Свернув в глухой переулок, Тим увидел Дюмона, который стоял, облокотившись о припаркованный «Линкольн», как поджидающий пассажиров шофер. Тим остановился возле него и опустил стекло.

Дюмон подмигнул:

– Трогай!

Тим оглянулся по сторонам – не видно ли кого-нибудь из соседей – и сказал:

– Сам трогай!

Дюмон кивком указал на заднее сиденье:

– Почему бы тебе со мной не прокатиться?

– Почему бы тебе не отвалить с моей улицы?

– Я хотел извиниться.

– За хамство?

– Господи Боже, конечно нет! За то, что недооценил тебя. В моем возрасте я должен был быть умнее.

Тим усмехнулся и Дюмон снова кивнул головой:

– Давай, запрыгивай.

– А почему бы тебе не прокатиться со мной?

– Справедливо.

Втиснувшись на пассажирское сиденье, Дюмон достал «Ремингтон» из кобуры на бедре и маленький пистолет из кобуры на лодыжке и положил их в средний ящик:

– Чтобы ты мог слушать, не отвлекаясь.

Тим проехал несколько кварталов, завернул на заброшенную автостоянку за старой школой Джинни и выключил фары. Дюмон дернулся, пытаясь сдержать приступ кашля. Тим уставился в ветровое стекло, делая вид, что ничего не заметил.

– Это та школа, где трое подростков устроили вечеринку со стрельбой?

– Нет, – сказал Тим. – Это в другом районе, школа для старшеклассников к югу от центра города.

– Дети стреляют в детей. – Дюмон покачал головой, фыркнул и снова покачал головой.

Какое-то время они молча разглядывали темное здание.

– Когда становишься старше, – начал Дюмон, – начинаешь по-другому смотреть на мир. Идеализм не исчезает, но уменьшается. Ты начинаешь думать: черт, может быть, жизнь – это то, чем мы ее делаем, и, может, наша задача – просто сделать это место лучше. Может быть, это все старческий бред. Может быть, прав был поэт, который сказал: «Если бы молодость знала, если бы старость могла».

– Я не читаю поэзию.

– Да. Я тоже не читаю. Это жена… – Его яркие голубые глаза светились в темноте. Поразительно голубые глаза – голубые, как глаза новорожденных. Он наклонил голову и занялся заусенцем; кожа грубыми складками собралась у него под подбородком. Он напоминал старого льва:

– Видишь ли, Тим… можно мне называть тебя Тимом?

– Конечно.

– Для того чтобы во всем находить смысл, изменять к лучшему, нужно быть высокоморальным человеком. Честным и справедливым. В тебе есть и то и другое.

– А как насчет остальных?

– Рейнер бывает тщеславен и глуп. Тщеславие его оглупляет. Но он блестяще разбирается в людях и ситуациях.

– А Роберт?

– А что Роберт?

– Он кажется немного… непоследовательным.

– Он прекрасный оперативник. Преданный, даже чересчур. Бывает, что он выходит за рамки, но всегда вовремя останавливается.

– По-моему, он и его брат не особенно горят желанием играть вторую скрипку.

– Им нужно у тебя учиться, Тим. Просто они этого еще не знают. Они думали, что их оперативных навыков будет вполне достаточно, и не видели в тебе никакой необходимости, но я, Рейнер и Аненберг дали понять, что не собираемся предоставлять им свободу действий. Нам нужно, чтобы работа шла не просто хорошо, а безупречно, и ты единственный кандидат, у которого есть все, чтобы обеспечить такую работу.

– Как вы это определили?

Губы Дюмона сложились в гримасу раздражения:

– Рейнер нашел тебя после смерти Джинни: он собирал информацию обо всех подходящих представителях правоохранительных органов Лос-Анджелеса, составлял психологические портреты и занимался всей этой научной дребеденью. Как только он тебя выбрал, ребята приступили к работе и начали собирать о тебе сведения. Чем больше мы узнавали, тем больше нам это нравилось.

– Кто скажет им, что они поступают ко мне в подчинение?

– Я скажу.

– Они тебя боятся.

