Если бы Григорий Перельман родился десятью или даже пятью годами раньше, то к моменту окончания диссертации его карьера застопорилась бы: еврею было трудно, если вообще возможно защитить диссертацию в Институте им. Стеклова и получить там должность научного сотрудника, и даже вмешательство влиятельного лица, такого как Александр Данилович Александров, не могло гарантировать успех дела. Если бы Перельман родился на пять или десять лет позднее, он вовсе не смог бы поступить в аспирантуру — уже не из-за государственного антисемитизма, а просто потому, что семья не смогла бы себе это позволить. На аспирантскую стипендию тогда можно было купить три буханки черного хлеба.

Так что Григорий Перельман родился в нужное время. Когда он закончил писать диссертацию, он оказался в нужном месте. Коллапсирующий Советский Союз впервые за 70 лет позволил гражданам выезжать за рубеж. Перельман принадлежал к удачливейшему поколению советских математиков. Как и миллионы советских граждан, в 1990—1991 годах он начал новую жизнь — жизнь во внешнем мире.

Это произошло настолько кстати, что Перельману вполне можно простить убежденность в том, что мир устроен так, каким должен быть. Ведь именно тогда, когда ему потребовалось расширить круг математических знакомств, появилась возможность сделать это.

В новой жизни Григория Перельмана участвовали новые люди. Знали они об этом или нет (скорее всего не знали), но Перельман считал их за своих. И, волновало это его или нет, они сыграли заметную роль в его карьере. Кроме Михаила Громова это были: Джефф Чигер, Майкл Андерсон, Ган Тянь, Джон Морган и Брюс Кляйнер.

Чигер — видный американский математик из поколения, предшествующего перельмановскому. Он работал в Курантовском институте — высотном здании на территории кампуса Нью-Йоркского университета. Как и другие американские знакомые Григория Перельмана, Чигер считал его одновременно и близким по духу, и загадочным, признавая, что порой он мог вывести окружающих из себя. Американец тщательно выбирал слова, рассказывая мне о нем, чтобы не задеть чувств Перельмана. Чигер вспоминал, что впервые услышал о Перельмане от Громова: "Он вернулся и упомянул, что встретил молодого ученого, который произвел очень сильное впечатление". В 1991 году Чигер увидел Перельмана на Фестивале геометрии в Университете Дьюка.

Когда Перельман осенью 1992 года приехал в Курантовский институт на стажировку в качестве постдока, он продолжил работу над пространствами Александрова. К этому времени Перельману исполнилось 26 лет. Из полноватого, заросшего щетиной юноши он превратился в рослого, довольно складного молодого человека с черной, густой и кустистой бородой. Он носил длинные волосы и не стриг ногти. Кое-кто вспоминал, что Перельман находил стрижку и маникюр не вполне естественными. Хотя никто не смог поручиться за достоверность этих сведений, это похоже на правду, так как Перельман считал общепринятые конвенции о личной гигиене и внешнем виде обременительными и неразумными. "Он, знаете ли, очень, очень эксцентричный человек", — заявил мне Чигер, имея в виду ногти и волосы Перельмана, привычку носить одну и ту же одежду (например, коричневый вельветовый пиджак) и пристрастие к определенному сорту черного хлеба, купить который можно было только в русском магазине на Брайтон-Бич. Туда Перельман ходил пешком из Манхэттена.

Жизнь постдока в США мало отличается от жизни российского аспиранта. Перельман был чаще всего предоставлен сам себе. Он не видел особого смысла в том, чтобы проводить время в Курантовском институте, который размещался в бетонной многоэтажке — такой же безликой, как почти все, что было построено в России в последние тридцать лет. Фасад института выходил на парк Вашингтон-сквер — место такое же плоское, геометрически выверенное и благообразное, как почти всякий парк в Петербурге или Париже, где Перельман провел несколько месяцев. Ощущение схожести подкреплялось необходимостью вылазок в Бруклин за любимым хлебом и кефиром. Пешие прогулки гарантировали Перельману одиночество и привычный минимум физической нагрузки.

В конце этого путешествия, в Бруклине, Перельмана ждала мать. Она приехала следом за ним в США и остановилась у родственников на Брайтон-Бич. Социальное взаимодействие в Курантовском институте не слишком обременяло Перельмана. Вдобавок к обычному режиму работы вокруг были знакомые лица: в институте тогда работали Громов, Бураго и некоторые другие петербургские математики.

