Картезианская соната

Гэсс Уильям

Стол и кров

 

 

1

Уолт Рифф рассматривал книги, расставленные за стеклом на верхней полке секретера. Ниже наклонной крышки секретер был пуст, за исключением одного из узких ящиков, который Рифф выдвинул с любопытством, присущим бухгалтерам, и обнаружил маленькую стеклянную пепельницу, стыдливо убранную с глаз долой, как прятали в былые времена все курительные принадлежности. Едва повернув ключ в двери и войдя в комнату, он бросил саквояж на кровать и сразу же направился в угол, где одиноко стоял этот секретер — так обычно ютится крупная мебель в лавках подержанных вещей. Его раскраска под темное красное дерево вызывала такое же ощущение неловкости, как и его сиротливость. Не было даже стула, чтобы составить ему компанию, узкие дверцы потрескались, словно тарелки, а свинцовые полоски в стеклянных панелях были, казалось, нарисованы нетвердой рукой.

Риффу приходилось часто ездить по делам, мизерных доходов от этих поездок хватало на кусок хлеба, но без масла, а потому он предпочитал останавливаться в дешевых мотелях. Там он мог наслаждаться чистыми простынями и наблюдать за тенями, которыми одаряла унылая десятиваттная лампочка стены, и без того уже умученные покровом из многих слоев краски. Если не считать перетянутой резинкой пачки двадцаток, спрятанной в пластиковом мешке под запасным колесом — он не доверял банкам, — у Риффа в автомобиле ничего ценного не было: кому нужна пара картонных коробок с потемневшими гроссбухами? Иначе пришлось бы постоянно следить за сохранностью имущества из окон, замаскированных косо повешенными венецианскими жалюзи и шторами в цветочек, — эти занавеси сроду не знали, что такое ветерок.

Рифф любил тыкать кулаком в середину постели. В матрасе каждый раз оставалась вмятина. А под клетчатой накидкой, естественно, притаилась пара тощих подушек. У противоположной стены, всего в нескольких шагах, обязательный телевизор с давно потерянным пультом, пытающийся кое-как удержаться на неустойчивой подставке. Над гладким изголовьем кровати, чуть не по центру, должен висеть стилизованный портрет безлистого дерева или для разнообразия — радостная небритая физиономия с подписью «Смеющийся философ». Иногда где-нибудь посередке Айовы или в прериях Иллинойса, словно в ответ на непреодолимую тягу, появлялся морской пейзаж: пенистые валы, несущиеся к приветливому берегу.

Так что мы имеем на этот раз? Краснокрылый дрозд, неосмотрительно усевшийся на камыш. Он видел их — и камыш, и птицу, — подъезжая к городу, в придорожных канавах, заросших бурьяном. Обстановка именно такая унылая и безвкусная, какую он и ожидал увидеть, если бы вдруг ее тут не оказалось, на что бы он презрительно фыркал? Стол шириной с подоконник, шкаф с поперечиной, где болталась троица проволочных плечиков, прячась в темной пустоте, оставленной предыдущим постояльцем, лампа, свет которой душил сборчатый атласный абажур, а выключатель невозможно было найти ни на шнуре, ни у основания лампы, ни на ножке. Рифф часто леживал, переводя взгляд из угла в угол стандартного безликого потолка, пока не приходил сон. Пол покрывал ковер, напоминающий дерюгу, серый, как слабая и неясная тень. Вдруг он вспомнил, как однажды, проснувшись рано утром, спустил голую ногу на пол и попал в чей-то забытый шлепанец.

— Как это сюда попало? — спросил Рифф, как будто Элинор сидела на кровати, стягивая колготки. Он попытался подцепить стеклянную дверцу ногтем, потому что круглая ручка с нее куда-то запропала, а ключ тоже отсутствовал. Но то ли дверцы были заперты, то ли их заело — так или иначе, они не открывались, и книги выглядели пленницами — грустными и желанными.

У Риффа в боковом кармане сумки всегда лежал швейцарский армейский нож, а поскольку Элинор не сидела на кровати и ничего не стягивала, он мог себе позволить ругаться напропалую, когда молнию на сумке заело. Пластик сумки только прикидывался холстом, так с какой стати молния будет ходить гладко? Сумка раскрылась лишь чуть-чуть, но для длинных тонких пальцев Риффа этого было достаточно. Указательным и средним он выудил нож, не удержавшись от тихого вопля торжества. Нож упал на кровать. Рифф открыл одно лезвие, но ошибся — ему нужно было другое, тонкое и заостренное, которым можно при необходимости провертеть добавочную дырочку на ремне. Он уже давно стал владельцем этого чуда швейцарской изобретательности, но так и не освоился со всеми его возможностями, потому что редко пользовался чем-либо, кроме штопора: тот легко было обнаружить невооруженным глазом, из-за него нож выглядел, как зазубренная блесна; впрочем, иногда, если попадался уж очень жилистый бифштекс, он использовал зубочистку, которая отскакивала, как щепка, а однажды раскрыл ножницы, но так ничего и не разрезал. «Вот где он, чертяка, прячется, — сказал Рифф, — совсем с другой стороны».

Он засунул лезвие, тонкое, как шило, в замочную скважину секретера, и дверцы распахнулись, хотя и не полностью. «Сезам, откройся!» — сказал он, возвращая лезвие в гнездо с резким щелчком; такой звук, казалось Риффу, издали бы стеклянные дверцы, если бы ему вздумалось их захлопнуть. И именно так они и щелкнули, когда он проверил свою гипотезу, после чего пришлось заново вытаскивать лезвие и открывать дверцы. Но на этот раз номер не прошел: дверцы даже не шелохнулись. «Второй номер, дохлый помер», — сказал Рифф. Элинор не знала, при чем тут второй номер, а потому не возражала. Рифф толкнул раму ладонью и подергал язычок замка. Дудки! Порывшись в недрах ножа, он нашел лезвие, вроде перочинного, и просунул между створками. Они распахнулись. «Сезам, откройся!» — снова сказал он. Возможно, на дверце осталась зазубрина, но Рифф предпочел не присматриваться. Потом он бросил нож обратно в сумку и сел на край кровати, как будто потерял всякий интерес. Сел себе и сидел, просто сидел.

Рифф вообще любил оттягивать удовольствие, даже самое крохотное, а уж если чем-то заинтересовывался, вообще становился до чертиков методичным. Ему нравилось решать разные мелкие задачки, скажем, когда нужно сложить паззл. Задачки заполняли время, которое иначе осталось бы пустым, и давали иллюзорное чувство создания чего-то полезного, уменьшения энтропии. Большие проблемы его обескураживали. В них не было никаких кусочков. Они просто нависали над головой, и Риффу оставалось только глазеть и гадать, что с ними делать. Наконец он потянул за молнию, и отверстие, которое удалось проделать, затянулось. «Слушай, у меня есть стремянка», — сказала Элинор. «Позволь мне залезть по ней к звездам!» — воскликнул Уолт. Элинор засмеялась и тут же оборвала смех. «Мужчины…» — только и сказала она. Уолт помнил, что тогда он подошел к стремянке и поцеловал одну ее ножку, стоящую на перекладине, в квадратик между нитками. Затем — другую ножку, без чулка, поцеловал жадно, у самого бедра. «Мужчины!» Она ущипнула его за мочку левого уха ногтями, покрытыми красным лаком.

Рифф вытащил внушительный том. Суперобложки не было, и корешок заметно потерт. «Баррет Вендел и его письма» — значилось на обложке. Баррет Вендел и его письма? А кто такой Баррет Вендел? Увесистый. Издано М. А. де Вольф-Хоув. Ух ты! Шуму-то сколько! Судя по названию, для автора письма были все равно что любимая собака. Проведя это сравнение, Рифф задумался, какой породы могла быть собака. Была у него привычка растекаться таким образом мыслью по древу.

Он сдул пыль с верхнего обреза Баррета Вендела. Оказалось, этот Вендел преподавал право в Гарварде. «Отлично, — сказал Рифф. — Это, значит, какой-то парень из ихних юристов собрал его письма». Рифф иногда говорил вслух сам с собою. Иногда бормотал про себя. Иногда слова застревали в мозгу. Обычно он не осознавал, какой именно вариант речи избрал. Но болтовня имела свои преимущества. В тех местах, где ему приходилось бывать, он никогда не слышал пения птиц. Издано в 1924 году, представить только! Как там говорит грамматика? Прошедшее отдаленное. Он затолкал книгу на место. Напечатано в Бостоне, разумеется. В любом другом месте старина Вендел, несомненно, канул бы в небытие, и тени не оставив. Ффу-у… Я думал, что застекленным шкафам положено предохранять книги от пыли. «И ни черта они не предохраняют», — сказал Рифф, снова сдувая пыль. Во какая веселенькая обложечка. «Супергород»… Супергород? Гарри Хершфилд. М-мм… Напечатал книжку и уже думает, что он знаменитость. И девушки льнут к тебе и трутся о ноги, как кошки. И деньги рекой. Когда это? Год 1930. А теперь — все кончено. Позабыт. Ни слуху, ни духу. На задней странице обложки объявление: печатается книга Бориса де Танко. Борис де Танко? Ничего себе кличка… «Сирота мира». Хм-м… «Прочтите!» — кричал анонс. «Любой мужчина и любая женщина после этой книги станет лучше!»

«Станет лучше!» — сказал Рифф. Держи карман шире! Эти книги, без сомнения, были все в пыли еще до того, как их выставили на этой полочке. Скорее всего их насобирали где-нибудь на чердаке и расставили, чтобы придать секретеру элегантный и солидный вид. Но зачем эта старая и громоздкая штуковина в чистенькой комнате, где человек только разок переночует? Рифф нервно пошевелил пальцами. Ох ты… Пыль свалялась и стала как графит. Придется вымыть. Рифф всегда закрывал дверь в ванную, даже когда был один, даже когда комната заперта на цепочку и на два оборота ключа, потому что на самом деле он редко бывал один. У него имелись свои мелкие делишки. Свои разговоры. Рифф развернул положенный постояльцам кусочек мыла и смыл прах секретера с рук своих. Затем помочился и чертыхнулся — теперь снова пришлось мыть руки. Он любил порядок, но порядок не всегда отвечал ему взаимностью.

— Риффатер, — сказал Уолт, — ты ничего не умеешь делать толком. «Иногда ты неплохо целуешь», — сказала Элинор, двигая кровать обратно к его сумке.

Рифф вернулся в комнату и снова сел на кровать. Полюбовался на угол потолка. Заметил собственное отражение в далеко отставленном зеркале. Потом его взгляд упал на прикроватную тумбочку, где рядом с мертвым будильником красовалась роза в прозрачной стеклянной вазе; торчащие шипы, преломляясь в воде, казались большими; основание вазы отбрасывало несколько полукруглых теней на полированную поверхность тумбочки. Вот это сюрприз! И при ней три темно-зеленых листочка с зазубренными краями… о-о-о… проеденные чем-то… тли, наверно… и сплошь покрытые дырочками, будто их истыкали иголкой. Может быть, еще тогда, когда они росли в питомнике. Тоже вроде как секонд-хэнд. И никакого сюрприза. Темный циферблат будильника тоже ничем не мог утешить. Стена просвечивала сквозь проколы в листьях, что возникли еще до рождения бутона, и теперь цветение стало для него недостижимой целью; кромки свернутых красных лепестков уже потемнели, ибо бутон был мертв, сам о том не ведая: он был обречен остаться бутоном, приоткрыться, но никогда не распахнуться, застыть, скажем, на сутки, на полпути между рассветом и полднем, между прошедшим и будущим, до той минуты, когда горничная затолкает его в мешок с мусором; она заговорит с ним по-испански, под гудение трудящегося пылесоса, и, может быть, ее саму зовут Розой, и она немного хромает, потому что в детстве наступила на гвоздь и не обратила на это внимания, пока ногу не разнесло так, что кожа позеленела и плоть пропиталась вонью, и четверть ступни пришлось отрезать… Конечно, больше проку было бы повалить Элинор на простыни. Но Рифф не мог удержаться от подобных размышлений. Он исследовал все детали мотельного уюта. И позабытый всеми цветок.

Ладно. Разве цветы не срезают в юном возрасте, как рождественские елки? Они начинают со смерти, час торжества для них наступает, когда жизнь их поддерживают лишь водой в вазе. Да, подумал Рифф. Умирая, они становятся сонными. Их черты искажаются. Какое-нибудь веко или губа отвалится без предупреждения, и к часу дня голый стебель будет торчать из кучки лепестков. Эта картина не порадовала его. Извольте оставить меня в покое. «Дешевка должна быть дешевой», — сказал Рифф и рассмеялся, сообразив, что сказал. И ему стало легче.

Он подумал, что можно морочить себе голову иначе и с тем же успехом. Встал. Тонкая изящная книжица, тисненное серебром название на мягкой обложке ядовито-зеленого ликерного цвета, но с такими завитушками, что и не расшифруешь. На титульном листе Рифф прочел: «Завитки тумана». Здесь серо-зеленые буквы читались вполне нормально, окруженные веночком остролиста или чего-то подобного. Ути-пути. Тускло-зеленая книга, желто-зеленая. Выгоревшая, выцветшая, выжившая. Автор… автор — Гвен Фростик. Ух ты… Ну-ка, дальше. Даже если это псевдоним, все равно звучит! Богато иллюстрировано автором. Рисунки: травка, божьи коровки, птицы, деревья, пейзажи, небо. А бумага была богатая, не иначе — верже. Только посерело все и постарело, чуть ли не рассыпается, как пепел. Гвен, наверно, хороша. Тебе это понравится, мама, вот послушай. И напечатано на личные средства автора. Да, эта Гвен, наверно, была и впрямь хороша, ежели у нее хватило средств напечататься. Похоже, книжица была из дорогих. Послушай. «Идет вперед и вперед…» ох… «И каждой поре — своя слава…» м-м-м… «сминает»… нет, «сменяет другую, сцепляясь…» Ну, как оно вам? Стишки.

Мать всегда занимала лучшее кресло. Он оставлял лучшее специально для нее. Она сидела на кресле, оставленном для нее, держа на коленях свою большую сумку. Колени плотно сжаты под юбкой размером с парашют. Она сидела, будто позируя: так неподвижно, что превращалась в картину. Значит, сегодня она будет сидеть в этом более или менее мягком кресле у окна, рядом с кнопками кондиционера. В широкой белой, обрисовывающей грудь блузе, которую она надевала в будние дни для буднего сидения — не двигаясь, пока ее не окликнут.

«По-моему, этой особе следовало бы держать свои чувства в семейном кругу, а не распускать по деревьям, тем более если на них, как ты сказал, завелись жучки». Но это божьи коровки, мама, безобидные, со спинкой в горошек. «По-моему, этой особе следовало бы держать свои чувства в семейном кругу, а не распускать по деревьям, даже если на них завелись божьи коровки. Гляди-ка, у тебя в комнате — роза? Это мило».

Когда это все издавалось? «Супергород» Гарри Хершфилда. Я эту книгу уже видел, вспомнил Рифф. На обложке острый и пестрый риф из зданий, вздымающихся подобно ракетам, но наклонно. Риф. Рифф — это я, но я совсем не острый и не пестрый. Никогда не слыхивал про этого… Эльфа, Элфа? Может, это аббревиатура? Издано в 1930 году. Подумать только! Год-то какой! Издатель — Элф. Или Эльф? «Любого мужчину или женщину сделает лучше»!

Чушь какая-то. Баррета Вендела снова вытаскивать нет смысла. Но он это сделал. Весомая все-таки вещь. Весомая. А это что? «Книга денег Мартина Мейера». Вот — Рифф поднял книгу повыше, чтобы мама могла увидеть, — смотри, прямо на обложке… Никак не проглядишь… Черно-красно-желтые буквы так и толпятся… мама… послушай, что на обложке написано: «Да, вы можете заработать на ваши сбережения от 10,4 до 23,5 процента, пользуясь федеральным страхованием». На эту тему я кое-что знаю… знал… ну конечно… А это что? «С легкостью по кругу»? Это приключения? Нет, путешествия. А, понятно, вокруг света с пустым карманом и одним чемоданом. Как раз мой случай. Вряд ли эти книги здесь просто забыты, оставлены в номерах мотеля. «Как я сделал 2 миллиона на фондовой бирже». Угу. Непохоже на правду, мистер… как вас там? Мистер Дервас. Если вы так разбогатели, какого черта еще и книгу писать? Чтобы люди тоже знали, как делать деньги, да, мама? Если он такой ловкач, почему он до сих пор не прибрал все к рукам? Это же смешно, подумал Рифф, потому что я, в некотором смысле, не делаю деньги, а разделываю. Собираю средства, чтобы пустить их в путешествие. С легкостью по кругу.

«Не все пойло, что сваришь, свинья выхлебает, — сказала мама, повторяя мудрость, вычитанную из любимого альманаха. — Такая уйма денег!»

Когда Рифф был ребенком, «идти по кругу» у них значило, что тебя целуют в задницу и облизывают спереди. Позже ему приходилось следить за собой, чтобы чего не брякнуть лишнего. Элинор отлично умела делать всякие грязные штучки, но не любила применять к ним грязные слова.

Уолтер был разъездным бухгалтером — уцененным специалистом. Он задумался: а что сказал бы о его работе представитель старой школы юриспруденции профессор Вендел? Ведь он ездил из одного города в другой, из одной фирмы в другую — почти все они висели на волоске, как пуговицы, которые вот-вот оторвутся, — и колдовал над отчетностью, пока не удавалось состряпать из их цифири нечто съедобное. Переписав кое-что, перелицевав, подчистив, он выдавал заключение, что все в порядке. Ох, но ведь он любил бухгалтерские книги, шуршание листов, по которым струились синие и зеленые строки, словно нарисованный дождь. Любил рыться в бумагах, часто говорил себе, когда, послюнявив пальцы, разделял слипшиеся страницы: что может быть милее лиловых, лавандовых, липовых оттенков выцветших чернил; что может быть увлекательнее, чем сидеть в чужих конторах, где марки хранятся в коробках из-под сигар, громоздятся горы запыленных, засаленных гроссбухов, а картонные папки открываются, как примерзшая дверца морозилки… Где можно любоваться картотекой с рядами ящиков, и на каждом табличка в латунной рамке с именем и изящно скругленным верхом… Где лампа свисает на проводе под зеленым металлическим абажуром… Многие гроссбухи были такими же пыльными, как здешние книги. Он успел напрактиковаться в сдувании пыли.

Когда Рифф взобрался на этот канат под куполом и начал разъезжать, его одолевала гордость: как хитро он обходит острые углы, какие дает полезные советы, какие выдумывает уловки. Его так и тянуло похвалиться где-нибудь в баре, рассказать о собственной ловкости рук — но он не осмеливался, и ничего не мог сказать ни маме, ни Ким, ни мисс Бизз, ни Элинор. Гордость перехватывала дыхание. Но дыхание, которое можно было израсходовать на похвальбу, мало-помалу успокаивалось, потому что он отнюдь не делал больших денег на этом, иногда клиенты «кидали» его, приходилось менять название собственной фирмы, увольнять секретаршу, — а ведь у него была когда-то секретарша, он звал ее мисс Бизнес, попросту мисс Бизз; она так же странно смотрелась в его конторе, как он сам в этой жалкой комнате мотеля с застоявшимся воздухом, с книгами под стеклом, прикидывающимися литературой; впрочем, мисс Бизз хотя и не испытывала позывов к любви, но имела легкий характер, и когда он уволил ее из экономии, а также (и главное) ради безопасности, она не захотела оставить после себя ни сигаретного пепла в пустой пепельнице, ни шпильки в темной глубине нижнего ящика. Она не ругалась и не благодарила. Не высказывала ни сожалений, ни угроз. Не выразила ни единого лишнего возражения. Никаких пожеланий трахнуться с больной девкой или попасть в середину смерча. Она не разразилась ни единой грубой шуточкой, хотя по природе была из племени сквернословов. Ни гнева, ни угроз, ни сожалений. В ее возрасте — и еще девица. И писала с ошибками. Вот мисс Бизз могла бы прочесть «Сироту мира». Как вы думаете, что там сказано? Процокали ее блестящие черные туфли, и конец концом.

«Афоризмы не делают матерей счастливее, — сказала мама, — а это наверняка книга афоризмов».

Такая книга есть, мама. Где-то есть. В конторе — то ли заброшенной, то ли сгоревшей, то ли рухнувшей конторе Эльфа?

«Руки чистые — рукопожатие честное».

Афоризмы делали его мать счастливее, но это должны были быть ее собственные афоризмы.

Принять бы душ, подумал он. День выдался трудный. Тот тип занимался исключительно яблочным уксусом. Сотни фруктовых деревьев над рекой где-то неподалеку. Яблочный уксус. Но до чего он ухитрился запутаться в займах, до чего довел инвентарную книгу! Чокнуться можно. Пришлось прикинуться, что его ограбили. Мистер Отписка — это я. Извлечь прибыли из убытков, больше неоткуда. Об этом, само собой, вслух никогда не говорилось. Под душем Рифф не пел — он видел слишком много фильмов об убийствах. Зато он пел, восседая на унитазе. Пел неаполитанские песни, которые сочинял по ходу дела: «О соле мио… О коровка моя, как тебя я люблю… Как забыть мне тебя, мой теленок…» Может, попробовать что-то иное? «Идет вперед и вперед, и каждой поре — своя слава… сменяет другую, сцепляясь…»

Господи боже всемогущий, мама, не прислоняйся к розетке, тебя же ударит током! «Ладно, сынок, тогда посади меня куда-нибудь еще», — парировала она, невозмутимая, как тряпичная кукла. Кэтрин Картер. Памела Хэнсфорд Джонсон. Ну и лакомый кусочек. Которая из них — автор?

