Итак, если попытка, предпринятая Андреем Владимировичем, и повлияла на ход педсовета, то совершенно неожиданным для самого Рюрикова образом. Помимо того, он был порядком огорошен предъявленными ему обвинениями и все остальное время сидел молча, в глубокой задумчивости, не принимая видимого участия в том, что происходило вокруг.

Надо заметить, что Андрей Владимирович, вообще говоря, имел характер мягкий и уступчивый, но это пока дело не касалось дорогих ему идеалов и принципов. А идеалы и принципы составляли самое средоточие его жизни и ни в чем не совпадали с идеалами и принципами Екатерины Ивановны. Напротив, с ними-то, едва перешагнув порог школы, Рюриков, тогда еще восторженный, романтический юноша, вступил в самый непримиримый конфликт.

Между прочим, он пошел в педагогический институт вовсе не потому, что ни к чему другому не был способен, и не потому, что в остальные попасть оказалось куда труднее; он выбрал школу потому, что его молодая пылкая душа жаждала подвижничества. Он спал и видел себя садовником, терпеливо взращивающим тонкие зеленые деревца или мудрым и добрым наставником в окружении беспокойных, ищущих истины умов; он видел себя трибуном, воспламеняющим юные сердца на бой за правду и всеобщую справедливость. Так он грезил, пока не очнулся в кабинете Екатерины Ивановны, которая, ни в чем ему не противореча рекомендовала, однако, в первую очередь направить силы на борьбу с узкими брюками, а во вторую — тщательно вести классную документацию.

Андрей Владимирович взбунтовался. Он стал разоблачать педагогическую рутину, стал требовать широких всеохватывающих реформ и т. п., а Екатерину Ивановну как-то на педсовете назвал «обломком прошлого»...

Екатерина Ивановна не обиделась. Но Рюрикову вскоре поручили создать школьный хор, наладить работу драмкружка, возглавить народную дружину, прочитать цикл лекций о вреде алкоголя в районном доме культуры и добиться перелома в религиозном сознании местной секты адвентистов седьмого дня.

И Рюриков дирижировал хором, ставил спектакли, боролся с хулиганами и алкоголиками, а в секте адвентистов седьмого дня пользовался не меньшим уважением, чем ее пресвитер. Он спал по три часа в сутки, но не сдавался. В учительской стенгазете он критиковал школьные порядки и по-прежнему требовал широких, всеохватывающих реформ. Он говорил о них на педсоветах, совещаниях, конференциях, а также с глазу на глаз с милой, кроткой преподавательницей домоводства Ниной Сергеевной. Она слушала его с трогательной преданностью, не перебивая.

Но порой на него нападала тоска. Он делался угрюм, раздражителен, и не будь около него Нины Сергеевны, которая вскоре стала его женой, не будь тесного кружка друзей, не будь тысячи пятисот мальчишек и девчонок — тысячи пятисот ежедневных радостей, тревог, забот и беспокойств, в которые он погружался, как в поток с живой водой, — ему пришлось бы совсем скверно...

И вот в школе появился новый директор. Ничем, решительно ничем, как-то даже рискованно ничем не напоминал он старую директрису. При вступлении в должность Эраст Георгиевич произнес речь, в которой сказал, что настало время сблизить школу с жизнью, покончить с косностью и превратить классы в очаги радости и мысли. Не обошлось и без скептиков, но Андрей Владимирович был не из их числа. Он забросил кактусы, которыми занялся было, помолодел, наполнился мечтами. Пробил час, сказал он самому себе! В школе запахло чем-то свежим, неслыханным. А когда в один прекрасный день завхоз Вдовицын по всем коридорам развесил новые таблички, многие поверили, что началась в жизни школы новая эпоха!..

На первых же порах Эраст Георгиевич всех очаровал и отчасти обескуражил. Он был энергичен, бодр, в обращении не допускал начальственного тона. Для всякого у него находились простые, сердечные слова. Пожилым педагогам он говорил, что ценит их опыт, молодым — что разделяет их недовольство прежними порядками. Он беседовал с учителями у себя в кабинете, расспрашивал о семейном положении, о квартирных условиях, что-то помечал в блокноте, в откидном календаре, а на прощанье вручал списочек литературы, полезной для расширения педагогического кругозора. И всем нравилось, что в этом списочке есть две-три статьи самого Эраста Георгиевича, напечатанные в «Ученых записках». Что же до учащихся, то Эраст Георгиевич совершенно покорил их, станцевав на каком-то вечере лезгинку-кабардинку.

Тем временем Рюриков погружен был в планы различных преобразований. Эраст Георгиевич ни в чем не сдерживал его фантазии, наоборот, торопил и возбуждал личным примером. На школу безудержной лавиной обрушились всевозможные клубы, общества, конкурсы, олимпиады и фестивали. Едва делалось известным, что где-то создана «малая Третьяковка»,— в тринадцатой немедленно учреждали «Малый Эрмитаж» или даже «Малый Лувр». На «Зеленую комнату» здесь отвечали «Ботаническим садом», на «Живой уголок» — «Школьным зоопарком». На методических совещаниях учителя читали доклады о Руссо и Песталоцци. Посреди всего этого Андрей Владимирович испытывал странное состояние, в котором реальность и мечта теряют четкие границы и как бы перемешиваются и растворяются друг в друге, образуя особую действительность, где нет ничего невероятного и невозможного, где все вероятно и все возможно...

