвать — "Реванш".

Реванш — это расплата за поражение.

В данном случае — расплата за тотальное поражение всей нашей (да, нашей, родной!) тоталитарной системы.

То есть прежде всего — расплата за поражение партии в ее долгом, не прекращающемся ни на минуту сражении с породившим ее народом. Это расплата за потерю еще недавно таких надежных позиций — и теми, кто командовал нашей командно-административной системой, и теми, кто ее обслуживал — уже давно не за совесть, а только за страх, за сытную кормежку, за квартиру в престижном доме, за поездки в загранку. Расплата за покачнувшееся положение — и тех, кто на элегически-патриотический лад против нее фрондировал — в предписанных начальством пределах...

Поражение же ждет реванша.

Реванш начинается с поиска виновных — козлов отпущения. Они должны находиться близко, под рукой, чтобы в любое время на них можно было сорвать гнев. Козлы отпущения... Виновные всегда и во всем... Враги...

Кто же они?

Для азербайджанцев — армяне,

для армян — азербайджанцы,

для узбеков — турки-месхетинцы,

для киргизов — узбеки,

для грузин — абхазцы,

для молдаван — гагаузы,

для гагаузов — молдаване,

для всех — русские,

для системы в целом — евреи.

Евреи — это, так сказать, универсальный козел отпущения... Это удобно. Это беспроигрышно. Это устраивает многих, а главное — систему. Ее сил явно не хватает, чтобы вызволить страну из перманентного кризиса, вернуть людям достоинство, упрочить правопорядок. Она ищет врага послабее, поуязвимей, торжествовать над которым, по-прежнему владея армией, ракетами, КГБ, прокуратурой, госаппаратом, она сможет без всякого риска...

Она ищет врага, виновника свалившихся на страну бед... Ищет — и находит.

Этот враг — наш Сашка.

Сашенька...

Тут ничего не нужно доказывать, документировать, это и не требуется, поскольку существует совершенно точный, безотказно срабатывающий аргумент: Сашка — еврей.

А кто в семнадцатом организовал жидо-масонский заговор против России, русского народа?.. — Евреи.

— Кто расправился с последним русским царем и всей императорской фамилией?.. — Евреи.

— Кто виновен в сталинских репрессиях? — Евреи.

— Кто лишил крестьян земли, а Россию — крестьянства, кто проводил коллективизацию в начале тридцатых?.. — Евреи.

— Кто растлил и уничтожил отечественную культуру?.. — Евреи.

— Кто разрушил экологию, погубил Волгу, Байкал, Арал, напичкал нитратами овощи, загрязнил химией воздух и воду?.. — Евреи.

А если так — нет им прощения!.. Им — выходит, и Сашке.

Нет, погромов не было (еще не было?..). Верю, что и не будет. Во мне больше говорит мой еврейский (российский?) оптимизм, чем разум: если были армянские, турко-месхетинские, узбекские, таджикские, киргизские и т. д., почему не быть еврейским?.. Но и без погромов — было и есть то, о чем написана эта книга.

20 Однако стоит обратить внимание на некоторые "мелкие" факты, например, на приводимую ниже без комментариев заметку, опубликованную в Симферополе. Следует лишь учесть: появилась она в областной партийной газете, органе официальном, и надо себе представить, каковы обстоятельства, принудившие газету хотя бы таким образом на них отозваться!

״ЭТО ЧТО - "ПОГРОМ״?

12 мая 1990 года в 23 часа 35 или 40 минут неизвестный облил дверь моей квартиры бензином и поджег ее. Начался сильный пожар. К счастью, мы не спали, и с помощью соседей удалось погасить пламя.

Я тут же, примерно в 23 часа 50 минут, позвонил по 02, сообщил о случившемся и попросил приехать. Ответ: принято. И все.

Через 20-25 минут мне позвонил по телефону неизвестный и сказал: "Ну что, Александр Борисович, предупреждение получил?" И с полным набором оскорбительных антисемитских высказываний потребовал немедленно уйти с работы и уехать из страны. Предупредил, что в противном случае последуют крупные неприятности с имуществом и даже физическая расправа со мной и членами моей семьи.

Я вновь позвонил по телефону 02, рассказал о звонке. Меня переключили на дежурного Железнодорожного РОВД, который удивленно переспросил: "А чем я могу помочь?" На мое настойчивое требование прислать кого-нибудь обещал прислать в течение часа группу.

Едет она до сих пор. А звонки, оскорбления и угрозы повторились и в последующие дни. Причем звонят уже и на работу сотрудникам с теми же оскорблениями в мой адрес.

Прошу принять меры к защите меня от преступников и оскорблений, унижающих мое человеческое и национальное достоинство. Или мне с семьей действительна уехать?

В настоящее время я не допустил рабочих до ремонта полусгоревшей двери квартиры, побелки закопченного до черноты подъезда. Люди приходят, как на экскурсию, смотреть на "еврейский погром".

А. Криншпун

г. Симферополь.

Этого достаточно, чтобы в моих ушах зазвучал из глубины веков несущийся клич: "Ату их!.." Я не хотел бы, чтоб он достиг Сашенькиных ушей, обжег их, пробил насквозь нежные барабанные перепонки...

Но так или иначе... Наум Коржавин сказал, прожив шестнадцать лет в Америке: "Я нашел свободу и потерял Родину..." Почему — кто бы мне объяснил?.. — мой внук должен лишиться своей вполне реальной, отнюдь не мифической Родины? И разговаривать на чужом языке, постепенно теряя ощущение потока живой русской речи, с которой связаны самые первые движения его мысли, первые образы мира?.. Я представляю себе когда-нибудь такой разговор: — "Где вы родились, мистер Алекс?.." — "В Советском Союзе, в Алма-Ате..."

— "Что побудило вас приехать к нам? Климат? Интерес к нашей культуре? Или тут замешана женщина? Я угадал?.." — "О, нет... Как вам объяснить..." — И вот здесь-то перед мистером Алексом, нашим Сашенькой, всегда будет черта, похожая на рубец, на плохо сросшийся шрам... Поскольку ведь всегда есть какая-то нечистота, скверность — в том, чтобы сказать правду о собственной матери, если это позорящая ее правда... Матерей не выбирают. Мать, убившая свое дитя или подкинувшая его на чужой порог, — все равно мать... Я почему-то убежден, что Сашенька запнется в разговоре на этом месте, не желая ни врать, ни говорить правду... И его собеседник, человек проницательный и деликатный, не станет выпытывать у него ответ, он переведет разговор на другую тему, но при этом уронит как бы невзначай: "Простите, мистер Алекс, вы еврей?" — "Да", — скажет Сашенька, не погрешив ни на волосок против истины. — "О, тогда все понятно", — скажет (или, скорее, подумает) его собеседник...

2

ИЗ ЗАВЕЩАНИЯ АДОЛЬФА ГИТЛЕРА, ПОДПИСАННОГО ИМ В БЕРЛИНЕ 29 АПРЕЛЯ 1945 ГОДА В 4 ЧАСА УТРА:

"...Это ложь, будто кто-либо в Германии 1939 года хотел войны. Войну спровоцировали интернационалисты еврейской национальности или те, кто им служит.

Всего лишь за три дня перед началом германо-польской войны я внес предложение о мирном разрешении проблемы. Мой план был изложен английскому послу в Берлине: международный контроль наподобие того, какой был учрежден в Саарской области. Мой план был отвергнут без обсуждения, потому что правящая клика Англии хотела войны — частично под влиянием пропаганды, находившейся в руках международного еврейства.

Полная ответственность за трагедию европейских народов, переживших ужасы нынешней войны во имя выгод финансового капитала, лежит целиком и полностью на евреях.

Я уйду из жизни добровольно в том случае, если пойму, что положение фюрера и рейхсканцелярии безнадежно. Я умру с легким сердцем, потому что знаю, как многого добились наши крестьяне и рабочие, я умру с легким сердцем, ибо вижу совершенно уникальную преданность моему делу нашей молодежи. Я бесконечно благодарен им и завещаю им продолжать борьбу, следуя идеалам великого Клаузевица. Гибель на полях битв приведет в будущем к великолепному возрождению идеалов национал-социализма на базе единства нашей нации.

Наша задача, то есть консолидация национал-социалистического государства, являет собой задачу веков, которые грядут, и поэтому будущее каждого индивида должно быть тщательно скоординировано с интересами всеобщего блага. Я прошу всех немцев, всех национал-социалистов, мужчин и женщин, всех солдат вермахта сохранять верность до последней капли крови новому правительству и его президенту.

И главное — я требую от правительства и народа свято соблюдать расовые законы и всеми силами противостоять интернациональному еврейству".

3

Вот так: "Противостоять интернациональному еврейству..."

И великая задача ("задача веков"!) будет решена, священная цель достигнута, "всеобщее благо" обеспечено.

Главное — противостоять!..

Что ж, у фюрера нашлись последователи.

Они оказались людьми широких взглядов, их не смутило инородческое происхождение основоположника немецкого национал-социализма... Впрочем, вопросы приоритета всегда спорны. Памятуя, когда и где создавались знаменитые "Протоколы сионских мудрецов", когда и где осваивалась методика еврейских погромов, не так просто решить, кто, кого и в чем наставлял...

4

Впрочем, проблемами, связанными с приоритетом в данной области, пускай займутся мужи науки, для нас куда важней другое. В полном согласии с расовой теорией, о которой до самой смерти столь трогательно заботился Гитлер, создана грандиозная картина. И картина эта, принадлежащая патриотической кисти Ильи Глазунова, размножается в миллионах экземпляров и усиленно внедряется в сознание народа. На ней, с одной стороны, изображены светочи православия, цари, полководцы, писатели, художники, артисты — по возможности "чистых кровей", с другой — злодеи, погубители России явно иудейского происхождения: Троцкий и Каменев, Зиновьев и Свердлов, занимавшие немалые должности в ОГПУ Агранов и Фриновский, Берман и Валович, организатор расстрела царской семьи Юровский, его непосредственное начальство Белобородов (Вайсбарт), далее — погубитель церкви Ярославский, погубитель русского крестьянства Эпштейн и т.д. и т. п. Очень впечатляющая, до мурашек между лопатками, картина. Только странное возникает впечатление. Как вышло, что такую огромную, венценосную, пурпурно-золотую тысячелетнюю Россию, вечную Россию извели, прямо-таки стерли в порошок ныне почти никому не известные Берманы и Эпштейны или, положим, те же Троцкий со Свердловым?.. Судя по всему, не обошлось без сатанинских сил, с которыми коварные инородцы вступили в союз.

И однако...

И однако, если отбросить явные подтасовки, натяжки, прямую ложь, если на медленном огне беспристрастия выпарить воду и взглянуть на гущу, скопившуюся на дне, задуматься над выпавшими в осадок фактами? Их будет несравнимо меньше, чем у наших мастеров по изготовлению антисемитских настоев по широко известной рецептуре, но — куда деваться? Осадок будет. Осадок, вызывающий и боль, и стыд. Осадок, вызывающий вполне естественное стремление смягчить боль, избавиться от стыда...

В самом деле, разве не встречаемся мы с вполне определенным подбором фактов, подбором имен? Скажем, фамилии "сионистов", заправлявших делами в НКВД, фамилии начальников лагерей в системе ГУЛАГа, начальников управлений НКВД на местах... Но, во-первых, к архивам такого рода по каким-то причинам имеют доступ в основном авторы "патриотических журналов" — "Нашего современника", "Молодой гвардии" и т.д. Во-вторых, публикуются не полные данные, а в извлечении. В любом лагере, да еще в те времена, как правило. Начальство не засиживалось подолгу, один начальник сменялся другим — всегда можно из десяти выбрать одного и ткнуть в него пальцем. А затем, проделав ту же операцию со "штатным расписанием" других лагерей, прийти к искомь!м результатам. А соединив эти "результаты", получить устрашающе "сионистский" состав всей системы ГУЛАГа или аппарата НКВД. Читатель будет ошарашен "фактами", но проверить их не сможет.

И тем не менее... Пускай хотя бы частично списки "сионистов" из ЦК, ОГПУ, НКВД верны — все равно получается многовато... Хотя — по сравнению с чем — многовато? С чем или с кем? В моей семье было двое репрессированных: мой дядя Илья Герт, получивший в 1937 году десять лет и погибший на Колыме, и моя тетя Вера Герт (по мужу Недовесова), отсидевшая пять лет в КарЛАГе. В шестидесятые годы в Караганде я встречал немало евреев, отбывших срок, реабилитированных, доживающих свои раздавленные, искалеченные жизни... Было бы кощунством устанавливать "пропорциональное представительство наций" и среди жертв ГУЛАГА, но дойди до этого, соотношение количества евреев-жертв и евреев-палачей выдержит любые сравнения...

И вот еще какая мысль приходит на ум. Во времена Великого княжества Литовского великий князь Витовт вывез из Крыма пятьсот татарских конников и сделал их своей гвардией, доверив ей охранять собственную особу. Властители Египта в средние века имели охрану из мамелюков, которые были родом из тюркских племен, в частности — из степняков-казахов, смелых воинов и отличных наездников. Турецкие султаны, страшась измены и предательства среди "своих", предпочитали в качестве стражей двора преданных им янычар, набиравшихся вначале из военнопленных, потом — из насильно отобранных и обращенных в ислам детей христиан. Римских полководцем охраняли воины из легионов союзников, то есть "неримлян". Людовик XI создал королевскую гвардию, вскоре она состояла из швейцарцев и шотландцев. При Николае I в русской гвардии существовали крымско-татарский и кавказско-горский эскадроны. Кто в годы гражданской войны охранял Кремль, правительство, Ленина?.. Латышские стрелки. Можно продолжить вереницу подобных фактов, но зачем? И без того вполне вероятна догадка: "инородцы" годились на столь ответственные роли, поскольку обладали двумя бесценными с точки зрения власти свойствами: во-первых, они больше других зависели от правителя ("преданность"!), и, во-вторых, используя их против "своих", всегда можно было свалить вину за пролитую кровь на “инородческое происхождение" исполнителей верховой воли. Почему не предположить, что во времена Сталина, скажем, какое-то количество "грязной работы" "доверялось" евреям?

5

Я остановился на этом вопросе не для того, чтобы кого-то оправдывать или обелять, а лишь чтобы вновь повторить хорошо известную истину: история и человек сложнее любой схемы, в частности — той, которую, не жалея квадратных метров холстины, увлеченно малюет Илья Глазунов...

Ведь на памяти наших отцов — не "исторической", не вычитанной из книг, а живой, кровоточащей памяти — была, например, волна (да что там — волна!.. Волны накатывали, дыбились одна за другой!) зверских расправ, истязаний, убийств, когда лишь на Украине, по которой прошлись Добровольческий корпус Деникина (между прочим, те самые — "корнет Оболенский, поручик Голицын..." и др.), войско Симона Петлюры, отряды батьки Махно, атаманов Григорвева, Зеленого, — там, на Украине, погибло более 300 000 евреев.

Приведу отрывок из книги Бернара Лекеша "Когда Израиль умирает", изданной во Франции и вышедшей у нас в 1928 г. Бернар Лекеш рассказывает о поездке в Киев, о виденном и слышанном от свидетелей происходившего здесь в годы гражданской войны:

"Вот один из огромных многоэтажных домов. Он пережил нападение петлюровцев.

Их было десять человек. Они ворвались, выломали двери, убили несколько человек и стали выбрасывать вещи через окна.

Чем выше они поднимались, тем сильнее свирепели. Дом снизу доверху был населен евреями. В четвертом этаже жило несколько семейств с детьми, с грудными младенцами.

— Звери схватили детей и, глухие к безумным воплям отчаяния, выбросили их на мостовую на глазах матерей...

О происходившем мне рассказал один из присутствовавших при этом зрелище. Он стар, изломан, высох. Его имя Самольский.

— Сколько вам лет, дедушка?

— Дедушка?.. — Он горько смеется. — Мне сорок два года.

Если он стал таким, то этим обязан деникинским солдатам: они его слишком долго били.

Равнодушный к своей судьбе, Самольский дополняет картину. — До утра, разумеется, мы оставались спрятанными. Но как только забрезжило утро, мы выползли из своих нор. Семь младенцев с разможжеными черепами — одному было десять месяцев — были распластаны на тротуаре. Я еще припоминаю, что у мальчика Керчмана, сверх того, зияло на лбу отверстие от пули, которую ему всадили, очевидно, чтобы его прикончить, и что один глаз у него висел на щеке.

Поглаживая бритую голову какого-то странного малыша, одна женщина спокойно прибавляет размеренным, безразличным голосом:

— У меня тоже один ребенок был убит таким образом. А соседка Эстер Флайберг сошла с ума. У нее, правда, один только и был...

В другом месте, в нескольких шагах от Пушкинской улицы, я захожу в мастерскую, затем в квартиру, в другую, и так повсюду. Вижу людей — мужчин, женщин. Не все они были при большом погроме, который в продолжение трех дней, 17-20 октября 1919 года, опустошил весь квартал. Многие из них его пережили. Что они говорят? "Убивали". И еще? "Грабили". Здесь работа "добровольцев", работа Деникина".

("За рубежом" № 28, за 1990 г.)

И еще отрывок:

"Меня ведут к представителям еврейской общины. За чаем мне приносят какой-то таинственный документ. Он весь испещрен буквами, похожими на запятые, а на последний лист легла печать раввина.

— Официальный список тридцати семи еврейских студентов, замученных и убитых в 1919 году петлюровскими солдатами.

Тридцать семь молодых людей, имена которых записаны по-древнееврейски и удостоверены подписями. Их возраст: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, двадцать лет.

Только что произошел погром. Только что было убито два десятка евреев и полтора десятка ранено. Эти тридцать семь юношей собрались и, возмущенные злодеяниями, решили встать на защиту своих. Они имели против себя целую армию, армию Петлюры!