Кэтрин Картер звучит как-то консервированно консервативно. А вот еще «Международная политика». Ого! Второе издание. Фу, как это читается? Ганс Моргентау. Веско, как прокомпостированный билет. Автор серьезен, как и положено германцу. Каждому Гансу положено быть таким. Только кому это нужно? «Экономика. Принципы и применение». Тоже знакомое дело. Издано в Цинциннати? Оказывается, в Цинциннати что-то издают! А ведь и я мог бы написать книгу, изложить свои методы. Но название нельзя будет сказать ни маме, ни Элинор. Рифф уже видел свою книгу, как наяву. Название будет «Как пекут книги». Или «Поваренная книга для любителей печь книги». Круто! Может, даже слишком круто. Можно было бы спросить мнение мисс Бизз — потому что мисс Бизз знала его как облупленного; но не мог же он обратиться к ее туфлям, что бы он им сказал, таким блестящим, черным, с большими пряжками? Или пояску, стягивающему ее животик? Или родинке над бровью? Хотя она была просто превосходна и пригодна для поцелуя не менее, чем ухо. Нет. Лучше отпустить ее, как рыбу, слишком большую для крючка.

«Слава мужеству». Вот это номер! Уильям Тэйлор Армс. Расфуфыренный, как отель-люкс. Внутри надпись: Уильям Тэйлор Армс, причем напечатано на машинке. Рифф еще не видел таких книг. Аннотация гласила, что это исторический роман. Напечатано «журнальной типографией», Оранж, Массачусетс, в 1966 году. Да как же им удалось напечатать книгу на машинке? Наверно, это редкое издание. Что оно тут делает рядом со всеми прочими? Как миллиардер в метро. Еще одна книга о деньгах, роман… ой-ой, как его, мама… Виземана. И все разных лет: один томик из 20-х, другой — 60-х, книжка из 30-х, потом обратно в 50-е, и пошло по кругу. Как это получилось? Этот сбор заранее не планировали. Все эти книги никак не связаны друг с другом; они не сидели за одной партой, не служили в одном полку, не ходили в один клуб. И все старше, чем этот мотель.

Сними с нее туфли — пряжка только для виду, стяни с нее поясок, поцелуй родинку над бровью, что сначала, что потом?

«Мужчины», — пробормотала Элинор. Ты все еще здесь? «Девушки тоже ходят на встречи, не только парни». И я однажды ходил, объяснил ей Рифф. Он погрузился в воспоминания, держа в руке «Египтянина Синуха». Паренек из городишка в нижнем Иллинойсе, поблизости от Каира, — такой свеженький, что даже яички были гладенькими, как яички… Риффатер учился в университете штата в Карбондейле, изучал экономику, менеджмент, немножко право, прежде чем окончательно нырнул в бухгалтерию; видно, такова была прихоть судьбы, чтобы шарик по имени Риффатер шлепнулся в эту лунку настольного биллиарда под названием Жизнь. Были у него тогда амбиции, мечты, может, даже идеалы. Но получив диплом, он вновь погрузился в трясину обывательской жизни и утратил любовь к учению, интерес ко всему новому и незнакомому, ко всему возвышенному. Сократил свое имя, оставил родные края, оборвал все связи с французами и залег на дно. Постепенно, как это обычно и происходит, он стал своего рода наладчиком, слесарем-спасителем, к которому может обратиться хозяин лавочки на углу, неспешным, как плесень, и методичным, как ржавчина. Он привык носить в портфеле всвозможные пустые бланки и складывать суммы расходов, эти лживые цифры, в подобие правдивой истории. Он не просто перетряхивал цифры, он восстанавливал равновесие жизней, сотворял убытки и катастрофы, изобретал разводы, порождал дополнительных детей. Уолт… То же самое, что Валтари. Тот самый Мика Валтари, что сочинил этого Синуха. Рифф хмыкнул, подумав, что его до сих пор могли бы звать Валтари Риффатер, если б он не додумался сократить имя. Хорошенькое дельце!

Однажды он явился на сбор своего класса. Смешно. Тебя никто не узнаёт, ты сам никого не узнаёшь. Выражаясь в стиле мисс Бизз, весь вечер вышел смятым, как сомбреро всмятку под чьей-то задницей. Столы, накрытые бумагой, бумажные салфетки, бумажные ярлычки с именами, значки со смеющимися рожицами, бумажные шляпы. Оказалось, ему наплевать, кто из однокашников разбогател, а кто просто разжирел. Но по пути домой (там было рукой подать, только потому он и решил съездить) он вдруг сообразил, как сдал позиции, как опошлились его вкусы. А когда-то он был остроглаз и остроумен, легко бросал реплики и с готовностью смеялся, без подозрений, без оглядки, лихая была личность, не такая средне-джинсовая и твердозадая, не замыкалась, как этот шкаф, из которого он вынимал книги, вдыхая запах пыли, вот как от этой «Анны Ли и другие рассказы». Какого черта? Что за название? Что именно Анны Ли? Элизабет Боу… — корешок потерт, буквы смазаны, — Боуэн. Спорим, это не был любовник Анны Ли? Ну посмотрите — вот он я, ни дать ни взять глупый и грубый захолустный увалень, с отвисшей губой, только бычок подвесить.

Стеклянные дверцы поблескивали, отражая часть света, льющегося снаружи. Косые лучи отражались и от вазы со злополучной розой — поставленной, чтобы изобразить в безликой наемной комнате хотя бы видимость дружеского расположения. Возможно, здесь расчет на то, что постояльцы захотят побыть еще? Но ведь мы с самого начала оговариваем, что съедем завтра или сегодня. И тогда придется Розе, несмотря на усталость и боль в ногах, заново заметать занесенную нами с улицы пыль, смывать с зеркала отражения наших озабоченных лиц, стирать следы наших беспокойных тел с постели, складывать разбросанные бумаги, заменять умерший бутон другим, умирающим, пылесосить ковер, протирать раковину и привычно наводить всякие прочие красоты, чтобы мы снова могли отдыхать в своей комнате, в своей постели, беседовать с матерью, как будто она не скрылась уже давно с глаз долой под землей. Роза, будьте добры, сотрите пыль и с этих книжек, ладно?

Рифф всегда испытывал глубокое недоверие к утонченности. Он ухватил самый пыльный том из всех, настолько пыльный, что даже дунуть на него было страшно. А уж открывать тем более. На обложке значилось: «Адамово племя». Автор — Рэдклиф Холл. Но все-таки Рифф решился и раскрыл страницу, повинуясь внезапно подступившей тоске. Эта пыль копилась с двадцать шестого года. Вот чем ему никогда не хотелось стать, это одним из Риффатеров, пареньком в кружевных манжетах по имени Рэдклиф. Он печально засунул книгу на место, тщательно прикрыл дверцы шкафчика. Сыт по горло. Рифф пошел мыться, держа руки на весу, словно хирург, ждущий стерильных перчаток. Ладно, мама. Ладно. Сиди, где сидела.

«Сидеть на таком месте, где вот-вот ударит током в шею? Ладно, все равно мне идти некуда. Эта комната не похожа на те, где ты обычно живешь, что это за гаубица подпирает стенку? Она не на продажу выставлена? И книги тоже не продаются? Может, в каждой внутри указана цена? Ты не посмотрел? Да еще этот цветок. Чудеса!»

Приходно-расходные книги, которые он изучал, ломились от цифр, но они еще и истории рассказывали; Рифф был уверен, что они говорят об успехах и неудачах, о триумфах и трагедиях, о заурядных жизненных перипетиях, наподобие «Тигренка» Энтони Хоупа, да и сам Рифф, доктор-цифротерапевт, ухитрялся выписывать их своими тонкими длинными пальцами, воплощая в фантастические столбики и плюсы-минусы. Хорошее имя для автора: Энтони Хоуп. Так и хочется почитать с надеждой, что все кончится хорошо.

«Надеюсь, ты сможешь сохранить руки чистыми, сынок. Надеюсь, ты усвоишь уроки жизни. Надеюсь, ты смотришь на светофор, когда переходишь улицу». Да, мамочка. Я сохранил. Я усвою. Я смотрю.

Сегодня вечером он хотел бы вообразить, что его поцелуй прожег дырочку в ночнушке Элинор прямо против соска. Она мило, негромко хихикнула. Мужчины… Рифф был ей верен. Совсем не как прочие. Ее стоны под ним будут расти, словно весенние ростки растений, которых он никогда не сажал. Но это только если мама улетучилась. И прихватила свои упитанные телеса и подбородок с легким белым пушком. Конечно, он много думал о мисс Бизз, такой крепенькой, с голыми коленками, как у шотландца. Однако мисс Бизз цепко держалась за реальность. Это было неправильно, это разочаровывало, и он отпустил ее, как воздушного змея, когда тот сам рвется из рук, и вы замечаете, что он зацепился за дерево, нитка зацепилась за ветку, а потом за другую, но не идете ему на выручку, а только глядите издали, а глядеть легко, потому что листья еще не распустились, и змей хорошо виден, и его хвост, связанный из отслуживших свое галстуков, вьется среди ветвей, бьется на привязи, барахтается беспомощно.

Эта игра преследовала Риффа неотвязно — бессмысленное накопление смыслов. Он захлопнул стеклянную дверцу. Сумерки заполонили его комнату и мысли. Этот десятиваттный свет. А про что еще думать при десятиваттном свете? Ему приснятся стены цвета сливок, углы сливочного потолка. Рифф постановил больше книги не ласкать. Но разве он… разве он их ласкает? Теперь он разглядывал корешки, еле видные за стеклом. «Чем нас привлекают скачки». Два автора: Хилдрет и… ага, Кроувел. «Мастерство фигурного катания», Мерибел Винсон, «Дневная игра», А. А. Милн. Это разве не про Винни-Пуха? Конечно, про Пуха. Если бы шкафчик был открыт, Рифф вытащил бы милягу Пуха, но ведь он давал слово сохранить руки чистыми, и не нарушит его. «Желтый домик». «Младшие». «Как я сделал два милли…» Ах да! Эту я уже смотрел. «Дневник Великой войны». С ума сойти! Тут все что хочешь можно найти: войну, деньги, романтику, спорт, самоучители, детские развлекушки, стихи. Книги, которые кто-то когда-то открывал. Читал. Откладывал на ночной столик. Может быть, рядом с бутоном. Снова брал в руки и упирал в упитанный животик. А потом, конечно, возвращал на полку, к остальным. И наконец отправлял на чердак. А потом помер — и конец библиотеке. Коробки с книгами продали старьевщику за гроши. Или отдали на благотворительные цели. И какой-нибудь любитель букинистики подбирал их по четвертаку штука, ну хоть ту же «Международную политику». Даже на обложке сказано, что второе издание. Наверно, важное сочинение. Ганс Моргентау. Этого Ганса уж точно спрашивали часто — мозги прочистить.

Как их разметало-размотало — нетрудно было представить. А вот как они собрались здесь, в этом мотеле — поди пойми. В комнате становилось темновато, уже смеркалось, Рифф едва мог разобрать буквы на корешках и пожалел, что с самого начала не взялся за дело более методично: нужно было исследовать книги по порядку — том за томом, ряд за рядом, полка за полкой. Рифф знал, что не все эти книги содержат вымысел, но сейчас даже те, которые толковали о том, как катать тодес, скакать через барьеры или стать миллионером, могли рассказать забавную историю: как они собрались такой разношерстной компанией, как скитались по миру, пока их не избрали, а главное — как были написаны и какое место в семействе автора занимали — первенца, одного из средненьких или последыша? А еще могут быть истории — или просто анекдоты — о том, как и почему здесь порвалась обложка, а там появилось пятно или истрепался корешок, страница выгорела от солнца или залита водой. Закладки из шпилек показывали, где читательница остановилась; загнутые уголки страниц означали «продолжим завтра», клочки бумаги, рецепты, открытки, ленточки — «что-то отвлекло». Но что именно — оставалось неясным: то ли вы доехали до станции назначения, то ли телефон позвонил или обедать позвали? А может, просто скука прикрыла вам глаза своей мохнатой лапой. А на странице девяносто девятой строка подчеркнута карандашом: почему из всей книжки выбрана именно эта фраза и зачем ее было подчеркивать?

И вообще, стоит ли вынимать и развешивать выходные брюки и пиджак? Всего-то на одну ночь? Мамино лицо маячило, как полупрозрачная неулыбчивая луна, поэтому он все-таки вытащил одежку из сумки и развесил на проволочных вешалках. Осталась одна свободная — для вечернего платья Элинор. Он уговорит ее снять.

Он никогда особо не увлекался чтением, однако помнил некоторые картинки из «Винни-Пуха»: пухленький медвежонок, мостик, горшочек меда. Гвен — или как-то там еще ее забавно звали? — малевала березы и лужайки с густой травой. Графики, таблицы и фото — это в книгах о войне и экономике; если карты — значит, путешествия; семейные портреты — не иначе, чья-то биография. А вот представить себе: младшие классы, Винни-Пух… И Тигра. А еще Кенга с крошкой Ру. И в самом деле ощутить себя малышом — почему бы и нет? — на больших и мягких коленях Гвен, ее руки в широких рукавах обнимают тебя, придерживают в твоих руках открытую книгу, а яркие картинки манят, как блюдо с пирожными, ты наслаждаешься уютом всего этого — сладких запахов, мягких тканей, радостью близости: ощущаешь, как дыхание поднимает ее грудь, а сзади льется голос потоком интересных и вкусных слов. Рифф попытался обнять собственную голову, но оно как-то не очень получалось.

Опустив шторы и избавившись от лицезрения автостоянки, он почувствовал себя одиноко. Можно, конечно, позвонить Ким, но она же не придет, а что толку в голосе, вроде как по радио? «Сирота мира». Хо-хо. Значит, придется мне это читать, да? А как? Книжки-то нет, один анонс. Это достаточно уважительная причина, чтобы не читать? Так что ему уже не суждено стать лучше…

Рифф вытащил туалетные принадлежности. Разложил на полочке над умывальником в порядке, определяемом законами природы. Теперь выйти и поесть. Можно просто завернуть в какую-нибудь кондитерскую. Вокруг света всего с двумя мильончиками. Ему потребуется аж семьдесят пять центов. Цены на сладости поднялись. Особенно на шоколад, да еще с орехами. В последние дни инфляция растет как на дрожжах. Ким отрезала от своего имени два слога и никогда, кажется, не жалела о потере. А чего жалеть — «берли»? Я-то не жалею! Ее ли «берли», мое ли «атер»… Давай урезай, знай поспевай. Попробуй рискни: отчего не посметь и о чем сожалеть? Но ему казалось, что Кимберли Риффатер звучало вполне элегантно. А теперь — внимание. Уолт Рифф, слушай мою команду! Выйти и поесть! Шагом марш! Оторви зад от печки — и в бой!

Но Рифф отнюдь не ощущал бодрости, тем более воинственности. Он и так съел слишком много жареного. Уже стемнело, день был долгий и утомительный, а этот парень уставился на него, как щенок, напустивший лужу. Понимаете, это все, что я могу для вас сделать, у вас же не отчетность, а сплошной винегрет. Он хлопнул по столу гроссбухом, как ладонью. Уксус, господи. Кислый плод разобиженных яблонь…

Сестрица замужем в Чикаго, за крутым типом, гребет деньгу — то ли граблями, то ли лопатой. А что насчет его самого? Его остановки на одну ночь — это провальные ночевки. Ким ни за что не придет, если ее позвать, но иногда ее можно настроить, как голос по радио. Она говорит, что родители ей удружили: собственное имя звучит для нее как реклама обоев «Кимберли Кларк». Поэтому она подрезала его под корень. А все остальное потеряла, когда вышла замуж. У девушек есть шанс сменить имя, войти в другую семью, переехать в другой город, потерять все и начать сначала.

Взгляд его кружил ленивой трусцой, как собака, спущенная с цепи размышлений, и казалось, что плоскости, образовавшие комнату и приютившие его, раздвигаются, словно театральный занавес, но как ни странно, пространнее или просторнее от этого не становилось. Ничего похожего на окна, которые, распахиваясь, приносят шум дождя или открывают живой пейзаж. Наоборот, плоскости стен, лысый ковер, массив кровати — все стало тесниться одно к другому, становясь все более безликим и безличным, и если была в них изначально какая-то чувствительность, то они теряли ее и ожесточались, как люди, вынужденные толпиться, ожесточаются, когда тела прижимаются к телам, как сардины в банке. Свет падал на пол, словно усталый вздох, кровать, судя по всему, уже давно настолько утратила интерес к жизни, что ей и скрипеть не хотелось, а его собственный портфель был всего-навсего раздутым мешком, теперь уже ничуть не лучше какой-нибудь авоськи, что и форму-то свою сохранить не умеет; их тела собирались вокруг него, как клиенты на консультацию, а их внутренняя сущность, их чувства, их характеры — исчезали. Вздумай он включить телевизор, и тот изобразил бы картинку из полосок на манер слоеного пирога, — этой бандуре было так же наплевать на свои обязанности, как столовской кассе — на десерты.

Рифф затолкал распотрошенный саквояж в шкаф. Сел на прежнее место и попытался собраться с силами. Ему нужна была сказка перед сном. Когда едешь по шоссе, с дороги можно видеть сады, где деревья выстроились ровными рядами, как строчки в образцовой отчетности. Но владельцу сада даже не приходит в голову, что точно так же стоял бы полк швейцарской армии. Умение Риффа манипулировать с цифрами никому не приносило счастья, даже если ему удавалось сделать бесчестное честным, выпрямить кривую дорожку, как канцелярскую скрепку. Из семян преступления вырастает кислый виноград. А распрямленная скрепка — это ни к чему не пригодный кусочек проволоки.

Выйти и поесть. Там у обочины была занюханная забегаловка. Сбитая из штакетника — характеристика не из лучших. И там, несомненно, дешево. Но он и так ест слишком много жареного. А если Риффу что и нравилось в себе самом, так это отсутствие лишнего веса.

Вдруг, выйдя из… то ли уныния, то ли чего другого, — он заметил в шкафу ряд книг, до которых не добирался. Ну и что? Зачем это теперь? Однако он отодвинул «ну и что» в сторону и встал; неохоту превозмогло нечто, что он назвал бы любопытством, но на самом деле он знал, что имя этому — судьба. Свет на нижнюю полку не попадал. Он попытался открыть секретер пальцами. Не вышло. А что, если попробовать подтолкнуть дверцу снизу — там она чуть перекосилась и образовалась щелочка. Сезам, откройся.

Он ощутил полное удовлетворение. Удалось! Добрый знак — и вот он уж держит «Жителей Сан-Фелипе», сочинение некоего Роджера Коулза. Социальный роман тридцать второго года издания. «Могу спорить, о том, как кто-то добился успеха», — подумал Рифф. «Дневник Великой войны». Даты его ничуть не интересовали, даже те, что отмечали события в дневнике. Он будет выше всяких дат, и это ведет к тайнам. Генри Уильямсон. Снова Рэдклиф Холл. Получается, что он все-таки смотрел нижний ряд, по крайней мере заглядывал. Промашка вышла! Он разнервничался. Блеск удачи явно померк. И так быстро — р-раз, и выпала не та карта. Рэд Холл — крутое было бы имя для парня. А на фиг ему этот Клифф? Дерьмо! «Путеводитель по пансионам Иллинойса — проживание и питание». И по «деревенским гостиницам». Книга «Их было шестеро». Что-то вроде «Пяти перчиков»? «Хворост». «Младшие». «Золотая дверь», «Желтый домик», «Американец в Италии». Да, часть этих книг он уже видел, значит, заглядывал сюда. Ну, последняя, самая таинственная: «Хитрые уловки». Уловки?

Нет, он не растрепывал эти книги. Он держал их бережно, разглядывал титульные листы, заглядывал в подписи на шмуцтитулах, но все более небрежно. Его нервозность возрастала без всякой видимой причины; его вели и отталкивали все прежде просмотренные тома, потерявшие свою суть, никогда не читанные. Было в них что-то — быть может, заброшенность — сходное с ним самим, одиноким в этой безвкусной комнате, и разве не покрыто его лицо такой же сеткой мелких морщинок, как и лакированная крышка секретера? Руки у него были в пыли. Он не хотел ни видеться с мамой, ни раздевать Элинор, он не скучал по своему великолепному Пятнице женского пола — мисс Бизз. Его пальцы еще ощущали прикосновение бумаги, на которой была напечатана брошюра, слегка рыжеватой, немножко помятой, чуть шероховатой, но мягкой, — кончики его пальцев, даже испачканных, сохраняли чувствительность, как у опытной машинистки.

 

2

Одной рукой Рифф размешивал сливки в чашке кофе, в другой держал открытый «Путеводитель по пансионам Иллинойса». Оказывается, вчера в Честере, где возился с книгами того уксусного парня, он мог бы приземлиться у Бетси в «Сахарном лесу» и насладиться видом на Миссисипи с порога этой замечательной гостиницы, расположенной высоко на берегу, — конечно, если она еще существует. А нынче утром пил бы кофе с Нормой и Веннардом в их Дауд-Хаусе, вместо того чтобы торчать у стойки этой занюханной закусочной «Мовеаква». Если бы работа заняла весь день, то мог бы как следует выспаться в «Киске с миской», предварительно покачавшись задумчиво четверть часика в кресле-качалке на веранде, хотя к вечеру сейчас становится довольно прохладно. И вполне возможно, что в окно видел бы не автостоянку, а какую-нибудь зелень… Однако не все еще упущено. Рок-Айленд, куда ему предстояло отправиться завтра, предлагал богатый выбор. Звоните заранее, советовала брошюра. Там есть даже централизованная служба бронирования комнат. Выбирайте, что больше подойдет для ваших глаз: телевизор в гостиной, книги на полках или журналы на этажерке. В общем, у Риффа был шанс. Конечно, вся эта информация десяти… нет, даже одиннадцатилетней давности. А вдруг? В Мендоте, куда он завернет после Рок-Айленда, одно заведение похвалялось даже балконами!

