Грустная история со счастливым концом

Герт Юрий Михайлович

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ,

которая заканчивается самым, невероятным образом

 

Ну, вот и случилось то, чего ждали мы с таким нетерпением, начиная чуть ли не с первой главы: вот она — развязка, посрамление порока, .торжество истины... Но почему торжество это не кажется нам — по крайней мере автору — тем праздником, каким, без сомнения, бывает всякое подобное торжество?.. Где фанфары, литавры, барабаны и прочие духовые и ударные инструменты,— отчего молчат они?.. Отчего не радость, а какое-то смущение мы чувствуем теперь?.. Отчего?..

Ведь все равно, не в одних, так в других обстоятельствах, правда просочилась, пробилась бы сквозь любые преграды, а ложь оказалась изобличенной, не этому ли учит нас жизнь?.. Или нам просто жаль нашу маленькую лгунью, которая сейчас бежит по вечерним, холодным, осенним улицам, — бежит, не разбирая пути? Ведь уже ноябрь, и на улицах так бесприютно, так одиноко, и такая печаль витает над миром — хоть криком кричи от тоски! Густая, клейкая грязь покрыла тротуары, стынут лужи на обочинах, с неба — из плотной, черной пустоты — сеются унылые, редкие снежинки и тают, едва коснувшись осклизлой земли...

Нет, нет, разумеется, этот вечер — как вечер, и город — как город, и прохожие — как прохожие, все верно, все так... Мигают светофоры на перекрестках, цветные огни реклам скачут по крышам, светятся прозрачные стены магазинов, народ кишит у прилавков, покупает сыр, молочные сосиски, колбасу... И фонарей не меньше, чем обычно на столбах, изогнувших тонкие жирафьи шеи, на туго натянутых, переброшенных через дорогу проводах... Но для Тани вокруг непроглядный, кромешный мрак, нигде ни огонька, ни по сторонам, ни вверху, ни — тем более — впереди... И ей хочется, чтобы тьма была еще темнее, чтоб земля лопнула, треснула, разверзлась под ногами, чтобы ухнуть с разбега в пропасть — и кончено, и больше ничего, ничего...

Но земля не расступается, и Таня бежит, бежит по ней, по скользкой от грязи, по темной, коварной земле, бежит, не зная куда, с широко раскрытыми, сухими, слепыми глазами, бежит, не запахнувшись, не застегнув пальто. Сырой знобкий воздух обжигает ей грудь, шею, сечет щеки. Так много воздуха, но дышать нечем, под самым горлом стучит, колотится жесткий комок...

А где-то, петляя по улицам, за Таней бежит Женя Горожанкин. Он озирается, застревает на углах, расспрашивая прохожих: вы не заметили?.. Девочку?.. Какую?.. Обыкновенную... Обыкновенную девочку?.. Золотистые волосы, ленточка... И платье такое яркое, солнечное... Нет?..

Он во всем обвиняет себя, Женя Горожанкин... Во всем, что случилось... Он и не думает о невероятном, ошеломляющем успехе своего эксперимента... О том, какие теперь возможности открываются перед ним... О перевороте в науке, который он совершил, хотя об этом еще никто не догадывается!.. Он виноват, виноват, виноват!... Он виноват, что Тане плохо... И пока ей плохо — не сможет ни думать, ни чувствовать иначе!..

Но есть еще и некто третий, кто бежит за Женей Горожанкиным, натыкаясь на встречных, сквозя между автобусами, улепетывая от грозных милицейских свистков, юркий, верткий, неуловимый. Это Петя Бобошкин, маленький рыжий смерч. Он кого-то расталкивает, кого-то бодает головой, от него шарахаются, ему вслед несется ругань, оханье, устрашающе громкий топот... Но он мчится вперед, обронив где-то шапку, мчится, пронзая площади, улицы, перекрестки...

Между тем в школе № 13 творится такое, чего никогда не видали — и не увидят! — ее многострадальные стены. Какой уж там День Итогов!.. Уже не о Дне Итогов речь... Сколько прекрасных надежд разбито, смято, истреблено!..