Выданные атаману, они в тот же вечер были задушены у себя на квартирах, безжалостно задушены... "Как на войне", — пишет один свидетель-христианин".

(Там же).

6

И все-таки, что там ни говори, а в осадке, с которого начали мы речь, останутся весомые-таки камешки... Да не камешки — глыбы, расплющившие собственных весом и тяжестью гигантской пирамиды, высящейся над ними, немало жизней ни в чем не повинных людей. И если у евреев есть имена — гордость нации, стоит назвать физиков Абрама Иоффе и Льва Ландау, а рядом Осипа Мандельштама, Соломона Михоэлса, Василия Гроссмана, то есть и другие имена: Каганович, Голощекин, Ягода, Мехлис. Можно увеличить их список. И поскольку он — список палачей, активных участников запланированных Сталиным акций — достаточно велик, и эти палачи в совокупности с палачами едва ли не всех проживающих в стране национальностей (вот где полный интернационал!) сотворили неимоверное зло, за которое мы все расплачиваемся и долго будем расплачиваться, то нет у нас права ни оправдывать, ни укрывать собственных негодяев. И нет права отказываться от участия во всеобщем покаянии...

Но список действительных грехов у всех нас столь велик, что ни к чему его увеличивать за счет грехов мнимых. И, следуя испытанному способу, превращать еврейский народ в эдакого всемирного козла отпущения.

7

Не могу удержаться, чтобы не процитировать здесь Владимира Жаботинского — поэта, воина, блестящего переводчика Хаима Бялика с иврита на русский, одного из строителей государства Израиль... Вот что написал он в 1911 году — том самом, когда затевался грандиозный спектакль под названием "Дело Бейлиса":

"Мы народ, как все народы: не имеем никакого притязания быть лучше. В качестве одного их первых условий равноправия требуем признать за собой право иметь своих мерзавцев точно так же, как имеют их и другие народы. Да, есть у нас и провокаторы, и торговцы живым товаром, и уклоняющиеся от воинской повинности, есть, и даже странно, что их так мало при нынешних условиях. У других народов тоже много этого добра, а зато есть еще и казнокрады, и погромщики, и истязатели, - и, однако, ничего, соседи живут и не стесняются. Нравимся мы или не нравимся, это нам, в конце концов, совершенно безразлично. Ритуального убийства у нас нет и никогда не было; но если они хотя непременно верить, что "есть такая секта", - пожалуйста, пусть верят... Какое нам дело, с какой стати нам стесняться? Краснеют разве наши соседи за то, что христиане в Кишиневе вбивали гвозди в глаза еврейским младенцам? Нисколько; ходят, подняв голову, смотрят всем прямо в лицо, и совершенно правы, ибо особа народа царственна, не подлежит ответственности и не обязана оправдываться. Даже когда есть в чем оправдаться. С какой же радости лезть на скамью подсудимых нам, которые давным-давно слышали всю эту клевету, когда нынешних культурных народов еще не было на свете? Никому мы не обязаны отчетом, ни перед кем не держим экзамена и никто не дорос звать нас к ответу. Раньше их мы пришли и позже уйдем. Мы такие, как есть, для себя хороши, иными не будем и быть не хотим".

Кому-то покажется, что в этих словах звучат нескромные нотки. Кому-то послышится некоторое высокомерие... ("Еврейское!.. — скажут иные. — Еврейское высокомерие!.." Так оно куда крепче: не просто "жадность", а "еврейская жадность", не просто "хитрость", а "еврейская хитрость", и уж конечно же не просто "высокомерие", а "еврейское высокомерие", туг достаточно прибавить одно-единственное словечко, и негативный смысл сразу возводится в квадрат, в куб...). Но, может быть, следует учесть, что Жаботинский представлял не нападающую, а обороняющуюся сторону, что со времени Кишиневского погрома прошло каких-то восемь лет — к 1911-ому-то году, а со времени погромов пятого-шестого годов и всего-то ничего, и уже, как нарыв, созрело дело Бейлиса, а впереди была и гражданская война, и германский фашизм, и Холокост... Так что, предпочитая скромность и смирение, будем помнить и об этом.

Суть же сказанного Владимиром Жаботинским представляется мне в другом.

8

Обвинять можно людей, отдельных людей, но не народы. Люди, отдельно взятые, могут быть хорошими и плохими, могут быть мерзавцами, преступниками, но нет и не может быть хороших и плохих народов, народов-мерзавцев, народов-преступников. Преступными можно считать организации, сообщества, в которые люди сознательно вступают. Нюрнбергский процесс доказал преступность руководства НСДАП, преступность имперского правительства, СА, СС, гестапо... Но — не Германии, не немецкого народа. Ибо, говоря несколько архаичным слогом Жаботинского, "особа народа царственна"! Народ нельзя ни обвинять, ни судить.

И потому — не народы, а — обвинения, бросаемые целым народам, — вот что преступно. Люди, бросающие такие обвинения, — вот кого следует судить по всей строгости. За расизм. Гитлеровского ли типа, обоснованный "теоретически", сталинского ли — первостепенное внимание уделявший практике, т. е. подвергавший наказанию целые народы...

Между тем у нас на глазах расизм просачивается в нашу жизнь, внедряется в быт — разумеется, имея при этом политическую начинку. Но разве случалось, чтобы расизм выступал в "чистом" виде? Ведь и Гитлер "спасал" — да, именно так! — немецкий народ... И Сталин "наказывал" немцев, калмыков, крымских татар, чеченов, греков, турок-месхетинцев, корейцев не за что-либо, а — за "измену", за "неблагонадежность", за возможность проявления "неблагонадежности"... Но расизм остается расизмом — с любой начинкой: "Русские, go home!" — в Литве, "Русских — за Днестр, евреев — в Днестр!" — в Молдавии, "Азербайджанцы, вон из Армении!", "Армяне, убирайтесь из Азербайджана!", "Русские, уезжайте к себе!" — в Ташкенте, "Узбеки, вон с нашей земли!" — в Киргизии.

"Особа народа царственна!" — это относится к любому народу.

9

Но вот беда: начинка-то порой не из пустоты берется...

В "Сидуре", книге древних еврейских молитв и поучений, входящей в Талмуд, встретилось мне такое изречение: "Он же, увидя череп, плывущий по реке, сказал ему: за то, что ты утопил, тебя утопили, но и утопившие тебя будут утоплены". В этих словах охвачен весь круговорот мирового зла. Того, который утопил, тоже утопили, чем словно бы восстанавливается некая справедливость. По принципу: "око за око, зуб за зуб". Но идея возмездия, заключенная в нем, не избавляет мир от зла, ибо те, кто утопил плывущего по реке, в свою очередь будут утоплены кем-то, жаждущим справедливости...

Месть — не выход. К прежнему злу она лишь прибавляет новый виток.

Как же быть?

В том же "Сидуре" сказано:

"Один язычник пришел к рабби Гиллелю и сказал: "Научи меня всей Торе, пока я стою на одной ноге, и я приму иудаизм". Рабби Гиллель ответил: "Не делай другому того, чего не хочешь себе. Все остальное — комментарий к этому".

Тора — "Пятикнижие Моисеево" — основа Ветхого Завета. В Новом Завете, в Нагорной проповеди Иисуса Христа варьируется та же мысль, но в более радикальном, я бы сказал — романтичном варианте: "Возлюби врага своего". Иммануил Кант выразил эту мысль в знаменитом "категорическом императиве".

Так что выход, по крайней мере — теоретически, давно человечеству известен. Он в том, чтобы порвать цепь, выйти из круговорота, вырваться из плена запрограммированных историей обстоятельств... То есть, попросту говоря, — простить.

Простить грехи и обиды — подлинные и мнимые.

Простить — не дожидаясь, пока историки выяснят, какие из этих грехов и обид истинные и какие — ложные.

Простить, поскольку опоздаем — и уже некого и некому будет прощать.

За торжествами по случаю победы при реке Калке последовали торжества по случаю победы на поле Куликовом. После многократных взятий и сожжений Москвы произошло взятие Казани, падение Казанского ханства. Ермак был расплатой за долговременную дань Золотой Орде. Восстания и антиимперские войны, полыхавшие в прошлом веке на Мангышлаке и в казахских степях, горячие головы связывают с голодом начала тридцатых годов, погубившими сотни и сотни тысяч жизней казахов... Что дальше? — спросим друг друга. - Каков новый, подготавливаемый нами виток?..

На старую рану — истребление полутора миллионов армян в Турции в 1915 году — ляжет боль Сумгаита. Что дальше?.. Армяне, столетия жившие на землях Азербайджана, ринутся прочь. И 200 000 беженцев-азербайджанцев, бездомные, нищие, с детьми, с котомками за плечами будут ютиться по подвалам Баку... Пока волна отчаяния и ненависти не бросит их на армянские кварталы — и три дня и три ночи, пока войска отсиживаются в казармах, в городе будет идти погром...

Ну, а евреи? С чего начать, чтобы не слишком удаляться от современности?.. С восстания ничтожного по численности народа на краю могучей Римской империи, с разрушения Иерусалима, с полосы, проведенной плугом там, где прежде стояли храм и город?.. Минуло двадцать веков — и потомки создателей Библии и строителей Храма стали возвращаться из рассеяния. Они возвращались на сухую, горячую землю, где снова возникло их государство. Возвращались, забыв язык, на котором написаны Экклезиаст и Песня песней. Возвращались, сохранив жалкие ошметки обычаев, когда-то свято соблюдавшихся, но смешных и несуразных в мире космических ракет, и компьютеров. Они возвращались... Двадцать веков их судьбу неизменно определяли две константы: гонения, которым они всюду подвергались, и стремление к свободе, равноправию, независимости, которые ценились ими превыше всего. Они хотели жить — без гетто, без черты оседлости, без Бабьего Яра. Они хотели жить без процентной нормы. Без погромов.

Без вымаливания милостей у державной власти и тоскливого ожидания чьего-то заступничества. Короче, они хотели жить — как все. Но это не нравилось. Вызывало подозрение. При слове "сионизм", произнесенном с украшенных государственными гербами трибун, многие морщились, как при слове "сифилис". Однако я запомнил фразу, произнесенную в начале шестидесятых моим другом Морисом Симашко. "Романтика кончилась, — сказал он. Дальше начинается обыкновенная история обыкновенного народа в обыкновенном государстве..."

Что ж, евреям только этого и хотелось: из народа, избранного на роль козла отпущения, превратиться в обыкновенный народ, наделенный теми же возможностями и правами, что и все... 

10

Но две тысячи лет диаспоры не были путешествием скучающих туристов с ночевками в первоклассных отелях. Земля обетованная век за веком превращалась в легенду, мечту. Земля, куда забрасывала судьба, становилась реальной родиной. Здесь рождались дети, здесь отходили к праотцам старики. Здесь шли на каторгу и на баррикады, здесь воевали, погибали в боях с иноземным врагом — будь то Севастопольская״ оборона или русско-японская война, будь то первая мировая или Отечественная.

Здесь уместно вспомнить об Иосифе Трумпельдоре, герое защиты Порт-Артура, полном кавалере Георгиевских крестов. Там же, в Порт-Артуре, он потерял руку. За доблесть был произведен в офицеры — и оказался единственным евреем-офицером на всю армию. Впоследствии уехал в Палестину, погиб в борьбе за создание еврейского государства.

На фронтах Отечественной войны сражалось пятьсот тысяч евреев, из них погибло двести тысяч. Сто семьдесят тысяч награждены орденами и медалями. Ста тридцати присвоено звание Героя Советского Союза.

Мало кто знает, к сожалению, что организатором круговой обороны героической Брестской крепости был полковой комиссар Хаим Моисеевич Фомин. И что 27 июля 1941 года командир эскадрильи старший лейтенант Исаак Зиновьевич Пресайзен, совершив до того более семидесяти боевых вылетов, повторил подвиг Гастелло — в Белоруссии, у города Радошковичи. И что командиром 31-го Кубанского кавалерийского полка 7-го кавалерийского корпуса был Хаим Абрамович Попов, награжденный орденами Красной Звезды, орденом Суворова и др. И что 22 февраля 1942 года боец Абрам Исаакович Левин закрыл своим телом амбразуру вражеского дзота — и в деревне Жигарево Калининской области, на том самом месте, где он погиб, стоит памятник герою. А в Ленинграде, в военно-морском музее под потолком одного из больших залов подвешен бомбардировщик, на котором Михаил Зеликович Плоткин, впоследствии награжденный Золотой Звездой, совершил в 1941 году первый налет на Берлин. А майор Цезарь Лейбович Куников, командир штурмового отряда десантников, чей прах покоится в Новороссийске на площади Героев? А старшей лейтенант Иосиф Бумагин, забросавший гранатами один дзот, а другой закрывший своим телом? Ему, посмертно награжденному званием Героя Советского Союза, стоит памятник в Витебске, на его реальной Родине... (По материалам BECK за 9 мая 1990 года, публикация Б.Межарова "Во имя победы").

Допускаю, однако, что иному читателю такого рода подбор имен и фактов может показаться искусственным — у нас мастера и с помощью статистики доказать все, что желательно в данной момент. Но вот вполне рядовая еврейская семья — моя. Оба мои прадеда — по отцу Арон Герт, по материнской линии Абрам Сокольский — будучи николаевскими солдатами из кантонистов, участвовали в Севастопольской обороне и были награждены медалями (одной из них я играл в детстве, помню тяжеленькое, темного цвета колесико размером в мою тогдашнюю ладонь и — дугой — надпись: "ЗА СЕВАСТОПОЛЬСКУЮ ОБОРОНУ"..) Оба, пользуясь правом, предоставленным отслужившим срок (двадцать пять лет) николаевским солдатам-евреям, поселились вне черты оседлости, в г.Астрахани, где впоследствии повстречались и поженились их внуки — мои родители. Сын Абрама Сокольского, мой двоюродный дед Борис Сокольский, отвоевал всю первую мировую артиллеристом, брат отца Илья Герт — участник гражданской войны, мой отец Михаил Герт был мобилизован в первые же дни войны и погиб на Перекопе в начале ноября 1941 года. Примерно такой же "расклад" и в семье моей жены — семьи же наши, повторяю, самые обычные.

11

Но было не только это...

В средние века, в связи с развитием капиталистических отношений, росла потребность в деньгах, банков еще не существовало, их заменяли ростовщики. Католическая церковь запрещала христианам заниматься этим богопротивным промыслом. Тогда явились пушкинский "презренный жид, почтенный Соломон" и шекспировский Шейлок. А затем — бальзаковский Гобсек. Правда, рядом с "почтенным Соломоном" у Пушкина — Скупой рыцарь с его сундуков золота и драгоценностей, нажитых не без ростовщичества. И Достоевский, не пылавший, как известно, большой любовью к иудейскому племени, ростовщицу-"процентщицу" именует не Двойрой Абрамовной, а Аленой Ивановной... Но факт остается фактом: был он, был еврей-ростовщик!

А еврей-кабатчик, еврей-шинкарь?.. Кому ныне, стараниями академика Углова, не известно, кто спаивал столетие за столетием русский народ?.. Но вот что писал по этому поводу знаток народной жизни Николай Лесков: "Кто хочет знать правду для того, чтобы основательно судить, сколь сведущи некоторые нынешние скорописцы, укоряющие евреев в распойстве русского народа, тот может найти в "Истории кабаков России" драгоценные сведения. Там собраны обстоятельные указания: кто именно главным образом был заинтересован в этом распойстве..."

Если же заглянуть в Большую Энциклопедию под ред. Южакова (СПб. 1903 г.), в статью "Монополия винная", то в ней можно прочесть: "Доход казны от потребления вина населением составляет главнейшую, почти ни с чем не сравнимую основу нашего бюджета". Далее приводится цифра: 499 000 000 руб. — доход от казенной продажи вина, ожидаемый в 1903 году. А вот динамика роста такого рода доходов государственной казны: 1781 г. — 10 млн. руб., 1811 г. — 53 млн. руб., 1858 г. — 91 млн. руб., и т.д., вплоть до названного 1903 года).

См. примечание в конце книги.

Замечу кстати, что в последние десятилетия доля "пьяных денег" в государственном бюджете нашей страны была, следуя давнишней традиции, также очень велика, и кто скажет, на что именно шли эти деньги?.. Впрочем, академик Углов наверняка бы ответил: в еврейские карманы...

Что же до Лескова, то после обстоятельного рассмотрения проблемы "распойства" он заключает: "Евреи во всей этой печальнейшей истории деморализации в нашем отечестве не имели никакой роли, и распойство русского народа совершилось без малейшего еврейского участия, при одной нравственной неразборчивости и неумелости государственных лиц, которые не нашли в государстве лучших статей дохода, как заимствованный у татар кабак" (Цитируется по брошюре Н.Лескова "Евреи в России", изданной впервые в 1884 г. в количестве пятидесяти экз. и переизданной в Петрограде в 1919 г.).

И тем не менее, повязанные множеством запретов, ограничений, дополнительных налогов, евреи — прав академик Углов! — таки торговали винно-водочными изделиями. Но вина их в "спаивании" была не больше, чем у шинкарей, кабатчиков, трактирщиков других национальностей. Беда лишь в том, что то были — евреи... Но я не ставлю своей целью подробно разбираться в этом вопросе, отделять правду от лжи, истину от навета. Важно, что смесь того и другого служит надежных материалом для стереотипа, функционирующего в массовом сознании... Итак, еврей-ростовщик, еврей-шинкарь, кто еще?.. На Украине, особенно в западной части, - еврей-управляющий: пока ясновельможный- пан проматывал доходы с имения в Париже или на худой конец в Варшаве, нанятый им еврей-управляющий старался "оправдать доверие" и вызывал у крестьян ненависть — куда большую, чем его высокородный хозяин. Еврей-торговец... Еврей-хозяин... Еврей-террорист... Еврей-чекист... Еврей-сторонник Учредительного собрания... Еврей-противник Учредиловки... Еврей стрелял в Столыпина... Еврей стрелял в царя... Еврейка стреляла в Ленина... Евреями были Авербах и Заславский... Евреями были Бабель и Пастернак...