Как тебе это понравится, мама, сказал Рифф, балкон, это ж надо! «Хотите чего, кроме пирога?» — спросил человек за стойкой. Рифф покачал головой, машинально продолжая крутить ложечкой. Завлекали всем, что только можно придумать: камины, веранда, которая обегает вокруг дома, как сторожевая собака, кресла, деревянные панели, предметы старины и даже произведения искусства. А сторожевая собака тоже не помешала бы: только чтобы лохматая, ласковая и смышленая. На юге, в Марионе, прочел он, есть комплекс настоящих старых срубов, «Постоялый двор первопоселенцев». Надо же, сколько раз он бывал в тех краях — и прозевал! В его роду не было никаких первопоселенцев, которыми стоило бы хвалиться. Может, эти приплыли по реке и построились на каких-нибудь ничейных пустошах. В Линкольне, как утверждала брошюра, приглашали уютно улечься под перину в старинной ореховой кровати с балдахином, а в Мэйстауне можно было нанять конную упряжку. Рифф представил себе Элинор, раскинувшуюся под пышным балдахином, и взволновался, словно облачко сливок, взбиваемых ложечкой, и взволновался, как ложечка, гоняющая по чашке облако сливок.

Нет, какие все-таки удобства! Один из пансионов хвастался шестью каминами, роялем, витражными окнами и обоями под тисненую кожу. Тень Риффа всегда казалась такой бледной на мотельных перегородках цвета сливок, сквозь которые чужие ссоры были слышны не хуже, чем по радио, и он чувствовал себя собственным призраком… и то полупризрачным. Рядом с ним на стойке кусок вишневого пирога, прикрытый стеклянным колпаком, улыбался, как чей-то отдельный рот. Почему он взял яблочный? Тихие веранды, тенистые дворы, лодки напрокат, орлы… деревья гикори, лесные тропинки… Викторианская мебель, ухоженные газоны, чугунные решетки ворот. А в Одни, мама, в Олни-то белые белки бегают по дубовым веткам, не спускаясь наземь, дубы для них и дом, и дорога.

Утро, как слабая лампочка, высветило стеклянную посуду; бармен, возивший тряпкой по стойке, вытер белый свет, словно пролитое молоко. И ложечка засветилась — и то там, где не пристала коричневая гуща. Слабый солнечный зайчик коснулся щеки Риффа. На улице жалобно заскрипел гравий под колесами грузовика. Рифф застыл на высокой табуретке, он сам стал как табуретка: голова его медленно шла кругом, как сиденье под ним. Он был похож на подбитую птицу.

Рифф читал про улицы Квинси: за исключением центрального шоссе все они широкие и тенистые, и дома викторианской эпохи, самых различных стилей, щеголяют своими крылечками, красуются мансардами и дымовыми трубами. Он читал, что в «Приюте Эльзы» почти все деревенские дома построены еще в прошлом веке. В Наву есть дом, построенный виноделами-икарийцами. Икарийцы? Наверно, предполагалось, что он, Рифф, должен знать об их роли в истории. Откуда — если он ничего толком не знает даже про это попавшееся ему странное сборище книг. «Икар»? Что-то смутно знакомое. Ах да, это тот, который подлетел слишком близко к солнцу. Кажется, сделал себе крылья из воска на манер птичьих. Ладно… Наву — центр района проживания мормонов. Найдется ли у него время, чтобы побродить по всем этим городкам? Пожалуй, неплохо было бы переночевать в таком пансионате. Постель и питание. Ему еще не приходилось видеть крылья из воска. Рифф выложил монеты — плату за кофе — вдоль ложечки. Цены взлетают все выше. Куда тем птицам. Объяснит ли это хоть какая-то из тех экономических книг, что попадались ему вечером? Рифф неспешно слез с табуретки, засунул брошюрку поглубже в задний карман брюк. Вперед и вверх. Древняя лавка игрушек слабым голосом подает SOS. Пора бросить решимость на чашку весов.

Рифф решил обзвонить пансионы.

Однако в телефонной будке, когда он набирал номер, неловко придерживая открытую брошюру той же рукой, думалось уже совсем иначе. Это же все равно, что ехать в чужую страну. Там можно столкнуться с такой учтивостью, что просто страх. А постояльцы небось — не старики, так чудаки. Будет неловко, как в чужой комнате, тем более что он собирается только переночевать; это будет не его место, а чье-то чужое; и вещи все чужие, чьи-то личные, не продающиеся. В такую пристойную кровать не пригласишь Элинор и не рискнешь изображать ее хриплые стоны в старом доме, где каждый звук долетает в любой уголок. К тому же саквояж у него потрепанный, да и сам он отнюдь не денди. Куда ему с этой ковбойской пряжкой под серебро, с белыми пуговками на рубашке, вытянувшимися длинным рядом, как ягоды на кустике, без галстука и в джинсах, обтягивающих зад, как кожура — банан… Могут вообще дать от ворот поворот.

Как попросишь, так и пустят, могла бы буркнуть Ким. Ей-то уж уверенности не занимать во всем: в себе, во взглядах, планах, решениях. Рифф вынужден был признать, что с собственными делами она справлялась очень даже неплохо, так что определенно можно и сейчас воспользоваться ее советом. А вообще, он опоздает на свидание в «Деревянный солдатик», если не поторопится. Еще совсем пацанчиком он пытался поднимать ее обеими руками, чтобы она могла дотянуться до его ушей — она обожала их гладить… Пока у него самого не начинало звенеть в ушах… Он стал набирать номер и выронил брошюру. В приступе ярости, причины которой он так и не постиг, Рифф наступил башмаком на раскрывшийся при падении разворот и стал топтать, как топчут назойливое насекомое. «Не надо мне ничего этого!» — кричал он смявшимся страницам, злой до чертиков, будто его доставали весь день, а теперь он злится на собственную злость. Потом он поднял книжицу — отпечаток каблука остался на фотографии старинного чайника на обложке, полоска грязи перечеркнула пряничный домик — и стал набирать номер в Рок-Айленде; страх разжигал ярость, подстегивающую его.

— С вами говорит Уолтер Риффатер, — ответил Рифф голосу, ткнувшемуся в ухо из трубки. Да, Риф-фа-тер. На одну ночь. Часам к шести. Он на машине. Да, один. Он не любит компании, так что одноместный. Значит, свободные есть. Нет, он не курит. Ну конечно, наличными… (Он не стал уточнять, что не имеет кредитного счета, что избегает каких-либо записей, что его доход сильно смахивает на ряд скромных взяток.) Что ему нравится? Ах, нравятся ли ему ячменные лепешки?

Рифф стоял у фонарного столба посреди автостоянки, засыпанной серым гравием. Может, лучше было бы назваться Барретом Венделом? Уж форсить так форсить. Впрочем, Уолтер Риффатер звучало ничуть не хуже. Он закинул голову и уставился в бледное небо. Слышь, мам, они там пекут для меня какие-то лепешки, а ведь еще и в глаза не видели! Ему отчего-то сделалось тепло — наверно, решил он, от утреннего солнца.

Рок-Айленд и Мендота — это был северный край его обычной территории. По большей части он крутился между Карлайлом и Нэшвиллом или от Бель-Рива до Дюкуойна. При случае наведывался в Облонг. Если верить брошюре, там тоже есть приятные местечки. Ну конечно, если те пансионы еще существуют, если их бизнес еще не загнулся: ведь те самые трудности, с которых кормился Уолт Рифф, любое гостиничное дело, даже доходное и раскрученное, могли угробить. В Дюкуойне он был на ярмарке. Может, доведется и еще побывать. Рифф вытащил книжицу, чтобы проверить, все ли правильно запомнил. Да, всего пять кварталов от ипподрома, гостиница «У Фрэнси», отреставрированный сиротский приют, с площадкой для игр на свежем воздухе — какие такие игры? не иначе как крокет, в жизни не играл, слишком изысканно, вот жестянку футболить — в это игрывали… И, ясное дело, кредитные карточки принимаются. А липовые чеки тоже? Хотя ему, по сути, беспокоиться было не о чем, он не числился ни в каких реестрах, он был невидимкой, прятался за цифрами, наводил тень на истину, да и сам стал тенью.

С тех пор как Рифф уволил мисс Бизз (она наверняка решила, из-за того, мол, что не давала), он завел себе контактный телефон и теперь мог свободно разъезжать: вся его контора умещалась в автомобиле, у него не осталось корней, как у перекати-поля. Чтобы узнать про новые заказы, достаточно просто позвонить. Рок-Айленд — не деревня, где же там расположен пансион? Ему обещали вид на Миссисипи. Скорее всего это окажется Девенпорт. Груды отбросов, баржи с углем и гравием. За рекой — там получше. Прокатиться туда — сущее удовольствие. Рифф вдруг понял, что тоскует по безымянному мотелю где-то по 80-му шоссе, от которого в памяти сохранилась только табличка «Есть свободные места». Он уже был уверен, что сделал глупость. Ну ладно… одну-то ночь пережить можно.

Поеду-ка я в «Деревянный солдатик». А в Дюкуойне, мама, тоже есть балкон. И всего пять кварталов, наверно, оттуда слышен рев толпы, перестук подков или визг колес на вираже. Ну, это когда-нибудь потом. Сейчас — Рок-Айленд. До Рок-Айленда придется порулить. Ехать по 121-й? Выехать отсюда и свернуть на тихую боковую дорогу. Если получится, проехать мимо заведения Нормы и Веннарда Даудов. На все нужно время, на самый незначительный, самый простой шаг. В общем, хватит страдать. Бодрость полезнее.

 

3

Дорожка была выложена ровными рядами кирпичей и устремлялась к дому напрямик, как батальон в атаке. На крыльце стояло кресло-качалка и свисали горшки с какой-то зеленью. Красиво обточенные балясины перил заворачивали за угол. На третьем этаже темно-зеленые ставни по фасаду на фоне ярко-красной кирпичной стены смотрелись, как рождественская открытка. Направляясь к парадной двери, чтобы постучать, Рифф сам себе напоминал коммивояжера: тот вроде бы надеется, что его впустят, но по лицу видно, как ему стыдно за свой сомнительный товар. Он прижал саквояж к животу, чтобы прикрыть поясную пряжку: это показалось ему вдруг крайне необходимым. Правда, и сам саквояж — такой поцарапанный и пузатый… И пуговица на рубашке на ниточке висит… «Добро пожаловать! Пожалуйста, звоните!» Рифф позвонил, тщательно обследовав сперва табличку над звонком. И явился пред ним муж в летах, с чрезвычайно квадратной челюстью и в костюме-тройке. Господи Боже! Самая настоящая тройка с самой настоящей жилеткой!

— Я — Рифф, — сказал Рифф. — Уолт Рифф. Мне назначено. То есть Риффатер. Я утром… по телефону. Я заказы… комнату заказывал.

— Я уже догадался, что это как раз вы, — добродушно ответил квадратно-челюстной муж неожиданно высоким голосом, каким-то даже искусственным, с присвистом. Однако загородку между ними — нижнюю половинку двери — не убрал. — Матушка! — позвал он громким шепотом, словно нервничал от самого факта стояния на пороге.

Рифф подтянул саквояж повыше.

— На одну ночь, — сказал он. — Ведь у вас есть свободные комнаты?

— Как только вы займете свою, свободных не останется, — сообщил квадратный. — Две задние заняты. Хорошие люди. Вот только чаю не любят.

Рифф сразу же почувствовал, что разделяет нелюбовь этих незнакомцев. Хорошо ли это? Похоже, что негоже. Хозяин — или кто он там? — был весь как каменная глыба, если не считать носа, словно вылепленного из замазки. При разговоре он самым ужасным образом пыхтел. Затем в половинке дверного проема материализовались белый передник и черное платье.

— Вы, наверно, мистер Риффетир? — приглашающе спросила женщина, откликнувшаяся на «матушку». На длинном лице возникла легкая, но вполне искренняя улыбка.

Совместными усилиями, посуетившись, они откинули крючок и открыли загородку. Мистер Жилетка выдернул портфель из стиснутых рук Риффа.

— Это весь ваш багаж?

— В этой поездке — да…

— Вам, наверно, захочется умыться, — сказала матушка, отступив в сторону.

В прихожей на столике лежала регистрационная книга. Рифф не забыл полностью вписать «Риффатер», но пропустил имя. Его адрес? Он поступил так, как обычно постулат в мотелях, заметая следы: написал «Ричмонд», ведь это на краю штата, далеко к северу. Затем мистер Жилетка, пыхтя, потащил его багаж-вверх по полированным, не покрытым ковром ступенькам, показывая ему путь. Казалось, что и собственный вес для него — непосильная тяжесть.

— Да я сам бы понес, — сказал Рифф.

— Это — дело мистера Эмброуза, — ответила матушка негромко, однако скорее командирским, чем заговорщическим тоном. — А я — миссус Эмброуз. Будьте как дома. Здесь — ваш дом на эту ночь.

— Спасибо…

— Мы отвели вам отличную комнату окнами на улицу, с отдельной ванной. Свежие полотенца я уже повесила. Потом приходите ко мне, мы все покажем, чтобы вам было уютно. Человеку так нужен уют, не правда ли?

Рифф не стал спорить.

— Ричмонд — это в Индиане? — поинтересовалась миссис Эмброуз.

— Нет, не в Индиане.

— А-а-а, тогда это Виргиния, — уточнила она так уверенно, что Рифф прикусил язык. — Я допишу это в книгу чуть позже. Этой лестнице больше ста лет, а хоть малейший скрип вы слышите? Как по одеялу идешь. Вот как тогда строили, благословясь, а какое дерево было!..

Миссис Эмброуз взлетела по ступеням, как пушинка. За странной маленькой площадкой лестница заворачивала.

— На этом окне изображена Руфь, из Священного Писания!

Они минутку постояли на площадке, любуясь витражом. Волосы Руфи были желтые, как лимон. А почему бы и нет? Кто знает точно?

В ногах кровати стоял сундук, Риффов саквояж прислонился к нему, как бедный родственник. Мистер Жилетка исчез, его присвист тоже.

— Это дверь в ванную, — матушка сопровождала слова жестами, — это в кладовку, а вот это — в смежную комнату, она заперта, так что не дергайте за ручку, чтобы не побеспокоить жильцов с той стороны. Окна выходят на улицу, но улица тихая. Ну а теперь мойтесь, мистер Риффетир, и приходите в гостиную, — легкая улыбочка, — мы устроим вам небольшую экскурсию.

Вытаскивая на ходу карандаш из кармана передника, она ринулась вниз с вершины крутой лестницы, и ее темное платье растворилось в полумраке, но голос из холла доносился отчетливо:

— У нас много разных вещиц, очень любопытных вещиц!

Рифф еще чуть-чуть постоял на пороге, разглядывая свою новую жизнь на одну ночь.

Матушка, она же «миссус» Эмброуз, казалось, была уверена, что ему понравится обстановка, и она явно не ошиблась. Честно говоря, он был ошеломлен изобилием, обступившим его со всех сторон; избыток внушал ему чувство защищенности, даже осененности. Подушки, драпировки, кружева… Правда, прикрыв дверь, он обнаружил, что на ней нет ни замка, ни засова, ни щеколды, ни даже крючка. И все же это было замечательное место. По сути, он вступал во владение собственным королевством. Пусть из одной комнаты, но все же… И ванная… направо, если смотреть от двери. Сделав два шага от двери, он увидел, тоже справа, батарею отопления, белую и гладкую, как здоровые зубы, затем дверь в кладовку, уже указанную миссус хозяйкой, дальше шел угловой диванчик, фу-ты, прямо целая кушетка, и перед ней — низкий овальный столик; вдоль дальней стены шли три узких окна по фасаду, великолепно задрапированные от пола до потолка складками цвета слоновой кости, а полосы ткани — как же они называются? — подобранные в тон обоям, закрывали верх занавесок. Рифф долго разглядывал их. Они подходили точь-в-точь. В простенках на широких полках были укреплены маленькие электрические бра, с их нижних планок свисали бумажные голубки, ярко-алые в свете заката. Под средним окном на подставке с деревянными ножками в блестящем белом горшке пышно раскинулся какой-то папоротник. Под горшком на полочке устроилась на бумажной салфеточке, вырезанной по краю сердечками, крохотная лампочка — свеча в стеклянном фонаре.

Рифф протер глаза, словно их залило водою. По левую руку, напротив дивана, стояла та самая большая кровать с сундуком и тумбочками с обеих сторон. Мало того, в уголке еще и креслице приткнулось. Нет, слева от кровати, рядом с другим окном вовсе не тумбочка, а шкафчик, — подойдя поближе, он выяснил, что окно не только смотрит во двор с садом, но и служит опорой для кондиционера. Он чуть раздвинул занавески: клумбы, лужайка, дорожка — опять-таки вымощенная кирпичом, уголок патио, какие-то низкорослые вечнозеленые растения, цветы в вазонах. У внутренней стены, где, как он знал, была как минимум одна запирающаяся дверь, стоял комод с вычурными ручками и витыми ножками (надо полагать, предположил он, для белья, рубашек и носков) — как раз на полпути между его, Риффа, входной дверью и той, которую предположительно держали запертой. Попытка заглянуть в замочную скважину (чем-то заткнутую, наверно, ключом) не удалась; Рифф вернулся к садовому окну и нашел отличный письменный столик со стулом в комплекте. Хо-хо! Его личный письменный стол! А на стуле подушка — толстая, круглая, да еще и вышитая. И секретер, но какой! Резьба… орнаменты… такая себе трехъярусная башенка…

Что из этих вещей можно было представить как оборудование, требующее амортизационных расходов? Рифф сообразил, что не знает, как оценивают антикварную мебель. Ведь всем этим пользуются, а не держат в витринах, чтобы восхищаться. А как, кстати, со страховкой? Кто оценит риски? По привычке он попытался промерить все, что видел, долларом, но душа к этому не лежала.

Двери служат для сообщения между комнатами. Для этого их и придумали. Следовательно, ежели имеется ключ… короче, другие постояльцы могут войти к нему, а он даже заглянуть к ним не может. Это несправедливо. Слегка волнуясь, Рифф пощупал деревянную крышку стола, потом медленно огляделся, потрясенный и восторженный, как тот малыш в магазине игрушек, где он работал нынче утром. Там было полно древних деревянных кубиков и кроваток, машинок и мишек. Деревянные куклы, вспомнил Рифф, с поблекшими личиками. «Хотите добрый совет? — сказал он на прощание. — У вас там, кажется, есть сарай, да? Так вот, я на вашем месте раззвонил бы, что там полно нового товару, запихал туда все эти деревяшки, поджег и подал заявление о возмещении убытков. Соберите пачку старых счетов. Пусть там, скажем, будет написано, что вы приобрели портсигар индейский ручной работы в марте девятьсот девяносто второго за сто девяносто два доллара с мелочью. Никаких круглых цифр. На старой бумаге. Выцветшими фиолетовыми чернилами. А потом — фьююю! Все пустить по ветру. С дымом. И ваш бизнес из серо-бурого становится малиновым. А все эти дорогие игрушки улетели к боженьке на облачке. Покупки, сделанные за океаном, трудно проверить. Марионетки из Праги — ах, ах, даже пепла не осталось. И никто не узнает!» Продавец промолчал, просто кивнул. Уходя, Рифф добавил: «И не цепляйтесь вы за это барахло!»

Теперь следовало умыться и сойти вниз. А то начнут удивляться, чего это он замешкался, а Рифф не хотел их удивлять. Ковер, толстый, как звериная шкура, покрывал сплошь весь пол спальни, его протянули и в ванную, только поверх пушистого ворса и кудрявой каймы положили еще и зеленую циновку, что-то вроде спасательного плотика у львиных ног античной глубокой ванны, упершихся в кафель. Рифф вытаращил глаза и присвистнул. Умереть и не встать! Ну что ж, он не копуша, раз-два и будет готово! Рядом с ванной — придавая ей по контрасту уже не старинный, а какой-то доисторический вид — был установлен современнейший унитаз, буквально сверкающий, как свежевымытое лицо. Он ни за что не осмелился бы, восседая на нем, распевать «О соле мио, поедем в Рио!». Это вам не будочка деревенского сортира, а прямо-таки римская баня, с собственным шкафчиком, со своей батареей, выкрашенной серебрянкой. Окно с жалюзи, а между окном и батареей — дубовый умывальник, а над ним высокий матовый светильник в чем-то столь же высоком… ах, чтоб тебя, слов нет! — Риффу это показалось здоровенной деревянной катушкой-переростком. К основанию катушки — если можно было ее так назвать — притулилась доска, на которой были выжжены вскинувшие головы лошади, как будто кто-то занес ее с собой и забыл забрать. Под темным и выпуклым, как шрам, изображением неровным почерком было выведено изречение P. Л. Стивенсона о ценности дружбы, выжженное тем же инструментом. Рядом со светильником помещались ярко-красный кувшин и две гипсовые статуэтки в изысканных французских нарядах, похоже, придворных, в компании стандартной бело-голубой горчичницы. Странная компания. И все это — только для того, чтобы отлить. Но не упусти из виду вязаных салфеточек, аккуратно повешенных по обеим сторонам умывальника. Давай, отливай — и пасуй на левый край!

С этими гипсовыми статуэтками что-то не то: их костюмы — именно костюмы, не тело — кажутся какими-то голыми. Ага, вот в чем дело: эта парочка — только часть незавершенной работы. Просто заготовки, которые еще предстоит раскрасить. А потом еще и обжечь, именно так. Манекенчики. Каким цветом он бы раскрасил воротник и широкие отвороты? Может получиться забавно. Подделка. Обманка. Фа… фа… Он никак не мог вспомнить нужное слово.