Судите сами, напишет ли теперь Эраст Георгиевич свою диссертацию?.. А бедная Нора Гай?.. Что произойдет с ее дальнейшими замыслами?.. А Екатерина Ивановна Ферапонтова?.. Как переживет она теперешний, ничем ею, в сущности, не заслуженный позор?..

Да только ли они?.. Только ли те, кто связан со школой № 13 столь крепкой и прочной связью — только ли они сокрушены?.. Что уж говорить о них, если даже те, кто здесь впервые, растеряны, и потрясены до невозможности?.. Что станут думать, например, социологи?.. Ведь они хотели собрать материал для конструирования модели личности современного школьника!.. А писатель?.. Ведь он уже ощущал, как где-то в душе, на самом ее донышке, начинает журчать сюжет будущей повести...

Один лишь член-корреспондент академии психологических наук сохраняет невозмутимость. Мало того; с каким-то, рискнули бы мы выразиться, обновленным интересом осматривается он вокруг ничего не упускающими, умными глазами... Недаром ведомы ему различные мудреные теории и понятия, такие, как, скажем, «сублимация», он сумел бы многое объяснить в развернувшихся событиях. Но кто станет его слушать? До «сублимации» ли собравшимся?..

Хорошо еще, что кто-то догадался подать команду оркестру Уличных Гитаристов... Не «кто-то», впрочем, а Витька Шестопалов. Это он, едва на сцену выскочил завхоз Вдовицын,— это Витька Шестопалов с возгласом: «За мной, лабухи!» бросился вперед, а за ним истомившиеся от безделья музыканты. Они вынырнули из-за кулис, не совсем, правда, в том порядке, который был задуман, и вольным строем заняли всю эстраду. И так рванули струны, что завхоз Вдовицын дико метнулся и исчез со сцены, а Уличные Гитаристы разошлись во всю и грянули свою «Фантазию — ХХ-й век». Они долго и усердно ее репетировали, и теперь, усиленная динамиками, она сотрясала зал, все вибрировало — пол, потолок, а что уж поминать про барабанные перепонки...

Но «Фантазия» пришлась кстати, возникла небольшая передышка, хотя, конечно, трудно назвать это передышкой... И однако...

«Да, мы пали, пали... Мы все пали...— думал Эраст Георгиевич, готовясь обратиться к присутствующим, как только уймутся гитаристы.— Мы пали жертвой собственной доверчивости... Принцип доверия, на котором зиждется наша школа, оказался попранным... И кем?.. Человеком, от которого мы меньше всего этого ожидали!.. Мы не станем преуменьшать свою вину, и сделаем необходимые выводы... Но если быть честным до конца, то виноваты не мы... Вернее, не мы одни...»

«Я виновата,— думала Нора Гай,— виновата, что не раскусила сразу эту лживую, хитрую, двуличную девчонку... Я подвела газету, школу, всех... — Заметим, что даже, сейчас, в своем ужасающем положении, Нора Гай прежде всего думает о своем журналистском долге, которому предана всей душой.— Но ведь и школа... Куда она смотрела, эта школа?.. Кого воспитывала?.. Ведь так надругаться над правдой!.. И когда?.. В наше время!..»

«В моей школе ничего подобного не происходило,— думала Екатерина Ивановна.— Эксперименты, поиски, новации... Вот вам поиски! Вот вам новации!.. Дрянь, девчонка, соплюшка... И так всех окрутить, учинить такой скандал!.. А было, было сказано: дай им волю — на голову сядут!.. И сели!..» Голова у Екатерины Ивановны раскалывается, в висках стреляет, но пусть гитаристы играют подольше, мысли ее рассыпаются, а нужно сцепить их, стиснуть в кулак...

А Таня... В этот миг она взбегает на «мост Ватерлоо»...

Собственно, почему — Ватерлоо? Когда, кто первым из школьников назвал его так? Возможно, имелись на то какие-то причины, а возможно и нет, просто скучно было ходить по безымянному мосту... Но не станем задавать новых вопросов, и без того их слишком в нашей повести, а ответы?.. Где они?..