Что между ними общего?..

Только одно...

Среди сотен тысяч евреев, пострадавших на Украине в годы деникинско-петлюровских погромов, оказалась и семья Шварцбардов. Один из уцелевших членов этой семьи, ремесленник-подмастерье Ш. Шварцбард, мстя за гибель родителей, в 1926 году на парижской улице застрелил Петлюру. Французский суд присяжных оправдал молодого человека. Когда пятнадцать лет спустя, 30 июня 1941 года, немецкие войска заняли Львов, набранная из местных жителей полиция провела "петлюровскую акцию" — в отместку за смерть Симона Петлюры было перебито семь тысяч евреев.

Пытаюсь представить, что в светлые, хрустальные дни сентября вело громил и жаждущих крови бандитов к Бабьему Яру в том же 1941 году? Ведь какие-то три-четыре месяца назад все, как говорится, было тихо, добрые соседи переговаривались: не привезли ли в магазин за углом молоко?.. — И вот... Одни из вчерашних соседей шли по мостовой, шли колонной, с малыми детьми на руках, шли, опираясь на палки, на костыли — старики и старухи, шли беременные женщины, в их круглящихся животах зрели младенцы, которым не суждено было родиться, шли мальчики и девочки, еще вчера взахлеб читавшие Гайдара и бегавшие в кино на "Чапаева"... И что же, что думали, что чувствовали - те, другие, которые их гнали перед собой, не давали задержаться, отстать? Что думали стоявшие на тротуаре, наблюдая, как их гонят?.. Или прежняя, давностью в три-четыре месяца тишина была ложной? И тлел, жег, распалял воображение образ Кагановича, сталинского посланца, с которым столько зловещего связано на Украине, и от него судорожная ненависть перескакивала к еврею-комиссару, а там и дальше — к еврею-арендатору, еврею-шинкарю, еврею-ростовщику?.. И все это вдруг сбилось, слиплось в один ком, когда по городу разбросали геббельсовские листовки-воззвания, в которых просто и четко разьяснялось, кто — причина всесветного зла и что теперь надлежит каждому делать...

Из ста пятидесяти тысяч убитых в Бабьем Яру сто тысяч были евреями. Среди них не было ни арендаторов, ни комиссаров, ни Лазаря Моисеевича Кагановича... И вот какая штука: от листовок тех не осталось и следа, но когда Евгений Евтушенко (это в славные-то шестидесятые!) написал стихи о Бабьем Яре, его надолго перестали печатать, и когда Виктор Некрасов в двадцатипятилетнюю годовщину расстрелов на Бабьем Яре выступил на митинге, его исключили из партии, в которую он принят был на фронте, под Сталинградом, а затем началось: обыски, допросы, изъятие рукописей... И когда Борис Полевой напечатал в "Юности", где был редактором, го-весть Анатолия Кузнецова "Бабий Яр", в редакцию беспрерывно слали устрашающие анонимки, звонили: "Вы забыли, что у нас — Москва, а не Тель-Авив?.."

Не знаю, так ли это, но говорят — Сталин мстил евреям за Троцкого. Теперь мстят евреям за злодеяния Сталина. В Прибалтике многие евреи приветствовали советскую власть. Но так как советская власть в сталинско-бериевском варианте принесла прибалтам неисчислимые беды, виновными за эти беды оказались евреи. Когда сюда пришли гитлеровцы, мстили советской власти, Сталину, а убивали евреев — и убили столько, что хватило бы на несколько Бабьих Яров. Затем вернулась Красная Армия — и те, кто прислуживал немцам, и те, кто хотел не "освобождения", а свободы, ушли в леса... Ныне здесь называют оккупантами русских, а заодно и всех русскоязычных, обвиняя их в том, что случилось, когда большинства из них на свете-то не существовало... И вот начинается, уже начался — исход. Нет, не древних иудеев из Египта — русских и русскоязычных из Средней Азии. За колонизаторов, за истребление тоталитарной системой национальной интеллигенции, за сокрушение местного уклада жизни, которому не меньше, а то и поболе лет, чем и Москве, и всему Российскому государству, за голод тридцатых годов, за Арал, за съеденные хлопком поля — за все, за все расплачиваются те, кто поливал эту землю не менее горячим потом, чем узбеки, таджики, казахи, киргизы, туркмены, а точнее — те, кто строил здесь города, пробивал шахтные стволы, варил сталь, сеял хлеб, и все это — плечом к плечу с узбеками, таджиками, казахами, киргизами, туркменами... За все, за все должны расплатиться те, кто воистину хотел сделать счастливой эту землю и всех на ней живущих — и не сумел... Но в чем виноваты люди, которые сегодня платят за чужие грехи?..

Одна месть тут же порождает другую, у мести, как у кольца, нет конца, у попавших в ее проклятый круг нет выхода... Нет другого выхода, как разорвать это кольцо, этот костер, замкнувшийся вокруг нас, и погасить, залить пламя, не щадящее ни правых, ни виновных, ни жертв, ни палачей!

Тем более, что чаще всего не палачи страдают, им-то как раз удается ускользнуть от расплаты, страдают люди, не причастные к чудовищным преступлениям, страдают те, кто слаб, кто не в силах себя защитить... Вспомните младенцев, которых бросали с верхних этажей киевского дома, вспомните отверстие от пули, зиявшее на детском лобике, вспомните глаз, висящий на щеке... Какая уж "слезинка ребенка", о ней ли речь! И днем, и ночью передо мной этот страшный, на мертвой щечке повисший глаз, и не плакать — выть от ужаса и тоски мне хочется, и рычать, и бежать куда-то, хватая по пути палки, камни — что попадет под руку... И уже не знаю сам, что мерещется мне — тот ли неведомый мне младенец или — Сашка, Сашенька, Сашуля, мой внук... Его исчезающий в проходе, между стойками, там, где таможенный досмотр, — светлый хохолок на макушке...

Нет, нет, не нужно мести, ярости, злобы! Не нужно — даже во имя справедливости! О ней спорили, спорят, будут спорить, поскольку известно, все в мире относительно... Бесспорно, абсолютно одно — у каждого из нас свой Сашка, Сашенька, Сашуля — робкая зеленая веточка на стволе, покрытом корявой, морщинистой корой, крохотная почка, в которую упакованы — листок... цветок... росток... новое дерево... продолжение бесконечной жизни...

Будем помнить об этом!

12

В тот самый момент, когда я закончил предшествующую главу, мне позвонил Павел Косенко — тот самый, который был одним из шестерых, не согласных с публикацией очерка Марины Цветаевой... И вот он позвонил мне а звонит он нечасто и не по пустякам — и сказал:

— Я хочу прочитать тебе одно стихотворение... Вот оно:

Когда горело гетто, Когда горело гетто, Варшава изумлялась Четыре дня подряд, И было столько треска, И было столько света, И люди говорили: "Клопы горят". А через четверть века Два мудрых человека Сидели за бутылкой Хорошего вина, И говорил мне Януш, Мыслитель и коллега: "У русских перед Польшей Есть своя вина. Зачем вы в сорок пятом Стояли перед Вислой? Варшава погибает, Кто даст ей жить?" А я ему: "Сначала Силенок было мало И выходило - с помощью Нельзя спешить". "Варшавское восстание Подавлено и смято. Варшавское восстание Потоплено в крови... Пусть лучше я погибну, Чем дать погибнуть брату", - С отличной дрожью в голосе Сказал мой визави. А я ему на это: “Когда горело гетто. Когда горело гетто Четыре дня подряд, И было столько треска, И было столько света, В Варшаве говорили: "Клопы горят..."

Стихотворение, сказал Павел Косенко, написано Александром Ароновым... Не знаю, что это за поэт, что написано им еще, но все показалось мне важным, не случайным: и то, что Александр Аронов, живущий в Москве (судя по аннотации в книжке, попавшейся Павлу в руки), и мы с Павлом, живущие в Алма-Ате, и мудрый Гиллель, живший в Палестине две тысячи сто лет назад, — что все мы думали и думаем об одном: "Он же, увидя череп, плывущий по реке..." — во всем этом, будь я человеком верующим, почудилось мне бы некое знамение...

13

Так что же — все простить, все забыть?.. И кинуться к Шафаревичу или Кожинову с объяснениями в любви, набиваться им в братья?.. Во-первых, сдается мне, они сами не очень-то этого хотели бы, а во-вторых, честно говоря, мне и самому этого как-то не хочется. Простить, забыть — такое не делается по приказу извне или даже изнутри. Но не сводить старые счеты в новых обстоятельствах, отказаться от мести за старое — это мы можем. И можем постараться хотя бы понять друг друга... Иногда для этого требуется только время и отсутствие новых причин для ожесточения.

Помню 1966 год, ресторан в Чимкенте, куда я, командированный, заглянул пообедать, и белобрысого, в рыжих конопушках, разбрызганных по лицу, бледнокожего, голубоглазого, прямо-таки классического немца примерно моих, то есть тридцати с чем-то лет. Ни словом с ним не обменявшись, ровно ничего не зная о нем — как я его ненавидел! И при случае не считал бы нужным скрывать свою ненависть! Наоборот, она была для меня священной, я где-то в душе гордился тем, что ее испытываю, она как бы связывала меня с множеством людей, объединяла с ними, в том числе — и с теми, кто был мне всех дороже! Она возвышала меня, эта ненависть, и чем сильнее была она, тем большее удовлетворение, тем более сладкую радость я испытывал!

И он, этот немец, сидевший со своими коллегами за одним из столиков, предназначенных, как мне объяснили мои спутники, для феэргешников, которые приехали строить в Чимкенте фосфорный завод, эту мою ненависть превосходно чувствовал. Я уперся в него и не сводил взгляда — с его белобрысого, гладко зачесанного набок чубчика, с широко распахнутого ворота нейлоновой, модной тогда рубашки, с его прямо, не мигая, устремленных на меня глаз. Как спичка о спичку, зажегся этот вначале безразлично скользивший по залу взгляд — зажегся, вспыхнул, встретясь с моим...

Феэргешные столики, накрытые белыми, накрахмаленными скатерками, располагались на небольшом возвышении, вроде ресторанно-эстрадного помоста, и молоденькие, улыбчивые официантки в кружевных наколках обслуживали их необычайно резво — в сравнении с прочими столами, вроде нашего, в пятнах, с налипшими на скатерть хлебными крошками... За что я ненавидел этого парня, сидевшего метрах в пяти-шести от меня? Завидовал чистой скатерти на его столе? Расторопным официанткам? Запотевшим бутылкам "жигулевского", про которое нам было сказано: "Не подвозили..."? До коих пор, говорили мы, наши институты будут готовить специалистов, которые не могут сами построить такой вот завод, и сами — его спроектировать? Почему для этого надо приглашать немцев? Какого дьявола?.. И какого дьявола при этом трепаться о патриотизме?.." (Тогда только еще начинали собирать старые иконы и прялки по северным деревням). И тут местный, чимкентский журналист как бы по секрету сообщил нам, что феэргешным инженерам запрещено выезжать из Чимкента — будто бы из соображений государственной тайны, а на самом деле потому, что вокруг Чимкента, по аулам, — глинобитные мазанки, развалюхи, для скота не хватает ни корма, ни воды, всюду пыль, грязь, бездорожье, нигде ни деревца, во дворах — кучи кизяка... Но феэргешники ухитрились-таки отснять кое-что на кинопленку и увезти к себе в фатерлянд, а там крутили такое вот кино и потешались...

И все же — нет, не это само по себе разожгло меня: скатерти?.. Да бог с ними, со скатерками, гости — в конце-то концов... И не кино, распотешившее какое-нибудь франкфуртское или гамбургское семейство, хотя это, в общем-то, отдает свинством... Но немцев можно понять: после ихних кафелей на кухнях и в клозетах, и ванн, и электропечей, и розариев под окном... Это не они, это мы — свиньи, если у нас, в стране победившего-распобедившего социализма, в таких условиях живут люди... Мы — не они...

Но здесь, помню, что-то произошло — мелкое, но обидное, зацепившее и меня, и моих спутников. Белобрысый, заметили мы, сказал что-то резкое девчонке-официантке, она покраснела, смутилась, а он вдобавок скривил свой тонкогубый, капризный рот и бросил ей что-то презрительным, высокомерным тоном... Не знаю, отчего всегда больше всего задевает вот это. Может быть, каждая женщина чем-то напоминает каждому из нас мать, или — не то что напоминает, а вдруг тронет, шевельнет воспоминание о ней, хранящееся где-то в подкорке... Впрочем, я подумал в тот миг не о матери, а об отце. И даже не о своем отце, а о его, белобрысого, отце. Я подумал, как он в своей грязно-болотной форме, в рогатой каске, с закатанными по локоть рукавами, белобрысый, голубоглазый, выпустил веером ароматную очередь и изрешетил моего отца. И если его, сукиного сына, не пристрелили там же, на Перекопе, осенью сорок первого, то, возможно, потом он дошел до Сталинграда или Курска, или до Ростова — мало ли до чего он мог дойти! И теперь его сын — здесь, в Чимкенте, строит "этим русским" (для него все мы — русские!) завод, комбинат, который им, "этим варварам", и во сне не снился!..

И вот здесь все стянулось в один узел. Я уже не своего сверстника видел перед собой, а того — сверстника моего отца и его убийцу. И моей ненависти хватило бы, чтобы подойти к феэргешному столику — и убить. И не испытать при этом ни малейшего сомнения в своем праве на это. Праве на месть.

Священную месть. Ибо что может быть священнее, чем — месть за убитого отца?..

Не знаю, на самом деле смог бы я убить его, сидевшего передо мной?.. В своем воображении я с наслаждением его убил, исполнил свой долг.

С тех пор прошло много лет. Может быть, в этом причина, что моя кровь поостыла. А может — и в том, что за это время многое стало мне яснее. И то, что там, в Германии, множество людей творили зло в убеждении, что творят благо. Разве не так было у нас?.. И разве мало людей, которые творили зло не по убеждению, а не имея сил противиться этому? Справедливо ли воздавать им той же мерой, что и тем, кто толкал их на зло, на кровь, на убийство, лишал воли, веры в собственный разум, гипнотизировал словами: "нация", "народ", "Родина", освящая ими любую ложь, любое злодейство?.. Нет, никогда не поставлю я рядом своего отца, майора медицинской службы, ведавшего военно-полевым госпиталем, и его убийцу: ведь не он, мой отец, пришел на Рейн - это к нему пришли, и не он убил — его убили... Но могу ли я судить немца - за то лишь, что он немец? Сына — за то, в чем виновен отец? И — что знаю я об отце того самого белобрысого парня, который передо мной? Может, и не убийца он вовсе? Может, ненавидел он Гитлера так же, как мой отец ненавидел и презирал Сталина (ненавидел, поскольку брат его, Илья, в 1937-м получил десять лет "без права переписки", а сестра Вера — пять лет лагерей, а муж ее — расстрел, и отец, было время, со дня на день ожидал, что явятся и за ним... А презирал — как может и обязан, сказал бы я, каждый интеллигент презирать хама, велик он или мал...). Единственное, что знаю я о нем (да и то — приблизительно: были в германском воинстве и румыны, и венгры, и итальянцы...), это что он был немец. И что же, что следует отсюда: хорош он был или плох, добр или зол и т.д.?.. Что?.. Да ровно ничего. А этот, в ресторане?.. О нем-то что мне известно?.. Да, мне представилось — улыбнулся он как-то не так... А еще? Еще мне известно, что пришел он к нам не с автоматом, а с циркулем. И за это его ненавидеть?..

Все так просто... Но сколько же лет прошло прежде, чем я это понял.

14

И однако... Вот я пишу — и то там, то сям у меня срывается: тех судить, этих наказывать, кому-то прощать (или не прощать) давние и недавние обиды... Между тем вспоминается мне одно место в статье Михаила Эдидовича, опубликованной в рижском журнале "Родник".

"С чего начать? — размышлял задолго до нашего с вами рождения хасидский мудрец Самуил (Шмелке) из Никольсбурга, - мир так безобразен. И я решил начать с моей страны, которую я все-таки знаю лучше... Но моя страна так огромна! Начну с моего города... Но мой город такой большой! Начну с моей улицы... Нет, с моего дома... Нет, с семьи... А, ладно, начну-ка я лучше с себя..."

В самом деле, не качать ли с себя?

Нет, я вовсе не думаю, что евреям надо в чем-то каяться больше, чем всем другим. Но - надо. Например, в существующем где-то в душе сознании собственной неполноценности, третьесортности. Несмотря на общественное положение, на доброжелательные взаимоотношения на работе, научные знания, признание заслуг... Все равно сознание это где-то в тебе гнездится, и рядом с ним - ощущение какой-то смутной, непонятной вины. И вот уже (сколько раз я с этим встречался!) — чем порядочней, чем совестливей человек, тем чаще, под воздействием каких-нибудь кожиновых, начинают пульсировать в нем сомнения: ну, а вдруг? Ну, а если хотя бы одна треть из предъявленных евреям обвинений — правда? И этого достаточно, чтобы признать — виноваты, виноваты мы и в революции, и в терроре, и в репрессиях и — да, конечно, погромы, дискриминация и пр. и пр. - оно нехорошо, но ведь и в них есть своя сермяжная правда?.. И справедливо говорили и говорят те, которые... Вам с чем-то подобным никогда не приходилось встречаться?.. Помню, один мой приятель, свято веря цифрам и располагая только цифрами, которые были соответственно подобраны авторами соответственных журналов, доказывал мне, что — да, виноваты, виноваты! Вот же факты, вот!.. Он так обливал себя и свой народ зловонной грязью — куда там самому поднаторевшему антисемиту!.. Но мы-то спорили дома, попивая чаек, и разговор касался нас двоих, добрых молодцев из "Памяти" в черных рубашках и высоких сапогах рядом не было, никто спору нашему не аплодировал... А случалось иначе. Случалось такое, о чем вспоминать больно и страшно. В 1953 году, во время "дела врачей , "готовилась публикация письма, в котором евреи СССР открыто обвинялись в воинствующем национализме, в массовом вредительстве. Письмо подписали видные деятели искусства, культуры, науки еврейской национальности. Это письмо стало бы безоговорочньм приговором, к приведению в исполнение которого были готовы многие..."