Там же Перельман нашел друга. Не знаю, понимал ли сам Ган Тянь, что он был другом Перельмана, однако Виктор Залгаллер, старый учитель Григория, в этом вполне уверен. "Он подружился с молодым китайским математиком, — рассказал он мне. — Они друг другу подходили".

Это было правдой. Я навестила Тяня в Институте перспективных исследований в Принстоне, одном из самых престижных математических учреждений. Он говорил очень тихо и печально, хотя и не так неохотно, как Чигер. Прежде он допустил ошибку, согласившись поговорить с журналистами, и считал, что поэтому Перельман не отвечал на его письма несколько лет.

Тянь не уверен, что он и Перельман дружили. "Мы довольно часто разговаривали", — вспоминает он. Но разговаривали только о математике. "Не думаю, что он со мной говорил о чем-нибудь, кроме математики, — может быть, с кем- нибудь другим. Он говорил о хлебе — Перельмана это заботило. Он нашел около Бруклинского моста магазин, где он покупал хороший хлеб". Что это был за хлеб? — спросила я. "Не знаю, — ответил Тянь, — я не любитель хлеба. Я его ем, но мне безразлично, что это за хлеб". Кроме расхождения в вопросе о хлебе, Тянь и Перельман совершенно подходили друг другу. Обоих мало что интересовало помимо математики, и их интересы в этой сфере были сходными.

Перельман начал вместе с Тянем ездить на лекции в Институт перспективных исследований в Принстон. Чигер присоединился к ним. Во время одной из этих поездок Перельман удивил Чигера тем, что присоединился к игре в волейбол после лекции: "Вы смотрите на него и думаете, что это его совершенно не интересует. Но, помню, однажды он наблюдал за игрой и произнес: "У меня получилось бы". И вы знаете, у него действительно неплохо получилось".

Я кивнула. Отсутствие бурной реакции с моей стороны заинтриговало Чигера. Я объяснила, что Перельману приходилось много играть в волейбол во время подготовки к Международной математической олимпиаде и в летних лагерях. Эта информация явно вызвала досаду: даже в этой мелочи скрытный Перельман ввел Чигера в заблуждение. Позднее Перельман никому не скажет, что работает над гипотезой Пуанкаре. Он опубликует решение в интернете, не объясняя, что это на самом деле такое, и только когда его прямо спросят, доказал ли он гипотезу Пуанкаре, он ответит утвердительно. Поэтому если бы Чигер прямо спросил у Перельмана, играл ли тот прежде в волейбол, он получил бы скорее всего утвердительный ответ. Перельман продолжал считать, что нужно говорить правду, но только тогда, когда спросят, и не видел пользы в разглагольствованиях, особенно о себе. Подозреваю, что Перельман испытывал некоторое удовольствие от демонстрации своей способности решить любую задачу — даже хорошо сыграть в волейбол.

Другой случай с Перельманом, который заинтересовал Нигера, объяснить сложнее. В 1993 году Чигер и Громов приняли участие в конференции в Израиле, в том числе чтобы отпраздновать пятидесятилетний юбилей обоих. Туда приехал и Перельман со своей матерью, но поразило Чигера совсем не это: он увидел, как Перельман берет в аэропорту напрокат машину и оплачивает услугу с помощью кредитной карточки. Никто из тех, с кем я разговаривала, не видел, чтобы Перельман водил машину (некоторые вспоминали, что он находил автомобили чем-то "неестественным»). Однако похоже, что во время первого семестра в Нью-Йорке Перельман завел себе водительские права и кредитку. Причиной этого могло быть желание остаться в Штатах.

"Человек [из России], впервые пересекая границу в любом направлении, начинает сразу на это очень сильно реагировать, — позднее объяснил мне Голованов. — Единственный момент, когда в Гришиной биографии случился приступ политического энтузиазма, — это был год так 1993-й, что ли, когда Гриша, впервые на длительное время оказавшись за границей, стал рассылать указы оставшимся здесь членам семейства, чтоб все срочно уезжали из этого ужасного места и переезжали туда".