Итак, Таня взбегает на мост Ватерлоо, но чем выше она поднимается, тем медленней ее шаги. И вот совсем уже медленно идет она меж узких его железных, жестоко прямых перил. Шаги ее тихи, почти неслышны. Здесь, на мосту, не тает снег. Он ложится на перила, дощатый настил. Все покрыто ровным, нетронутым слоем, но там, где ступила Таня, темными пятнами наливаются ее следы.

Таня не оборачивается, не оглядывается...

Вот и середина моста...

Металлические поручни холодят у Тани подбородок, она прикасается к ним лицом, попеременно прижимает лоб, щеки... Смотрит с головокружительной высоты вниз, на мерцающие изгибы путей, на сиротливые, запертые в тупиках вагоны... На протянувшиеся из конца в конец, будто примороженные к земле, составы...

Со стороны вокзала готовят к отправлению поезд. Гундосый, раздвоенный эхом голос объявляет посадку. На перроне суета... Обходчики шныряют под вагонами, звенькают молоточками... Квадраты окон светятся длинным пунктиром...

Под мостом, в пролете, будка с надписью: «Высокое напряжение опасно для жизни». Там темно, и надпись не разглядеть, но Таня ее помнит с тех пор, когда с Женей Горожанкиным стояли они здесь, на мосту.

Высокое напряжение... Высокое напря...

Ящик на желтой стене...

Черная прорезь...

Щелка...

Было жарко в тот день, она ела мороженое «Ленинградское»...

«Нет, нет, нет!— говорит она себе.— Да, да, да... Нет... Да... Нет... Да...»

Пусто на мосту. Таня одна, только ветер слабо посвистывает в гуще проводов, только резкие, короткие гудки раздаются где-то в отдалении, за маревом огней, накрывшем пути, вокзал, белые, заснеженные крыши составов. Пассажирский, судорожно вздрогнув, лязгнул, качнулся, мягко поплыл вдоль перрона, медленно, беззвучно — к мосту. Вот и все! Строго отмерены мгновенья, Таня нащупывает ногой нижнюю перекладину перил, та прогибается, поддается... Нет, это дрожит ее нога... Ползет поезд...

Но кто-то уже мчится по мосту, чьи-то каблуки сыплют, выстукивают гулкую дробь!.. Кто раньше: поезд или... Но вот уже тонкие руки обхватывают Таню сзади, кто-то сопит свирепо, яростно у нее за спиной... И состав проплывает под мостом, но она видит уже не состав. Петя Бобошкин стоит перед нею, отдуваясь — взъерошенный, злой, неистовый... И вдруг он утыкается носом в перила и плачет. Он весь трясется, трясутся, прыгают его плечи, и Таня ошеломленно смотрит на него: Петя Бобошкин плачет!.. Она обнимает его, целует в макушку, но он плачет все громче, взахлеб...

Здесь находит их Женя Горожанкин. Он побывал уже всюду, где мог, и по дороге к Таниному дому очутился возле «моста Ватерлоо». Снизу еще заметил он две фигурки, узнал, не поверил, кинулся по лестнице так, что только ступеньки зарябили в глазах... И вот он пробегает, он летит вдоль моста широким, спортивным, пружинистым шагом, едва касаясь настила... Фигурки в испуге жмутся, приникают друг к другу. Да, это Таня, это она. Все ближе, ее лицо — замерзшее, жалкое, залитое слезами... И Петя Бобошкин — впереди, раскинув руки крестом, выпятив грудь, хлюпая носом...

Таня, мальчишка, вокзал, составы на путях — все сплетается у Жени в голове в какой-то нелепый немыслимый клубок.

— Опять?..— задыхаясь, говорит он.— Опять ты кого-то спасала?..

— Это она...— Петя Бобошкин машет рукой за перила.— Это я!..

Таня пробует улыбнуться, но слезы катятся и катятся у нее из глаз, все лицо от них мокрое, блестит, ресницы слиплись... Только теперь Женя сознает, что случилось... Могло случиться!

Он и верит, и не верит своей догадке, он держит, крепко стиснув, ее руки в своих, и между ними, между Таней и Женей, как птенец в тесном гнезде, барахтается, пытаясь выбраться наружу, Петя Бобошкин.