М.Гейзер, "Соломон Михоэлс", Москва, "Прометей", 1990 г.

Помимо боязни за собственную жизнь, помимо сознания предрешенности конца этой истории, во всех деталях отработанной в абакумовском МГБ, но вдруг переиначенной самим господом богом посредством смерти главного ее сочинителя, думаю, что и у подписавших письмо, хотя бы у некоторых, было сознание вины — нет, не своей, не своих знакомых, даже не "врачей-убийц", а — народа... Следовательно, было и сознание права судить и карать любыми способами народ...

Но зачем говорить о ком-то — начнем с себя... К чему вспоминать здесь о немецком антисемите Фридрихе Юлии Штале, принявшем христианство еврее, который в своих книгах доказывал, что евреям не следует давать равные с другими права. И к чему задерживаться на более близком нам россиянине Якове Брафмане, также еврее, принявшем христианство: его юдофобское сочинение "Книга кагала", изданная в 1869 году, во многом предвосхитила "Протоколы Сионских мудрецов" и до того пришлась по вкусу властям, что несколько лет спустя ее переиздали за правительственный счет. Не будем также останавливаться на совсем уж "нашенском" феномене — московском еврее-литераторе самых демократических убеждений, человек стойком и за убеждения свои пострадавшем: он крестился и, в жажде самоочищения и искупления "вины", написал роман, который можно назвать "энциклопедией российского антисемитизма"... Все эти факты достойны особого исследования, как и давно занимающий меня с точки зрения психологии тип ренегата... Речь же здесь о другом.

О сознании собственной третьесортности. О "комплексе вины", разъедающем душу. О том, что комплекс этот, формирующий характер "тзари дрожащей', оборачивается вдруг агрессией против "своих", а порой и против "чужих"... Поскольку "самообвинение" на деле превращается в обвинение своего народа. Но раз можно свой народ обвинять, значит — и любой другой!

...Признаем же, что "особа народа царственна" и осуждению не подлежит. Можно судить о людях, из которых народ состоит, — злых и добрых, святых и предателях, мучениках и нравственно растленных уродах... Но нельзя карать, клеймить, осуждать народ! Боль, которую познали евреи, достаточна, чтобы — даже в ответ — не причинять ее никому...

Начать с себя... Помню, в детстве я с удивлением и даже тайной неприязнью (уже тогда!) наблюдал, как мой дед, надев очки — два стеклышка в тонкой железной оправе — отыскивал, распахнув газету, в списках награжденных еврейские фамилии, как потихоньку, радостным голосом, называл их бабушке... Потихоньку, потому что дети — мои мать и отец — этого не любили. Старикам — прощали, но сами никакого акцента на еврейском не делали. Стыдились. Пушкин и Гоголь, Фейхтвангер и Хемингуэй (война в Испании!..), Шолом-Алейхем и Короленко — вот имена, которые вспыхнули негасимым огнем для меня в детстве, имена, произносившиеся в ту пору родными устами и потому сами родные, включенные в семейный круг... И как в семье не делят на "своих" и "чужих", так и культуру в среде, где я рос, не делили на "свое" и "не свою". И Гитлер, скажем, воспринимался не как враг еврейства, а как враг — в равной мере — всех рабочих И крестьян, всего трудового народа...

И вот прошло много лет, по сути - прошла жизнь. И когда мои русские друзья хотят успокоить меня, умерить боль, придушить ярость, они похлопывают меня по плечу и говорят: "Да брось, чего ты? Ну, сволочи, фашистская мразь — стоит принимать все всерьез? Ведь все мы для них — евреи!.," Я им благодарен. Более того, не только они — мне, я им тоже — сочувствую! Ведь они испытывают глубочайший стыд за куняевых, кожиновых и пр., поскольку те — тоже русские! И хотя здравому смыслу стыд этот противоречит, он существует — где-то за пределами здравого смысла... Как — помимо здравого смысла живет во мне стыд за Кагановича, за Голощекина... Стыд за любого подлеца-еврея, хотя — что у нас общего-то? И почему я должен стыдиться за него больше, чем за подлеца-калмыка, подлеца-украинца?.. Но вот — стыжусь же! И они, мои русские друзья, стыдятся — и стараются всячески успокоить, уберечь... Тем самым навлекая на себя дополнительное недовольство...

Короче, мы сочувствуем друг другу, мы вместе, мы рядом... Но вот парадокс. "Ведь все мы — евреи", — говорят они, повторяя чью-то горькую остроту, на самом же деле звучит это как "все мы — русские". Есть в этом и душевная щедрость, и широта, и свойственное доброму человеку стремление поделиться всем, что он имеет: вот тебе наш дом, наше тепло, наше солнце... Наши пейзажи, наша литература, наша музыка... Наш язык... Наша история... Все, чем владею, — пополам!

Все это и человечно, и от чистого сердца... Но в какой-то миг возникает странное чувство — парадоксальное, как бы из ничего возникшее чувство. С тобой делятся, готовы поделиться последним... А ты? Кто ты — иждивенец, нахлебник, гость, застрявший в чужом дому? Делишься ли ты — своим, тебе принадлежащим? Или свыкся с тем, что берешь и берешь из чьих-то рук, и то хвалишь, то порицаешь, то забываешь порой поблагодарить? А поскольку тебе дают, а "дареному коню в зубы не смотрят", бери да говори спасибо... Дают — бери... (Память услужливо продолжает: "... а бьют — беги!").

Итак, что можешь ты дать — взамен?.. Ведь не станешь же ты мелочиться, да и не по правилам гостеприимства напоминать (это можно сделать в полемике в противником, а не в разговоре с искренними друзьями), что кое-что в приютившем тебя доме — ну, если и не твое, то возникло не без участия давних твоих предков... К примеру, христианство, которое считается основанным российской культуры, российской духовности. Ведь и Ветхий Завет, и Новый — это, так сказать, создание гения еврейского народа: "Малого народа", по терминологии того же Шафаревича и К°... Но к чему напоминать об этом, да еще и хорошим людям? И не будем называть имен, без которых в доме, для нас не менее дорогом, чем для его хозяев, сделалось бы чуть темнее, чуть холоднее, — не стоит заимствовать этот прием у любителей считать-пересчитывать гены и анализировать пятый пункт... Не стоит... Лучше попристальней взглянем на себя — "начнем с себя".

15

Длинная, бесконечная цепочка людей представляется мне, когда я оглядываюсь назад. Хотя — не такая уж она длинная: шестьдесят человек стоят в ней один за другим. Всего-навсего — шестьдесят. Но в то же время цепочка эта — страшной, невероятной длины: ей две тысячи лет. По принятому демографами счету, жизнь одного поколения равна тридцати годам. И выходит: на столетие — три поколения, на две тысячи лет — шестьдесят... Вот она выстроилась — цепочка из шестидесяти звеньев, шестидесяти поколений. Почему — из шестидесяти?.. Можно бы и увеличить вдвое, но я беру 70 г. нашей эры — дату разрушения Иерусалима Титом, начало диаспоры. Шестьдесят поколений, а для меня — шестьдесят человек. Среди них — раввины и ремесленники, голландские гранильщики алмазов и польские портные, марокканские торговцы и палестинские кодификаторы Талмуда, испанские марраны и местечковая голытьба. Среди них люди простые и великие ученые, ростовщики и музыканты, солдаты и синагогальные служки, типографские наборщики из Вильны и воины, вставшие под знамена Бар-Кохбы... По этой цепочке из рук в руки передавался факел — иногда вспыхивавший ярко, иногда еле светивший, но в невероятной дали веков загоревшийся живой огонь не угасал, был священным, за него сражались и погибали, ради него терпели унижения, пытки, погромы... Как же случилось, что на последних двух-третьих звеньях цепочка оборвалась? Огонь потух? Почему, любуясь другими огнями, подбрасывая в другие костры добытые в лесу дрова и хворост, не положим и две-три хворостинки на доставшийся от предков огонь, а не на огонь, так хотя бы на сберегшие жар угли?.. Честно ли это, порядочно ли — затоптать, заплевать, засыпать песком свой костер, и это вместо того, чтобы беречь его пламя, открытое для любого путника, кому захочется увидеть его свет, впитать его тепло?..

В самом деле, что для меня — реб Акива? И что — Маккавеи? И что — Иегуда Галеви? И что — Маймонид? История каждого народа слагается из подвигов в его борьбе за свободу, из сказаний, оставленных потомкам, из песен, сложенных его поэтами, из светлых мыслей, подаренных человечеству его мудрецами. Что же, разве нет у моего народа своих героев и мучеников? Разве не сложены им прекрасные сказания, которые тысячи пет живут, переложенные на все языки земли? "Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отчество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал", — разве не могли бы мы повторить эти слова Пушкина, обратясь к собственным предкам и собственной истории — одной из ярчайших нитей, вплетенных в многоцветную историю человечества?.. Так отчего же наши хулители жонглируют фигурами ростовщиков и кабатчиков, террористов и "масонов", сводя к ним всю историю народа? Не оттого ли, что мы сами не знаем ее и способны поддаться примитивному жульничеству, рассчитанному не только на злобу и зависть, но и на простое невежество? Можем ли упрекать в невежестве других, если невежды сами?..

Начнем с себя: можем ли мы вызывать уважение к себе, если сами не знаем и не хотим себя знать? Думаю, что без великого Бялика нельзя понять русского еврейства XX века, а может быть — еврейства вообще. Но кто из нас, наряду с Ахматовой и Пастернаком, читал его стихи и поэмы? Когда "сионист" и "еврей" сделались синонимами, мы и сами толком не знали, что такое — "сионист", и еще меньше знали о Герцле, и еще меньше — об Ахад-Гааме. Не могли? Признаемся: не хотели знать.

Однажды, в компании широко образованных людей, сведущих, помимо своей специальности, в разных областях искусства и культуры, после того, как было дружно выражено негодование по поводу очередной скверно пахнущей статьи "Нашего современника", я сказал:

— Вероятно, даже откровенные антисемиты согласятся, что евреи принесли России не одно только зло... Давайте попробуем выяснить хотя бы на любительском уровне — какое же добро принесли они этой стране? Среди нас есть врачи — пусть они пороются в памяти, если надо — в книгах, чтобы на двух-трех листочках набросать, каков реальный вклад евреев в нашу медицину. Среди нас — физик, биолог, химик, историк... Пусть они займутся тем же. Литературу я беру на себя. Для чего и для кого это нужно?.. Да попросту для нас самих! Ведь после таких статей жить не хочется!..

И что же?.. Не единый человек меня не поддержал.

Только что все наперебой возмущались новым плевком, новым ведром помоев, со сладострастным остервенением выплеснутым на еврейство, но тут приутихли, занялись винегретом и прочими закусками (была середина семидесятых, закуски на столах еще водились), попутно высказывая немало резонных соображений, почему не следует браться за это дело. Я слушал, уткнувшись к себе в тарелку. Слушал и не спорил. Мне стыдно было за свою наивность. Но не только за нее...

За столом сидели хорошие люди. Не прохиндеи, не жулики, не махинаторы. Добросовестные, усердные трудяги, каждый — отличный специалист в своей области, как говорят теперь — профессионал. Кроме того, все были завзятые театралы, любители и знатоки живописи, литературы, бывали — нет, не по "служебным надобностям", а в турпоездках за собственный счет — за границей... Они знали русскую историю, русскую классику, искусство "серебряного века". Многие прожили всю жизнь в Казахстане и любили эту землю — ее горы и степи, ее добродушный, приветливый, отзывчивый на чужую боль народ. Французский импрессионизм, немецкий экспрессионизм, скандинавский авангард... Новгородская вечевая демократия и опричнина Ивана Грозного, реформы Александра II и творчество "мирискусников" — они могли рассуждать об этом с вечера до утра, и рассуждать не как-нибудь, а погружаясь в детали и тонкости... Все это было для них свое. И чужими были еврейская культура, еврейское искусство, еврейская история. Чужим был еврейский язык — что иврит, что идиш. Чуждо звучали еврейские имена. Более того: что-то удерживало их от того, чтобы ощутить свою причастность к еврейству, что-то властно отторгало от него...

16

Все та же наивность живет во мне и сейчас. И вот я думаю... А хорошо бы создать музей истории евреев России! Я вовсе не считаю, что это была бы только история погромов, хотя от них-то никуда не уйти... Главное в другом. Мои знакомые, с которыми мы горячились по поводу "Нашего современника", из прославленных еврейских имен, поднатужаясь, помимо Эйнштейна, Шагала и Эренбурга, могли перечислить еще пять или шесть, да и то не слишком уверенно ("Фальк..." — "Да?.. Разве?.. Вот не думал!.. И Альберт Майкельсон?.." — "Быть не может!" — "Почему не может, если Модильяни..." — "Как, и Модильяни?.."), что же до еврейской истории, то ей предпочитали рыбу-фиш и весело похрустывающую на зубах мацу. А здесь...

Здесь было бы рассказано о еврейских кварталах в Киеве времен Ярослава Мудрого и о еврейских купцах, торивших путь из Хазарин через Древнюю Русь в Западную Европу. И о враче-микробиологе Владимире Хавкине, который спас миллионы индийцев от чумы и холеры. И о лауреате Нобелевской премии Илье Мечникове. И о скульпторе Антокольском. И о разведчике полковнике Абеле, а также его коллеге Леопольде Треппере, "Большом шефе" легендарной "Красной капеллы". И об Исааке Левитане. И о Борисе Слуцком. И о Василии Гроссмане. И об Иосифе Бродском — почему бы нет?.. И о 16-й Литовской дивизии, в которой были подразделения, где команды отдавались на идиш, поскольку они, эти подразделения, состояли сплошь из евреев, которых в дивизии насчитывалось 2 970 человек. Половина дивизии полегла в сражении на Курской дуге... Можно было бы рассказать здесь и о братьях Рубинштейнах, из которых старший, Антон, признанный одним из величайших пианистов мира, автор оперы "Демон", в 1862 году основал в Петербурге первую русскую консерваторию, а четыре года спустя его брат Николай возглавил созданную им Московскую консерваторию. И если с помощью хорошо выполненных экспозиций раскрыть творческую историю театра Михоэлса, и рассказать, скажем, об Эмиле Гилельсе и Давиде Ойстрахе, о Майе Плисецкой и Аркадии Райкине, об Исааке Дунаевском и Леониде Утесове, о Михаиле Ромме и Александре Эфросе, и найти уголок для истории шахмат, а в нем — место, по крайней мере для Михаила Ботвинника и Михаила Таля, то, думается мне, с одной стороны, поубавилось бы евреев с комплексом "третьесортности", а с другой — поубавилось бы и (разумеется, среди не отравленных вконец ядом ненависти) антисемитов. Правда, тут же и возник бы вопрос: а Осип Мандельштам? А Борис Пастернак? А Самуил Маршак? А тот же Аркадий Райкин, к примеру, — это что же — еврейская культура? Да что тут еврейского? Русская, русская — с ног до головы!..

Что же, вопрос не так-то прост. Но, во-первых, само его наличие говорит о переплетении и со-творчестве культур, об их слиянии, о процессах, которые происходят в мире и, как видим, порою дают неплохие результаты... А во-вторых, если спор примет уж очень принципиальные и обидные для кого-либо формы, то что ж... Среди наших предков (да будет позволительно и нам ссылаться на своих предков) имеется царь Соломон, который, согласно притче, судил двух женщин, претендующих на одного ребенка — и все помнят, чем закончился спор... Еврейскому народу, как той матери из библейской притчи, не впервой уступать другим своих сыновей и дочерей... Это как в старом анекдоте хрущевской поры: чья бы команда ни проиграла — выиграет дружба...

17

Ну ладно — музей — музеем, дружба — прекрасная вещь, но требует взаимности, как любовь — партнерства... Пока же, как говаривал мудрый Самуил-Шмелке из Никольсбурга, начнем-ка лучше с себя...

Однажды, а если быть точным, то два года назад, чудесным летним алма-атинским вечером сидели мы с моим давним другом, поэтом-москвичом, в отведенном ему гостиничном номере и беседовали о близящемся погроме. Дневная жара отступила, с оснеженных, розовых до закатного солнца гор тянуло прохладой, фонтан под окнами гостиницы шумом и плеском напоминал о бешеных, прорезающих ущелья потоках, о живом бархате зеленых альпийских лугов, о тянь-шанских, словно нежной изморозью покрытых елях. Словом, о жизни иной. Марк (звали его именно так, один из четырех евангелистов приходился ему тезкой) был растерян, хотя вообще-то я никогда не считал его человеком робкого десятка. В свое время он плавал на минном тральщике, вылавливал и подрывал оставленные войной гостинцы в наших северных водах, а шитую золотом форму капитана первого ранга лишь недавно повесил в домашний гардероб, чтобы надевать ее только в торжественных случаях, отправляясь на встречу с читателями... Так вот, он-то и был растерян, обескуражен: перед моим приходом он звонил домой и услышал от жены: ходят-бродят по Москве слухи, будто готовится погром... Говорят, в Малеевке что-то сожгли, кажется — синагогу. Да, вот еще: листовки бросают в почтовые ящики... Короче — ждут. И ей, Майе, с внуками на руках — дети куда-то уехали — тоже тревожно, так что лучше бы ему, Марку, поскорее вернуться...