– Нет. Уважают. Ну, может, слегка побаиваются. Я встретил их сразу же после того, как погибла их сестра, и помог им справиться с горем. Ты помогаешь кому-то, и он никогда об этом не забывает. Всегда тебе благодарен. И, может быть, уважает тебя чуть больше, чем ты того заслуживаешь. Они не такие, как ты, и даже не такие, как я. Им нужно, чтобы их кто-то направлял. Я их далеко от себя не отпускаю, постоянно за ними присматриваю.

– Звучит как поговорка, которая советует держать врагов на расстоянии вытянутой руки.

– Это преувеличение, – сказал Дюмон. – Они хорошие парни. Им нужен лидер. Новый лидер.

– Это не та роль, которую я хочу играть.

– Я знаю. Поэтому я и выбрал тебя. – Дюмон тяжело и совсем не театрально вздохнул. – Никто из них не понимает, что для тебя вступление в Комитет будет жертвой, а не облегчением. Тебе придется отречься от своих ценностей и добропорядочности. Твоими противниками станут люди и организации, которые ты всегда ценил.

Он протянул руку и постучал двумя узловатыми пальцами по груди Тима:

– А хуже всего то, что ты будешь чувствовать себя лицемером. Но ты поймешь, что действовал напрямую и получил реальные результаты. Трудно быть первопроходцем, стоя на трибуне, даже если эта трибуна платиновая, серебряная или сделана из креста, на котором распяли Господа.

Тиму вдруг пришло в голову, что в уважении, которое Дюмон внушал так легко и естественно, скрывалась глубокая нравственная подоплека.

– Когда кого-то грабят, насилуют, убивают, жертвой становится общество, – продолжал Дюмон. – Общество имеет право на свою позицию. Мы представляем наше общество. Мы можем стать его голосом. То, чего ты хочешь добиться, можно попытаться сделать здесь. – Он вдруг тепло улыбнулся. – Об этом, по крайней мере, стоит подумать.

– Ты что, черт тебя возьми, совсем спятил? – Дрей облокотилась на стол, цвет ее глаз был глубоким, как у кошки, загнанной в угол.

– Не знаю. Может быть. – Тим откинулся на стуле, скрестив руки на груди.

Снаружи бушевал ветер, отчего тускло освещенная кухня казалась маленьким тихим убежищем.

– Ты поговорил об этом с Медведем?

– Конечно нет! Я ни с кем не собираюсь об этом говорить.

– Тогда почему ты говоришь это мне?

– Потому что ты моя жена.

Дрей схватила его за руку:

– Тогда послушай меня. Эти люди играют на твоем горе. Как секта. Не позволяй им решать за тебя. Принимай решения сам.

– Я именно это и делаю. Принимаю решения сам. Но я бы хотел, чтобы в этом был какой-то элемент порядка. Закона.

– Нет. Закон – это то, чему служили мы. Та гордость, с которой ты рассказывал, что значит быть судебным исполнителем, была просто заразна. Меня восхищало, что ты говорил об этом как о призвании, словно был священником. Судебные исполнители, у которых нет скрытых целей, в отличие от агентов ФБР или ЦРУ, которые следят за осуществлением закона. Которые защищают конституционные права отдельного человека. Благодаря им не закрывают клиники, где делают аборты. Провожают чернокожих первоклассников в школу в Новом Орлеане, где были отмечены случаи расовой дискриминации… Я поверить не могу, что ты, который поклялся поддерживать и защищать суды, можешь думать о таком!

– Я больше не судебный исполнитель.

– Может быть, нет, но этот Комитет… У него нет никаких сдерживающих факторов. Если тебе нужно найти какой-то выход для ярости – на Кинделла, на Джинни, на себя, – я могу это понять. Но сделай что-нибудь настоящее. Пойди застрели Кинделла. Зачем городить вокруг этого такой… огород?

– Это не огород. Это правосудие. И порядок.

На лице Дрей появилось раздражение, которого Тим научился бояться:

– Тим, не покупайся на соломенную мораль и дешевые речи. – Она закусила губу. – Значит, если информация о сообщнике не подтвердится и вы решите дело не в пользу Кинделла, ты сможешь его убить.