— А ты?..— говорит она.— Ты зачем здесь?..

Но разве не видно, не ясно разве — по тому, как хрипит, ломается его голос, по сбитому вкось пиджаку, по сугробам, которые намело у него на плечах — что он тоже, тоже бежал ее спасать!..

Он грубо мнет ее озябшие руки в своих ладонях, он тормошит, он трясет ее так, что с платочка на ее голове сыплется снежная пыль. Его пугает чужой, незнакомый Танин взгляд, холодный, померкший...

— Теперь ты знаешь, какая я...— роняет она чуть слышно.

— Знаю! — Ты честнее самых честных!.. Пусть кто-нибудь, попробует — взять и признаться перед всеми!.. Пусть попробует — в самом пустяковом пустяке!.. А ты...— и Женя вдруг вспоминает:— Ведь ты давно мне призналась, еще тогда, на мосту!.. Но я...

Он сжимает ее пальцы, крепко, до боли, но она не вырывается, не отнимает рук. И они понемногу теплеют, дальние огни загораются в глубине ее зрачков, как будто в темный тоннель входит поезд.

— Это все я,— говорит Женя.— Это все из-за меня...

— Из-за тебя?

Да, да, ведь это из-за него, из-за Жени, сочинила она то злополучное письмо... Но откуда он знает?..

Он этого не знает и, возможно, не узнает никогда... Он говорит о другом: о своем эксперименте... Тане ведь известно о нем?.. В общих чертах?.. Так вот...

— Сегодня в зале было создано поле... Поле правды... И все, о чем говорили, все было правдой, все!.. А потом, когда очередь дошла до тебя... Ведь ты не могла?..

Он не произносит слово: «солгать», но Таня его понимает... Да, она и в самом деле не могла больше лгать, тут он не ошибся...

Но ей — по крайней мере сегодня — так не хочется его огорчать...

— Да,— говорит она,— разумеется, это поле... Конечно же, это поле... И как я сразу не догадалась...

Под мостом, набирая скорость, проходит порожняк. На стыках гремят колеса, и в их грохоте гаснет ее ложь — последняя ложь Тани Ларионовой...

Петя Бобошкин, лишний, обиженный, давно уже, стоя в сторонке, от нечего делать ловчится поймать снежинку на кончик языка. Это не так-то легко, зато... Приятно!.. Кажется, он целиком поглощен своим занятием, но краешком глаза наблюдает, краешком уха слушает...

Но как же...— думает Женя,— но как же... Ведь когда она созналась ему здесь, на мосту, ведь тогда никакого поля не было?.. Так, может быть и в зале... И в зале не была никакого поля?..

— Таня...— глухо произносит он,— Таня... А если его не было?.. Этого поля?

С трудом дается ему этот вопрос. Он ждет ответа, не решаясь поднять головы, не решаясь взглянуть в ее лицо... Она молчит. Она так долго молчит, что ему начинает казаться — ее нет уже, нет рядом, она растворилась, канула в снег...

«Она не хочет,— мелькает у него в голове,— она боится сказать правду...»

Но он не нуждается в жалости. Он поднимает на нее глаза, готовый к любому удару... Она смотрит куда-то в даль, в мутную темную даль, туда, где обрываются станционные огни...

— Женя,— говорит она тихо,— ну, допустим, что на этот раз эксперимент не удался... Ну, не получился на этот раз... Но все равно, его надо создать, это поле.... Ведь это так важно — ПОЛЕ ПРАВДЫ... Где невозможна любая ложь... Это трудно... Но, вероятно, это возможно... Ведь все возможно, если только захотеть... Ведь это твои слова...

И почти в то же мгновение — как будто и он все чего-то ждал и дождался — густыми, лохматыми хлопьями начинает падать снег. Он уже не идет, а валит, валит сплошняком. Воздух ожил, кипит, все слилось, утонуло, перемесилось в буйной круговерти. Все исчезло — печальные, издрогшие деревья вдоль перрона, и сам перрон, безлюдный, пустынный, и вагоны, запертые в тупиках, и земля, залитая липучей грязью, размытая дождями, истоптанная, изрытая, в жирно чавкающих лужах — все, все заметено, завалено, застлано ровным, пушистым слоем снега, и он все растет, растет на глазах! А мост, неизвестно кем и когда прозванный мостом Ватерлоо, стронулся и плывет, покачиваясь, где-то между небом и белой землей.