Единственным членом семьи Перельманов, остававшимся в России, была Елена — младшая сестра Григория, заканчивавшая тогда школу. Их отец эмигрировал в Израиль. Мать находилась в Нью-Йорке, опекая Григория. Фактически речь шла о поступлении Елены в какой-нибудь американский вуз. Впрочем, если Голованов не ошибается, то Перельман говорил о переезде всей семьи. В итоге Елена решила уехать, но не в США, а в Израиль. Там, в Институте им. Вейцмана, она в 2004 году получила степень кандидата наук в области математики.

Если верить Голованову, то Перельман не пытался обосновать необходимость переезда. Он "рассылал указы", исходя из понимания своего положения как главы семьи, который знает, "как правильно". Тратить время на спор с младшей сестрой, вероятно, казалось ему ниже его достоинства или, в любом случае, пустой тратой времени. В беседе с коллегами он, однако, приводил следующий довод: западные математики, пусть и страдающие от узости кругозора, в отличие от российских, организовывали исследования более эффективно и поэтому достигали большего. Это, конечно, был чистый солипсизм.

В 1993 году Григорий Перельман делал ровно то, что и другие постдоки в его положении, не связанные обязательствами с университетами и находящиеся в расцвете творческих сил. Он решил давнюю и трудную задачу, и решение это было настолько прекрасным, что захватывало дух.

За двадцать лет до того, как Григорий Перельман приехал в Курантовский институт, Джефф Чигер и его коллега Детлеф Громол опубликовали работу, в которой описали способ определения свойств некоторых математических объектов по их небольшим фрагментам — душам. Как и воображаемая душа человека, воображаемая душа воображаемого математического объекта обладает всеми качествами, присущими объекту в целом. Чигер и Громол решили часть задачи, и она теперь известна как теорема о душе. Оставшаяся часть — гипотеза о душе — оставалась недоказанной до тех пор, пока за нее не взялся Григорий Перельман. Он доказал гипотезу в статье 1994 года объемом всего четыре страницы.

«Это казалось невероятно трудной задачей, — рассказал мне Джефф Чигер. — По крайней мере несколько человек написали на эту тему очень длинные подробные статьи и тем не менее решили только часть задачи. Перельман же понял, что упущено главное, и опубликовал очень короткое доказательство. Он прибег к нетривиальному ходу, который тем не менее был известен всем с конца 1970-х".

Именно это дети из рукшинского кружка называли "дубинкой Перельмана»: он усвоил задачу и выделил ее суть, сделав задачу проще, чем она казалась другим. "Во-первых, задача оказалась не так уж сложна, как мы думали, — заявил мне Чигер. — Во-вторых, важную роль сыграла его личность. Когда говоришь с Перельманом, становится ясно, что имеешь дело с могучим и проницательным умом. С человеком в некотором отношении очень сильным, уверенным в себе, почти упрямым. Он не агрессивен, а, скорее, самоуверен".

Это верно. Чигер подметил эту черту характера молодого математика, когда попытался убедить его переписать одну из статей, сделав ее подробнее и доступнее. "Эта статья <...> была очень короткой. Она представляла собой смесь самоуверенности и силы — очень впечатляюще. Я пришел в восхищение, но подумал, что статья чересчур лаконична и не дает полного представления о его гениальных находках. Я поделился с ним этим наблюдением. Он сказал, что подумает, но менять ничего не стал. Вы видели фильм "Амадей"?"

В сцене, о которой говорил Чигер, Моцарт дирижировал исполнением собственной оперы. Император заметил, что сочинение великолепно, но, увы, несовершенно:

В этой музыке слишком много нот.

Слишком много нот? — вспыхнул композитор. — Может быть, ваше величество укажет, какие именно ноты — лишние?

К 1992 году Перельман, видимо, вполне уверился в том, что он — Моцарт современной математики. И никто, даже выдающийся математик, который старше его на 23 года, не вправе давать ему советы, что и как делать.

Весенний семестр 1993 года Перельман провел в Университете штата Нью-Йорк (SUNY) в Стоуни-Брук, чья программа стажировок для математиков является одной из лучших в Америке. Расположенный примерно в ста километрах от Нью-Йорка? Стоуни-Брук разительно отличается от мегаполисов наподобие Петербурга или Нью-Йорка, которые до сих пор посещал Перельман. Здания здесь очень простые, а пейзаж плоский: парковки, малоэтажные дома, большие поля. Железнодорожный вокзал — крошечное строение с двумя зальцами — расположен напротив въезда в кампус. Чужаку — а Перельман всегда оставался чужаком, куда бы он ни поехал, — Стоуни-Брук кажется необитаемым.