Мы уже выпустили в пространство, наполненное горной прохладой и фонтанным плеском, изрядное количество соответственных военно-морских и сухопутно-гражданских выражений. У Марка все равно командировка кончалась, так что не в срочном его возвращении в Москву было дело. И не в погроме — мы оба в него не верили. Почему?.. Сам не знаю, да вот не верили — и все. Майя с маленькими внуками, по ночам одна в квартире, подозрительные звуки за окнами, дыхание спящих детей... Это ее беспокойство, тревога в голосе, увещевания, которые по телефонному проводу Марк посылал ей с расстояния в три тысячи километров. Вот что, пожалуй, было главным... Но если разобраться, не о Майе, доброй и милой жене Марка, мы тогда думали. Как же так — через сорок пять лет после конца войны с фашизмом, через три с половиной десятка лет после "дела врачей" — снова разговоры, слухи о погромах? И где — в Москве?.. Нет, в голове это не укладывалось. Ни у Марка, в его поэтической, порядком поседевшей голове, ни в моей — вполне прозаической, но тоже изрядно поседевшей.

А почему, собственно, не укладывалось? А Сумгаит в ней — укладывается? А Карабах? А наши события в декабре восемьдесят шестого?.. А "Память" — она укладывается? А Кунаев, а Кожинов — укладываются? А — зачем далеко ходить — вся эта история, из-за которой я ушел из редакции — она укладывается?.. Многое, многое, оказалось, не укладывалось, не хотело укладываться в наших головах. И мы пили минералку (она еще имелась в свободной продаже) и пытались затолкать в свои головы весь этот страшный сумбур, эти вопросы без ответов, и — мало того — найти ответ... Найти ответ на вопрос: что в этой ситуации делать? Стенка на стенку?.. Так ведь это там — стенка, а у нас супротив нее — лбы, и только... Что же — заткнуть уши, закрыть глаза?.. Испытанный прием. Да и Бялика мы читали:

"...Ожгла их больно плеть — Но с болью свыклися и сжилися с позором, — Чресчур несчастные, чтоб их громить укором, Чресчур погибшие, чтоб их еще жалеть..."

Что же делать? Как жить дальше?.. (Тогда еще невероятным казалось, что выход есть: взять и уехать...)

И Марк сказал (не только тогда, мне и теперь кажется, что его устами говорил по крайней мере — его тезка-евангелист):

— Хорошо, — сказал он, прихлебнув минералки и затягиваясь сигаретой. — Хорошо, — сказал он, как всегда, слегка грассируя, отчего его вполне семитская физиономия сразу приобрела оттенок непереносимого для любого антисемита аристократизма. — Давай посмотрим на некоторые вещи (он снова вспомнил молодость и минный тральщик...) вот с какой стороны. Мы принадлежим к народу древнему, поднабравшемуся в различных переделках мудрости, почему в конечном счете ему и удалось выжить. И вот он смотрит на другие народы, которые молоды и по сути только начинают жить, все у них впереди... Он как на них смотрит? Ну, к примеру, как старик, попавший в уличную толчею: и тот его пнет, и этот заденет, один уязвит, другой оскорбит... А он все сносит. Не отвечает на толчок толчком, на оскорбление — оскорблением. И не потому, что слаб и стар, во всяком случае — не только потому... А потому, что — мудр и знает: все это молодость, да еще и недостаток приличного воспитания, это пройдет, взрослым всегда неловко и стыдно вспоминать многое из давнишних проделок...

— Значит смириться?..

— Можно сказать и так... А можно быть мудрым. К старости все мудреют. А мы — старый народ, старый... И на своем веку испытали такое, что не дай бог другим...

— Вот, — сказал Марк и пожевал губами. Маленький, сухонький, в тот миг он и в самом деле выглядел старым-престарым стариком. — Не согласен?..

Я потом часто возвращался к его словам.

Ведь и правда, — думалось мне, — эти ребята в редакции... Ну, да, не такие уж они младенцы-несмышленыши, но — что они знают, что знали в тот момент о еврействе, его истории, черте оседлости, погромах на Украине? Что знали из многого, что знал я? Как же мог я спорить с ними на равных? Они не ведали, что творили. Не знали... Так, может быть, мой долг заключался в том, чтобы они знали?.. ("Но разве я не принес Антонову с десяток книг, чтобы он знал? И что же -это помогло?.." — возражал я себе, но мысли, получив толчок, уже катились, мчались дальше). Они не зная, не ведая — причинили боль, сотворили зло, но разве ты сам свободен от подобного?..

Мне вспомнилось, как однажды мы прогуливались по улицам с человеком, которого я считал себе близким, которого много лет с редкостным удовольствием переводил. Кажется, мы и разговаривали в основном о предстоящем переводе: Мухтар М. дорожил каждым словом в своих вещах, и мне нравилось это, хотя порой и осложняло работу... Вдруг он спросил:

— Ну, и как тебе нравится наша "перестройка"?.. — И заглянул, приостановясь, мне в глаза своими внимательными, умными, сухо поблескивающими глазами...

Шла зима 1987 года, всего каких-нибудь два-три месяца назад на Новой Площади ("Площади Брежнева"), перед ЦК, происходило побоище, память о котором будет кровоточить годы и годы... Надо представить, как переживал все это Мухтар и на что надеялся, задавая свой вопрос!.. Но как я ответил?..

— Мне — нравится! — вот как я ответил Мухтару.

Я меньше всего думал при этом о Новой Площади, о крови, пролившейся там. Я целиком сосредоточен был на своей книге, на романе "Лабиринт", пролежавшем у меня в столе два десятка лет и теперь получившем шанс выйти. Роман был связан с "делом врачей", перестройка вызволила его из темницы, в которой томился он с момента своего рождения в 1965 году...

В глазах у Мухтара вспыхнули враждебные огоньки. Вспыхнули и погасли. Мы продолжали говорить о переводе. Мухтар — человек восточной культуры, восточного такта, он умел себя держать. Только мгновенные искорки в его зрачках запомнились мне да туманная кисея, на миг задернувшая его лицо.

Но теперь, когда после того разговора минуло четыре года и я, с камнем на сердце, говорю: "Прости меня, Мухтар!.." простит ли он мне?.. Не знаю.

18

Так надо ли, есть ли у меня абсолютное право — винить другого — и в чем? Где граница между простой небрежностью, внутренней глухотой, тупостью, непониманием, отсутствием такта — и намеренным стремлением обидеть, оскорбить, унизить, спровоцировать на ответное ожесточение?.. Где граница, если так незаметно одно переходит в другое, и что за дело, каким намерением руководствуется наносящий удар? За ударом — боль! Только это, а в конце-то концов, и важно...

Такт... Не о нем ли говорил Марк, когда мы беседовали под плеск фонтанных струй о возможности еврейских погромов? Хотя смешно думать, что столь тонкие материи, как национальный такт, интересуют погромщиков... Но не о них речь! Мне кажется, всем нам его не хватает — и оттого множатся взаимные обиды, злоба, ненависть, ломающая судьбы, жизни... Такт... Что это такое? Врожденное чувство деликатности, осторожности, трезвый ли расчет: не толкай другого, не становись никому на ногу — рано или поздно сам нарвешься... Или такт — результат культуры, в том числе и такт в межнациональных отношениях?.. Такт и политика — можно ли провести границу между ними?..

Жена мне рассказывала, как ее дед — о нем, о дедушке Мотле, здесь уже говорилось — бывало, спорил со своим зятем, человеком горячим, прошедшим гражданскую войну с винтовкой в руках и твердившим с юношеским восторгом, что нужно, разумеется, "...до основанья, а затем..."

Так вот,

— Юзя, — говорил ему дедушка Мотл, для которого и гимназию, и Оксфорд, и философский факультет заменяла жизнь, часть ее он проработал упаковщиком на железнодорожной станции города Черкассы, — ты хочешь знать, Юзя, на кого вы похожи?.. — Дедушка Мотл и в старости любил пригубить рюмку-другую водки и закусить шматочком-другим сала, тогда он делался особенно разговорчив. — Так я тебе скажу, на кого вы похожи. Вы похожи на того человека, который забрался в чужую квартиру и начал переставлять мебель, не спросив хозяина... Ты понял меня, Юзя?

...Или такт — это сама горькая мудрость жизни?

19

Я думаю, тут бы самое время поговорить о типе "полезного еврея", который дедушка Мотл презирал так же, как и тип "переставляльщика мебели". Поговорить о том и другом нужно бы еще и потому, что две тысячи лет евреи не имели своей национальной "квартиры" и потому то прислуживали, то переставляли мебель в квартире, которую принимали за свою, а точнее — и за свою тоже...

Но что я прибавлю к тому, что известно каждому и без меня?..

Тем более, что недавно я случайно обнаружил забытый листок с выписками из талмудического трактата "Авот", изданного кстати, в городе Санкт-Петербурге в 1903 году, то есть как раз в год кишиневского погрома... Велик соблазн привести хотя бы некоторые из них, способные заинтересовать не одних лишь евреев...

ТАЛМУД

АВОТ РАББИ НАФАНА В ОБЕИХ ВЕРСИЯХ С ПРИБАВЛЕНИЕМ ТРАКТАТА АВОТ.

КРИТИЧЕСКИЙ ПЕРЕВОД Н.ПЕРЕФЕРКОВИЧА. СПб. 1903

Не будьте как рабы, служащие господину с мыслью получить паек, но будьте как рабы, служащие господину без мысли получить паек, — и будет страх божий на вас.

***

Люби работу, ненавидь господство и не ищи известности у властей.

***

Если я не для себя, кто за меня? Если я только для себя, зачем я? Если не теперь, то когда же?

***

На трех вещах держится мир: на истине, на правосудии и на мире.

***

Не суди ближнего твоего, пока не будешь в его положении... И там, где нет людей, старайся быть человеком.

***

Умножающий имущество умножает заботу.

***

...Он сказал им: пойдите посмотрите, каков добрый путь, которого человека должен держаться? Реб Элизер говорит: щедрость. Реб Иисус говорит: добрый товарищ. Реб Иоси говорит: добрый сосед. Реб Симон говорит: доброе сердце. Он сказал им: мне кажутся слова Злазара сына Арахова правильнее ваших слов, ибо в его словах заключаются ваши слова.

***

Кто учен? Тот, кто учится у всякого. Кто силен? Тот, кто осилит свой иецер (дурные страсти), ибо сказано: "долготерпеливый лучше сильного, а владеющий собою лучше завоевателя города". Кто богат? Кто довольствуется своей долей. Кто в почете? Тот, кто почитает людей.

***

У кого добрых дел больше, нежели учености, у того ученость устойчива; у кого учености больше, нежели добрых дел, у того ученость неустойчива.

***

Кем довольны люди, тем доволен Бог, и кем люди недовольны, тем и Бог не доволен.

***

Будьте осторожны с властями, ибо они приближают человека только для собственной нужды: они принимают вид друзей, когда им это выгодно, но не заступаются за человека во время стеснения его.

***

Будьте осторожны в словах своих, ибо вы можете навлечь на себя изгнание и будете изгнаны в местность, имеющую дурную воду...

***

Не радуйся, когда упадет враг твой, и да не веселится сердце твое, когда он споткнется, иначе увидит Господь, и не угодно будет это в очах его, и Он отвратит гнев свой.

20

В этом месте я должен перебить себя, вломиться, так сказать, в собственное повествование.

К тому времени, когда я закончил предшествующую главу, прошел ровно год после солнечного утра в Шереметьеве-2... Для меня этот год складывался из двух частей: из томительного ожидания вестей "оттуда" и писания этой книги. То и другое незаметно слилось в одно, и это "одно" называлось: жизнь...

Главным событием в нашей с женой жизни было известие, сообщенное нам по международному телефону за пятнадцать минут до наступления Нового (т.е. 1990-го) года. Миша, наш зять, сказал, что нас не хотели заранее тревожить, но Сашеньке уже сделали операцию, длилась она десять часов и, несмотря на искусство хирурга и совершенство американской аппаратуры, проходила очень тяжело. Теперь опасность позади. Сейчас они оба рядом с Сашенькой, такие здесь порядки... Да, да, Мариша в госпитале, а он заехал домой кое-что захватить...

Надо ли говорить, что и для нас с женой, и для второй пары бабушек и дедушек это новогодие было счастливейшим в жизни?..

Дальше понадобилось немало времени, чтобы освоить новые, отдающие фантастикой понятия. США... Бостон... Еврейская община, полностью взявшая на себя расходы на операцию (порядка 40.000 долларов). О том, что для ребенка зарезервировано место в больнице (там называют: "госпиталь"), ребятам сообщили еще в Риме... И с первых же шагов по американской земле, то есть по дорожке аэропорта в Бостоне, где встречавшие держали в руках звездно-полосатые флажки ("Нас встречали с американским флангом!" — сказано было по телефону), — приветливость, доброжелательность, непоказная забота... И первые фотографии "оттуда", на них Сашенька в ярких, веселых одежках, лишь явственней оттеняющих бледненькое, худенькое личико... И вот — наконец-то, наконец!.. — его вполне жизнерадостный, тоненький, рвущийся от напряжения голосишко: "А я уже хожу в детский сад!" Господи, до чего же он родной, этот голосишко, до чего близкий — и до чего далекий!.. У нас в Алма-Ате двенадцать дня — у них в Бостоне одиннадцать вечера, там двенадцать вечера — здесь одиннадцать утра...

Все чудно, непривычно... Америка — и детсад... Община предлагает Сашке в будущем учиться в еврейской школе: помимо обычных предметов - Тора, история еврейского народа, иврит... Марина и Миша в скептическом недоумении: Тора и иврит для них примерно то же, что веды и санскрит... А для меня?.. "Да, да,— говорю я себе, — начни-ка с себя..." И дальше — дальше все вперемешку: письма от ребят — скандал в ЦДЛ ("Сегодня с плакатами — завтра с автоматами!") — машинка — издательская верстка моей книги "Раскрепощение" — звонки: "А нам говорили, что вы уже уехали..." — письма от ребят, Сашкины каракули — беженцы в Москве, в постпредствах, на вокзалах — в Прибалтике демонтирован памятник Ленину — осквернены еврейские могилы в Молдавии — у нас в республике усиливается напряженность: дает себя знать закон о государственном языке, одни требуют передачи северных областей России, другие — преимуществ для коренного населения— машинка, машинка, машинка — письма, телефонные переговоры (много ли наговоришь, если минута — шесть рублей?..) — в Москве создан "Апрель" — и мы создаем свой, казахстанский, чтобы дать отпор переходящим в наступление сталинистам... А в прессе все яростней полемика, обнаженный антисемитизм "патриотов" — моя жена садится за статью против выступления Шафаревича в "Новом мире", мы оба стучим на машинках, она в своей комнате, я в своей — в магазинах пустеют полки, "визитки", талоны — из Алма-Аты растет поток уезжающих, в том числе и наших знакомых: родители едут, страшась за своих детей, не желая им жизни в постоянном унижении (в лучшем случае!), старики едут ради внуков, перерубая вросшие в эту жесткую, горькую, родную землю заскорузлые корни — "А вы что же?.." — "А мы— нет!.." — и нам не верят — в газетах, в журналах — выступления москвичей, уже в ответ на погромно-расистское "письмо семидесяти четырех" — Юрия Щекочихина, Павла Гутионтова, неизвестного мне прежде Вячеслава Карпова в "Октябре", отважной, талантливейшей Натальи Ивановой в "Огоньке" — публикация еврейских поэтов в переводах Брюсова, Бунина, Вячеслава Иванова, Федора Сологуба с предисловием Сергея Аверинцева: "Я-то еще застал в мои школьные годы последних могикан старой русской интеллигенции. У этих русских стариков с избытком хватало своих обид, но они были чувствительны и к чужим. Они были так воспитаны. И потому мне трудно поверить, будто здесь что-то нуждается в разъяснениях. Когда бьют евреев, русские поэты откладывают свои дела и садятся переводить еврея. Проще — не бывает"...

В Москве гремят баталии — а у нас выходит роман Володи Берденникова "Время детских вопросов" — о шестидесятых, "наших шестидесятых", с нашими "детскими вопросами", на которые и повзрослев не в силах ответить, например: почему в настрадавшейся от фашизма стране вызревает новый фашизм?.. Выходят книги Мориса Симашко, Галины Васильевны Черноголовиной, Виктора Мироглова, Руфи Тамариной, Павла Косенко — раздавили наш клуб ״Публицист", но мы существуем не в одиночку: почти все соклубники сорганизовались в "Апреле", руководит им Александр Лазаревич Жовтис... Но два события оттестняют для меня остальные: истерико-"патриотическая" массированная атака на "Октябрь" под флагом борьбы с "русофобией" — и сотни убитых, задушенных, утопленных, разрубленных на части, сожженных в кострах — в Оше, совсем недалеко от нас, в Киргизии...

В такое время единственной спасенье — работа, машинка, иногда выплеск в газетах, за это время их было три — о Пастернаке, о ситуации в республиканской литературной жизни и о том, что единственная гарантия демократии — демократия... Работа, работа — и еще сознание, что Сашенька спасен. Представить только: десятичасовая операция на открытом сердце (сердечке!..) — какие же рубцы исполосовали, должно быть, его маленькую, с хрупкими ребрышками, в сиреневых прожилках грудь... Но звенит, серебрится в телефонной трубке его голос — и нет в нем той проклятой, невыносимой, той нарастающей, булькающей, хрипящей одышки, слыша которую становилось стыдно жить, стыдно дышать...

Во второй половине лета мне предлагают путевки в Дом творчества — снова Юрмала, снова Дубулты, светлый песок, сквозная, темная зелень сосен, легкое синее небо, недвижимо висящие над морем багряные облака, до самой полуночи полные негаснущего жара... В начале августа мы вылетаем. Семнадцатое — годовщину нашей разлуки с детьми — мы будем встречать там...