– Это будет справедливо. Его дело рассмотрит суд – суд, который сфокусируется только на его вине, а не на процедуре. А если мы найдем доказательства, что в деле был замешан сообщник, я всегда смогу подвести Кинделла и его сообщника под суд. Тем более что здесь нельзя применять статью о том, что за одно преступление не судят дважды, потому что Кинделл так и не дошел до суда. Дело не в том, чтобы его убить, а в том, чтобы разобраться в убийстве Джинни.

– И откуда же возьмутся доказательства?

– У меня будет доступ к отчетам государственного защитника и окружного прокурора. А Кинделл, скорее всего, поделился со своим защитником тем, что произошло той ночью.

– Почему просто не пойти к самому государственному защитнику?

– Государственный защитник никогда не выдаст мне конфиденциальную информацию. А Рейнер может по внутренним каналам достать эти документы.

– Я уже немножко прощупала дело. Анонимный звонок в день смерти Джинни принял Пике – судебный исполнитель, дежуривший в тот вечер. И он сказал, что у звонившего был взволнованный и даже расстроенный голос. Он готов поклясться, что это не был сообщник или кто-нибудь, кто мог быть в этом замешан. Это всего лишь его догадка, но Пике смышленый парень.

– Он что-нибудь сказал насчет голоса?

– Ничего, что могло бы помочь. Ну, взрослый мужчина. Никакого акцента, шепелявости или чего-то в этом роде. Все вполне могло быть тем, чем казалось.

– А могло быть хорошо разыгранным представлением. – Только после того, как его окатила волна разочарования, он понял, как сильно цеплялся за версию о сообщнике:

– Хотя, может быть, я ошибся и это действительно сделал один Кинделл.

Дрей глубоко вдохнула и задержала дыхание:

– Я пытаюсь получить возможность поболтать с Кинделлом.

– Брось, Дрей. Разговор с Кинделлом только насторожит его сообщника – если таковой, конечно, имеется. Он заметет следы или исчезнет. В результате ты навлечешь на себя какие-нибудь санкции. Единственное, что нам может помочь, – что никто не знает, что мы копаем это дело.

– Ты прав. Плюс к этому, если вы, идиоты, его убьете, я буду основной подозреваемой, если кто-нибудь узнает, что я к нему ходила. – Она переплела пальцы и вытянула руки. – Я заказала расшифровки записей с предыдущих предварительных слушаний Кинделла.

– Как ты это сделала?

– Как обычный гражданин. Это открытые записи. Естественно, стенограф не печатает стенограммы самих судебных слушаний, если по делу не подают апелляцию, но мне должно хватить записей предварительных слушаний.

– Когда можно посмотреть записи?

– Завтра. Судебные клерки не особенно торопятся, если это не официальный запрос.

– Мир несовершенен, Дрей. Но, может быть, Комитет будет ближе к истине, чем судебная система. Может быть, он станет голосом справедливости.

– Ты хочешь посвятить свою жизнь ненависти?

– Я делаю это не из ненависти. На самом деле все совсем наоборот.

Она с силой забарабанила пальцами по столу. У нее были маленькие, женственные руки; ее изящные ногти напоминали о девочке, которой она была до того, как начала качать мускулы и записалась в академию. Тим познакомился с ней, когда она уже была судебным исполнителем. Сначала был День благодарения с ее семьей, когда ее старшие братья с гордостью и какой-то молчаливой опаской показывали ему выпускной альбом Дрей; он едва узнал ее: на фотографии она была похожа на эльфа. Сейчас она стала крупнее и сильнее и в ней появилась жесткая сексуальность. Первый раз, когда они вместе пошли на стрельбище, Тим смотрел на нее из тени навеса и думал, уже не в первый раз, что она появилась из грез какого-нибудь напичканного комиксами юнца.

Ее крепко сжатые губы потрескались, но сохранили идеальную форму. Он понял, что не хочет, чтобы они высохли от рыданий. Он знал, что любит ее глубокой любовью. Он рассказал ей о предложении Рейнера, потому что она была единственной, кому он мог доверять. Это доверие, которое он растил в себе восемь лет их семейной жизни, оставалось, несмотря ни на какие обстоятельства, отчужденность или разлуку.