На крышке туалетного бачка красовались в ряд тюбики и флаконы: «Розовый лосьон Поттера для рук и тела», шампунь «Гидрокс», не раздражающий глаз, какие-то косметические масла. Боже ты мой! Эй, парень, не упусти шанс! Лезь в ванну и роскошествуй. А может, вся эта коллекция, как и барахло в спальне, только экспонаты местного музея? Еще выше, на полке — миска, доверху наполненная фигурным мылом: розетки, бабочки, черепахи… У кого хватило бы жестокости смыливать эти хрупкие крылышки в грязные бескрылые хлопья? Эй, поменьше брызгайся! Среди брусков детского мыла Рифф заметил небольшую картонку и прочел: «Надежда и молитва суть мыло для души». К унитазу с рулоном цветной бумаги примыкала голубая в крапинку эмалированная раковина, овальная, как беговая дорожка. Риффу еще не доводилось видеть подобной штуки. Ее краны выглядели вполне нормально. На широкой полке, опоясывающей ее, был укреплен — подумать только! — стеклянный лебедь с зеркальными крыльями. Надежда и молитва суть… как это там? Или не суть? В общем, круто сказано. За шкафчиком, в который была вмонтирована раковина, лежала большая черная подушка с розовыми лентами и матерчатыми розами, приколотыми длинными яркими булавками, тут же в корзиночке были приготовлены запасной рулон бледно-оранжевой бумаги — мандариновой, что ли? — и посудина с пеной для ванны.

Рифф ретировался из ванной, забыв спустить воду, забыв даже о мытье рук (к этой мыльной пирамиде и прикоснуться было боязно), и сообразил это, уже спускаясь по лестнице. Оставалось только выразить на лице готовность к общению и надеяться, что ему поверят. На лестничной площадке лимонноволосая Руфь все еще стояла на фоне поля то ли ржи, то ли кукурузы — в общем, чего-то ржаво-оранжевого. А тропинка (а может, дорога) у нее под ногами была коричневая. На дальнем плане была еще какая-то фигура; Рифф бы разместил ее где-нибудь поближе. Только представить себе, каково это — иметь дома собственный витраж? Идешь по лестнице, как в церкви. Стекла витража были чисто протерты. Миссус Эмброуз содержала свой дом в чрезвычайной чистоте. Ничего похожего на те сараи, к которым он привык, где подметают на два прихлопа, три притопа.

В комнате — нетрудно было догадаться, что это и есть гостиная, — было полно кресел, на которых никто не сидел. Маленький телевизор уставился экраном в сторону слабо освещенного холла. Рифф дал бы голову на отсечение, что он может показывать только таблицы настройки. На узком длинном дубовом столе лежали восковые фрукты и журналы, — журналы, как показало визуальное исследование, примерно пятидесятилетней давности. «Начертатель». Чиво-чиво? И на черта? А что ж тогда в той газете, что лежит свернутая у каминных щипцов? Не иначе как свежие новости с фронта Гражданской войны. Ручки кресел оканчивались львиными лапами, ножки — птичьими когтями, а жесткая черная кожа сидений была приколочена гвоздиками с пузатыми шляпками-пуговицами.

Свистящий звук возвестил, наподобие герольда, о приближении мистера Жилетки.

— Матушка сейчас выйдет, — сообщил он своим высоким, пневматическим голосом, — она хлопочет в кухне. Как можно видеть, — он сделал неопределенный жест, — у нас замечательная коллекция.

— Да… впечатляюще… весьма… — сказал Рифф, хотя все еще не понял, чем здесь надлежит восхищаться. Может, картинами в рамах из желудей?

— Прошу пожаловать в Семейную Мемориальную столовую!

Миссис Эмброуз приветливо кивала. Она сняла передник, и ее грудь и бедра теперь смотрелись, как холмики на горизонте — гладкие и без единой складки. Лицо так и осталось длинным и бледным. Рифф вдруг заметил, что глаза у нее не маленькие, а прищуренные — вроде смотровой щели. Такие вот глазики-алмазики. Кожа на щеках казалась натянутой и при повороте к свету блестела, как кафель.

— Здесь представлено все семейство Эмброузов, — сказала она с гордостью, — а вот это — моя родня, Мейерхоффы.

Вся стена была покрыта фотографиями и портретами, висевшими в произвольном порядке. Несколько больших, но больше маленьких, несколько овальных, один квадратный, многие в оттенках сепии, и на всех — торжественные лица, строгие прически, а бороды, если и попадались, то расчесанные волосок к волоску. Дамы, усаженные в кресла фотографа на фоне живописных (в прямом смысле слова) пейзажей, утопали в пене кружев, джентльмены стояли, закаменевшие, как собственные памятники, опираясь локтем на гипсовый обломок греческой колонны; другие сидели в красивых позах у картонного камина или перед книжными полками, где столь же торжественно красовались ровные ряды черных кожаных переплетов.

— Вот здесь я подаю завтрак, с семи до девяти. Будут фрукты и свежие ячменные лепешки. Если пожелаете, можно сделать яйца и сосиски. Тосты — само собой. Масло и теплые тосты у нас обязательно. Мы с мистером Эмброузом обедаем здесь по вечерам, как бы в обществе всех наших предков, тех, кто дал нам жизнь на этой чудесной земле и привел к свету Господа нашего.

Последние слова миссис Эмброуз произнесла как нечто обыденное, никак не подчеркивая, и Рифф ощутил непоколебимость ее веры, словно твердую руку на своем плече.

Тут со всех сторон окружали семья и ее собственность: и сам старый дом, и старые дубы (Рифф не удивился бы, узнав, что их посадили еще пионеры-первопоселенцы), и безделушки всякого рода, сувениры и снимки, и воспоминания о том, когда и где приобретена та или иная вещь… На фото девочка в чепчике раскачивалась на качелях.

— Вот это моя тетя, — указала миссис Эмброуз. — Даже в раннем детстве она взлетала так высоко, что страшно было смотреть. — Миссис Эмброуз вспоминала об этом с улыбкой. — А это дедушка Мейерхофф, он снят в военном мундире, но на самом деле он надел форму на костюмированный бал, а после танцев там всех фотографировали. Разумеется, дедушка не танцевал, он считал это грехом. Он был удивительно добродетельным человеком, чрезвычайно прямодушным.

Риффу дедушка напомнил деревянного солдатика. Его осанка и поза явственно говорили: «Я человек мирный, но не пацифист». Миссис Эмброуз строго поглядела на постояльца и сказала:

— У Господа чуткий сон, Он может проснуться и содеять день, когда Ему будет угодно.

Рифф понял, что это ответ на его мысли, но не понял — почему.

На подставке, покрытой тонкой резьбой, с ножками, изогнутыми в форме лиры, стояла разукрашенная керосиновая лампа, шар, похожий на глобус. Рифф восхищенно ахнул. «Она вполне исправна, ее можно зажечь», — одобрительно кивнула миссис Эмброуз, но продемонстрировать это так и не собралась, только обвела комнату, а также вид на патио из ряда окон, широким жестом гордого обладателя.

Мистер Жилетка (Риффу нравилось так его называть) держался поодаль. Его одолел мучительный приступ кашля, и миссис Эмброуз нахмурилась — скорее недовольно, чем озабоченно, показалось Риффу, но тут настала очередь громадной подушки, утыканной шляпными булавками, с головками из жемчуга или металлических шариков, одна была украшена серебряным листочком, другая — буквой «М», третья — стеклянным навершием с мраморными разводами, размером с пистолет. Был там еще сервант, а над ним — большое зеркало, где отражался Рифф, а на дальнем плане — смутные контуры кресел в полумраке гостиной. Рядом высилась горка, заполненная стопками тарелок и чашками, подвешенными на крючках, целое архитектурное сооружение, на крыше которого (так и хотелось сказать, над фронтоном) красовались в ряд синие, фиолетовые и зеленые цветочные вазы, а еще выше тянулась вдоль карниза полка, на которой выстроились, как на параде, всевозможные предметы: не только тарелки, косо опирающиеся о стенку, словно под напором сильного ветра, но и солонки, перечницы, блюда для фруктов, дичи, сыра, фруктовые ножички с фарфоровыми ручками, поставленные в бокал, как в вазу. Зато большие овальные чаши из резного хрусталя, казалось, балансируют на краю, как голуби, собирающиеся капнуть вам на голову. Рифф не успел удержаться от этого непочтительного сравнения, хотя тут же слегка устыдился, что ему в голову лезет такая чушь.

В прилегающем к столовой слабо освещенном алькове были выставлены портновские манекены, разодетые в старинные наряды и как бы беседующие между собою. Риффу удалось разглядеть шляпы: фетровые, матерчатые, соломенные; отделанные кружевом, мехом; украшенные розами, перьями, фигурками, — они, казалось, парили в воздухе, потому что ленты или шнуры, на которых их подвесили, растворялись в темноте. Платья же были пышные, с длинными юбками, с оборчатыми жакетами разных стилей, равно ему неведомых. Присвист и кашель уже звучали ближе. Не отвлекайся, паренек, не спи на ходу!

— Такая одежда предназначалась для весьма состоятельных заказчиц, — проинформировала миссис Эмброуз. — Моя матушка была портниха.

Тон этого сообщения явно выдавал ожидание, что мужиковатый и ковбоистый мистер Риффетир потеряет интерес к дальнейшему осмотру.

Однако ему было интересно. Следуя за миссис Эмброуз (как когда-то следовал за гидом в Мамонтовой пещере, боясь потеряться), он дивился бесчисленности предметов, украшений и памяток, которые ей удалось нагородить. Поучительные изречения вещали с каждого свободного метра каждой стены. Рифф задержался, чтобы изучить стихотворение в предельно скромной зеленой рамке; текст окружали акварельные дрозды, упитанные, но по-видимому, невесомые, ибо тоненькие коричневые стебельки цветов не прогибались под ними, а торчали, как проволока. Рифф прочел:

«Дрозд спросил у воробья:

— Подскажи, любезный друг:

Почему все эти люди

Суетятся всякий час?»

Да, вопрос толковый. Рифф читал дальше: Воробей отвечал дрозду:

«Приятель, видно, это оттого: Они Отца небесного не знают, А мы живем заботою его!»

Так, а где же воробей? Ага, вот он, прячется в пышной листве, в левом нижнем углу.

Так много, много, много вещей. Рифф был ошеломлен. Он такого и представить себе не мог. Точно так же мы сосуществуем с микробами и насекомыми: их миллиарды, но мы не чувствуем тесноты.

— Ох, простите, мистер Риффетир, — сказала миссис Эмброуз, — мистер Эмброуз нуждается в моей помощи на минутку. Пожалуйста, подождите в гостиной, и мы продолжим осмотр оттуда. Я хочу показать вам веранду для гостей и кресла, на которые можно садиться без опаски.

Рифф стоял посреди полутемной гостиной, сам похожий на манекен, но, в отличие от манекена, пораженный тем, что можно уделять столько внимания, времени и вкуса мелким декоративным вещицам, что столько салфеточек было вышито прилежными пальцами, столько кусков дерева было выдолблено, вырезано или иным образом вымучено, чтобы придать им иную форму, столько стекла выдувалось с великим старанием… А какие фантастические очертания приобретали железо, бронза, серебро! А бесконечное множество картин, изображавших березки над ручейками, и фотографий, где бородатые мужи и жены в оборках позировали фотографу перед намалеванным фоном, будто чопорные политики или знаменитые певцы…

Пятидесятилетней давности или даже больше… Чокнуться можно! Он поднес к глазам номер «Иллюстрированного журнала литературы и мод», отыскивая дату выпуска. На обложке картинка: мамаша и две сладенькие дочки… а, вот тут, в рамочке. Январь 1903 года… Даже так! На задней странице обложки реклама: покупайте «Коттолин»! Это еще что такое? Превосходный разрыхлитель для теста. Женщина, одетая, как фронтовая медсестра, протягивала ему тарелку, полную пышных пирожков. Ниже таким мелким шрифтом, что едва можно было различить — глаза устали к вечеру, — излагалась суть и назначение таинственного продукта: «Можно ли рассчитывать на то, что достойная вас, по-настоящему чистая, вкусная и полезная еда получится из ингредиентов, извлекаемых из свиней?» Ну ясное дело, нельзя. «Выбирайте «Коттолин», потому что он изготовляется из рафинированного растительного масла и отборного говяжьего нутряного жира». Нутряной жир? Ну-ну. Рифф хихикнул. «Он белого цвета и без запаха. Он чище и здоровее, он экономнее, чем смалец, вытопленный из борова». Ну и туфта!

Хмыканье миссис Эмброуз отнюдь не означало, что она тоже веселится. Это означало, что она прибыла.

— Когда-нибудь и мы покажемся такими же смешными, — сказала «миссус». — Пойдемте, я покажу вам нашу плетеную мебель.

Рифф бережно положил журнал туда, откуда взял, — поверх небольшой стопки таких же. Хозяйка кивнула в их сторону:

— Это материны…

Рифф понял, что комедия не входит в перечень оказываемых здесь услуг. Он успел заметить на обложке рядом с провозглашением «Коттолина» другое объявление: «Праздничные подарки для любителей виста». Замечательное средство для разрыхления теста — «Коттолин». Хорошее имя, вроде Каролины.

— Мистеру Эмброузу лучше? — поинтересовался он.

— У нас еще есть несколько минут, чтобы взглянуть на двор, — сказала миссис Эмброуз. — Вот выход.

Она повела его в ту сторону, где, как он думал, находится кухня.

— В этом доме, — продолжала она, не оборачиваясь, — нам хорошо, если не считать недомоганий мистера Эмброуза. Нас хранит и бережет старое доброе время.

— Да, — выдавил Рифф, — я догадываюсь, что это было доброе время.

— Мистер Эмброуз расплачивается за свои пороки. У него астма, эмфизема и протез гортани.

— Ох… о Господи!

— «Закон для всех оставил Бог: плати за каждый свой порок», — негромко продекламировала миссис Эмброуз, распахивая перед ним застекленную дверь. — У мистера Эмброуза их было три. За три он и расплачивается ежедневно — слабостью, болью и кашлем, да еще с ужасной одышкой.

Отпустив дверь так, что она захлопнулась, она добавила:

— Наверно, был и еще один, мне неизвестный, потому что я чую, что вот-вот проявится новая опухоль. А вот и ваше кресло.

 

4

Свет, заключенный в цветных шарах, лился сквозь гофрированные абажуры и делал уютной и удобной саму комнату и все, что в ней находилось. Светло-голубой ковер жесткой шерсти, казалось, впитывал излишек света. Такие ковры как-то по-особенному назывались, но Риффу не удалось вспомнить слово. В этом мире все для него было чужое. Атлас и шелк, дерево и стекло, формы и формальности — он ничего не понимал, никогда не пользовался, не видел, не трогал. Риффу не верилось, что в его распоряжении имеется диван. Когда у него был диван? Собственный, да еще с тремя подушками. Не какая-нибудь паршивая вагонная полка для Уолтера Риффатера. Покрытый зеленым мохером, диван занимал один из углов спальни. Подлокотники были в чехлах из той же пушистой ткани, а деревянные ножки оканчивались когтистыми лапами, как у кресел-реликвий с первого этажа. Две подушечки подчеркивали роскошь дивана: одна в чехле из ткани под рисунок обоев, другая в чем-то белом и гигиеничном, с вышитыми сердечками. Между ними уютно устроилась, как в собственном гнезде, сшитая из фетра птичка — тельце белое, крылышки красные, а к спинке прикреплена зеленая ленточка, как понял Рифф, чтобы подвешивать на елку: там она смотрелась бы, словно в беззаботном полете.

Он вдруг вздрогнул, дух захватило, будто на качелях. Ламбрекены — да, вот как они называются, он вспомнил, — ламбрекены, прикрывающие стержни, на которых висели занавески, подушка, сунутая им под спину, так что птичка завалилась на бок, и обои — на всем был один и тот же рисунок, и это уже был неслабый фокус, но сердце кольнуло оттого, что обои не доходили до потолка где-то на метр, они поднимались до барьера… нет, планки… или карниза? В общем, что-то отлитое из гипса, а выше шла просто оштукатуренная стена, голубая, как яйцо малиновки, и гладенькая, как детское одеяльце. А он только сейчас заметил это. На две бело-розовые вязаные дорожки, наброшенные на спинку дивана, он обратил внимание, мольберт, втиснутый в угол, на котором красовался пейзаж, как бы начатый и ждущий дальнейшей работы, писанный маслом, любительского уровня даже на взгляд Риффа — тоже заметил, а вот это… Рифф взбил подушку и снова посадил птичку в гнездо.

Он понимал, почему так случилось. Здесь было слишком много вещей, заслуживающих внимания. Каждая мелочь — как лес, где вы можете заблудиться, потеряться в густой листве, в переплете ветвей, в узорах темно-красных жилок, а то и провалиться в дырочку, прогрызенную короедом.

К дивану был придвинут кофейный столик со светло-зеленой стеклянной столешницей. Риффу приходилось видеть бокалы из такого стекла. Середину столика прикрывала белая салфетка, сплошь вышитая крошечными цветочками. На салфетке стояла солидных размеров зеленая стеклянная ваза. Из нее выглядывали живые лилии с листьями, снаружи она была обвязана белой ленточкой, наверно, памятной — может, поясок Майской королевы? И при всем том ваза не являлась доминирующим элементом; было совершенно очевидно, что в этом доме столы — это не столы, а поверхности для выкладки экспонатов, и данный стол не исключение, поскольку, как Рифф мог судить, всей его ловкости не хватило бы, чтобы поставить на столик или поднять с него кофейную чашку, не зацепив самым роковым образом завитков вазы или подвесок стеклянного подсвечника, как в детстве ему никак не удавалось, заплатив десять центов, ухватить металлической лапой в прозрачном ящике игрушку или шоколадку.

А у основания двойного подсвечника из художественного стекла, с парой бледно-зеленых витых свеч с навеки угасшими фитилями, Рифф обнаружил букетик белых искусственных роз. Дальше разлеглась обширная морская раковина, в чьем распахнутом зеве ютилась компания таких же раковин, но поменьше, а рядом с ней чучело рыжевато-красной птицы с зеленой грудкой и длинным темным хвостом с любопытством косилось в корзинку, выстеленную белым кружевом и наполненную… не… не сон… несомый да я же знаю это слово… сонмы, вот… невесомыми сонмами высохших розовых лепестков цвета темного пурпура.

А что сталось с лепестками той, его розы? Чем они кончили?

Фью-ю, присвистнула душа Уолтера Риффатера. Ароматы, однако. Прибрать, что ли, свои вещички поаккуратнее… Эта комната, казалось, сама призывала к порядку. Попробуй для разнообразия побыть личностью, сказала душа.

В ногах кровати, где лежал Риффов портфель, располагался сундук, расписанный так, что его вполне можно было принять за резной. По крышке, выгнутой посередине, как… как эти французские крыши, плыла деревянная модель Ноева ковчега, с одного краю какое-то растение расселось в центре салфеточки, как кошка, с другого лежали две свечи, соединенные фитилем, как сиамские близнецы.

Любопытство ужалило его, как змея. А что, интересно, в сундуке? Но предметы, стоящие на крышке, красноречиво говорили: не трогай нас, не открывай сундук! А может, наоборот? Яд проник уже в кончики пальцев, руки чесались. Я же ничего не трону, только посмотрю…

Возле шкафа (с дверцы которого свисал пышный венок, накрытый очередной салфеткой, обвитый белой лентой, хотя и узкой, но украшенной целым набором нарядных красных розочек, венок печальный, словно только что с похорон) стоял знакомый саквояж, с подвернутыми колесиками, перетянутый стандартными ремнями, такой же чуждый здесь, как и сам Рифф, — будто перелетная птица, сбившаяся с курса. Естественно, и эта стена несла свою нагрузку: пространство над батареей отопления занимало круглое зеркало, отражающее Риффа и множество чудес комнаты. Рядом была пришпилена птичка, сидящая на обруче, вышитом гладью, за ней — роза в бамбуковой рамке, полочка на кронштейне, с уложенной на нее длинной свечой и запиской… а ну-ка, посмотрим! Рифф прочел: «Заранее благодарим за понимание. Если вы желаете курить, просим выйти на веранду или во двор». С угла полочки свисали еще две свечи, зацепленные за уголок общим фитилем. Интересно, все свечи парами, как супруги, повязанные одной веревочкой. А свеча одиночная, как часовой, это что, означает семейную катастрофу? А если свеча лежит?..

В дверь постучали. Риффу так не хотелось отрываться: между стеной и батареей была воткнута трость с толстенным суком вместо набалдашника, а за ней держались под углом друг к другу две декоративные панели: стайка гогочущих гусей (на первой), преследующих мальчика (на второй), который тащил в руках гусенка. Поверх батареи лежала белая вышитая дорожка, а на ней — корзинка с сухими травами и, похоже, рождественскими открытками.

— Ах да! Войдите, пожалуйста!

Вошел мистер Жилетка. Но уже без жилетки. Теперь на нем был вязаный толстый джемпер, который Уолтер сразу опознал, потому что в таком когда-то ходил его отец, пока дела не пошли под откос, со змейкой узора, доходящего до выреза, где должен быть виден галстук. Отец проводил день, продавая в разнос географические атласы; вернувшись домой, он снимал пиджак и переодевался в джемпер, запачканный табачным пеплом и потемневший от долгой носки — а может, и от чего другого? — за многие годы. Поэтому Уолтер сделал вывод, что мистер Эмброуз сейчас не при исполнении, но малость ошибся.

— Извините за беспокойство, но если вы собираетесь ехать куда-либо обедать и планируете вернуться поздно, пожалуйста, возьмите с собой ключ от входной двери.

Эти слова были произнесены медленно и разделялись паузами — одышкой и присвистом.

— Ну конечно, конечно, — закивал Уолтер.