— Снег!.. Снег!..— захлебываясь, кричит Петя Бобошкин и ловит веселые хлопья разинутым ртом.

Но что же, что же, тем временем, происходит в школьном зале?..

Странные, очень странные вещи там происходят, и мы, обращаясь к их описанию, рискуем напоследок и вовсе утратить доверие читателей! «Как!— скажут они.— Это было?.. Но почему? Отчего?.. Где же мотивировки? Обоснования? Где тонкие душевные изгибы и оттенки, где нюансы?..»

Мы не станем думать о нюансах, бог с ними, мы просто изложим факты, а затем и некоторые свои соображения и комментарии, отнюдь не навязывая их читателям.

Едва покинули сцену Уличные Гитаристы, как на нее взошел Андрей Владимирович Рюриков. После всего, что случилось, он успел уже опомниться, прийти в себя и даже собраться с некоторыми мыслями.

Он задал залу один-единственный вопрос:

— Не оправдывая Ларионову — ложь не имеет оправданий! — допустим на минуту, что обстоятельства сложились именно так, как это изображено в известном для нас очерке. Мы знаем Таню, мы способны судить о ней всесторонне и трезво. Так вот: смогла бы она, Таня Ларионова, совершить смелый, благородный поступок?.. Смогла бы или не смогла?..

В зале растерялись от неожиданности, но не надолго.

— Смогла бы!..— откликнулось несколько голосов, и за ними по рядам с нарастающей уверенностью прокатилось: — Она бы смогла!.. Смогла!..

— Смогла бы!..— повторил Рюриков и торжественно поднял над головой палец.

Он подождал, пока все затихнут, и дальше сказал примерно так:

— История свидетельствует, что из любого события, каким бы оно ни было печальным, можно извлечь полезный и поучительный смысл. То, что произошло с Таней Ларионовой, понятно, не является ни для кого из нас положительным примером... За исключением вот какого обстоятельства: она совершила ошибку — тяжелую ошибку, — и она в этом призналась... А для того, чтобы признаться в собственной — и особенно в такой тяжелой ошибке — для этого тоже нужны и смелость, и благородство...

При этом Рюриков нахмурился и поискал глазами кого-то в зале.

Впрочем, он тут же забыл об этом ком-то, кому адресованы были его предшествующие слова, и продолжал, обращаясь к ребятам.

К сожалению, сказал он, мы часто путаем подвиг и обыкновенный смелый и благородный поступок. Такой поступок, который Таня не совершила, но могла совершить, мог бы, он в этом не сомневается, совершить и каждый из сидящих в зале. Это был бы смелый и благородный поступок, но еще не подвиг, нет, не подвиг... И не следует путать то, что является простой нормой человеческого поведения — а смелость и благородство для нас являются нормой поведения — с тем, что должны мы обозначать этим высоким словом...

Не каждому, заключил он, кто мечтает о подвиге, выпадет совершить его на самом деле: для истинного подвига, который навсегда останется в памяти человечества, нужны особенные обстоятельства и причины. Но быть готовым к тому, чтобы такой подвиг совершить — вот к чему должен стремиться каждый... Без готовности к подвигу невозможен и сам подвиг...

Он еще немного подумал и добавил решительно:

— Случаются обстоятельства, когда высказать правду — тоже подвиг!..

А дальше прозвучало незнакомое кое-кому из присутствующих слово «сублимация». Выступая на правах гостя, член-корреспондент академии психологических наук не только употребил, но тут же и разъяснил это слово. Сублимация, сказал он, это такой процесс, когда желания и стремления, которые не находят выхода, проявляются в искаженной форме. В данном случае, сказал он, мы, видимо, столкнулись именно с подобным явлением... Но его причины, ясно же, коренятся в прошлом, потому что школа, где собрались они сегодня, это без всяких сомнений прекрасная школа. Здесь нет излишней опеки над учениками, здесь им оказывают полнейшее доверие, здесь простор и свобода для их активности и инициативы, и любые достойные, высокие стремления способны осуществиться в прямой, естественной, а не искаженной, или — что то же самое — сублимированной форме...