21

В дорогу — перелет Алма-Ата — Рига длится девять часов — я захватил ворох газет, среди них — "Русский голос", издающийся в Нью-Йорке на русском языке. Мне принесли его перед самым вылетом. Естественно, все, связанное с Америкой, теперь и воспринималось мною по-особому.

Вот что я прочитал в этой газете (номер был относительно свежий — за 28 июня 1990 года).

На первой странице — "Российская хроника":

"Нам пишут из Москвы: 6 июня 1990 г. в Москве (Тушинский р-н, ДК "Октябрь") состоялся вечер, организованный Народным Православным Движением России: "Всех, кому надоело многократно выслушивать известные факты о бедственном положении России, о геноциде русских, кто хочет заняться реальными делами, Народное Православное Движение приглашает на монархический вечер "БЕЛЫЕ ПЯТНА ИСТОРИИ, ГОД 1918-й". На вечере будет организовано распространение материалов Народного Православного Движения. Субъектам, исповедующим марксизм-ленинизм, демократизм, сионизм, плюрализм и прочим предателям нации и Отечества приходить не рекомендуется. Вечер состоится в ДК "Красный Октябрь" 6 июня 1990 года, начало вечера в 19 ч. 30 мин" (Из объявления).

На вечере присутствовало более 700 человек, были съемочные группы из зарубежных стран, много корреспондентов. Вечер открыл ведущий Александр Алексеевич Свешников, затем выступили: А.Кулаков, Смирнов-Осташвили, Р.Лобозова, дьякон А.Синяев... Лейтмотивом вечера был призыв прекратить выезд евреев из СССР, пока не будет установлена доля их причастности к геноциду русского народа.

В зале развевался черно-желто-белый флаг, на котором был изображен Георгий Победоносец, был установлен портрет убиенного императора и двуглавый орел. Вечер начался гимном "Боже, Царя храни". Милиция не вмешивалась, хотя повсюду можно было видеть милиционеров, вооруженных автоматами.

За порядком на вечере наблюдали молодые люди в черных рубашках с красной окантовкой и с черно-желто-белыми нарукавными повязками".

В следующей информации сообщалось, что 3 июня 1990 г. в селе Городок собралось "великое множество патриотов России", возложивших букеты цветов к памятнику Сергия Радонежского, и что при этом "никто не срывал стенд с вырезками статей из русских патриотических изданий, прикрепленных к ограде Преображенской церкви, на которой крупными буквами было написано: "А. ЯКОВЛЕВА - ИЗ ЦК КПСС В БНЕЙ-БРИТ".

Не знаю отчего, но читать все это было неловко, будто сам я и сочинил это, и напечатал. Неловко, стыдно... Сосед мой мирно подремывал с того времени, как самолет набрал высоту и привязные ремни расцепили свои металлические челюсти, жена, утомленная преддорожными сборами, борясь со сном, просматривала вполглаза какой-то простенький детектив... Кроме А.Яковлева в первой информации мне была известна единственная фамилия — Смирнова-Осташвили: этого типа, игравшего немалую роль в ЦДЛ-овском скандале, даже московские следователи не сумели выгородить, несколько дней назад над ним начался судебный процесс...

См. примечание в конце книги.

Что же дальше?.. О, дальше, на третьей странице, куда как знакомое имя: Солоухин! "Как я стал монархистом". Интервью... Так: "Читая Ленина... Расстрел царской семьи... "Я считаю, что такую вещь русский народ вероятно никогда простить не сможет. Несмотря на христианство... Тем более, что они не каются..." Кто эти "они"? Впрочем, когда об этом говорит Солоухин — понятно, кого имеет он в виду... "Они призывают нас к покаянию..."

Кстати, о покаянии. Хорошо запомнилось мне, как года три-четыре назад (как летит время!) тот же Солоухин читал по телевидению стихи Пастернака. Мастерски читал, упоенно, проникновенно... Потом выяснилось вдруг, что среди выступавших за исключение Пастернака из Союза писателей (история с Нобелевской премией) был и он, Солоухин... Ну, ладно: с одной стороны - молодость, с другой - служба в охране Кремля, гипнотическое, наподобие остаточной радиации, воздействие Сталина, которого не раз, должно быть, видел он перед собой, и "ел глазами", восторженно умилялся — всем, вплоть до мелких рябинок-оспинок на лице... Кто не умилялся, в те-то годы! Опять же — "начну с себя"... Но когда Солоухину об этом напомнили, и напомнили публично — смутился он? Устыдился? Раскаялся в давнем грехе?.. Да ничуть не бывало! Стал в ответ корить других!..

Итак, "они нас призывают к покаянию... Так покайтесь вы сначала!" — Тут уже что-то новенькое... Кто и в чем должен каяться? Вот кто: Юрий Трифонов (покойный!), Юлиан Семенов, Василий Аксенов, Булат Окуджава... В чем же?.. В том, что их родители участвовали в революции, совершали, по мнению Солоухина, преступные деяния: на совести матери Юрия Трифонова — "сотни, тысячи уничтоженных людей русских" и т.д. Итак, новый вид покаяния: за родительские грехи... Я уж не говорю, что грехи эти следовало сначала доказать... Да что там: "Вот Вася Аксенов встал бы и сказал: "Мне стыдно за отца моего, я приношу покаяние..." Ну вот Булат встал бы и сказал: "Да, мой отец был крупным советским деятелем, я прошу за него прощения..."

Этот, с рябинками, привычно лицемеря, в тон евангельским заповедям объявил: "Дети за родителей не отвечают!.." Далеко же вперед ушли его ученики!..

Дальше: "Белая гвардия не сумела спасти Россию, но честь России она спасла". Вопрос:. "Как вы оцениваете попытки Белой гвардии продолжить эту борьбу во второй мировой войне?" — ..."Они же боролись с большевиками, с советской властью. Нормальный шаг..." — Генерал Деникин, выходит, был куда патриотичней: заявив, что солидарен не с Германией, а с Россией, и призвал русскую эмиграцию оказать отечеству всемерную поддержку... Вспоминается и княжна Оболенская, сражавшаяся на стороне французских маки и зверски замученная гитлеровцами, вспоминается Кузьмина-Караваева — Мать Мария... Для Солоухина "нормален" другой шаг, другой путь — с ними ему не по пути...

С кем же еще ему по пути?.. "Отрицательно отношусь к отрицанию "Памяти". Они еще ничего не успели сделать (Интересно, что именно они "еще не успели сделать?.." — Ю.Г.), а их уже почему-то весь мир на всех перекрестках планеты клеймит и клянет". Далее — все знакомое: "У нас в стране государственного антисемитизма нет и быть не мажет, потому что в одной Москве живет два с половиной миллиона евреев, а у нас в писательской организации их процентов 80 или больше... Какой антисемитизм может быть? Нету. Однако по мере того как раскрывается правда об Октябрьской революции, невольно у отдельных людей и широких масс начинает возникать вопрос. То есть даже не вопрос, а они видят, кто это сделал, и возникает отношение, некое, так сказать, отрицательное. Когда люди узнают, что в первом советском правительстве вообще практически не было русских1, когда они узнают, что ГПУ, ЧК, все ЧОНовские войска были составлены из интернационала — будем мягко так выражаться — то к этому интернационалу начинает возникать определенное отношение в широких массах. Что с этим можно поделать?.."

1 См. примечание в конце книги.

Вот именно, — думаю я, — что с этим можно поделать? Что? Если - "широкие массы"?.. — Девять часов — немалый срок... Я успеваю передохнуть прежде, чем продолжить чтение. Успеваю обглодать куриное крылышко, принесенное стюардессой, и выйти, подышать холодным, полынным, веющим из степи воздухом в Караганде, и потолкаться в переполненном, безалаберном уфимском аэропорту, и снова забраться в кресло, защелкнуть и расщелкнуть ременной замок, пробежать две-три другие газеты - и напоследок вытянуть из-под них "Русский голос"...

У Солоухинского интервью дочитываю самый кончик: "Ясно, что с его санкции (речь идет о Горбачеве - Ю.Г.) отдана Восточная Европа. Это сознательно было сделано"... Вот как: отдана. Отданы — Польша, ГДР, Чехословакия, Румыния, Венгрия. Отданы... То их - взяли, а то отдали... Солоухину и в голову не приходит, что полякам или чехам самим хочется решать, выбирать, определять свою судьбу. Нет: "с его санкции отдана Восточная Европа". Да еще и — "сознательно"! А кто ее "брал", "присоединял", "освобождал"?.. Понятно, кто и когда. Хотя, конечно же, по словам Солоухина, "Сталин был вампиром... Но вот революцию сделал интернационал (т.е. — ясно кто, см. выше — Ю. Г.). А Сталин, поняв, что никакой мировой революции не будет, что никаким другим странам она не нужна, решил отобрать революцию из рук интернационала и сделать ее внутри одной страны. И он уничтожил всех интернационалистов, которые делали революцию и составляли кадры ГПУ, ЧК, ЧОН и т.д. Сталин освободил от интернационалистов три основных института: ЦК, ЧК и армию. Но остались их дети. И они сейчас хотят во что бы то ни стало вернуть себе позиции своих отцов, то есть власть. Вопрос: "Какими же путями они собираются этого достигнуть?" — Ответ: "Разными. Проникновением в Верховный Совет. Большинством на телевидении, захватом прессы, средств массовой информации, важных постов".

Забавно; по логике Солоухина, Сталин перебил "интернационал" — ну, самое малое, пятьдесят лет назад, и что же? Кто мешал стране в дальнейшем идти от победы к победе?.. Много вопросов — но нет ответов... Хотя — отчего же: вот на странице восьмой и ответ на главный российский вопрос: "Что же делать?.." Статья называется: "НАМ НУЖЕН НОВЫЙ ГИТЛЕР!" Вот ее основная мысль: "Нам нужен новый Гитлер, а не рыхлый Горбачев, который развалил империю за 5 лет пребывания у власти, тогда как Гитлер в Германии за тот же срок поднял страну из нищеты и анархии. Помощи ждать нам неоткуда, чудес тоже. Нужен срочный военный переворот... В Сибири у нас еще много неосвоенных мест, ожидающих своих энтузиастов, проваливших дело перестройки, таких, как Георгий Арбатов, Александр Яковлев... и всех тех, кто предает и продает интересы России"...

Все. Вот и ответ. Не слишком-то глубокомысленный, зато простой, враз укладывающийся в самой тупой башке. Финал рассуждений о судьбе России, муках истории, Сергии Радонежском, расстреле государя и его семьи, жидо-масонском заговоре и загубленной духовной культуре — Флоренском, Булгакове, Федотове — "Нам нужен новый Гитлер", — уже без игры в вопросительно-восклицательные знаки в заголовке. "Нам нужен... Нужен... Нужен... Нам... Нам... Нам нужен новый Гитлер..."

Эту газету, сказали мне, можно купить в Алма-Ате, в обычном киоске, за тридцать копеек.

22

— Хорошо, что здесь нет детей, — говорю я жене, которая тоже успевает прочесть газету. — Я бы не хотел, чтобы они, чтобы их глаза касались этих строк... Чтобы Сашка, научившись читать, прочел что-нибудь подобное... — Жена вздыхает, жена кивает мне в ответ. Но внезапно у меня мелькает мысль: да ведь "Русский голос"-то пришел к нам из Америки?.. Это наш Солоухин в их газете пишет для нас... Но — значит — и для них? Ведь не в пустоте же, не в вакууме существует там эта газета, выходящая с 1 февраля 1917 года, как значится на первой странице, под заголовком?..

23

Уже в Дубултах мы получаем "Наш голос" - газету, издающуюся в Молдавии Обществом еврейской культуры. В двух номерах, присланных нам из Кишинева, — статья моей жены: "Бездорожье". Это не то чтобы полемика с Шафаревичем — скорее размышления о том, куда заведет страну предложенная им концепция, а кроме того — и о нещадно фальсифицируемой нашими "патриотами" отечественной истории... И тут же, в одном из номеров — такие стихи:

Сценарий ясен. Следом будем мы: Нас некуда везти на вертолетах. И ужаснутся "лучшие умы" От зверства "настоящих" патриотов. И танки будут срочно введены На Невский, на Арбат и на Крещатик. Опять обманут жителей страны, Что будет суд суров и беспощаден. И надписи на стенах "Бей жидов!" Замажут краской, похоронят трупы, Оденут изнасилованных вдов В бесплатные солдатские тулупы. И без ночных кошмаров будут спать Куняев, и Белов, и Шафаревич, И снова приютит казашка-мать Девятой дочкой Сарру Янкелевич. Так будет, будет! Это так старо: Молчанье — повитуха преступленья. Молчит Собчак. Молчит Политбюро. В молчанье коренное населенье. Молчите Вы, товарищ Горбачев. А "Бей жидов!" - под Вашим кабинетом. Когда история потребует отчет. То наша кровь Вас призовет к ответу.

Автор стихотворения — Марк Райзман, лауреат Государственной премии СССР. Под стихами пометка: Томск, 1990 г.

24

Латвия. (Согласитесь, в самом этом слове, в его звучании заключено что-то ласковое: Ла-а-атви-и-ия-а...). Дубулты. Дом творчества писателей, который всегда встречает нас дружески. Вот и теперь — как старые знакомые, мы входим в вестибюль, где множество приветливых, улыбающихся лиц (только что закончился завтрак), кто-то кивает нам, кто-то жмет руку, администраторша без проволочек выдает ключ от нашего неизменного — на шестом этаже — номера и заботливо советует заглянуть в столовую: "Что же, что опоздали, чем-нибудь да покормят..." Самый воздух здесь кажется особенным — столько в нем тепла, участия, доброты.

К тому же август нынче выдался редкостный для этих мест — почти без дождей. Стоит ясная, солнечная погода; утро так и сыплет искрами с хвойных иголок: море пустынно, светлая синева его затягивает, влечет куда-то в запредельность... И бесконечная полоса песчаного берега, по одну сторону — темная, сочная зелень ухоженных парков, по другую — лениво набегающие низкие волны, островки косматых, коричневых водорослей... И закаты, закаты... Комариные, коварные, с расчесами на зудящей коже... С недвижимым воздухом, прошитым пронзительным писком невидимых мучителей... И до самой полуночи — гигантские, в полнеба, полыхающие багряных золотом костры, от которых нет сил оторваться...

Перед поездкой я поклялся жене, что на сей раз не стану работать. А если и стану, то чуть-чуть... И вот — мы много гуляем, бродим по Старой Риге, любуемся словно помолодевшим, поюневшим Памятником Свободе, не избегаем ни встреч с давними друзьями, ни новых знакомств. Главное — успокоиться, расслабить нервы... С этой целью мы отправляемся на денек в Вильнюс, который оба любим. Пятнадцать лет назад я работал над романом "Ночь предопределений", его героем был Зигмунт Сераковский - один из предводителей восстания 1863 года, охватившего Польшу и Литву. Жизнь Сераковского была связана с Литвой, Петербургом — и Мангышлаком, где он, подобно Тарасу Шевченко, отбывал солдатчину, с лихвой заменявшую тюрьму или ссылку.

25

Вильнюс, куда поезд привез нас ранним утром, был так же прекрасен, как и в те времена, когда мы бродили по нему, хмельные от дыхания слегка припахивающей тлением старины, от блуждания по кривым, таинственно изогнутым улочкам, от аромата лилий в соборе святой Анны, от вида несокрушимой, крутой, вросшей в землю башни Гедиминаса и вознесенного высоко над городом Замка, — но еще, и оттого, что ведь именно здесь, мимо этих соборов и башен ходил Сераковский, и так легко было представить его нашим спутником или, наоборот, сопровождать Зигмунта по забитым народом воскресным улицам до самого эшафота...

С нами была наша дочка, наша Мариша — четырнадцать лет, черные, с каштановым отливом, волосы, серые глаза, веселые ямочки, порхающие по яблочно-круглым щекам и нежному подбородку... После архива, где я просиживал дни, а мог бы — и ночи, мы ходили... Нет, не ходили — путешествовали по Вильнюсу, именно так — любая наша прогулка выглядела увлекательным путешествием— с неожиданными приключениями, открытиями, с непременными посещениями кафе, где вымуштрованные официанты, подавая какое-нибудь завораживающее взор пирожное, сгибались непринужденной профессиональной дугой и называли Маришу "пани", отчего детская шейка ее пунцовела и глаза растерянно перебегали — с пирожного на мать, с матери на меня... Потом, когда официант отходил, она сдержанно прыскала, а порой, не в силах сдержаться, закатывалась — и хохотала до неприличия громко, но те, кто вокруг, будь то несколько чопорные литовцы или люди случайные, вроде нас, все ей прощали — за щечки, за ямочки, за беспечно-счастливые, на все кафе звеневшие колокольчики ее смеха...

И вот — она в Америке, а мы бродим по Вильнюсу — нашему Вильнюсу, тому самому Вильнюсу... Мы отыскали даже столовую на углу, напротив Старого рынка, поблизости от гостиницы Тинтарис", где когда-то жили, — в этой столовой задешево можно было съесть щедрую порцию "ципелинов" — блюдо из мяса и картошки, запить чаем с булочкой... Правда, теперь "ципелинов" в меню не значилось, но столовая, маленькая, с нарочито грубо сколоченными столиками, за которыми едят стоя, кормила по-прежнему сытно, руки буфетчиц расторопно и щедро нагружали тарелки, в углу громоздились чисто вымытые, насухо протертые подносы...

Но Вильнюс, разумеется, был не тот. Соборы, башня Гедиминаса, уютные университетские дворики... Все это мы обошли, постояли в любимом нашем соборе святой Анны, где Христос (если окажитесь там — присмотритесь!) так и плывет, так и парит под куполом, невесомым, не плоть и не камень, а если такое чудо может случиться, может существовать на земле нашей, где столько страданий, горестей, кровавых слез, то - значит, возможны и другие, самые невероятные чудеса, и среди них — надежда, ведь так?.. Она ведь — надежда — не плоть и не камень, и может плыть, парить в вышине, когда здесь, между нами, ей нет уже места..