— Так вам не придется будить нас, когда вернетесь. Мы, видите ли, рано отбываем ко сну, поскольку рано встаем.

Уолтер мог бы побиться об заклад, что эту фразу он произносит далеко не впервые. Мистер Эмброуз кашлянул, но на сей раз деликатно, прикрыв рот кулаком.

— Как ваше самочувствие? — неожиданно для самого себя спросил Уолтер, придерживая мистеру Эмброузу открытую дверь.

— Несу наказание. Наказание, — повторил он, помедлив, и, повернувшись, будто на оси, добавил: — Матушка говорит — справедливость может вершиться и в Судный день, и в будний день.

Закрыв дверь, Уолтер незамедлительно вернулся к корзинке. Беглый осмотр показал, что на всех открытках имеются религиозные поучения, на манер тех, что раздают в воскресных школах, и яркие картинки вполне гармонировали с содержанием. Он вытащил из кучки открытку с пришпиленным к ней плоским значком и увидел надпись: «Читайте внутри». Открытка и впрямь раскрылась, и внутри обнаружился текст, написанный от руки и датированный 16.06.92. Уолтер сильно разволновался. Он не мог подглядывать в замочную скважину, не рискнул открыть сундук… и все-таки… Однажды он следил за женщиной, которая развлекалась в лесочке… так что…

«Дорогая Бетти!

Я только хочу кратко поблагодарить вас за то, что вы позволили мне приобщиться к изучению Библии по четвергам. В этом благословенном году вы поделились со мною столькими сокровищами слова Божьего! Я наслаждалась общением со всеми, кто приходил на собрания, и мне будет так не хватать вас и других собратьев и той поддержки, которую я получала от вас всех.

Подлинное наслаждение принесло мне знакомство с вами и вашим чудесным пансионом. Так приятно было помогать вам по хозяйству.

Эмери тоже замечательный человек! Жаль, что у нас было так мало времени, оно всегда так быстро уходит, правда? Ваша заботливость так много значила для нас и так помогла познать вас. Молитесь за нас! Спасибо за все!

Поминайте нас в ваших молитвах, навеки помним вашу дружбу — с любовью, Альма».

Это требовалось переварить. Эмери? Это кто — Жилетка, то бишь мистер Эмброуз? Уолтер произнес вслух: «Эмери Эмброуз». Звучит! Он перевернул карточку и обнаружил дописку:

«Когда прочтете до конца мое посланье,

Значок останется вам как воспоминанье».

Исполнившись восхищения по поводу чрезвычайной содержательности стиха, Риффатер поднял глаза к потолку, и тут заметил — вспомнил — и наконец осознал, что здесь на обратной стороне всех дверей — в шкафу, в ванной, в спальне — имеется дополнительное удобство: крючок для одежды из молочно-белого стекла. Господи, да как же я мог пропустить такую важную деталь?

Ладно. Значит, получается, что миссис Эмброуз и есть… Бетти! Бетти в буфете… Так. Поищем дальше. Между пластиковой розой и корзинкой с открытками пряталась книга памятных записей — большая тетрадь на пружинке. Рифф прочел изречение о святости дружбы, оставленное кем-то из предыдущих постояльцев. Однако мысль не оригинальная, соображал Уолтер, мне уже тут попадалось сегодня что-то о дружбе этого… как бишь его?.. Стивенсона. Который написал что? А, точно: «Остров сокровищ». Эмери… этот его жестяной механический голос — следствие какого-то порока? Может, он курил или жевал табак? Но если он здесь уплатил по счету, может, на тот свет он явится чистеньким? Интересная мысль. Тогда получается, что жизнь — это чистилище. Ее, значит, нужно использовать осмотрительно.

Ну а как быть с Уолтером Риффатером? С его мелкими грешками, со скользким пером, даже собственное имя меняющим туда-обратно? С глазками, прилипшими к передней стене, с целой кучей предметов, не замеченных при первом осмотре и требующих теперь пристального внимания? «Но Господи, — пробормотал он почти всерьез, — разве не жил я в скудости столько лет — всю ну почти всю жизнь?» Кто бы позавидовал Уолту, когда он мотался из города в город, пятная развязным подмигиванием свою и без того запятнанную репутацию? Оно конечно, прогибаться нехорошо. А он — куда денешься — прогнулся… А здесь у него… Ну и ну — столик, чтобы завтракать прямо в постели, бамбуковый… небось привезли из очень дальних краев — Сингапур, Самоа, Стивенсон, самые восточные места… а на столике, в ожидании утра, голубоватая свеча в латунном шандале, чайник в форме какой-то осенней тыквы и три чайные чашки, с золотым ободком, белые и хрупкие, такие прозрачные, что сквозь них можно увидеть тень собственных пальцев, и все это на вязаной салфеточке с розовой каемочкой, вот какие дела!

Однако чайный прибор стоял здесь только для виду, ведь было оговорено, что завтрак накроют внизу, в Мемориале. Лепешки… Нет… В Сокровищнице Наследия. Яйца вкрутую. В специальной рюмочке. Если только у него не поднимется температура. Ах, ах, прикован к постели. Тогда именно в постель и подадут: кофе со сливками, клубнику тоже со сливками, рогалики, масло. Возможно, джем. Нарезанные бананы, залитые опять же сливками бананового цвета.

А может, все эти чудеса что-то предвещают? У дальнего окна, на столике темного дерева, застеленном еще одной салфеточкой, стоял древний патефон в чемоданчике с ручкой — бери и неси. Заводная рукоятка была при нем, готовая к работе, и пластинка поставлена на круг. Патефон фирмы «Суперфон», пластинка — «Супертон». Риффу стало легче. «Мир ждет рассвета». Исполняет Ральф Уолдо Эмерсон на фисгармонии. Уолтер осторожно снял пластинку, чтобы посмотреть наклейку на оборотной стороне. «Любовный призыв индейца». Ниже, на полочке, лежали разрозненные старые номера современных журналов, вроде «Виктории», а к ножке столика прислонилась картинка — портрет совы — в круглой деревянной рамке под стеклом. Дедушка Мейерхофф не одобрял танцев. Просто повод поприжиматься друг к другу, думал он, это точно. А также поерзать, попрыгать и потискать. Элинор…

Сидеть на диване было невозможно, кофейный столик был придвинут слишком близко, ноги вытянуть некуда. Предполагалось, что он не отдыхать должен, а созерцать композицию из белой кисеи, зеленого стекла, цветов, перьев, лент и воска, которую аранжировала Бетти. Бетти. И о чем она хотела рассказать? О том, что жизнь прекрасна и изобильна? О радужной серости и радостной сирости, о несгибающихся тканях и завивающихся стеклах. О пряностях и травах. Мир Господень богат и многообразен. Да, это так, подумал Уолтер, обводя взглядом все предоставленное ему богатство. Бог творит, а затем творит человек, по образу и подобию Божьему, создавая вещи для любви, гармонии, удобств. Листья, плоды, дерево, металлы, извлеченные из недр земли, все созданное Богом и размещенное Им согласно воле Его, попадая в усердные и умелые руки, преобразуется в полотна и рамы, ткани и лампы, и человек в свою очередь размещает их так, как считает нужным: сундуки в спальнях, столы в кабинетах, фарфор в буфетах, бусы — в шкатулках. И как Творец украшает лепесток прозрачной каплей утренней росы, так гончар прочерчивает по глине узоры и рисует цветы. Наконец-то разум Уолтера взял верх над эмоциями. И нельзя забывать об истории. История. Ни одна жизнь не ушла без следа, ни одна мысль не пропала, ни одно чувство не поблекло. Все осталось в этих вещах, в вещественных знаках, пробуждающих память о событиях, случаях, действиях, воплощающих чувства, однажды пережитые и навеки сохраненные, доступные сейчас, в настоящем, твоим живым глазам и бьющемуся сердцу, когда ты чистишь водостоки от листвы, осыпавшейся с деревьев, которые ты знаешь и распознаешь, и помнишь, как блестела начищенная медь, как меняли черепицу на крыше, как пахло хлебом на кухне и как в безоблачный день тень от стремянки вращалась, будто стрелка солнечных часов. В истомленном тяжкими трудами мире, где крутился Уолтер, все было иначе: ни на старых дорогах, ни в заросших сорными травами канавах не оставалось ни клочка воспоминаний, впрессованных в асфальт, разлитых по грязным прилавкам с немытыми ложечками, не чувствовалось их запаха на грязных автозаправках, где помятые дорожные знаки были разрисованы с тылу рекламами трубочного табака, колы «Ройял Краун» и жвачки «Блэк Джек». И в темных и тусклых холлах привычных мотелей воображение проскальзывало, как встревоженный призрак. Нет… в его мире жизнь была не такой, какой должна быть: задумчивой, благоуханной… безмятежной… богатой… Как там, где обедают и ужинают вовремя. Где пьют чай после полудня. Где рано ложатся спать и читают в постели.

Впрочем, голод Уолтера никак не был связан с желудком. Ему не хотелось обедать, и идея наводить на себя глянец, чтобы выехать в поисках знакомых вывесок, или даже завернуть в Девенпорт, где несомненно найдутся подходящие местечки, ему не улыбалась. Его аппетит переместился в глаза. Утром — вспомнил он с самодовольной улыбкой, которую тут же и оценил благодаря содействию одного из зеркал, — ему подадут на завтрак лепешки. Но потом придется платить по счету и уезжать. Может, задержаться на денек? Эти рохли из Мендоты даже не усекут разницы. И заодно заказать место в другом пансионе. Где эта книжица?

Буклет остался на сиденье его машины. От этих мыслей становилось по-настоящему больно. Больные мысли следует оставлять позади. К сожалению, здесь места для боли не было отведено, как грустно, что приходится грустить в этом — пусть материальном, пусть коммерческом, и притом мимолетном — а все-таки раю. Рай есть рай, что ни говори. По пути в туалет он поднялся на несколько ступенек, ведущих к соседней двери, и обнаружил птичье гнездо из белой керамики, с двумя зелеными керамическими же птичками. У одной на шее был прицеплен «Цветочный календарь на 1994 год». Календарь имел вид колокольчика, якобы привязанного к букетику фиалок; его можно было развернуть, на одном листке умещались все месяцы, и каждый день был таким маленьким, каким и положено быть настоящему дню. В замочной скважине по-прежнему торчал ключ.

В ванной он мог бы посидеть, и не только на унитазе, но и на кресле-качалке, поставленном лицом к лицу со сверкающим удобством. Кленовое дерево качалки было отлакировано до блеска, сиденье и спинка коричневые, из одного куска ткани, связанного, как смирительная рубашка. На краю раковины была корзинка для вина, которую он раньше не заметил. В гнезда, предназначенные изначально для бутылок, Бетти всунула свернутые косметические салфетки и полотенца. Уолтер наклонился над зеркальными крыльями лебедя и увидел свое лицо, разрезанное на ломтики. Рядом с умывальником на деревянной стойке висели полотенца для рук с тщательно продуманными складками и лежали разрозненные номера «Ридерз дайджест». Закрыв дверь, чтобы заняться делом, он увидел странную корзинку, склеенную из использованных коробочек из-под дроби; в каждую был вставлен лоскуток ткани, так что все в целом выглядело, как обросший мехом язык неведомой твари. Уолтер мысленно воздал хвалу человеческой изобретательности. Ей нет пределов! Однако есть ли здесь такие полотенца, которыми не страшно вытирать руки?

Бетти и Эмери сейчас скорее всего ужинают в Семейном Наследственном Мемориале. Стол уставлен великолепным фарфором из запасов ее или его бабушки. И свечи, надо полагать, горят. Блюда накрыты крышками, и над ними витают ароматы молодого картофеля, ветчины, душистых трав. Труднее было вообразить, о чем они говорят между собою, хотя и понятно, что у Эмери останутся тот же голос и те же интонации. И в опущенных уголках маленького рта Бетти будут копиться тени, а узкие глаза на длинном лице при свечах будут блестеть еще сильнее. И зубы — такие мелкие, что казалось, будто у нее их несколько рядов — тоже будут поблескивать. Столовые приборы предков, сидр в кувшинах. Нет, кувшины скорее подходят не к ужину, а к обеду. Уолтеру захотелось свернуть кружевную скатерку и полюбоваться на полированный орех, блестящий сквозь ажурное полотно, как озеро под первым тонким ледком.

Как лучше поступить? Можно договориться еще на один день и отсюда смотаться в Мендоту, это ведь недалеко, километров сто с чем-то, отсюда по 80-й дороге, ничего сложного, потом свернуть на 34-ю. Однако он согласится только на эту комнату. Никакой другой ему не нужно. На этом он будет настаивать со всей решимостью. А где, кстати, все прочие постояльцы? Те, что в задних комнатах? Ни скрипа, ни шороха, понятное дело, если учесть музейную обстановку и всеобщую набожность.

По лестнице Уолтер спускался очень осторожно: ступеньки были разной высоты, а освещение оставляло желать лучшего; витражная Руфь растворилась в темноте, и ее окно ничем не отличалось от крашеной стены. Он увидел миссис Эмброуз — Бетти, — но издали — она сидела в столовой, в кружке электрического света, и ужинала в одиночестве, с открытой книгой. Уолтер принялся извиняться еще из гостиной, и лишь после этого решился подойти к столу. Только тогда она подняла голову.

— Комнату мы можем за вами оставить, — сказала она, — но только по цене уик-энда.

Уолтер заявил, что не собирается платить ни на грош больше.

— Цены за уик-энд ниже, — сказала миссис Эмброуз строго, словно он обязан был знать об этом.

— Ну да, — ответил Уолтер, — как я сразу не сообразил! Меньше деловых поездок по выходным, значит, меньше и приезжих.

— Вы куда-то выбираетесь? — чуть ли не весело спросила Бетти, словно перемена предмета требовала и перемены тона.

— Нет, вообще-то я думал посидеть дома.

— Что ж, садитесь и перекусите со мной, если желаете, — сказала Бетти, — совместная трапеза угодна Богу.

Междометия, произнесенные Уолтером, свидетельствовали, что если у него и есть какие-то мысли, то собраться с ними он не может.

— Мистер Эмброуз нынче вечером не стал ужинать, его не отпускает недомогание, и потому он отдыхает у себя.

Бросив взгляд на жареную куриную грудку и тушеный шпинат, Уолтер подавил последние колебания и опустился на место Эмери со вздохом благодарности. В тарелке Эмери лицо не отражалось. Вилка и нож были с бамбуковыми ручками. Бетти выбрала на блюде кусок курицы и сказала с самой широкой из своих улыбок:

— Ну а теперь расскажите мне о себе. Только (неужели она хихикнула?) постарайтесь быть правдивым, ведь Бог все слышит.

— О себе? Э-э-э… Ну да… Хмм…

Уолтер вонзил вилку в кусок курицы и с аппетитом наблюдал, как на румяной шкурке выступает прозрачный сок.

 

5

Рано в кровать, рано вставать… Рано выезжать. На 80-ю. Потом по 34-й. Над изголовьем из мореного дуба висело вышитое крестиком изречение в сосновой рамке, испещренной ходами древоточца, словно булавочными уколами: «Боже, даруй мне душевный покой, чтобы я мог примириться с судьбой». Древоточцы, занятые любимым делом, наверняка охотно примирились с уготованной им судьбой. И сосновой доске следовало их благодарить: они придали ей индивидуальность, очарование, и потому она не попала с лесопилки ни на какой-нибудь пол, ни в топку, а была спасена для вышитого изречения. С одного столбика кровати свисал ночной колпак, с другого — ночная сорочка. Разумеется, не предполагалось, что их кто-то наденет.

Рифф в целом не соврал миссис Бетти, но умолчал весьма о многом. Он спросил, что она читает, и она, заложив пальцем страницу, показала обложку: «Жизнь пастора Нимиллера» или что-то в этом роде. «Весьма поучительно. Смелый и благородный человек. Вы, конечно, о нем слышали. Когда другие священники попрятались от страха, как голуби в голубятни, — сказала миссис Бетти с некоторым даже жаром, — он не склонил головы, он остался непоколебим!»

Уолтеру не оставалось ничего иного, как согласиться: о да, он достоин восхищения, уверен, кто, если не он? А шпинат просто превосходный, такой свежий! Это у вас второй урожай? Сами выращивали? Замечательно! В нем уйма железа, это полезно для крови, она становится красной, как томатный сок.

Миссис Бетти вынула палец и медленно пролистала книгу, словно раздумывая, продолжать ли чтение.

— Я бухгалтер, — сказал Уолтер, — меня приглашают в различные фирмы консультировать, вот как сейчас. Приходится много разъезжать. Помогаю наладить бухгалтерию, отчетность.

— Помогать людям — святое дело, — сказала миссис Бетти. — Святой Петр помогает Господу.

— С ключами?

— Нет, с бухгалтерией. Он ведет для Бога учет входящих и исходящих.

— Убытков и доходов, — пошутил Уолтер, — точно как я.

— Мы все должны давать отчет, ни одна ложка еды не проходит незамеченной: как ее разжевывают, как глотают.

— Ваша курочка хороша, такая нежная…

— Чаю хотите?

— Чаю? Ах, спасибо, вы очень добры, маленькую чашечку, пожалуйста, чтобы запить…

— Как же вы разбираетесь в чужой бухгалтерии, мистер Риффетир? — спросила миссис Бетти, вперив в него такой взгляд, словно обеими руками ухватила его за уши.

— Просматриваю прайс-листы, — промямлил Уолтер, — ну там проверяю накладные, счета, кассовые чеки и все такое прочее. Расходы, конечно, себестоимость…

— Боюсь, то, чем вы занимаетесь, выше моего понимания, мистер Риффетир, — сказала она без малейшей иронии. — Вы не читали книгу «Сирота мира» Бориса де Танко, не попадалась? (Бетти откинула голову и выскользнула из круга света.) Благодаря ей я стала лучше. После этой книги люди становятся лучше.

О Господи! Что он говорил, как выкручивался! О Господи… На кровати были белые простыни с шуршащими петельками по углам. Два подголовника подходили как раз под эти петельки, но были украшены розовой лентой кроше с пришитым к ней овалом из розового бархата, внутри которого был еще один овал цвета слоновой кости, окаймленный золотой тесьмой, и в самом центре этого маленького овальчика красовалась крошечная розочка, вышитая тамбуром, как приз в конце долгой дороги. Второй комплект подушек был густо вышит разноцветными весенними цветами — гиацинтами и крокусами. Осмелится ли он влезть внутрь? Слой за слоем, как коржи пирожного, он стал снимать покрывало цвета слоновой кости, с помпонами по углам, затем розовое вязаное одеяло, а под свешивающимся краем простыни виднелся чехол, оберегающий матрас от пыли, тоже весь в оборках. Кто посмел бы смять все это великолепие?

— А у вас есть семья, мистер Риффетир? Чем вы занимаетесь, когда не орудуете цифрами?

Хотя это был всего лишь оборот речи, у него мурашки пробежали по спине, и он обеими руками вцепился в чашку с чаем. А ведь питал надежду на еще одну порцию. Подливка была такая чистая, прозрачная и умопомрачительно вкусная. К шпинату он никогда пристрастия не питал, но к этому шпинату он ощущал теплое чувство, словно сам его выращивал. «Это мускатный орех», — пояснила она, когда он спросил. Ах вот оно что! «А где вы научились…», начали они почти одновременно и закончили каждый по-своему: «орудовать цифрами?» — «готовить?» Это совпадение рассмешило обоих. И почему она сказала «орудовать»?

— Я училась у своей матери. Она была дочерью священника и всю жизнь занималась устройством вечеринок и пикников. Умела готовить на большую компанию.

— Могу себе представить, — вставил Рифф.

— О, она стояла у плиты, как часовой! Так, значит, детей у вас нет, мистер Риффетир? Вы лишены этого чудесного дара любви?

— К сожалению. Я не женат.

— Это воистину достойно сожаления! Я вот тоже осталась последней в своем роду, хотя, наверно, это неспроста, не правда ли, мистер Риффетир, неспроста я осталась бездетной?

— А я всегда хотел мальчика, — признался Уолтер, — чтобы вместе с ним ходить…

— Надеюсь, не на охоту? — перебила Бетти. — Вы, случайно, не любитель убивать живые существа в заброшенных полях?

— О нет, ах, что вы… — залепетал Рифф, — я бы ходил с ним играть в кегли…

Глупость собственного ответа вогнала его в краску, но хозяйка, казалось, не расслышала; она смотрела в темную глубину комнаты и говорила, обращаясь к пустому углу:

— Нам приходится нести тяжкое бремя, мистер Риффетир. Мы лишь временные гости этого мира, мы здесь ненадолго, но за этот краткий срок нам приходится многое претерпеть. Например, вы были избавлены от родительских тягот: тягот появления детей на свет, их взращивания, вам не пришлось страдать от их страданий, от разлуки с ними, от их безразличия к вам, — но вместо этого вы несете иное бремя, ведь правда же, мистер Риффетир, это лишь справедливо, что человек всегда отягощен неким бременем, ведь если бы мы лишены были всякого бремени, если бы не было тяжкого камня на душе нашей, что бы мы стали делать? Мы улетели бы прочь, не так ли? Унеслись бы словно полова на ветру, взлетели бы ввысь, в ничто, ибо мы без наших тягот — ничто, и именно поэтому все мы, так или иначе, вынуждены трудиться и страдать…

— И творить своими руками, — добавил Уолтер, — делать такие замечательные вещи, каких полно в вашем доме, и вы о них заботитесь, словно они — ваши дети.

— О, если бы в этом доме были… — пробормотала Бетти взволнованно и прикрыла рот рукой, словно подавляя рыдание. Затем вскочила и повернулась к Риффу спиной.

— Так вы останетесь у нас и на следующую ночь? — бросила она через плечо.

— Да, мэм, — ответил он вдогонку исчезающей фигуре.