Было еще несколько выступлений, одобрительно воспринятых залом. Но в тот момент, когда мы выражали различные опасения и размышляли о нюансах, нас смущали не они, а то, что случилось потом...

А потом... Потом на сцену вышел Эраст Георгиевич. Он был, разумеется, бледен и как бы слегка помят. Во всяком случае, никто не заметил на его галстуке брелочка. Возможно, у брелочка обломилась булавка и он спрятал его в карман, а возможно, что по пути к трибуне брелочек совсем потерялся...

Но дело совсем не в брелочке, в конце-то концов... Дело в том, что говорит Эраст Георгиевич, стоя на трибуне, такой для него привычной... И что же, что же он говорит?..

Он говорит... правду!.. Ту самую, которую мы с читателем уже знаем: Он рассказывает о том, как пришла к нему в кабинет Таня Ларионова и призналась, призналась во всем!.. И как он, Эраст Георгиевич, повел себя тогда совершенно непростительно!.. И более того, он признает многие свой ошибки — также известные и читателям, и автору — и с горечью заключает, что во всем, что стряслось сегодня, если разобраться, виноват он сам!..

И вслед за ним, как бы спеша его поправить, Нора Гай вспоминает, как она пришла к Ларионовой, и как Таня вдруг отказалась отвечать на вопросы, а затем прямо и недвусмысленно заявила, что нет, она ничего такого не совершала!.. Это правда, говорит Нора Гай, и во всем дальнейшем виновата она одна!.. И она не собирается никому уступать свою вину — перед школой, редакцией и всей общественностью...

А Екатерина Ивановна?.. Да, да, и Екатерина Ивановна Ферапонтова!.. Твердым, бестрепетным голосом заявляет она, что ошибалась, что отстала от запросов своего времени, что нынешняя школа требует поисков, экспериментов и самых решительных перемен...

Не будем описывать энтузиазм, с которым собравшиеся встретили эти выступления. Однако заметим, что при всем том удивление, более того — растерянность, овладевшая залом, оказалась сильнее, чем мы в состоянии предположить...

Впоследствии находились люди, которые отказывались верить в искренность всего, о чем говорил Эраст Георгиевич. Они доказывали, что точно так же, как в прошлом, обличая Ферапонтову, он попросту стремился сохранить всеми силами свои позиции, хотя на этот раз ему приходилось обличать... самого себя. Другие утверждали, что под влиянием событий Эраст Георгиевич пережил нервное, надломившее его психику, потрясение, что он попросту не отдавал отчета в том, что говорил, что такого на самом деле вообще не бывает — что это же просто получился бы фельетон, да и только.... Третьи — особенно из тех, кто не присутствовал на вечере, — склонялись к тому, будто бы никаких признаний вообще не было, а было совсем наоборот... Но мы не станем перечислять дальнейшие кривотолки, а выскажем несколько собственных догадок и предположений.

Во-первых, мы рискнем предположить, что хотя самого Жени Горожанкина в зале в этот момент не было, здесь оставались его способные ученики. Не исключено, что сказалось их объединенное воздействие, что поле все-таки в самом деле существовало, хотя механизм его воздействия для всех почти оказался скрытым...

Но, чувствуя гипотетичность подобного предположения мы в душе склоняемся ко второй версии. Почему бы не произойти в самом деле тому, что произошло?.. Мы измеряем силу ветра, электроэнергии, определяем возможную мощность ядерного взрыва, но сила совести?.. Среди, прочих мощностей и энергий — можем ли мы сбрасывать ее со счета?..

И, в-третьих, немало фактов на свете еще ждут своего объяснения, но от этого не перестают быть фактами, разве не так?..