На досчатых щитах, ограждающих реставрируемые здания, на заборах мы видели крупно, кистью выведенные суриком надписи: "Ред ами - гоу хоум!", "Рашен оккупанты - гоу хоум!". Однажды рядом с этими словами нам попались на глаза две молниеобразные стрелы (знак войск СС) и слово "юде": местные полиглоты почему-то предпочли тут немецкий. В Еврейском культурном центре, куда мы заехали познакомиться с Григорием Кановичем (он любезно откликнулся на нашу просьбу), в небольшом холле, среди различных объявлений, рекламных плакатов, извещений висело отпечатанное на машинке

ЗАЯВЛЕНИЕ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА ЛИТОВСКОЙ РЕСПУБЛИКИ О ГЕНОЦИДЕ ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА В ЛИТВЕ В ГОДЫ ГИТЛЕРОВСКОЙ ОККУПАЦИИ

Верховный Совет Литовской Республики от имени литовского народа заявляет, что он безоговорочно осуждает проводившийся в годы гитлеровской оккупации в Литве геноцид еврейского народа и с горечью отмечает, что среди палачей, служивших оккупантам, были и граждане Литвы. Нет и не может быть никакого оправдания преступлениям, совершенным против еврейского народа в Лчтве и за ее пределами, а также сроков давности для их уголовного преследования. Верховный Совет Литовской Республики предлагает всем органам государственной власти и управления, общественным организациям и гражданам создавать для евреев Литвы, как и для других национальных сообществ, самые благоприятные условия для восстановления и развития культуры, образования, науки и других институтов. Правительство Литвы позаботится об увековечении памяти жертв геноцида еврейского народа. Литовская республика будет проявлять нетерпимость к любым проявлениям антисемитизма.

Председатель Верховного Совета Литовской Республики — Ландсбергис 8 мая 1990 т.

Я переписал текст "Заявления" в блокнот. А в разговоре с Кановичем услышал:

— Причины еврейской эмиграции?.. Их много. В Литве и Верховный Совет, и правительство делают, что могут... Но сейчас в Вильнюсе девять тысяч евреев, из них три тысячи уедут в этом году.

Хмурое с утра небо то голубело, то затягивалось тучами, то брызгало дождем, то расцветало радугой. За те часы, которые оставались у нас до поезда на Ригу, мы увидели, прогуливаясь по улицам, несколько памятников, обезображенных потеками краски (говорят, ее заливают в бутылки, как заливали когда-то противотанковую горючую смесь); и побывали на мессе в Кафедральном соборе; и даже подписали, поддавшись просьбам, какую-то экологическую петицию... По пути к вокзалу нам повстречалась небольшая демонстрация, главным образом из детей и женщин, с транспарантом: на красном поле — черные силуэты танков; близилась годовщина присоединения Прибалтики к СССР... И как нарочно (хотя вполне может быть, что и нарочно...) минут через пять за нашими спинами послышался гулкий, мечущийся между каменных стен грохот: по центральному проспекту Гедиминаса — еще недавно — Ленина — промчалось несколько танков, точнее — легких танкеток, но шума и громыхания от них было достаточно...

— Правильно! — произнес в пространстве стоящий рядом с нами толстый, неопрятного вида человек в расстегнутой до пупа рубашке. — А то делают, что хотят... Надо проучить! Надо!.. — Дышал он прерывисто, горячо, и от него так пахло пивом, что, казалось, пивом потело все его громоздкое тело.

...Последнее, что мне запомнилось в Вильнюсе, — это группы людей, собирающихся в предвечерних сумерках — у памятника Ленину — то ли дружинники, то ли милиция — на ночное дежурство. И в том же сквере, в каких-нибудь ста метрах от гранитного монумента — плита, положенная на месте, где казнили Зигмунта Сераковского.

...В утро казни торговая площадь от края до края была полна народа, который понятно же, безмолвствовал. Зато трещали барабаны, палач в последний раз подергал, проверил на крепость веревку... Лейб-гвардейцы, окружавшие эшафот, взяли на плечо. В десять минут все было кончено. Генерал Муравьев, кумир тогдашних патриотов, оберегая целостность Российской империи, обходился без танков.

26

И снова — Рига, Юрмала, певучие имена — Майори, Дзинтари, Булдури... Сосновым, пронизанным солнцем парком, кое-где поросшим кустами малины, мы бредем в сторону Булдури. Здесь почти безлюдно. И — поблизости от шоссе — полная иллюзия тишины и покоя. Маленькое кафе — "Кафейница" — притаилась в лесу, поджидая нас где-то на половине дороги. После высокого синего неба, после золотисторозовых стволов сосен, по которых словно пульсирует живая горячая кровь, после колючих кустов малины, дразнящих укрытыми в зеленой листве пурпурными ягодками, отчего-то приятно окунуться в темное, пещерное чрево "кафейницы"... Впрочем, здесь не так уж темно, сквозь прозрачную дымку занавесок пробивается достаточно света, чтобы увидеть, как лоснится, отливает серебром черный лак, покрывающий массивную деревянную стойку и грубо сколоченные столики, окруженные взамен стульев и табуреток толстыми пнями, которые будто бы только что спилили и прикатили из лесу... Чашечка кофе (впрочем, оно теперь здесь бывает не всегда) с булочкой, источающей аромат ванили и корицы, разноцветные фонарики под черными балками потолка, — все это, как и парк, расположенный вокруг, создает иллюзию тишины, отрешенности, отсюда не хочется уходить...

Мы возвращаемся по берегу моря. На пляже нет обычной для юга толчеи, месива красных, обгоревших на солнце тел, из-за чего пляж походит на мангал шашлычника, где расположились шампуры с ломтиками фыркающей, стреляющей жиром баранины... Места хватает всем — и счастливым семействам с косолапо ступающими малышами (когда-то я думал, что Сашка потопчется босыми ножками по этому песочку), и королевам красоты, съехавшимся со всех концов Союза и простодушно уверенным, что чем меньше скрытых от глаз участков тела, тем больше соблазна; и любителям покидать мяч; и старичкам в белых панамах, — стоя, чтобы не застудить простату и не пробудить геморрой, часами смотрят они водянисто-голубыми глазами в молочно-голубое море, в пустынную, без единого корабля даль залива, смотрят — будто чего-то ждут...

Мы возвращаемся, порядком уставшие, умиротворенные. По крайней мере — внешне. Поскольку нет-нет да и явится, откуда не возьмись, посреди эдакого блаженства, мерцающих на солнце красок, тугих ударов мяча и беспечных голосов, — явится вдруг черный-пречерный ворон и выкаркнет на весь пляж свое "Невермор-р-р!.." Кто его видит, кто слышит, кроме нас с женой?.. Вот деревянная лесенка, ведущая наверх, к Дому творчества, — поблизости от нее, справа. Маринка, бывало, загорала на песке... Играла в камушки... Мы поднимаемся по низким ступенькам, оглядываемся еще раз на берег — и вспоминаем, что купаться Маринка любила здесь, напротив лесенки — тут глубже мелкое дно, ближе раздевалка...

"Невермор-р!.." — ворон щелкает металическим клювом. "Невермор-р!.."

...Между тем жизнь у ребят понемногу налаживается... Мише пришло приглашение из Остина, штат Техас: там университет на пятьдесят тысяч студентов и в нем — лаборатория, которой руководит Вард, крупнейшая величина в науке, в области электрохимии... Сюда, в Дубулты, почта принесла письмо уже из Техаса. Нет, золотые яблоки в Америке не падают с неба, но Миша начал работать, уходит рано, возвращается в половине восьмого, все новое, непривычное — оборудование, взаимоотношения, люди, язык, но он доволен. И Марина чувствует себя вполне уверенно, И Сашка прислал письмо — просит книг "про пиратов и как построился мир..." Так откуда, с чего бы — ворон?.. Я объясняю жене, что все к лучшему, а как же? Сашеньке сделали операцию — разве это не главное? И вот — Миша начал работать... В Америке у него уже напечатано несколько специальных статей, ему предложена работа в престижной лаборатории, у него превосходная голова... И ему не придется постоянно иметь в виду свой "пятый пункт" и уступать дорогу тем, у кого этот "пункт" благонадежней, и зависеть от десятка других причин, каждая из которых перевесит любые знания, любой талант... И Мариша со временем сдаст свои медицинские экзамены, подтвердит врачебный диплом... Так или нет?.. Я очень, на удивление убедителен, хотя иногда, глядя на согласно кивающую жену, чувствую себя Панглосом; да, все к лучшему и только к лучшему в этом лучшем из миров...

В доме творчества много симпатичных нам, все с полуслова понимающих людей. Будь то известный поэт, чьи строки, натянутые, как тетива, звенят во мне, начиная с шестидесятых годов, или автор только что изданной книги о Михоэлсе, собиравший материалы для нее всю жизнь, или прежде знакомая нам только по статьям в "левой" периодике критик, неустрашимостью и какой-то внутренней озаренностью напоминающая Жанну д'Арк, но не французскую, а русскую, с отчаянными, дерзкими глазами и задорно вздернутым носом, — Жанну д'Арк времен перестройки... С нами за столом сидят молодые киевляне, к нам приезжают повидаться наши друзья из Йошкар-Олы, отдыхающие на взморье, мы встречаемся со знакомыми рижанами (среди них — мой товарищ по детским играм, ныне моряк, четверть века бороздящий моря и океаны на своем танкере-газовозе; и молодой ученый-биолог; и писательница, за принадлежность к коммунистической партии сидевшая при Ульманисе в тюрьме, потом всю войну оттрубившая в дивизионной газете, а недавно, после мучительных раздумий, подавшая заявление о выходе из нынешней компартии...). Вначале каждый говорит о своем, но спустя пять минут возникает и продолжается один и тот же бесконечный, будоражащий всех, перетекающий из компании в компанию, из газеты в газету, из журнала в журнал разговор — об Ираке и Кувейте, о пустых магазинных полках, о свободном рынке, о Ельцине, и Горбачеве, о партократах и мафии, о суверенитете и Союзе, о надвигающемся хаосе, об альтернативе гражданской войне — "сильной руке"... Мы больше слушаем, чем говорим, нам хочется, после нашей провинции, нашего "прекрасного (?) далека" услышать что-нибудь обнадеживающее, мы все еще надеемся на некие мудрые прозрения, светлые горизонты... Единственный вопрос, который задаю я всем подряд: почему демократы там, в Москве, в Ленинграде, не объединяются для противостояния фашизму? Ведь основное сейчас именно это: фашизм или демократия? Но если фашисты выступают сплоченным блоком, то демократы погрязли в дискуссиях, в амбициях, в спорах между собой... Почему же?.. Но никто не отвечает на мой вопрос. И от каждой встречи, от каждого разговора становится мрачнее на душе. Единственная отрада — что ты не один, вся страна — рядом, ты слышишь ее дыхание - тяжелое, прерывистое, больное — как у Сашки... Да, да, мальчик наш — спасен, но только сколько их, таких малышей, нуждающихся в помощи? Сколько их — обреченных, полуобреченных?.. А вся страна, больная, изнемогающая — ее надо лечить, лечить... Вот эта общая, соединяющая всех боль — не в ней ли залог исцеления и — после долгой ночи — рассвета?..

27

И вдруг — в ежедневном, как завтрак, ворохе газет — снова:

"...Термин знаете — "расказачивание"?.. Директива исходила от Свердлова... Троцкий говорил, что казак — животное... Кубани больше всего досталось от Кагановича..."

Это писатель Гарий Немченко, только что избранный атаманом Московского казачьего землячества. Корреспондент, взявший у него интервью после завершения учредительного съезда Большого казачьего круга, рассказывает: "В ДК завода "Серп и молот" я пробирался бочком, а все ж и меня, и корреспондента "Родины" пару раз окликали бритоголовые мрачные люди: откуда, мол, братки? "Памятка русскому человеку"... Лобовая книжонка, для русского человека весьма оскорбительная — авторы его за кретина держат... Воинская атрибутика большинства участников. Боевые газыри, казачье форма, а главное — и наша, теперешняя. Преобладание военных. А рядом — продажа листка с цитатой из Военной энциклопедии 1912 года издания: статья "ЕВРЕИ". Суть в том, что евреи уклоняются от военной службы, сдаются в плен к неприятелю, физически мало годны к защите Отечества... Не глядя на солидные цены, продукцию эту охотно покупали участники круга".

Это — "Собеседник", № 32, за август 1990 г.

Или:

"Многих интересует процентное соотношение лиц еврейской национальности в правительстве Советской России..." Автор "Молодой гвардии" приводит целую таблицу — кто, где, когда... Помимо того, что таблица от начала до конца лжива, она и взята прямиком из геббельсовского издания антисемитской книжки Генри Форда, от которой тот отрекся еще в 1927 году и тогда же запретил любые перепечатки..."

Об этом рассказано в "Известиях״ за 11 августа 1990 г.

И еще:

"Телезритель задал Владимиру Александровичу Крючкову, председателю КГБ, вопрос об отношении возглавляемой им организации к деятельности общества "Память". И член Президентского совета объяснил, что, оказывается, "Память" бывает разная, в том числе и очень полезная, подлинно патриотическая, и вот ее-то деятельность он весьма приветствует... Так вот, мой вопрос будет очень простым. Нельзя ли наконец рассекретить это самое прогрессивное крыло общества "Память"? Кто эти замечательные люди? Где следы их патриотической деятельности, столь высоко оцененной председателем комитета?..״

Это — П. Гутионтов, ״Известия״ за 12 августа 1990 г.

А вот и "Литературка" — в одном из августовских же номеров "страничка из романа", публикуемого в журнале "Москва". Здесь рассказывается о встрече Сталина с Кагановичем — "человеком, поднявшемся с самых низов, из самой грязи жизни, умело и ловко направляющем действия и самого Сталина, избранного тайными мировыми силами для окончательного разрушения России и расчистки места под иное, всемирное и вечное строительство", и т.д. Газета печатает "страничку из романа" под иронической рубрикой "Добровольное признание", а самого автора мы видим по меньшей мере трижды в день, когда приходим в столовую...

28

И вдруг в голову мне приходит простая, до изумления простая и даже как бы сама собой разумеющаяся мысль:

А ну их всех к черту! Ко всем чертям!..

Что я — преступник, чтобы вся жизнь торчать на скамье подсудимых и день за днем слушать обвинительное заключение? И ждать, что скажут по ходу процесса обвинители, адвокаты, свидетели, что решат граждане судьи? Допустим, к примеру, что Свердлов и Троцкий, именно и только они, замыслили уничтожить казачество, — а я тут причем, или моя дочь, мой внук, — мы почему должны играть роль подсудимых? Но я говорю — "допустим", а ведь тут вопросов куда больше, чем ответов. Конечно, нет и не может быть прощения тем, кто добивался, как часто пишут теперь, "поголовного истребления казачества"... Но разве гражданская война была войной народов, а не внутринациональной трагедией? А если так, то как объяснить, почему проблема "расказачивания" преподносится исключительно с национальных позиций? И если одна часть казачества приняла революцию (Первая конная Буденного, Вторая конная Городовикова), то разве другая часть не вступила с нею в ожесточенную борьбу? И не на Дон бежал генерал Краснов, не на Дону формировался Добровольческий корпус Деникина?.. И правильно ли, выдергивая цитаты из директивы и инструкций, игнорировать при этом сами события, живую действительность гражданской войны?.. И дальше: в самом ли деле речь шла о "поголовном истреблении"?.. Таковы ли были инструкции?.. И кто исполнял их на местах — все те же "национальные кадры"? Откуда их, этих "кадров" столько поднабралось и как могли они, "мало годные" и т.д., см. выше, сладить со славным донским казачьим воинством?.. Наконец, какова оценка тех давних событий нынешним партийным руководством, которое только и знает, что "наследовать" и "последовательно развивать" революционные традиции? Осуждает ли оно гражданскую войну, пролившую реки, моря крови, в результате чего, как ни крути, власть оказалась и пребывает по сию пору в его руках? Или считает жестокости гражданской войны (а мягких, милосердных войн не бывает) неизбежными — и потому оправдывает их, т.е. оправдывает и тех, кто стоял тогда во главе революции?..

Но кого интересуют эти вопросы? Кого?..

А заодно: откуда в ЧК могли взяться жидо-масоны?.. Или: как удалось им, жидо-масонам, споить Святую Русь, если еще на ее заре Владимир Красное-Солнышко возгласил: " На Руси веселие есть пити", — впрочем, уж не по наущению ли "тайных мировых сил"?..

И т.д., и т.п.

Но — хватит!

К чертям собачьим! Не хочу больше ни читать, ни слушать, ни вникать в этот бред, ни — тем более — оправдываться! Ни доказывать бандитам, что существует на свете такое понятие — "презумпция невиновности"!..

На-до-е-ло!..

Вот почему ехали и едут — в Израиль, в Штаты, в ФРГ, в Австралию — по всему свету! Потому что — во-первых, во-вторых, в-десятых, в двадцать пятых — надоело!

"Еврей", "жид", "абрам" — ладно, с этим росли. "Пятый пункт" при поступлении в институт, на работу, при назначении на ответственную должность, при выдвижении в депутаты; запрет — на дипломатическую работу, на армейские звания, на включение в любую номенклатуру — научную, партийную, административную (и бог с ней!..) — к этому привыкли. Но затеи перестроечных лет — вколоченный посреди страны позорный столб и привязанное к нему еврейство с биркой на груди, на которой, под извлечениями из "Протоколов сионских мудрецов", стоят размашистые автографы виднейших наших черносотенных патриотов, и около — мечтательная фигура милиционера, поглощенного разглядыванием галочьих гнезд на растущем поблизости вязе... Это уж чересчур!...

Все уезжают — и тебе одна дорожка: уехать. Не потому, что там лучше, а потому, что здесь больше нельзя!