Уолтер решил, что вполне может засунуть в ящик комода рубашку и носки, раз уж он собирается ночевать здесь и завтра, — хотя бы символически обосноваться. И постараться узнать как можно больше про все эти вещи, узнать их имена и свойства; он словно гнался за этими вещами, спотыкаясь на каменной осыпи, по которой они убегали. На дубовой крышке комода лежала круглая салфеточка, в центре ее, на стеклянной подставке — еще одна свеча, на этот раз розовая. Вокруг салфетки Бетти собрала целую компанию: декоративная вазочка из слоновой кости с позолотой, даже не вазочка, а кувшинчик — стройный и элегантный; продолговатое блюдо, заполненное… ну, как его?.. такие пушистые хлопья, и сборище белого костяного фарфора — сахарница (приподняв крышку, он обнаружил, что она доверху полна свежим арахисом), пустая посудина размером с супницу и еще одна, с круглым отверстием в центре крышки, бог весть для чего предназначенная. Ему не хватало слов, неоткуда было взять имена. Глазам его впервые в жизни представилось нечто достойное рассмотрения, зато на словесно-словарном рынке теперь наступил застой.

Две бронзовые руки обрамляли зеркало, которое было водружено на комод, как предположил Уолтер, чтобы придать ему функции туалетного столика. С пальцев обеих рук свисали вязанные крючком пары сердечек. К ножке комода приткнулась атласно-блестящая белая шляпная картонка, увенчанная веночком из травы, почему-то бледно-серого цвета, и перевязанная широким белым бантом.

Выдвинув ящик, Уолтер обнаружил, что он выстелен белой льняной тканью с вышивкой, которую придерживала пара поставленных на переднем крае херувимчиков из белого податливого камня. Пожалуй, их лучше было оставить в покое.

Но даже этот скромный образчик вышивки… Стежок, отрезок нитки, ничуть не похожий на розу. И такие стежки следуют один за другим, все одинаковые, все ничего не значащие… Каждый раз игла втыкается снизу и протягивается сквозь ткань, с усердием и терпением паука. Ничто не меняется, только число стежков нарастает минута за минутой, а потом — вдруг! — очередной стежок, неотличимый от предыдущих, порождает крошечный лепесток, первый намек на розу, и на полотне распускается цветок. Это преображение количества в качество было чудом. Уолтер ощутил благоговение: такая работа требовала… (он порылся в памяти, подыскивая обозначение)… требовала внимания, тщательности, заботы, преданности и огромного мастерства. Сколько лет приходится упражняться, чтобы достичь такого уровня? И для чего все это? Здесь крылась главная причина его потрясения: зачем? Разве все это плетение кружев, вырезание, шлифовка, лакировка помогает избежать войны? А создание рамок из коры, веточек или корней — окошек, из которых смотрят наши прежние лица, порою глуповатые, — разве воскрешает минувшее? О да, он взмахнул руками с шутовской миной оратора, все это пустой звон, пока не оценишь композицию в целом. Только пылкая приверженность, неуклонная преданность могут создать такой уют и комфорт.

Нервное возбуждение, которое держало его весь день и позволило в рекордно короткий срок полностью справиться в «Деревянном солдатике» (там подрихтовать сумму, здесь скорректировать выплаты — малость убытку, небольшой кредит на развитие, и все в ажуре) наконец прошло, и Уолтер чувствовал себя не только сытым и довольным, но и усталым, слабым и даже глупым. Вот, скажем, тот стул в углу: как его определить? Все, что он мог вспомнить, это «Виндзорский стиль». Ну, можно сказать просто «стул», черт, да ведь это знает наималейший малыш: собачка, кошка, стол, стул… А он сидел с Бетти в кругу света, отгораживаясь от ее вопросов торопливой вилкой и выручая перепуганный язык глотком чая, а она все пыталась понять, что он за человек, с этим его нарядом из вестерна, рубахой, пряжкой, пуговками и поясом, которые давно пора закинуть подальше… впрочем, настоящего страха от этого допроса он не испытывал, того ужаса, который накатит, когда он все-таки попадется… а если бросить все это… и на что он тогда будет жить? Снова идти учиться — на какие шиши? И в его-то возрасте? Сможет ли он все переменить и отдыхать вот в такой комнате, в доме, полном чудесных штучек, вещиц, и образов, и знаков, достойных уважения, восхищения, покорности? Нет… до тех пор, пока он мелкий жулик и дешевый пройдоха, всего лишь липовый ковбой, который помогает снять с двери табличку «Есть свободные места»… Цыпленок пареный… Какая курочка! О Боже… и это тоже.

Стул, который он не решался назвать «виндзорским», хотя других названий и не знал, был далеко не прост. Он был просто великолепен в чехле из золотистого бархата с бахромой по краю. На сиденье лежала, словно свернувшаяся клубочком кошка, подушка в наволочке из ситцевой набойки с узором из нарциссов и тюльпанов. К стулу примыкал круглый столик: на скатерть, свисающую до полу, как зеленая юбка, была наброшена белая льняная дорожка. Снег на траве, симфония зеленого с белым, восхитился Уолтер. Такие же белые салфеточки были разложены веером, как карты в руке игрока. Все это служило опорой для металлического подноса в форме листа, на котором выстроились стеклянная подставка под стакан, зеленый пластмассовый будильник, фонарик и четыре длинные конфеты в серебряных обертках. Эти предметы могли бы показаться неуместными, как работяга на светском рауте, если бы за ними не стояла внимательность Бетти ко всем мелочам жизни. Край подноса упирался в подсвечник матово-белого стекла, броско контрастирующий с ярко-красной свечой.

Если бы, например, он вздумал переместить чучело длиннохвостой птицы с ее места на кофейном столике, у корзинки, заполненной сухими лепестками, на шкафчик со стеклянными дверцами по другую сторону от кровати, рядом с письменным столиком, оно превратило бы в карликов мужские и женские статуэтки, выставленные там, а также умалило бы достоинство миниатюрной фарфоровой лодочки и стеклянной подставки. В свою очередь, перемести подставку в любое другое место — и она стала бы конкуренткой местным обитателям, кроме того, ей и полагается быть рядом с кроватью, ведь может человек поставить стакан, чтобы ночью напиться не вставая. В этом доме легкомысленные выходки недопустимы: все тщательно продумано и спланировано, все определено, даже складки льняного полотенца для рук, висящего на верхней перекладине застекленного шкафчика. За дверцами шкафчика крылись четыре полочки. Только эти дверцы и были заперты на ключ, за ними виднелись три сувенирные чайные чашки и две кружки с какой-то засохшей травой. Уолту пришла было мысль воспользоваться своим ножом, но тут же пропала.

Наконец, раздевшись, Уолтер проскользнул под одеяло, так аккуратно, словно сам стал одним из слоев постели, и всем телом ощутил прохладное, успокоительное прикосновение простынь, прикосновение существа, которому ничего не было нужно от него, только бы он расслабился, угрелся и заснул. Казалось постыдным позволять себе спать так долго, расходуя впустую драгоценные часы, оставшиеся до отъезда, но ведь все эти веши будут терпеливо ждать утра, чтобы вновь предстать перед ним. Подвигав валик, чтобы удобнее пристроить голову, Уолтер обнаружил еще одну подушечку, плоскую и сплошь расшитую, как он определил на ощупь, — от нее исходил нежный и сладкий аромат, как от длинных распущенных волос. В такой постели не понадобится ни сворачиваться клубком, ни укрываться с головой — не для того служило это розовое вязаное одеяло. «Идет вперед и вперед, и каждой поре — своя слава…»

 

6

Уолтер улегся в ванну, которой позавидовали бы древние римляне, и долго нежился, убеждая себя, что рабочий день якобы уже миновал и сейчас он наденет теплый халат и спустится в кухню чем-нибудь закусить. Пупок просвечивал сквозь пышную пену, словно глаз, жмурящийся от наслаждения; теплый пар веял чем-то непривычным и приятным, чем он только что вымыл по-солдатски коротко стриженную голову. Очень кстати оказалась привычка бриться простеньким станком, потому что в ванной не нашлось розетки для электробритвы. Даже чистка зубов доставила Уолтеру радость. Волосы он причесал щеткой. Он наденет свою лучшую рубашку, приличный галстук, сменит толстый ковбойский ремень на тонкий коричневый, скромный, как сдача с доллара. А уж оглядеть себя он сможет со всех сторон, имея столько зеркал на выбор. С ковбойскими штанами ничего не поделаешь, с бухгалтерской отчетностью тоже, ну да ладно. Зато сейчас Руфь, вся сверкающая, встретит его на площадке лестницы… Да нет, не будет она сверкать а жалко… потому как сейчас (ему пришлось сделать усилие, чтобы избавиться от собственной выдумки) все-таки утро, а не вечер, и солнце будет на другой стороне дома — оно хлынет в окна столовой, как Ниагарский водопад.

Столовая и в самом деле была залита солнцем, и ему приготовили место с видом на сад: салфетка в серебряном кольце — пронумерованном, то есть считается, что человек садится за стол не в последний раз, — стакан для сока, тарелка для фруктов, персональная баночка джема с зелеными листочками и красными клубничками на крышке, кофейная чашка с блюдцем самой фантастической работы — ободок был ажурный, как кружево; затем следовало серебро, сияющее улыбкой, приветливые нож и вилка, малюсенькая ложечка, наверно, для джема, хрустальная масленка, обложенная кубиками льда, корзинка с хлебом, покрытая салфеткой, белой, как белок. Его ждали. А он уж был тут как тут. Покашляв, чтобы сглотнуть комок в горле, он уселся на свое место тихо, как кот.

— Мистер Риффетир? — донеслось из кухни.

— Совершенно верно.

— Хорошо спалось?

Стук нарезающего что-то ножа участился.

— Да-да, великолепно, — с готовностью откликнулся он.

— Отлично. Подождите минуточку!

И через минуточку ее рука поставила на его тарелку тарелочку с фруктами. Нежные кружочки апельсинов и киви, как осыпавшиеся цветы.

— Соку? — Бетти наклонила графин, который держала в другой руке.

— Да, спасибо, налейте, пожалуйста.

Он улыбнулся Бетти со всей щедростью счастья, но ее лицо напряглось, когда он нацелился вилкой на ломтик апельсина. Ах да… он отложил нож, отодвинул вилку и принял приличествующий моменту торжественный вид.

— Мы обычно читаем короткую молитву, прежде чем приступить к дневным делам, мистер Риффетир, но конечно, если это вам неприятно… — сказала Бетти таким тоном, что оставалось лишь ответить согласием, и он, полный благодарности, так именно и ответил.

А между тем, спроси его об этом кто другой, ответ был бы коротким и грубым, потому что слишком откровенное выражение веры всегда раздражало его, любое — и когда отец бранил республиканцев, и когда мать охаивала хиппи, и когда сестра распевала гимны своим тонким сопрано, которым так гордилась. Даже и сейчас он ощутил определенную неловкость, но в конце концов, кто и когда молился за него? Он-то думал, что это случится не раньше, чем на похоронах…

— Господи, я хочу приветствовать мистера Риффетира, который получил здесь стол и кров, гостя издалека, свершившего путь из самой Виргинии в дом, где каждый камень из наших стен, каждое блюдо, приготовленное нами, каждый клочок ткани из нашей одежды, каждый кусочек хлеба, дающего нам силы для трудов наших, — все посвящено Тебе, где имя Твое восхваляется, а не называется втуне, как на улицах. И я прошу Тебя благословить этого — я верю — прекрасного человека и труды его нынешнего дня, ибо, хотя он и не объяснил нам вполне, чем занимается, я надеюсь, что труды эти праведны и служат на благо…

Казалось, Бетти лучится доброй волей и любовью, и Уолтеру стало жарко, хотя он и уверял себя, что это от утреннего солнца. А Бетти уже приступила к делу — откинула салфетку и сказала:

— Лепешки. Свеженькие, еще теплые, как моя щека, поверьте, мистер Риффетир!

— Ах, как здорово! Конечно, я верю — как ваша щека…

Тонкие губы Бетти раздвинула широкая улыбка, у глаз собрались пучки морщинок.

— Мы знаем, — сказала она, устремив взор к потолку, так что Уолтер отдернул пальцы от вилки, — что Богу все равно, какими путями мы приходим к Нему. И хорош всякий путь, приведший вас сюда. Хотите кофе? А может, сделать еще яичницу с беконом?

Уолтер ел против обыкновения медленно, тщательно разрезая лепешки пополам, равномерно намазывая сердцевинку маслом, и откусывал скромно, как велят хорошие манеры, ощущая, как тают во рту тесто и изюм. Кофе был бархатисто-темный, а яйца казались солнышками, просвечивающими сквозь легкие облачка. Бетти не мешала ему, и он погрузился в свои ощущения, будто в сладкий сон.

Только когда Уолтер отправился наверх, в свою комнату, оставляя за собой кильватерную струю благодарности, он сообразил, что Бетти просила Бога благословить его, но забыла призвать благословение на хлеб насущный. Ну, ничего. Попросту оплошность… Может, ее просьбы и помогут…

На лестничную площадку спустился, пыхтя, мистер Эмброуз; два чемодана оттягивали ему руки, он задыхался и явно страдал от боли. Уолтер взлетел по ступенькам и освободил его от бремени.

— Позвольте-ка, я вам помогу, — сказал он, глядя в запавшее лицо Эмери, и, не мешкая, ринулся во двор. Крючок на застекленной двери он откинул углом одного из чемоданов и остановился только на ступенях парадного крыльца. Молодая пара что-то вполголоса обсуждала, что-то насчет оплаты счета. По-видимому, Бетти признавала оплату только наличными, и это вполне устраивало Уолтера… на все сто, подумал он, впитывая небо ранней осени, синее, как новенькие джинсы.

— Счастливого пути, — сказала Бетти. Она появилась из-за кулис и провожала парочку.

— Где стоит ваша машина? — спросил Уолтер.

— Рядом с красным фургоном на заднем дворе, — ответил мужчина. Так он обозначил машину Уолтера.

Уолтер опередил их, поставил багаж у бампера чужой машины. Прощания и благодарности в конце концов иссякли, и отъезжающие подошли к машине.

— Спасибо, большое спасибо, — сказал парень.

— Не за что, — ответил Уолтер и помог ему загрузить багажник. — Счастливо доехать. Бывайте.

Уолтер был очень рад, что Бетти и Эмери нигде не было видно, когда он вернулся в дом. Он позволил себе расслабиться. Дорожка с западной стороны дома была обсажена нахально-желтыми анютиными глазками — тридцать семь кустиков. В наборе привычных словесных формул не нашлось бы подходящих для выражения подлинной благодарности. Да и не хотелось выставлять свои чувства напоказ. По какой-то ассоциации ему пришло в голову, что у него есть несколько желтых блокнотиков, но они бледнее даже пива, не говоря уже об этих яично-желтых цветочках. Уолтер подумал, что Бетти, должно быть, нелегко приходится рядом с таким шумным больным.

По календарю, может, и числилась осень, но походка Уолтера выражала весеннюю бодрость, так что если он расслабляется, то вполне активно. Нужно еще сообразить, что понадобится для поездки в Мендоту, вот наказание. Практически все его хозяйство уже в машине — несколько калькуляторов, а коробки с папками, пачки бланков, блокноты и справочники — в багажнике. На дорогу уйдет несколько часов. Уолтер ездил осторожно, потому что права у него были просрочены. Хорошо хотя бы, что знаешь, чего ждать. Пару лет назад он разгреб кое-какие завалы для этой «Кукурузной Компании Кармел». Они не мошенники, просто недотепы и слишком много попкорна скармливают птицам. Даже броская марка «ККК» на коробках им не помогает. Сколько раз он говорил: «Все считайте!» А мы уже так и делаем, отвечали они и показывали ему мерную жестянку. Засим следовало то, что обычно называют взрывом смеха.

Что ему понадобится? Да пожалуй, только пиджак. А пиджак он как джентльмен повесил в шкаф. Среди деревянных плечиков, постукивающих друг о друга, как некий восточный ударный инструмент, висел на шнурке фарфоровый апельсин, утыканный гвоздиками. «Гвоздикой мешочек наполнить изволь — не явится в гости противная моль», — пропел он, оглядывая спальню и все ее богатства с нежностью — немножко преувеличенной, он это понимал, но ему нелегко было просто так закрыть дверь своего владения. Вроде как бы стыдно было бросать их всех здесь на целый день одних… «Да они все будут на месте, когда вернешься», — говаривал отец, когда отрывал его от игры, чтобы помог по дому. Бетти была внизу, возилась в душной гостиной. А когда он вышел из дома, она помахала ему вслед из окна.

 

7

Вечером мистер Жилетка снова его приветствовал и откинул крючок с двери. Было уже почти семь часов, и длинная тень вползла в дом следом за Уолтером. День был долог и отчаянно скучен. То и дело хотелось бросить все и бежать оттуда: от крытого пластиком стола в задней комнате «ККК», где в атмосфере было больше сахара, чем кислорода, от нервного потрескивания кукурузы, от ящика с разрозненными бумагами, больше похожего на корзинку для мусора, от такого полного отсутствия документации, как если бы компании вовсе не существовало. В конце дня, удаляясь с хорошей скоростью от трижды-К-специалистов по попкорну, Уолтер подумал: эти румяные лохматые чудики с тем же успехом могли торговать лимонадом на перекрестке. Они покупали кукурузу, кукурузный сироп и сахар, и вспучивали зерно, и пекли, и подкрашивали, и рассыпали готовый попкорн по пакетикам, и укладывали пакетики в коробки, а потом часть отправляли клиентам, часть продавали сами тут же в лавке под наименованиями вроде «Гавайского ананасного сюрприза»; они нанимали старичка, чтобы приходил убирать по вечерам, и платили ребятишкам своих лет и своего умственного уровня, чтобы те отвечали по телефону и принимали деньги от покупателей. Они ухитрялись ежемесячно платить за аренду помещения, однако никто не мог сказать, сколько было поставлено или продано, например, «Коричной сенсации», а уж тем более где и, главное, почему ее покупали; они знали только то, что все еще занимаются бизнесом, что пока им хватает лимонов и силы, чтобы их выжимать; но о том, чем был их бизнес вчера, чем может стать завтра, — еле заметный намек, только слабый след, так, облачко пыли, вроде той, которая взлетала из-под колес красного фургона Уолтера, когда он колесил по проселочным дорогам.

Вам не ККК называться, а КК — Крыша-едет, Кассы-не-будет, так он сказал им. Вам нужно откладывать сумму на развитие. Вам нужно выписывать чеки. Вам нужно установить кредитную систему. Вам нужно знать, сколько вы расходуете и сколько чего производите, какая продукция пользуется успехом и всякое такое. Вам нужно вести отчетность. Наймите конторщицу, купите ей карандаш, найдите уголок, где будет тихо, чтобы можно было подумать, и где меньше сахару в воздухе, чтобы можно было дышать, — и она вам все сделает. И пацаны сказали: да, отлично, мы так и сделаем, спасибо за совет, — точно то же самое, что эти простодушные болваны говорили в прошлый раз, когда он их отчитал, — а потом заплатили ему мелкими купюрами, как мелочные торговцы. Последние слова его были: «Постарайтесь не дать себя облапошить. И не дрыхните в лавке!» Они рассмеялись.

Отъехав на несколько миль, Уолтер перекусил, не выходя из машины — сандвич с бифштексом, картофель-фри и коктейль; ел быстро, как бы спеша заесть оскомину дня, и удивлялся, за что он ругал этих Кукурузно-Карамельных Ковырях? Великолепные клиенты. Они смеялись — даже, можно сказать, ржали, — но ржачку к делу не пришьешь.

Уолтер был уверен, что у Бетти все счета в порядке. Она наверняка помнила, когда был истрачен каждый грош. Нет, она не стремилась к грошовой экономии. Цены за проживание были вполне разумными, а завтрак столь же роскошным, как и постель, и приправляла она его с большим искусством, чем те ребятки свою карамельную кукурузу. Но она будет скрести и чистить каждую цифирку, точно так же, как скребла и чистила дом. В свой дом она не допустит ни пятнышка грязи, ни щепотки пыли, ни мушки или мошки; точно так же ни одной сделке, будь это расход или приход, она не позволит ускользнуть от контроля и занесения в книги. Любая безделушка твердо знает свое место и подчиняется ее власти. Скатерти так и светятся добрым здравием, подушки взбиты, шторы обработаны пылесосом с обеих сторон. Уолт уже понимал, что у нее во всех ящиках с носовыми платками лежат саше, что подушечки с душистыми травами прячутся под всеми матрасами; что на дне ее сумочки кроется пучочек цветов, и что ее белье в шкафу переложено гибкими стеблями лаванды, сплетенными в виде куколки (его мать когда-то плела такие из кукурузных листьев), как салат — специями.

— Как вы себя чувствуете? — снова спросил Уолтер. Других слов, чтобы выказать участие, в его арсенале не нашлось.

— Вечером полегче, — просвистел Эмери, — когда можно смотреть телевизор. Только трудно найти что-то интересное, когда не можешь себе позволить смеяться.

— Что, трудно смеяться? — удивился Уолтер.

— В жизни ничего легко не дается, — изрек Эмери, словно поучение для памяти. Уолтер так это и понял и вслух согласился, но про себя подумал, что уж ему-то в жизни легкости не занимать: разве было у него имущество? разве отягощали его какие-нибудь долги? или удерживали какие-нибудь четвероногие любимцы? или семья? Только на душе — или на совести? — лежала тяжесть: то ли страх, что его поймают, то ли забота, темная, как чердачный чулан, и тяжелая, как рекордная штанга.

— Телевизор в гостиной, можете выбрать какую-нибудь развлекательную программу, — предложил Эмери.

— Спасибо, это не по мне, — неожиданно вырвалось у Уолтера, — вечером я люблю посидеть с закрытыми окнами.