Майкл Андерсон — геометр, с которым Перельман встречался прежде и который в тот момент руководил программой стажировок для математиков, — помог ему найти "тихую и маленькую", как просил Перельман, квартиру примерно за 300 долларов в месяц. Перельман спал на матраце, одолженном у Андерсонов. Годовая его стипендия составляла 35—40 тысяч долларов, и Перельман, который продолжал питаться хлебом и йогуртом, оставлял почти все деньги на банковском счету. Мать Перельмана осталась в Бруклине, но часто навещала сына.

Перельман продолжал носить старый вельветовый пиджак и поражал окружающих длиной своих волос и ногтей. Его представления о гигиене, кажется, почти не изменились: он по- прежнему производил впечатление человека, который регулярно моется, однако одолженный у Андерсонов матрас пропах в итоге так сильно, что хозяевам пришлось его выбросить. Невообразимо длинные ногти, однако, всегда были чистыми.

В Стоуни-Брук Перельман читал курс лекций по геометрии Александрова. Летом он отправился в Цюрих на Международный конгресс математиков, чтобы прочесть доклад о пространствах Александрова. Это очень престижно: конгресс проходит один раз в четыре года, а в тот год только j$ математиков с мировым именем (большинство значительно старше Перельмана) были приглашены в качестве докладчиков. Среди них были четверо действительных и будущих лауреатов премии Филдса. После доказательства гипотезы Чигера и Громола о душе Перельман, несомненно, стал восходящей звездой математики.

В Цюрихе Перельман рассказывал о статье, соавтором которой стал вместе с Бураго и Громовым. Его первое появление на конгрессе могло привлечь людей, желавших взглянуть на 28-летнего математика — по убеждению Громова, лучшего в своей области. Но Перельман, похоже, сделал все, чтобы провалить выступление. Сначала он что-то писал на доске, а после начал говорить, расхаживая взад-вперед. Его речь была малопонятной и бессвязной.

Если Григорий Перельман следовал своей давней привычке и рассказывал аудитории не о задаче, а о своих взаимоотношениях с ней, провал в Цюрихе легко объясним. Прежде он уже читал лекции по этой работе: например, на Фестивале геометрии в Университете Дьюка в 1991 году и еще в нескольких американских университетах сразу после фестиваля. Тогда его вполне было можно слушать. Геометр Брюс Кляйнер, который видел Перельмана в тот год и в Университете Дьюка, и в Пенсильванском университете, вспоминал, что как математик Перельман был "очень, очень хорош". Но к 1994 году отношения Перельмана с пространствами Александрова, похоже, зашли в тупик.

Осенью 1993 года, после семестра в Стоуни-Брук, Перельман отправился в Беркли, в Калифорнию, чтобы на два года стать стипендиатом Института Миллера. Эта почетная должность в Калифорнийском университете предполагает выделение солидного финансирования на фундаментальные исследования, но не обязывает преподавать. Эти условия гораздо более вольготные, чем те, в которых оказываются большинство постдоков. Стипендиат вправе участвовать в жизни приглашающего факультета в той мере, в которой ему это удобно.

К жизни в таких условиях готовили Григория Перельмана его первые наставники. О такой жизни Перельман отзывался с восхищением в разговорах с российскими коллегами. Но работать в этих условиях он не смог. Что-то пошло не так. Перельман сосредоточился на пространствах Александрова, но не преуспел.

"Это нормально, — заверил меня Громов, — Большинство того, что вы делаете, не получается". Не знаю, имел ли Громов в виду жизнь математика или вообще человека. Так или иначе, он говорил об опыте, которого у почти тридцатилетнего Перельмана не было. Невероятно, но факт: во всех случаях, кроме Всесоюзной олимпиады, когда Перельман занял второе, а не первое место (тогда ему было 14 лет), он всегда достигал задуманного, и прежде не было задачи, которую он не смог бы решить. Более того, поскольку посторонним были неочевидны его многочасовые занятия и попутные закулисные хлопоты, то казалось, что он добивался успеха с легкостью. Теперь, после доказательства гипотезы Чигера—Громола и Международного конгресса, за ним следило больше глаз, чем когда-либо, — и тут он испытал прежде незнакомое чувство поражения.