– Иди сюда, – сказал он.

Она встала и медленно протиснулась вдоль стола. Тим отодвинул стул назад, она села к нему на колени, и он наклонился вперед, прижавшись лицом к полоске кожи сзади над воротом ее растянутой футболки. Он ощутил тепло ее тела.

– Я знаю, что ты чувствуешь. Я чувствую то же самое.

Дрей посмотрела на него поверх плеча:

– Мы можем потерять еще больше.

На Тима вдруг навалилась усталость.

– Я не хочу больше спать на диване, Дрей. Этим мы друг другу не поможем.

Она резко встала и сделала несколько шагов по кухне:

– Я знаю. Просто меня все это… злит. Когда я прохожу мимо ванной, я вижу ее на табуретке чистящей зубы. А на заднем дворе я вижу, как она пытается распутать бумажного змея, которого мы купили ей в Лагуне. И каждый раз мне становится так больно; мне нужно кого-то обвинить. Я не хочу, чтобы мы продолжали терзать друг друга.

Тим поднялся. Его захлестывало детское желание кричать, вопить, рыдать, умолять… Вместо этого он сказал:

– Я понимаю. – У него перехватывало горло, и это мешало ему говорить. – Тогда мы не должны вот так сидеть здесь, если постоянно раним друг друга по мелочам.

– Но какая-то часть меня говорит, что должны. Может быть, это как раз то, что нам нужно. Выплеснуть все наружу. Ссориться и кричать до тех пор, пока наша вина не уйдет и не останемся просто… мы.

Он читал в ее глазах, что она просто пытается убедить себя в этом.

– Я не могу так, – произнес он. – Только не с тобой.

– Я тоже не могу. – Она покачала головой. Стул скрипнул: она снова села. Опустила голову и вздохнула. – Если ты решил закончить с этими людьми, тебе понадобится безопасный дом. Я в это впутываться не собираюсь.

– Да. Я не хочу, чтобы они следили за тобой и за домом. Не хочу ни на секунду подвергать тебя риску.

Она снова вздохнула и погладила его по щеке:

– И к чему нас это приводит?

– В любом случае нам нужно немного пожить порознь.

По ее щеке скатилась слеза:

– Угу.

– Я соберу свои вещи.

– Не навсегда. Это не навсегда.

– На какое-то время, чтобы мы успели перевести дух. И стали прежними.

– И чтобы ты смог убить кого-нибудь. – Он попытался поймать ее взгляд, но она смотрела в сторону.

Он собрался за двадцать минут и удивился, как мало вещей скопил за годы. Какая-то одежда, несколько туалетных принадлежностей. Дрей молча ходила за ним из комнаты в комнату, как собака.

Он остановился на пороге комнаты Джинни со стопкой рубашек на руке. Уезжать из дома, в котором выросла его убитая дочь, казалось нечестным, и он боялся того, что мог повлечь за собой этот поступок.

Пока он складывал вещи в машину, Дрей наблюдала за ним, стоя босиком на крыльце и ежась от холода. Аромат барбекю из соседнего дома, очень домашний, с дымком, витал в воздухе. Он закончил сборы, подошел и поцеловал ее.

– Куда ты едешь? – спросила она.

– Пока не знаю. – Он с трудом прочистил горло. – На нашем счету в банке чуть больше двадцати тысяч. Возможно, пять тысяч мне придется снять. Но не волнуйся, я не буду трогать остальное, пока мы не решим, что делать дальше.

– Конечно. Как хочешь.

Он сел в машину и закрыл дверь. Часы на приборной доске показывали 12:01. Дрей постучала в окно. Она вся дрожала.

Он опустил стекло.

– Черт возьми, Тимоти. – Теперь она плакала, не таясь. – Черт возьми.

Она нагнулась, и они снова поцеловались.

Он поднял стекло, включил задний ход и выехал на улицу. И только повернув за угол, вспомнил, что сегодня День святого Валентина.