Кажется, это все, что хотелось нам рассказать о странном, сумбурном, а в общем благополучно завершившемся вечере. Правда, ради полноты повествования, упомянем еще, что в самом его конце взял слово писатель. Он, под единодушные аплодисменты, поблагодарил школу и поздравил ее с ярким, впечатляющим Днем Итогов,— так он сказал,— и попытался развить вот какую мысль. То, чего человек хочет, не всегда ему удается, а то, что ему удается, — это не всегда то, чего он хочет. И очень, очень важно всегда бывает понять, что самое важное — это как раз то, чего человек хочет... А не то, что... Но тут он смешался и несколько спутался, и сказал, что лучше он обо всем этом напишет книгу, тогда все будет ясно, а говорить он не умеет, он умеет писать...

 

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ,

вместо эпилога

Существует мнение, что эпилог всегда бывает отчасти прогнозом... Впрочем, возможно, это и не так. Во всяком случае, мы лишь коротко проинформируем читателя о том, что имело место в действительности, намного опередившей сюжет нашей повести.

Эраст Георгиевич вернулся в научный институт, в тихий уютный особнячок, где по утрам прямо в окно льется благоухание акаций. Опыт директорствования пошел ему на пользу в том смысле, что он уже не собирается совершить переворот в педагогике, предпочитая ожидать, чтобы это сделали другие. Свою прежнюю диссертацию («Опыт применения точных наук» и т. д.) он забросил, а школу № 13 долгое время обходил стороной. Но, по слухам, недавно он решил засесть за новую диссертацию, в которой будет обобщен опыт воспитания в школе № 13, где после ухода Эраста Георгиевича случилось много отрадных перемен. Если слухи верны, то у него, возможно, на этот раз, получится диссертация, действительно полезная для науки.

Евгений Александрович Вдовицын ушел из школы по собственному желанию и служит ночным сторожем на складе сапоговаляльного комбината. Изредка он встречается с Екатериной Ивановной Ферапонтовой, и она читает ему отрывки из своих мемуаров: она теперь на пенсии, времени для воспоминаний у нее достаточно.

Нора Гай сделалась вполне профессиональной журналисткой, ее материалы, помимо взволнованно-лирической интонации, отличает абсолютная фактическая точность. Кроме того, она учла совет своего редактора, который, конечно, был очень раздосадован скандальной историей с ее первым очерком, но при этом сказал Норе: «Если вы теперь перестанете доверять людям — это будет вашей самой главной ошибкой!..»

Андрей Владимирович Рюриков по-прежнему сеет разумное, доброе и вечное в сердцах своих учеников. Он — директор школы № 13, хотя долгое время не соглашался, ссылаясь на отсутствие в своем характере необходимой твердости. Но ему доказали, что твердость — еще не самое главное для директора качество.

В школе, которой он руководит, уже не устраивают Дней Итогов, зато каждый ученик, ложась вечером в постель, спрашивает себя, что хорошего совершил он за день. Здесь мало выставок, мало табличек, мало заседаний и совещаний, но всякий посетитель, побывавший в школе, может заключить, что это нисколько не мешает ей жить бурной, веселой, деятельной жизнью.

Здесь никто никогда не лжет,— сохранилось и от поколения к поколению из уст в уста передается одно поучительное предание... Оно действует безотказно.

А наши главные герои? Пока их дальнейшая судьба сложилась так. Женя Горожанкин учится в университете, на биофаке. Преподаватели в один голос твердят, что у него выдающиеся способности, особенно в области психологии. Но чем успешнее он занимается наукой, тем упорней избегает разговоров о телепатии. Но это вовсе не значит, что идеи, связанные с полем правды, уже не волнуют его; Женя просто предполагает осуществить их другими средствами.

Он и Таня — большие, большие друзья. Таня учится в педагогическом институте. Нам кажется, что ее выбор очень удачен и она станет одаренной учительницей. Правда, мечта о сцене тоже ее не покинула. Таня регулярно посещает городскую молодежную студию, играет в спектаклях первые роли, ее даже приглашают в театр... Но она еще не определила окончательно свое будущее.

Петя Бобошкин?.. Он, понятно, учится, и, понятно, не на одни пятерки... Но при всем том остается хорошим человеком.

Что же касается писателя, то, говорят, он в самом деле написал обещанную книгу, в которой, в отличие от всего, о чем доводилось ему писать раньше, получился вполне счастливый

КОНЕЦ