Здесь выбор один: или позорный столб или отъезд... Впрочем, выбор ли это?

29

Наступает семнадцатое августа... Но ни жена мне, ни я ей ничего не говорим в этот день... Молча мы его встречаем, молча провожаем — и говорим обо всем, только не о том, чем стал этот день в нашей жизни...

С моря задул сильный ветер. Шумят сосны. Кроны у них вровень с нашим шестым этажом. Густой, наплывающий волнами шум заполняет пространство, врывается в комнату, гудят барабанные перепонки, гудит, вибрирует все тело, и кажется — ты всего навсего малый сгусток несмолкающего, грозного шума, из которого состоит вселенная. И море из молочноголубого, сизо-свинцового сделалось черным, в белых, то вспыхивающих, то гаснущих гребешках пены... Оно бьет в берег — тяжело, методично, сверху, из-за деревьев, не видно ни берега, ни волн, а звуки такие, будто кто-то ударяет в землю, как в стену, тараном...

Прошел год. У нас утро, а там — вечер... Там полдень — у нас ночь... Прошел год. Прошла целая жизнь.

30

Потом наступил день. Сияющий. Ослепительный. После смятения, тоски, охвативших природу, море, поголубев, снова что-то лопочет, вылизывая изрядно потрепанный бурей берег множеством коротких, серебряных от солнца язычков, каждая травинка под ногой пружинит и распрямляется тебе вослед — зеленая, свежая, полная жизни... После завтрака в светлом, солнечном вестибюле собираются "демократы" и "патриоты", "радикалы" и "либералы", позабыв о зажатых в руках газетах, о яростной полемике и взаимных обличениях, и говорят — о погоде, о температуре воды в море, о своих детях, а больше — о внуках: у кого-то внук простудился — и вот находятся прихваченные на всякий случай в Москве горчичники, а у кого-то заболел у внучки животик — и совет сменяется советом: один рекомендует марганцовку, другие хвалят зверобой, третьи — самые решительные — уповают на антибиотики, и вдруг оказывается, что за исключением не столь уж многих, сторонящихся подобных компаний, все это — пожилые, страдающие разнообразными болезнями люди, соседи по дому, по квартирам, те — любители собак, эти — любители выпить, но почти все недовольные собственными детьми и почти все, недавно вернувшись из одной загранпоездки, по возвращении домой отправляются в следующую...

Все это и мило, и приятно, и свидетельствует о новом мышлении, общечеловеческих ценностях, которые сближают людей независимо от... и т.д. и т.п., но порою мне начинает казаться, что даль искажает, что два враждебных стана, две рати, за которыми мы следим из своих провинций, с трудом унимая стукотню сердец, на деле похожи на две футбольные команды: они выходят на поле для игры, они и кипят, и азартятся, и при случае ломают друг другу ноги, а то и головы, но на то игра, потому и приходят люди на стадионы, потому и платят за билеты в кассах и у перекупщиков... А игра кончается — и команды следуют в раздевалку, в душ, хлопают друг друга по плечу, одолжаются мочалкой или куском мыла, потом сидят за столиками в буфете, попивают пивцо... И все довольны: игроки, получившие свою долю со сборов, и фанаты, еще долго вспоминающие об игре...

Игра...

(В последний раз, когда мы разговаривали по телефону, я спросил у Сашки, водятся ли в Америке пираты...

— Полно-о! — радостно закричал Сашка.

Чего-чего, но этого я не ожидал:

— Неужели?..

— Да-а! — кричал Сашка. — Я сейчас читаю книжку про пиратов, там их мно-о-го!..

Разговор был коротким, я не успел спросить, как ему нравится детский сад, новые товарищи, воспитательница-негритянка, на которую вначале Сашуля взирал с удивлением: в Алма-Ате среди его знакомых негров не было... Мариша сказала — можно прислать "Остров сокровищ", "Робинзона", Сашенька быстро взрослеет... Сашенька наш, наш малыш Сашуля — и Стивенсон, Дефо?.. Не верится...)

На прощанье, уезжая из Дубултов, я сказал своей новой московской знакомой, что многое, многое напоминает мне игру... Возможно, и на этот раз говорит моя иудейская нетерпимость, — полуизвиняясь, добавил я.

— Ну, тогда во мне говорит моя русская нетерпимость: я отношусь к этому точно так же!.. — Она задорно тряхнула головой. Мы рассмеялись — не очень чтобы весело... Но недаром же было в ней нечто от Жанны д'Арк! — "А я тут написала одну статью, — сказала она, снизив голос и озорно поглядывая то на меня, то на жену, — скоро прочитаете..."

На другой день ей тоже было уезжать, а еще через день — идти по судебной повестке на процесс Смирнова-Осташвили, где она выступала свидетелем...

31

...И я думал:

— Хорошо... Выправлены документы, сложены чемоданы, позади осталась таможня... Все о'кей. Что дальше? Дальше — язык. Вернее, отказ от языка. Что это значит?..

А это все равно, что отпилить себе ногу и заменить ее протезом. К тому же протезом, который при каждом шаге будет растирать культю... В моем возрасте можно выучить чужой язык в той мере, в какой он потребен для разговора в магазине или на улице — простите, как пройти к стоянке такси?... Но поскольку язык, и не какой-либо, а именно русский — мой инструмент, рабочий станок, средство существования — и в самом грубом, наиматериальнейшем смысле, то я должен сразу всего этого лишиться. Никакой другой язык, даже освоенный в качестве протеза, мне его не заменит. Ведь язык - не просто "средство общения", иначе довольно было бы и двух десятков слов, нужных для составления телеграмм или современных телефонных разговоров ("Как ты? — Ничего. А ты? — Тоже ничего"). Но для меня-то язык еще и нечто совсем другое. Когда-то моя мать в минуты, когда отступала болезнь, пела ясным, чистым, грудным голосом: "Между небом и землей жаворонок вьется..." — и с тех пор в четырех этих словах — "небо", "земля", "жаворонок", "вьется" — соединилось: утро, бьющий из окна солнечный столб с золотыми искорками-пылинками, бледное мамино лицо — и радость при звуках ее голоса: выздоравливает! Может, еще и совсем выздоровеет?.. — детская надежда, которой не суждено было сбыться. Или — "Волга", "утес", "вершина" - другой голос, но тоже сильный, красивый, грудной — и тоже родной: моей бабушки, такой же певуньи, певшей, казалось, для меня одного... И разбойные, грязные, святые солдатские матерки, от которых легчало на марше. И опаскуженный, пахнущий кровью язык начала пятидесятых: "Бдительность, бдительность и еще раз бдительность!" И Наум Коржавин: "Очень люблю это слово — "печаль"... Самое любимое слово в русском языке". — Выговаривая его, он прячет глаза, насупливается, сопит, будто, превозмогая мальчишечью застенчивость, делает первое признание... "Печаль..." Слово, похожее на переливчатый звук свирели...

Все это - мой язык. Мое ни у кого не отнятое богатство. Моя жизнь. И этого лишиться, стать нищим, ковыляющим на протезе с протянутой рукой?.. Протез, протез... До магазина и обратно... Кому я нужен там со своим языком? Писать на нем — для кого? Беречь его, как вывезенный из России самовар, чтобы по праздникам потчевать страдающих ностальгией соотечественников?..

Да и — о чем писать? Там? Все, о чем писал я до сих пор, — это жизнь, которой мы все здесь жили. Худо ли, хорошо ли — но писал-то я об этом. Не очень хорошо, должно быть, поскольку громкого имени не добился и в свои наступающие шестьдесят уже не добьюсь, тут речь лишь о том, кто как распорядился талантом, отпущенным при рождении господом богом — вот и я: старался употребить его для разгибания согнутых спин, для распрямления смятых, скомканных душ, руководствуясь теми словами, которые вынес в заглавие своего первого романа: "Кто, если не ты, и когда, если не теперь?.." И этот роман, и второй - "Лабиринт" — о сталинщине, а точнее — о сопротивлении ей, а в ее лице — фашизму, а в его лице — смерти. О том же роман "Ночь предопределений": медленном, постепенном умерщвлении в отравленной атмосфере застоя... О тех, кто сдавался, чтобы выжить, и — умирал, и о тех, кто готов был умереть, чтобы не сдаться, и — выживал... По сути, о том же написана "Лгунья" — сатира на систему, воздвигнутую из такого жаростойкого, морозоустойчивого материала, каковым является ложь, и повесть "Приговор" — о том, как эта система взращивает фашизм, и книга "Раскрепощение": о славной нашей Перестройке, о воспаривших в небеса надеждах, о людях, которые верили в нее, были ее вестниками — и не дожили до ее взлета и до — быть может — краха... Кому интересно это там? Ведь писал я для тех, с кем жил единой жизнью, писал как соучастник похода, в котором каждый понимает другого с полуслова... Он будет продолжаться дальше, без меня... И вряд ли закончится победой.

Мы привыкли к поражениям. Вся жизнь моего поколения — смесь нереальных надежд и реальных поражений. Победы разъединяют, поражения сплачивают. Я думаю не о великой стране... Ее можно восторженно любить и пламенно ненавидеть, ее можно жалеть и можно презирать — в равной мере и с равным правом. Но как бы к нам она не относилась, она не мачеха, с которой легко расстаться, она мать... Хотя нередко лишь стук земляных комьев о крышку гроба рождает боль утраты, понимания собственной вины... Но я о другом. Я не о стране, а о Володе Берденникове, с которым неразделимо связана уже тридцать лет моя жизнь. И о Руфи Тамариной, которая давно мне — как сестра, имя ее кажется мне флажком, плещущим на соленом ветру... И о Морисе Симашко — надписывая свои книги, он употребляет слово "братски...", верится мне, не из скудости своего словаря. И о Галине Васильевне Черноголовиной думал я — неправдоподобно прямой для сволочной нашей жизни, ни разу не изменившей себе... Все мы были рядом — и в давние годы, отстаивая наш "шуховский" журнал, и в сопротивлении "Тайному советнику" и крепнущей волне реставрации сталинизма, и в попытке создать клуб "Публицист"... А Леонид Вайсберг, святая душа, правовед и философ... С ним бок о бок пережито за четверть века столько рождений и смертей, взлетов и падений — будь то люди, нам близкие, или проекты, способные осчастливить человечество... Где, в каких землях я найду таких друзей?.. Александр Лазаревич Жовтис — профессор, эрудит, в старом, забытом смысле общественный деятель, — мы близки домами, семьями с шестидесятых годов, со времени нашего приезда в Алма-Ату... А Мухтар Магауин, которому я обязан и тем, что он открыл для меня Восток, и тем, что не раз выручал он меня в трудные времена? А Мурат Ауэзов?.. Нет, не случайно выступил он в истории с "Вольным проездом": против старых и новых гонений выступил он, против деления людей на гонителей и гонимых, точнее — против того, чтобы одни гнали других... А друзья моих школьных и студенческих лет, которые мне больше, чем братья?.. Астрахань, Вологда, Москва, Тольятти, Минск, Ленинград — туда я пишу, оттуда приходят мне письма: всех, с кем я связан, так же, как меня, пронизывает каждая судорога, сотрясающая тело страны... Разве того, кто совершил побег из тюрьмы, не скребет железным коготком совесть: там, оттуда он ускользнул, остались те, кто ему дороги...

Ах, да, конечно, конечно... И все же — скребет, скребет железный коготок...

Не помню, где прочитал я когда-то, как семейство будущих декабристов, радуясь после долгой отлучки возвращению домой, готово было на границе расцеловать первого встреченного жандарма... Не знаю, как насчет поцелуев, но привычка — второе счастье: можно ли жить, не чувствуя где-то рядом пристального взора родного КГБ? Как разговаривать по телефону, не слыша порой чьего-то хотя и вежливого, но постороннего дыхания? Как получать письма, которые приходят, не запаздывая неделю-другую против положенного срока?.. Но ведь моя Родина, мое (да, черт побери, — мое!) Отечество — это не только КГБ и пестуемые им "патриоты", не только "Наш (их/..) современник", не только Владимир Успенский и его пророк Геннадий Иванович Толмачев (говорят, публикующий в своем толмачевском журнале третью часть эпопеи о "тайном советнике вождя"...). Нет, не только! Это еще и академик Сахаров, писавший: "Я считаю единственным благоприятным для любой страны демократический путь развития. Существующий в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам, я считаю величайшей бедой... Лишь в демократических условиях может выработаться народный характер, способный к разумному существованию во все усложняющемся мире". Демократа Сахарова в равной мере тревожила судьба русских и украинцев, литовцев и евреев, армян и курдов — иначе какой же был бы он демократ?.. Или генерал Григоренко: для него, стопроцентного славянина, важней важного была судьба крымских татар. Для еврея Копелева — судьба немцев... А Лихачев, академик Лихачев, коренной русский интеллигент — уж корен-нее, интеллигентнее не бывает... Для него Сахаров являлся "пророком в древнем, изначальном смысле этого слова: он был из тех пророков, которых побивают камнями и изгоняют из родного города"... Так сказал он на похоронах Сахарова — хотя, как известно, славные наши то ли "патриоты", то ли опекуны — не столь давно буквальным образом "сокрушали ребра" старому академику, поджигали его дом... И вот он с горькой, брезгливой, презрительной усмешкой говорит о нынешних фашистах, говорит бесстрашно, с телеэкрана, на всю страну... Я мог бы продолжать, вспоминая о сердечной дружбе двух великих трагических писателей ХХ-го века — Андрея Платонова и Василия Гроссмана, и об Анатолии Ананьеве, дважды напечатавшем Гроссмана у себя в "Октябре", о Наталии Ивановой, с которой мы познакомились в Дубултах. О Владлене Берденникове, не в застольном трепе, а в своих книгах, в том числе и в недавно вышедшем романе, уделившем немало места национальным проблемам, в том числе и "еврейскому вопросу", о нашем алма-атинском театре, только что поставившем спектакль по "Тевье-молочнику" Шолом-Алейхема — "Поминальная молитва". Так совпало, что премьера спектакля была в конце сентября — в это самое время ровно сорок девять лет назад (в будущем году — страшный юбилей) шли расстрелы в Бабьем Яре... Возможно, об этом не думали в потрясенном, захлебнувшемся аплодисментами зале, возможно, не думали об этом и артисты... Я же, помимо того, думал еще и о том, что и главный режиссер театра — армянин, и артисть! — в большинстве русские люди — вопреки змеино-шуршащей, извивающейся, пропитанной ядом "агитации и пропаганде", вопреки "Русскому голосу", быть может, побывавшему в руках у кого-нибудь из них, отчего же — ведь продается в киосках!.. — что они сумели вжиться в чужой, незнакомый материал, каким-то сверхчутьем проникнуть в природу интонации, жестов, походки, в манеру смеяться, вздыхать, молиться, плакать, сумели ощутить за приниженностью — несокрушенное человеческое достоинство, за особостью судьбы — жажду спиться, встать вровень со всем миром... Я подумал, что они, артисты — мужественные, готовые к риску люди, и что, не будучи евреями, знают об еврействе и — да, да! — способны чувствовать себя евреями больше, чем иные из нас, благодарно аплодирующих им в этом зале...

Все это и есть моя страна... Могу ли я, вправе ли ее бросить?..

— А как же Сашенька?.. — говорит моя жена. Мы — здесь, а он — там...

Не знаю, не могу ей ответить. Что-то противоестественное ведь заключается в том, что нас и внука разделяет 20 000 километров. Что там, у них — полдень, когда у нас — ночь... Я не знаю, чем ответить жене...

Я знаю только, что "мир на земле" — эти еще не столь давно плакаты, фанерные слова, взиравшие на нас со щитов, установленных в парках, и с праздничных полотен — слова эти обрели для меня новый, живой смысл. Мир — это письма от Мариши, от Миши, от Сашеньки. Это — иногда — телефонные переговоры. Это — может быть — время от времени поездки к ним — и наоборот... Это — мир. И — не дай бог, чтоб ребята, играющие у нас под окнами, и Сашенька с его новыми друзьями нацеливали друг на друга ракеты... Будем верить, однако, что наши дети, наши внуки окажутся умнее нас. И — хотя бы ради этого великодушно простим им и "рок", и режущие ухо словечки, и еще кое-что... В конце концов, все это мелочи.

Все это — мелочи, поскольку "мир на земле" не обеспечивает ни телевизионными мостами, фестивалями. Даже в страшном сне жителям "веймарской республики" не могли привидеться тридцать третий год и ефрейтор со свастикой на рукаве во главе государства! Кто мог подумать, что в стране Гете и Шиллера... В том-то и беда, что никто не мог подумать. А кто мог... Их не слушали. Потом их стали сажать в концлагеря и высылать из страны. Потом они начали уезжать из страны сами — Томас и Генрих Манны, Эрих-Мария Ремарк, Фридрих Вольф, Бертольд Брехт, Альберт Эйнштейн, Лион Фейхтвангер, Стефан Цвейг... И - кто бы мог подумать!.. — страна Гете и Шиллера и т. д. однажды очнулась и увидела себя облаченной в нечто коричневое, на площадях гремели военные марши, вчерашние обыватели, протестуя против паде ния курса марки, орали "Германия превыше всего!" и готовились к тому, чтобы доказать это делом...

Я вспоминаю о Германии, но передо мной другая страна — страна Пушкина и Толстого... Моя страна. Я не хочу, чтобы о ней сказали однажды: "Кто бы мог подумать!.." Фашизм, где бы он ни возникал и в какие бы слова ни обряжался, — угроза всему живому, где бы оно ни существовало, где бы ни дышало, ни смеялось, ни лепетало, ни пускало ртом пузыри...

Фашизм — это смерть.

Это понятно многим, но далеко не всем. И потому вместо того, чтобы паковать чемоданы, я написал эту книгу.

Что же дальше?..

Римляне говорили: "Пока дышу — надеюсь!"

А я: "Пока надеюсь — дышу..."