И с закрытой дверью, добавил Уолтер мысленно, хотя отлично помнил, что на двери его комнаты замка не было. Войдя, он постоял немножко в темноте, чтобы прочувствовать как следует присутствие комнаты; он чувствовал только слабый запах, но знал, что все множество его вещей затаилось здесь и, как когда-то говорил отец о его игрушках, ждет мальчика: деревянный солдатик, плюшевый мишка, картонная дудочка… Нужно только пробраться на ощупь к лампе и включить свет. Стеклянный абажур загорелся розовым, зеленым и белым. За письменным столиком несколько неуверенно возвышался отделанный бронзой торшер — Уолтер зажег и его. Под столом обнаружилась металлическая корзинка для мусора, по верхнему краю обведенная полосой греческого орнамента. Между столом и корпусом кондиционера зеленое растение с длинным стеблем снизошло — да, снизошло, именно так он это ощущал — до деревянной подставки с мраморным верхом. Может, это филодендрон? Во всяком случае, других ботанических названий он не знал.

Так много, много вещей окружало его, но он не чувствовал угрозы. Все потому, что это множество маленьких жизней ухитрилось разместиться внутри или поверх жизней более крупных, они сбивались в стайки и прятались в гнезда, сворачивались и складывались, как веера, согласно законам природы; и получалось, что комод служил для них тем же, чем квартира для людей, а семьи, ограниченные стенами, не пытаются раздвинуть их, заставить их заполнять улицы и парковаться у соседской двери. А вот в мотелях ящики комодов пусты, столы и подоконники — попросту голые и блестящие, кровати едва прикрыты, стены тоскуют без зеркал, полы прячутся под лишенным рисунка покрытием, жестким и сухим, как пустыня. Только в том заблудившемся секретере были книги, и в каждой сотни страниц стиснуты и спрессованы, сведены до простоты кирпича, и лишь на страницах строчки, несущие слова, располагались одна под другой, как располагаются в постели покрывало, а под ним — одеяло, а ниже — вышитая простыня. А слова состояли из звуков, связанных неразрывно, как цветы и листья, а может быть, еще и лодка на глади озера, согласованных так, чтобы каждому было удобно, но когда шкафчик закрыт, и книги закрыты, нельзя услышать их речи, крики и пение; тихо, как в читальном зале, хотя у каждого читателя в голове гудит и шумит целый мир. Вот почему империя Уолта столь обширна и богата, всего в ней и мало, и много, все и близко, и далеко.

Реальный мир заполонила толпа. А эти вещицы сумели проложить свой путь, пробиться сюда, иногда даже по двое, как эти сиамские свечи, в этот Пансион с Постелью и Питанием, к Бетти, где их ожидала забота и безопасность, мир и покой. А однажды, когда половодье толпы схлынет, они выйдут вновь из дверей этого дома, они вернутся в мир, и мир наполнится правильными вещами, и будут ему даны образцы совершенства, к которому следует стремиться, и истории, обогащающие разум.

Ощущая некоторую нервную дрожь, Уолтер присел перед письменным столом с выдвижной рабочей доской. Сделан он был из дуба. Стол не был заперт, и под крышкой виднелся ряд круглых отверстий для бумаг, увенчанный двумя опорами, несущими пьедестал с ручной резьбой — цветами и листьями. В этой секции, охватывающей отверстия снизу и сверху, посередине имелось зеркало. Весь ансамбль венчался фризом, тоже с узором из лепестков и листьев. Уолтеру приходилось видеть изображения итальянских городов, взбирающихся и спускающихся по холмам, — это не так впечатляло. Уолтер почувствовал, что в эту ночь будет спать в роскошном саду, и решил осмотреть все цветники, но сперва нужно исследовать стол, его строение и сущность — задачу эту он держал в запасе, чтобы закончить ею заполошный день и заполнить свой вечер.

На этом столе, как Библия, лежала книга. Уолтер сообразил, что здесь он не видел Библии. «Избранные стихотворения Роберта Фроста». Все знают Роберта Фроста и его седую гриву. Или это у Карла Сэндберга седая грива? На этот раз сдувать пыль нужды не было. Обложка — на ней изображался темный лес над затененной рекой — горделиво утверждала, что под ней уместились все одиннадцать сборников Фроста — надо же, сказал Уолтер, надо же! А на последней странице обложки целая куча рекламных объявлений всяких политиков от литературы. Уолтер лениво пролистал книжку, думая лишь о том, как хорошо иметь такую комнату, где есть такой стол, и на нем такая книга, полная стихов, — серьезная, сумрачная и оттягивающая руку. Тысячи слов, уйма стихов. «Есть неотчетливые зоны». Чудное название. Зоны? Уолтер рискнул прочитать вслух: «За стенами дома сидя, мы скажем: стужа снаружи…» Ну, пока еще не холодно, но точно будет, «…и ветер каждым порывом, крепнущим и бьющимся о стены, грозит крушеньем дому…» Ну, это, пожалуй, слишком сильно сказано. Прямо-таки каждым? «Но дом наш давно испытан и надежен». Верно. Даже ступеньки не скрипят. Ходи вверх и вниз — ни звука. Стихи о дереве? «Что такое нисходит к человеку — душа иль разум, что не позволяет нам соблюдать границы и пределы?» Странный порядок слов, но уж на то и поэзия. Ага, а зоны, — понял Уолтер, заглянув вперед, — это просто климат. Вот почему дереву — персиковому — так неуютно. «Пусть нет отчетливой границы между хорошим и дурным…» э нет, хорошим и плохим, «есть неотчетливые зоны, где мы законы все же чтим». Прервав чтение, Уолтер на минутку перевернул книгу и заглянул на обложку. Что-то там такое, он видел, сказал Джон Ф. Кеннеди… Вот: «море нетленной поэзии одарит нас радостью и пониманием». Фу-ты! Напоминает, что в жизни нужно обосноваться прочнее. Ну значит, эта поэзия была как раз для меня. В этом вся суть.

Прежде чем положить книгу на место, он отвернул супер спереди и увидел, что форзац весь исписан. «Печаль одолеет в свой час». Уолтер сразу посмотрел в конец. Стихи были подписаны: «Б. Мейерхофф». Уолтер осторожно опустил книгу на стол — для опоры — и прочел:

Печаль одолеет в свой час, Оружием силу мне вверя, Чтоб мира просить еще раз, Покуда защитой убежища двери. Смягчись, о горе! И смягчи ту твердь, Что, как жезлом, изранила мне сердце, То сердце, что так сильно любит Бога! «Да!» в шепоте дождя Ответ я различаю, И значит, что вновь припаду Устами к покрову печали, О боль, уходи.

Тема стиха осталась не вполне ясной, и все-таки можно понять, что Б. Мейерхоффу пришлось несладко. Или Б. — это Бетти? Кто же еще? «Силу вверя»… Уолтеру «сила» казалась не на месте. А «печаль» лишена смысла там, куда ее поставили, хотя весь стих достаточно печален, а значит, можно было ее вставить куда угодно. Погодите-ка. «Смягчись, о горе, и смягчи ту твердь…» Твердь почему-то похожа на жезл. Но тогда, значит, это может сделать дождь. Сердце не погребено, ведь так? Под этой самой твердью. Может быть, не «сила», а «слабость»? Да-да, точно! Он чувствовал себя так, словно разгадал сложный кроссворд. «Слабость вверя» — это было бы абсолютно правильно. Бедная Бетти, подумал Уолтер, что могло случиться, что заставило ослабеть эту железную женщину? Возможно, очередное наказание, постигшее Эмери, новая болезнь в придачу ко всем прежним?

Уолтер расчувствовался и не мог усидеть на месте. Отчего-то владевшая им тревога прошла. Давно ли написано это стихотворение? Он уставился на кружку, в которой лежал бритвенный помазок и мыльный крем «Уильямс и Круг». Тут никаких стихов. На другом конце письменного стола стояла керосиновая лампа, перевязанная по талии кружевной оборкой. Он посмотрел на себя в зеркало. Грудная клетка его говорила о слабости характера (особенно слабой она выглядела вот в такой клетчатой рубашке). Здесь можно сидеть и пудрить нос. Или бриться. Под зеркалом, на выступе, образованном круглыми отверстиями, приткнулась белая твердая карточка, обрамленная мелкими цветочками и еще более мелкими листиками. Уолтера восхищали тайные послания, запрятанные в комнате. Особенно по контрасту с открытой, даже завлекающей сложностью населяющих ее вещей. Сбоку к карточке был прикреплен кусочек кружева, какое бывает на манжетах, и сердечко из черной ткани в голубые цветочки. Очень странно, даже таинственно, но угрозы в этом не заметно. С другой стороны была прицеплена связка пуговиц, похожих на желуди или орехи, с которой свисали несколько коротких ниточек мелкого жемчуга. Под этими безделушками просматривалась надпись от руки, датированная 1993 годом:

Я собирала эти вещички тщательно, по одной. Они — как друзья: одни старые, другие новые. И, тоже как друзья, в чем-то они едины, все одного рода, а иные из них — истинное сокровище. Глядя на них, вспомни обо мне!
Шарлин Де-Витт, Пеква, Огайо.

Уолтер бы и рад вспомнить, но ведь он знал только имя. Никакой зримый образ не материализовался перед ним волшебным образом, как он надеялся поначалу. Справа от карточки, на очередной белой салфеточке с розовой каемкой из присобранной ленточки стоял перевернутый вверх корешком и приоткрытый, буквой V, свадебный адрес. На обложке с бледными розами и еще более бледными листьями было выведено серебряными готическими буквами: «День нашей свадьбы». С ума сойти! Уолтер взял адрес в руки и прошелся по комнате, весь во власти чувства обладания. Этот письменный столик — памятник свадьбе, вот как. Мемориальный музей. И кровать, возможно, была ложем новобрачных, и вся комната могла быть комнатой Первой Ночи. Обеты, так это называется. Да, я хочу. И сделаю.

Конечно, это не была Шарлин Де-Витт из Пеквы, Огайо. Что-то позаимствованное? Что-то синее? Это самое черно-синее сердечко в цветочек? Уолтер обогнул кровать и опустился в кресло, занимающее угол. Его пальцы дрожали, когда он раскрывал адрес. Он не из тех, кто любит соваться в чужие дела. Эти вещи специально были выложены здесь, чтобы их рассматривали, восхищались и радовались. И он действительно восхищался и радовался. Кто из побывавших тут постояльцев когда-нибудь так оценил все эти тонкости, как он? Кто проникся до такой степени? Наверняка никто и никогда…

Внутри обнаружились прежде всего титульные листки от стихов, тоже готическим шрифтом, но уже не серебряным, а обыкновенным черным. Один, подписанный «Неизвестный», назывался «Свадебные колокола». Другой — от Пола Гамильтона Хейна — «День нашей свадьбы». Была еще парочка коротеньких и глуповатых изречений Сидни Леньера и Уинтропа Прейда. Затем молитва о новобрачных некоего Рэнкина. За этими выражениями чувств следовала страничка, свидетельствовавшая официально, пред лицом всего мира, что в сей день, а именно восьмого октября тысяча девятьсот двадцать пятого года, «я», то есть пастор Гай Холмс, из Кэмп-Пойнта, штат Иллинойс, повенчал Гарри X. Мейерса и Фэй Арлин Эллиот в доме жениха. А этот дом… ну конечно, вот этот самый дом и был. Кэмп-Пойнт? Кэмп-Пойнт — кажется, местечко неподалеку от Квинси? Он только проезжал через него.

Ну а теперь, понимаете ли, сказал Уолтер сам себе, я этот Кэмп-Пойнт изучу внимательно. Я не просто проеду мимо, я медленно пройдусь по боковым улочкам, может, выпью чашечку чего-нибудь в местной забегаловке. С ума сойти — двадцать пятый год. Та же древность, что и в книгах из секретера. Обстоятельства чрезвычайные. Вот-вот, это слово тут кстати. На брачном свидетельстве, за подписью пастора, шли подписи пятнадцати гостей, из них десятеро носили фамилию Мейерс. Присутствовала также миссис Холмс, наверняка она помогала мужу во время службы, как и много раз до того.

На следующей странице торопливым почерком были записаны свадебные подарки.

«Тетя Мэри — деньги и ложки.

Мама — настенные часы.

Кларенс и Лили — набор кастрюль.

Вирджил и Глэдис — натюрморт с фруктами.

Элла — деньги и корова».

Чего? Корова?

«Уиллис и Хобарт — деньги.

Мэй, Эдна, Нона и Маргарет — газовый утюг и коврик».

Газовый утюг? Вот так чудеса! А имена-то… Особенно у невесты: Фэй… Арлин… Даже не Арлен. Господи…

«Луиза — вилка для пикулей».

Ага. Крайне необходимая вещь. Старая добрая Луиза!

«Уилбур — будильник.

Флоренс и тетя Селена — серебряный сервиз».

Целый сервиз! Скорее всего — поднос с молочником и сахарницей и, может, еще с такими крошечными ложечками, красиво разложенными веером.

«Тетя Стелла — скатерть и салфетки.

Кузина Клелла — солонка и перечница с ручной росписью».

Стелла и Клелла… нарочно не придумаешь! Неслыханно! В жизни не встречал и слыхом не слыхивал ни о какой Фэй… и о Ноне тоже. А тут еще и Клелла. Уолтер рассмеялся. А корова откуда взялась?

«Дядя Том и тетя Лула — скатерть и полотенца.

Тетя Джулия — серебряный ножик для масла.

Олива Спенсер, Руфь и Лоис — кружевной набор для буфета».

Опять эти чертовы салфеточки. Из всего, что здесь окружало Уолтера, он только к ним относился отрицательно. Они были слишком усердными укрывателями и защитниками, они стояли как препятствие между вещью и ее назначением. Держа адрес на весу, как молитвенник, он поразмыслил и решил, что, быть может, здесь имелись в виду не салфеточки, а большие столовые салфетки. Он понятия не имел, что именуется «набором для буфета».

«Гленн Спенсер — серебряный поднос для хлеба.

Мисс Лич — картина».

Какая? Ну, понятно, Фэй-то знала и так, могла не описывать подробно.

«Минна и Агнес — медный поднос.

Миссис Хэйер — поднос для подачи на стол».

Малость многовато подносов.

«Уинифрид Прист — наволочки на подушки.

Мертис Стертевант — дорожка на стол».

Мертис… мужчина еще один. Попробовать, что ли, представить такого?

«Гертруда Оверхольцер — то же самое».

Дорожка на стол — тоже, считай, салфетка-переросток, да? Те же салфетки, только подлиннее.

«Уилбур и Лидия — блюдо с ручной росписью».

Интересно, не осталось ли здесь чего-то из этих вещей, подумал Уолтер. Вот было бы здорово… Только как их распознать? Может, те наволочки на подушки вон там. А может — были ночью у него под головой?

«Дядя Чарли и тетя София — два блюда для овощей.

Дядя Чарли Эллиот — покрывало на кровать».

Вот это уж точно может быть здесь, это покрывало, все еще при исполнении обязанностей.

«Мод — дорожка на комод.

Берта — полотенце».

Полотенце? Наконец что-то прозаическое.

Уолтер впал в изнеможение. Он почтительно уложил адрес на колени, закрыл глаза и погрузился в мир размышлений… размышлений о том, кто были эти люди с простыми и странными именами, старыми деревенскими именами, захолустными именами, и как выглядело блюдо с ручной росписью, и что было изображено на картине, и что там была за корова, неужто настоящая — может, фарфоровая корова-копилка с прорезью для монеток? И как понравилась свадьба гостям, и были ли они все из этого городишка — Кэмп-Пойнт (что значит «лагерная стоянка», каковой он, надо полагать, и был когда-то), и кто из них кого любил, а кого ненавидел, и как у них шли дела; хорошенькие ли были девушки, красавцы ли мужчины или сгорбленные хворые старички? Или вот Минна и Агнес: сестры ли они, незамужние, неуклюжие и неразговорчивые? И чьи глаза бродили от щиколотки до груди, чьи пальцы чесались от желания завладеть добычей? Чьи жизни расцвели и принесли плоды, а чьи — увяли на корню и облетели, как жизнь самого Уолтера? Кто чьи секреты знал… все… все до единого? Кто возился на ферме, кто чинил автомобили, кто обслуживал столики в ресторане, кто ухаживал за престарелыми родителями? Ведь прошлое достоверно и реально, он знал это, и даже если те свадебные гости уже ушли из мира, и превратились в кости, и надгробия, и вещи, заброшенные на чердаках, и отошли в прошлое — но именно прошлое наполняло эту комнату! Оно осталось листочком со списком имен, воспоминанием об одной ночи, так много лет назад, когда Гарри просил руки Фэй, прямо здесь, быть может, на том самом месте, где он сейчас…

И откуда придется завтра уехать. Он не мог задержаться еще на один день, никак не мог. Тоненький адрес показался ему тяжелым, как том Фроста. Он мог бы сказать, что у него еще есть работа в этих краях. Но вдруг ему не достанется эта комната? Вдруг ему отведут заднюю комнату? А здесь вместо него будет спать какой-нибудь коммивояжер с образцами товаров, и его прилизанные волосы будут касаться вот этой подушки, которую он сейчас тихонько поглаживает, полный жалости к самому себе; потому что Уолтер медленно осознавал, что не хочет больше ни часу жить, как жил прежде, ходить прежними путями; он чувствовал, что будет ворочаться всю ночь в постели, как больной ребенок, и не доставят ему удовольствия ни кровать, ни сундук, ни диван с кофейным столиком, ни вышитые изречения, ни душистое мыло, если он будет знать, что уедет, что ему предстоит уезжать отсюда… куда?.. Стоп, он же ничего на завтра не запланировал… никакие книги печь не собирался… Сможет ли он позволить себе остановиться в таком же местечке, как это? Нет, не нужно такого же, нужно именно это, только это. В этом доме? Это было бы так же разумно, как была разумной плата за ночлег, когда он, оставшись без гроша, укрывался за щитами придорожной рекламы и спал прямо в машине или парковался в парке, как бродяга. Так куда же двигаться? Одиночеством полны его карманы, от одиночества кости его ноют, и горло его устало от разговоров с сестрой и мамой и с фантомами — творениями собственных рук.

Попробовать уладить дело? Уолтер открыл один глаз — пока все было на месте: его вещи, его дом, его история. У него появились новые друзья, можно ли так просто оставить дядюшку Чарли и тетку Софию, или Мэй с Эдной, Нону или… да хоть ту же кузину Клеллу и мисс Лич? Он мог поклясться, что кружевной набор все еще в буфете. И полотенце Берты на месте. Заключить сделку. Допустим, он предложит, что останется здесь надолго, за сниженную плату, и Бетти наверняка будет довольна, ведь тогда комната не будет пустовать, и всегда будет под рукой кто-то, на кого можно рассчитывать, спокойный и надежный, а заодно ему можно будет поручать разные дела — скажем, принести дрова из сарая, оттащить багаж к машине, подкупить кое-что в городе; и будет за кого молиться по утрам, и этот кто-то будет ждать этой молитвы и благочестиво складывать руки, если ей приятно видеть их сложенными, и будет веровать, и лелеять то, что ей дорого, и история ее семьи станет отчасти его историей, он будет справляться о здоровье ее мужа, и слушать ее рассказы, и наслаждаться ее блюдами (ей это будет приятно) и сервировкой стола… А стол будет нежиться в утреннем свете каждое утро, и полированное дерево будет сиять сквозь кружева, как река зимою — сквозь лед… Господи, до чего больно… и страшно… Он может предложить ей вести всю бухгалтерию — страшно… Может посоветовать, как повысить доходы, — еще страшнее… Одним глазом увидел он кружочек разрезанного киви, словно зеленую монетку, добытую из древнего клада…

Иначе нельзя. Иначе просто нельзя. Уолтер вскочил. Он пытался выглядеть энергичным и отважным. Он будет… он станет… ну, в общем, достойным. Он натянет на себя оптимистическое мировоззрение, как летнюю одежду. Он заставит душу свою трудиться, хоть она и заплыла жирком без практики. Он сам назначит себе меру и станет тянуться к ней. Так когда-то он мальчишкой тянулся, стоя у дверного косяка, чтобы оказаться выше той отметки, до которой в прошлый раз доставала его голова. Это — его последний шанс стать Уолтером Риффатером. Ванна распарит и смягчит его самые жесткие помыслы. А сытные и полезные завтраки Бетти согреют и упрочат ту холодную и тонкую струну, что дрожит в его душе. Только представить себе жизнь, проведенную рядом с… нет, не рядом, а за этим письменным столиком, всех сокровищ которого он даже еще не перебрал… Он должен сделать так, чтобы это свершилось. Он будет таким мягким — хоть на хлеб намазывай. И свадебные гости — милые люди — выстроятся в очередь, чтобы пожать ему руку: Мод и Вирджил, и Глэдис, и особенно Мертис Стертевант. И каждый вручит ему подарок. Серебряный нож для масла? Спасибо большое! Будильник? О, я о нем давно мечтаю! Картина в рамке из фруктов, о, как оригинально, вилка для пикулей, как мило вы придумали… Он почувствует себя женихом. Долой клетчатые рубахи, грубые пояса и тесные штаны. Деньги и ложечки…

Уолтер вернул адрес в исходное положение — палаточкой. Рядом с адресом располагался свадебный вертепчик с крошечными кукольными фигурками жениха и невесты, разумеется, стоящих рука об руку, на краю лужайки бессмертников, посреди которой под маленьким стеклянным куполом томились в плену птичка из ваты и две — с ума сойти! — веточки, перевязанные розово-голубой ленточкой. Да это же фигурки со свадебного пирога! Как умно. А ленточка двух цветов — это детки. Под стекло подсунута картонка размером с игральную карту. Я вижу ее. Я тут сижу, за своим письменным столом и вижу ее, и беру в руки. «Да благословит вас Бог за то, что вы не курите здесь». Ансамбль замыкает желтая свеча. И уж точно она не имела и не имеет никакого отношения к огню.