Но мало-помалу что-то начинало смущать и тревожить Андрея Владимировича, хотя в своих сомнениях он никому не признавался и утаивал их даже от жены. А когда он видел перед собой вдохновенное лицо Эраста Георгиевича, ему и вовсе бывало совестно за эти сомнения. Они вполне могли сойти за малодушие и отступничество, тем более, что у школы № 13 нашлись завистники и враги, которые злорадствовали при каждом ее промахе.

На педсовете азарт, овладевший почти всеми, не увлек, не захватил его, напротив, как бы обдал холодным отрезвляющим душем. Остаток педсовета он избегал встречаться с Эрастом Георгиевичем взглядом, а когда педсовет кончился, Андрей Владимирович, несмотря на поздний час, направился в директорский кабинет.

Эраст Георгиевич уже снимал с вешалки плащ, но по поводу появления Рюрикова не выказал никакой досады. Напротив, так улыбнулся ему, словно забыл, что они виделись сегодня, и уж, конечно, не помнит того, что произошло на педсовете. Он усадил Андрея Владимировича в кресло, а сам, присев боком на край стола, слушал, одобряюще кивая в тех местах, где Рюриков особенно горячился и повышал голос.

— Вы говорите то, о чем я и сам думаю,— сказал он в ответ. — Действительно, мы еще только начинаем, а шума вокруг нас более чем достаточно... Да, да, дорогой Андрей Владимирович, вы правы, очень во многом правы, но...— Он поднялся.— Мы задумали огромное, грандиозное дело, Андрей Владимирович, нам нужны союзники — печать, гласность, поддержка широкой общественности. Мы их приобрели, и я лично не вижу в этом ничего плохого.

— Но позвольте, — взволнованно возразил Рюриков, поднимаясь вслед за Эрастом Георгиевичем, — как можно... Как можно девочку, совершившую даже благородный поступок, превозносить до небес, превращая чуть ли не в икону? Не приведет ли это к зазнайству, к переоценке собственных достоинств, к мании величия, наконец?..

— На то мы и педагоги, чтобы не допустить этого, дорогой Андрей Владимирович... И как педагоги, мы с вами знаем, какое воспитательное значение имеет живой, наглядный пример...

— Но не боитесь ли вы, — произнес Рюриков, загораясь и не замечая, как нетерпеливо поглядывает Эраст Георгиевич на часы, — не боитесь ли вы, что единственное, чего мы добьемся, будет желание выделиться, заслужить очерк в газете и портрет в вестибюле?.. Это не педагогика, это... Это, если хотите, кумиротворчество!..

Эраст Георгиевич только развел руками.

Да вы ли, вы ли это, Андрей Владимирович?.. Неужели вы так мало верите в человека, что предполагаете в нем одно дурное?..— Теперь он смотрел Рюрикову прямо в глаза. Ну, скажите, Андрей Владимирович, скажите откровенно, вы считаете, что я тоже стремлюсь — к почету, к славе, к... не знаю, к чему еще?.. Что я тоже мечтаю выделиться, возвыситься, куда-то там подняться?..

Голубой, ослепительный взгляд Эраста Георгиевича был так пронзителен, так невыносимо ярок, что Рюриков растерялся и опустил глаза.

— Нет,— сказал он,— о вас я пока так не думаю...

— Вот видите, — рассмеялся Эраст Георгиевич, — обо мне вы так не думаете, тогда зачем же так думать о других?.. Но я понимаю вашу тревогу, и я вам отвечу: да, если хотите,— здесь имеется, как и в любом новом деле, определенный риск... Но ответьте и вы мне, Андрей Владимирович!..— Он отступил назад, как бы для того, чтобы охватить Андрея Владимировича одним взглядом с ног до головы.

— Разве вы не мечтали о школьных преобразованиях?.. О смелых, широких реформах?.. О педагогике, которая дает полный простор для развития личности?.. Вы мечтали!.. Но разве при этом вы предполагали обойтись без всякого риска?.. И вот теперь, когда все в наших руках, теперь вы боитесь?.. Вы испугались?.. Вы...

Но тут зазвонил телефон, он поднял трубку.

— Да, — сказал он, — да... Мы затянули с педсоветом, но я сейчас выхожу... Да, ждите... — Лицо его просветлело, смягчилось.

— Андрей Владимирович, дорогой,— заговорил он сочувственно, прикоснувшись кончиками пальцев к узким острым плечам Рюрикова и слегка надавливая на них,— вы всегда были для меня главной моей опорой и поддержкой, вы знаете, как дорого мне ваше, именно ваше мнение... Но нельзя же, нельзя же, нельзя же так, дорогой Андрей Владимирович! Ну ей-богу, в вас еще сидят какие-то старые страхи, вы сами себя запугали, застращали... Идите домой, отоспитесь, посмотрите телевизор, поцелуйте жену — и мрачные мысли как рукой снимет....

Эраст Георгиевич договаривал уже на улице. Мимо катили переполненные троллейбусы, на перекрестках весело мигали светофоры, прохожие несли букетики хризантем, обернутые в целлофан. Воздух был по-осеннему свеж, душист, а после дождя — мягок и влажен.

— Я не обижаюсь, Андрей Владимирович, мне понятно, что вас тревожит. Но нельзя же так, Андрей Владимирович, ведь новые времена, новые времена...

«В чем-то, пожалуй, он прав»,— думал Рюриков, слушая Эраста Георгиевича и в душе завидуя его натиску, его молодому напору...