Да и кому придет в голову зажечь эти фитили и нарушить их белизну? Кто рискнет закапать воском стекло, салфеточку и полировку под ними? Свечные огарки такие некрасивые, оплывшие, бесформенные. А здесь свечи стоят в девственной чистоте и неприкосновенности, чтобы можно было вспомнить о живом огне, о его бликах и мерцании, ощутить его романтику.

Уолтер затаил дыхание: не заглянуть ли теперь в нижние отверстия? Или отложить это на следующий вечер? Только будет ли этот следующий вечер и за ним еще другие? Впрочем, ничего особенного там не нашлось: запасная свеча, маленькая Библия (ах, вот она где), еще меньшая книжица о языке цветов, поздравительная открытка, прозрачный стеклянный сосуд, заполненный этим, ну, как его… сушеным, а за ним — репродукция религиозной картины в изящной — по-настоящему изящной — деревянной рамке (это он решил исследовать позже), а потом что-то вроде серебряной корзинки с подушечкой, утыканной булавками, и наконец, аптечный пузырек зеленого стекла, совершенно пустой, если не считать воздуха. Уолтер повертел пузырек перед глазами. Чем он, собственно, любовался? Формой, цветом, стеклянной нарезной крышечкой? И почему?

Кое-что еще оставалось. Предстояло еще проинспектировать крышку стола, ящики под ней и шкафчик, служивший тумбочкой возле кровати. Но он отчаянно устал. Надолго ли хватит той малой суммы денег, что припрятана в машине? Он сбросил рубашку, снял брюки. В новой жизни, на которую он так надеялся, он не будет швырять брюки как попало. Уолтер уныло завалился прямо на покрывало и стал обдумывать, насколько реально вернуться в расположение кукурузников Кармелов и свистнуть деньгу, которую эти остолопы рассовывают куда попало, как грязные носки. Нет, конечно, он не сможет. Слишком устал. Да и сколько там у них денег? Капля в море! На всю жизнь не напасешься. Чего ему хотелось, что ему было нужно — это чудо, какое-нибудь знамение. Чего ему никак не хотелось и что было совершенно не нужно — это заделаться вором. Господь Бетти никак не одобрит этой дурацкой идеи, порожденной отчаянием и страстным желанием.

Уолтер подлез под одеяло, и простыни одарили его нежным прохладным прикосновением. Вспомнив старую детскую привычку, он пожеван уголок душистой подушечки и погрузился в сон.

 

8

Уолтер услышал в столовой незнакомые голоса. Бетти обслуживала каких-то других постояльцев. Он вернулся к себе, бесшумно ступая по прочным ступенькам, и присел на застеленную гладенько постель. Встревоженный, расстроенный, разочарованный, он уставился на стул с решетчатой спинкой возле стола и на его плетеное сиденье. У него не было никакого отчетливого плана. Во всяком случае, будет разумно заплатить за две ночи. Негоже наращивать неоплаченный счет и волновать Бетти. Но кроме того…

Уолтер желал пансиону Бетти всяческого процветания, но не желал, чтобы она принимала других постояльцев. Он сознавал, что одно с другим сочетается слабо, но смеяться над противоречием его не тянуло. Так же как и над кремовой промокательной бумагой, которой была накрыта, так сказать, рабочая область письменного стола. Он услышал, что Эмери тащится по лестнице вниз, и бросился вызволять его от ига багажа. Предложение, возражение, захват и капитуляция быстро последовали друг за другим, и вот уже Уолтер мчится по оставшимся ступенькам на крыльцо, потом во двор, к багажнику машины с номером какого-то другого штата. Он вполне может сойти за мастера на все руки, а? Кто это был такой, что рад был услужить всем и каждому, в каком-то фильме? Он опустил сумки между двумя чужими машинами и скрылся в саду, который до сих пор удостаивал лишь беглого взгляда. Воздух был такой, как ему и полагалось: утренний воздух ранней осени. Свет был скуден. В саду было несколько розовых кустов в увядающем цвету, неизменные анютины глазки, хризантемы… Ах, а это что — просто сорняки или самая настоящая неопалимая купина в качестве живой изгороди? И уйма растений, которые, казалось, застыли в напряженном ожидании, как и он сам.

Просидев несколько минут на садовой скамье, Уолтер почувствовал сквозь брюки холод и сырость. Он хотел переждать, пока там выпьют под занавес по чашке кофе, отработают обязательную процедуру обмена любезностями и неловкий момент уплаты по счету, смягченный добавочной парой любезных реплик, и наконец все отправятся восвояси, словно родственники, отсидевшие семейный визит. Он понимал, что на это уйдет немало времени, а между тем его седалищу становилось все холоднее и даже все мокрее. Он попытался отвлечься, разглядывая растения, но те уж слишком явно готовились к переходу в мир иной.

В конце концов Уолтер бочком-бочком обошел компанию у входа, прикидываясь, что никого не видит, но при этом был разочарован тем, что ни двое мужчин, жонглировавших любезными прощаниями и прощальными любезностями, как мячиками, ни даже Бетти, которая сжала руки и следила за каждой складочкой одежды, его тоже не заметили. Мистер Эмброуз сидел на ступеньке над площадкой лестницы.

— Ах, мистер Эмброуз… неважное самочувствие? — спросил Уолтер, понизив голос. В этот момент хлопнула наружная дверь, и он с радостью услышал легкий щелчок опущенного крючка.

— Носоглотка, — прохрипел Эмери, — задыхаюсь.

— Господи, — сказал Уолтер, заходя ему за спину, — стоя, наверно, легче будет!

Он подхватил Эмери под локти и поднял его. Тот медленно расправился, как пожарный рукав.

— Матушка, — выдавил он.

На лестнице появилась Бетти, в темном платье с широким белым воротником, как у отцов-пилигримов.

— Можно идти завтракать, мистер Риффетир, я присоединюсь к вам через минуту-другую.

Уолтер отцепился от Эмери и выдвинулся из-за его спины, которая вдруг оказалась чуть ли не бесконечной. Как солнце из-за туч, подумал он безотчетно, ощущая прилив тепла. Они молча спустились с лестницы.

— Я подогрею чайник, дорогой, — сказала Бетти, — и накапаю ментола.

Эмери пропыхтел за спиной что-то нечленораздельное. Так и есть, убедился Уолтер, нижняя половина двери заперта, а автомобиль осторожно выезжает задним ходом из ворот. Полоса ласкового солнечного света легла на крыльцо. Осенний воздух был прохладен и чист. Уолтер глубоко вдохнул, наполняя легкие и радуясь тому, что ему это не сложнее, чем наполнить чашку.

В холле, у подножия лестницы, на кожухе батареи располагался предмет, по-видимому, издавна занимавший это место, но как-то ускользавший прежде от внимания Уолтера: маленькая деревянная модель школьного домика, склеенная как-то кустарно. Что заставило Уолтера подойти ближе и присмотреться — это флюгер на крыше домика. Непропорционально большой, он нависал над слуховым окошком, где прятался школьный колокол, и состоял из трех перекрещенных стержней: на концах одного были деревянные буквы С и Ю, на другом, соответственно, В и 3, а третий имел вид оперенной стрелы. Над ними торчал выпиленный из фанеры петушок размером со школьную дверь, а в целом все выглядело так, как будто вещицу собирали из деталей какого-то конструктора. Бетти протянула руку — белую, как рукав медсестры — и, подхватив домик, стала старательно накручивать ключик, торчавший из задней стенки. Школьный колокол задребезжал. Бетти вернула музыкальную шкатулку (вот что это такое, понял Уолтер) в привычную позицию — настолько привычную, что на кожухе батареи успел запечатлеться квадрат более темной окраски — как бы тень крошечной постройки. Дилидиньканье колокольчика складывалось в нежную, отдаленно знакомую мелодию. Компас, петушок и стрела стали неуверенно, рывками проворачиваться. Уолтер озадаченно слушал, пытаясь узнать музыку. «На холостом ходу», — наконец сказала Бетти, дав Уолтеру поразмыслить и насладиться. Какое странное смешение понятий, подумал Уолтер. Из Австрии, объяснила Бетти, когда паузы между динь-донами удлинились и вся мелодия размоталась, как клубок. Последняя нота прозвучала намного позже всех остальных, как будто отчаявшись догнать их, и сердце Уолтера чуть не разорвалось от сочувствия.

— Ну, мистер Риффетир, теперь можно и позавтракать. Пойдемте!

Еще минута — и Бетти поставила перед ним салатницу с бананами, залитыми сливками. Уолтер издал благодарственный стон.

— Да я такого не пробовал с…

— Краткий визит в детство, — сказала Бетти. — Но сперва…

Уолтер кивнул, сложил руки и склонил голову, придав лицу выражение, строгое, как ее темное платье.

— Господи, я знаю, Ты слышишь меня, ведь Ты всегда слушаешь, Ты по доброте своей приглядываешь за нами здесь, внизу, где жизнь порою обходится с нами круто…

В кухне засвистел чайник. Бетти крикнула:

— Мистер Эмброуз, накройтесь с головой! Я подойду посмотреть, готовы ли вы, как только мы с мистером Риффетиром побеседуем с Господом. — Обратившись к Уолтеру, она довольно мрачно объяснила: — Бедному мистеру Эмброузу в такие дни, чтобы дышать, требуется помощь Святого Духа.

И снова она возвысила голос и продолжила общение с Богом:

— Да, жизнь порою обходится с нами круто в этом мире, где все мы должны трудиться в поте лица своего, чтобы достичь процветания. И я надеюсь, что Ты, Господи, почтишь особым вниманием нашего доброго гостя, который нынче собирается покинуть нас, чтобы трудиться в согласии с волей Твоею, насколько я знаю…

— Кстати, сегодня… — начал Уолтер, но Бетти сейчас было не до разговоров.

— …Господи, мистеру Эмброузу сегодня очень плохо, и это несправедливо, ведь на него и так уже ополчилось столько напастей. Разве заслуживает он, чтобы его нос не мог дышать и все внутри было забито соплями?

Уолтер вздрогнул. Эта женщина внушала ему благоговейный ужас.

— Позволь хотя бы, чтобы паровая ингаляция ему помогла. Аминь. Благодарю Тебя за разрешение мистеру Эмброузу принять Твое благословение.

Бетти жестом пригласила Уолтера приступить к еде, хотя он и не понял, что нужно есть.

— Я испекла оладьи для тех двух джентльменов.

Уолтер почувствовал, как голова его кружится, будто семечко на ветру.

— Кстати, насчет моего сегодняшнего…

Однако Бетти уже ушла на кухню проверять, как там Эмери и плотно ли он закрыл голову полотенцем.

Оладьи явились, обильно политые маслом и сиропом. Кофе был черным, как глубокий колодец, и когда Уолтер решился отхлебнуть, он увидел в чашке свое отражение. Уолтер помнил, что нельзя резать сразу все оладьи, а нужно отрезать по кусочку и есть. И он стал есть, почти не жуя, и сладкие кусочки превращались в кашицу, а потом таяли и проскальзывали в глотку, как жидкость. Придется сидеть тихо, как мышка, и ждать возвращения Бетти. А тогда он скажет: «Мне очень понравилось у вас. Сегодня я собирался уехать, но мне хотелось бы задержаться еще…» И еще нужно сказать: «В Квод-Сити оказалось больше работы, чем я рассчитывал». Но нельзя создавать впечатление, что у него такое налаженное дело, ведь Бетти может подумать, что у него денег куры не клюют, и потом, это же неправда, хотя если позвонить и узнать, какие поступили вызовы, может, и найдется что-то подходящее, не на границе штата, а где-нибудь посередке, куда нетрудно доехать. Будем надеяться на лучшее — если удастся договориться здесь…

— Мистеру Эмброузу стало лучше, благодарение Богу, — возвестила Бетти, — он уже может дышать носом. Теперь я могу дать отдых ногам, а пока что еще чашечку кофе, мистер Риффетир?

Из носика излилась красивая дуга, Бетти села и поставила кофейник. Уолтер чуть не обратился к ней по имени (Боже упаси!), такой потерянной и далекой показалась она вдруг, сидя на месте, где только что завтракал один из двух отбывших джентльменов, — его тарелки и салфетки уже не было, но остались масло, хлеб и джем. Уолтер протянул руку к чистому прибору, стоявшему на столе рядом, взял чашку с блюдцем и подал Бетти. «Позвольте поухаживать за вами?» Он осторожно налил ей кофе, подвинул сахарницу.

— Бедный Эмери, — сказала она, бросая в чашку два кусочка. — Когда-то он вел веселую жизнь, пил, курил и болтал лишнее, но, я думаю, он уже вполне расплатился за это годами лишений и боли. Человек-то он хороший, хотя и грешный, как и многие другие. Всегда помогал по хозяйству, без напоминаний. Никогда не позволял себе публичных выходок. Держится как может. Однако нелегко зависеть от такого беспомощного человека, когда нужна помощь по дому…

Она подняла чашку двумя руками, как чашу, вдохнула аромат кофе и застыла, задумчиво глядя в сторону гостиной.

— Мне бы хотелось остаться здесь еще, — выдавил Уолтер. — На какое-то время. Видите ли, моя работа здесь затягивается, и… и мне очень, очень нравится комната, миссис Эмброуз, и ваши завтраки, и меня восхищают все замечательные вещи в вашем доме, их история, и то, как их любили когда-то, и как вы заботитесь о них теперь…

— Комната по фасаду — самая лучшая, — сказала Бетти, взглянув на него с выражением, которого он не смог понять.

— Несомненно, — подавляя тревогу, отозвался Уолтер. — Комната просто великолепна.

— Движения по улице почти нет…

— Да, я заметил.

— Кое-кто жалуется, что из окон не видна река.

— Видно только баржи, — признался Уолтер.

— Зимой там не задувает, — пообещала Бетти, — не то что в задних комнатах, это северо-западный угол, и ветер просто завывает.

— Ну, впереди, я уверен, он не буйствует, — пытался вставить свое слово Уолтер. — Только, понимаете ли, я не смогу платить полную сумму, во всяком случае, не сейчас. Но я уверен, что скоро раскручусь, а пока что я надеялся… понимаете… если я останусь надолго… как постоянному жильцу… нельзя ли уменьшить плату…

Бетти отхлебнула из чашки и не отняла ее от губ; она грела о фарфор пальцы и лицо.

— И я мог бы помогать вам по дому, мне это будет только в радость. По утрам, когда больше всего хлопот, а потом вечером.

Бетти отставила чашку, и Уолтер заметил, что рука ее слегка дрожит, как, бывает, дрожат листья от незаметного ветра. Глаза ее наполнились слезами. Может, ей нехорошо?

— И в любом случае, миссис Эмброуз, я буду вам очень признателен, если вы порекомендуете мне подходящий молитвенный дом, потому что по воскресеньям я часто в дороге пропускал службу…

— Ну что ж, мистер Риффетир, идея хорошая. Сезон кончается, приезжих становится меньше. И мистеру Эмброузу не помешает помощь, расчищать дорожки от снега. Давайте попробуем, скажем, на неделю, и если вы не передумаете и мы не передумаем, тогда да свершится воля Божья, и будем жить, как жили. Подходит это вам?

Это было чудесно, разумно, справедливо. Уолтер постарался взять себя в руки, тщательно изобразил спокойствие на лице, как будто картинку рисовал, но от Бетти не укрылось, что он счастлив… счастлив, и это явно порадовало ее, хотя улыбка лишь мелькнула на ее губах, словно птица, пролетевшая мимо окна.

— Всегда хорошо, когда у человека есть кто-то близкий, несколько друзей, чтобы вместе слушать проповедь Божью, и будет, пожалуй, лучше всего, если вы пойдете в нашу с мистером Эмброузом церковь, это неподалеку, на этой же улице. Хотя далеко не каждый, вы понимаете, мистер Риффетир, приходит туда ради блага Господня или блага собственной души. Правда, священник у нас молодой, я бы даже сказала, еще зеленый, и он, на мой взгляд, недостаточно строго придерживается канонов, но уж такое нынче время…

Уолтер с удовольствием бы подтвердил, что время и впрямь нынче ужасное, но боялся, что голос выдаст его облегчение и радость. Он пробормотал нечто невразумительное и наконец заявил, что ему пора ехать, дел невпроворот. Придется уехать, вроде бы как для работы, и болтаться где-то весь день, создавать видимость, что он занят делом; в Девенпорт, что ли, съездить, мерзкий городишко, а может, в Молайн?

Вернувшись в комнату, он понял, что чувствует себя, как скромная книжица, суетливо советующая, к примеру, как устроить личные дела, затиснутая между внушительными томами, где степенно излагается история или тайны мироздания, и книжица благодарна за привет и компанию, но немножко испугана тоже, духовно, можно сказать, прибита. Он попал не в толпу зевак, сбежавшихся поглазеть на дорожную аварию — нет, его приветствовал хор голосов, и песня их была утешительной и напевной, и слова ее говорили о мире и о всех совершенствах мира. Уолтеру Риффатеру оставалось лишь научиться вести себя, присоединиться к ним и петь вместе с ними.

Но сегодня он возьмет судьбу за рога и повернет к лучшему будущему. Прочешет телефонную книгу, выберет имена и адреса, купит выходной костюм для воскресенья, и позвонит своему информатору…

Под крышкой письменного стола был ящичек, где вполне могла оказаться писчая бумага. И не заглянешь, не поднимая крышки. Придется на ощупь. Пальцы не нащупали ничего… даже удивительно… э нет, какая-то мягкая тряпочка. Уолтер ее вытащил и расправил. Вот это номер! В обеих руках он держал… Неужели белые атласные трусики бикини, из тех, что называют «ремешок»? В палец шириной, не больше… Но это… эти — они тоненькие и прозрачные. Нижнее белье, не иначе.

Уолтер сжал находку в кулаке, словно прятал ее от самого себя. Лицо горело от стыда и потрясения. Такая сладострастная штучка — в этом храме супружества? В этом чистом во всех отношениях, великолепно устроенном, идеально ухоженном доме? Попадись ему тут мышь — он и то меньше бы удивился. Ткань была гладкая, блестящая, такой лоскуточек, фиговый листок, да и только… едва хватило бы прикрыть… Грубые и тупые слова, которые сами собой лезли на язык, когда он работал там, за стенами, здесь были немыслимы… точно так же, как и этот предмет… предмет одежды. Раздосадованный этой находкой, Уолтер швырнул «фиговый листок» на кровать. «Я бы с удовольствием завалил тебя в этом», — сказал он, хотя Элинор не появлялась. «Еще чего, — откликнулась она издалека, — вещичка миленькая, но ведь ты не знаешь, кто ее носил, кому досталось великое удовольствие, кому хотелось покрасоваться и вообразить, что эта комната — взлетная полоса?»

Известие, что грядет конец света, не потрясло бы его и вполовину так сильно, как это. Фигурки жениха и невесты, на пятьдесят лет пережившие свой пирог, смеялись в лицо его надеждам. Адрес-палатка, в которой нашли прибежище священнодействия, благословения и веселое дружеское единение, список гостей — все это казалось теперь лишь воплощением похоти. Эмери называл Бетти матушкой. «Матушка», то и дело звал он, и она откликалась. Значит, у нее когда-то были дети — один, несколько? Что же тут особенного? Почему это так его удивило? Печаль одолеет в свой час… Быть может, она потеряла маленькую дочку, и это отразилось в стихотворении, и отсюда эта последняя строка: «О боль, уходи». Да, уходи. Даже убирайся. Именно так он чувствовал себя сейчас.

Но тут же его мысли стали сворачивать в другую сторону. Он нашел эту вещь там, где ее оставили, наряду со всеми другими памятками, со всеми брачными причиндалами. Правда, не видно фаты, но ведь не исключено, что из нее сделана одна из этих салфеточек. А лепестки в сосуде — от тех роз, которые… ну точно! Тогда вот это — он снова взял вещичку в руки и рассмотрел внимательнее — это часть свадебного снаряжения невесты. Ведь невесты носят не только платья с оборками и широченной юбкой. По сути, что есть брачная церемония, как не придание законности… хм, ну да… Но тогда это означало бы, что невеста, надевая эту… эти… лелеяла желание, ждала мужа, жаждала, чтобы он жаждал ее, и в то же время говорила: поскольку эта вещица белая, как… впрочем, не совсем: внизу самой широкой части, там, где ткань облегала… хм, хм… примерно там… имелась кружевная оторочка, украшенная деликатными розеточками и белыми жемчужинками. Ух ты! В общем, в то же время говорила: смотри, я девственна, я чиста и нетронута.

Нетерпелива, но непорочна. Уолтер отбросил эту мысль. Сладострастна, но невинна. Уолтер отбросил и эту мысль. Бич Сатаны под божественным покровом? Уолтер уловил нелепость сказанного и посмеялся над собой. Однако теперь он все расставил по местам. Эта вещь служила для того, чтобы придать уверенности мужу. «Эта часть принадлежит тебе, — говорила прекрасная невеста супругу, — только тебе. Все — и это тоже»…

Уолтер обвел любящим взглядом, обнял душой все множество вещей: спальню, где зимний ветер не позволит себе свистеть, ванную, где полотенца лежали в корзинке из-под вина, его дом, где повсюду возвышались свечи, словно шпили священного града, где прятались среди ароматов коротенькие послания, корзинки, устеленные кружевами, любовно сплетенными, даже дальние углы ящиков — всюду остались знаки того, что чье-то сердце помнит о них и заботится даже об этом затерянном местечке; ничто здесь не знало небрежения, ничто не было забыто, ничто не отвергнуто. Даже это, сказал потрясенный Уолтер, прижимая к лицу атлас. М-мда… это. И это тоже.