Брюс Кляйнер тоже провел 1993—1994 академический год в Беркли. В этот период он несколько раз говорил с Перельманом о математике. Тот время от времени делал вылазки за пределы пространств Александрова и теперь говорил о гипотезе геометризации, из доказательства которой автоматически следовала справедливость гипотезы Пуанкаре. Перельман упомянул о возможной применимости пространств Александрова к проблеме геометризации (по словам Кляйнера, здесь не было очевидной схемы). Перельман, кроме того, погрузился в потоки Риччи — метод, предложенный другим математиком для доказательства гипотезы Пуанкаре (этот математик, правда, сам гипотезу доказать не мог). Перельман интересовался, нельзя ли применить потоки Риччи к пространствам Александрова.

Говорит ли это о том, что Перельман работал тогда над гипотезами геометризации и Пуанкаре? Думаю, что нет. Однако, по словам Кляйнера, Перельман вообще неохотно распространялся о том, над чем он работает или о чем размышляет. Но в этом не было ничего необычного. Совершенно не обязательно делиться мыслями с другими. Ведь даже если вы полностью доверяете собеседнику, он может начать работать над той же проблемой, что и вы, или просто передать информацию третьему лицу, которое может это сделать. Так или иначе, вы будете неприятно удивлены, обнаружив, что кто- либо воспользовался вашими идеями, чтобы вас обойти. Сфера деятельности самого Кляйнера была довольно близка к перельмановской, поэтому сдержанность последнего показалась американцу оправданной.

Впрочем, была, вероятно, у этой скрытности и другая причина — об этом Перельман упоминал в беседе с Нигером в 1995 ГОДУ- Перельман во время короткой остановки в Нью- Йорке пришел к Нигеру, чтобы обсудить с ним некоторые аспекты изучения пространств Александрова, но не те, которыми Перельман занимался прежде.

В этот раз он выглядел явно заинтересованным и даже отозвался об одном из вопросов как о "Святом Граале" темы. "Я спросил тогда: "Разве вы не говорили, что вам это неинтересно?" — вспоминает Чигер. — И он ответил, что задача интересна тогда, когда есть шанс ее решить". Перельман тогда, вероятно, открыл свой секрет: он мог увлечься только той задачей, которую понимал. Если задача становилась ему понятной полностью, вплоть до сути мелких технических затруднений, он мог ее решить. Причина невнятного, бессвязного выступления Перельмана в Цюрихе заключалась в том, что в ходе работы над пространствами Александрова он столкнулся с непреодолимыми техническими препятствиями, которые привели его к разочарованию.

Перельман перестал быть стипендиатом Миллера весной 1995 года. Годом раньше он опубликовал статью о доказательстве гипотезы Чигера—Громола, а после выступил на Международном математическом конгрессе. Поэтому неудивительно, что он, даже не делая попыток остаться в Беркли, получил предложения нескольких крупных университетов. Перельман отверг их все.

Рассказ о том, как он это сделал — особенно в случае с Принстоном, — стал частью математического фольклора и в России и в Америке. Я слышала эту историю от разных людей по обе стороны Атлантики, а после решилась спросить у одного из действующих ее лиц, что произошло на самом деле. Его ответ мало отличался от того, что мне уже было известно.

Питер Сарнак, принстонский профессор, который в 1996 году возглавил факультет математики, впервые услышал о Перельмане от Громова. Последний, по словам Сарнака, отозвался о Перельмане как об "исключительно хорошем" математике. Зимой 1994—1995 Перельман приехал в Принстон, чтобы выступить с докладом о своем доказательстве гипотезы Чигера—Громола.

Людей пришло немного, но среди них оказался цвет математического факультета: заслуженный профессор [и будущий лауреат Нобелевской премии по физике] Джон К. Мазер, Саймон Кочен, тогда занимавший пост декана, сам Сарнак. Последний вспоминал, что Перельман прочитал великолепную лекцию — ясную, выверенную и увлекательную, — может быть, оттого, что его личные отношения с задачей были непродолжительными и скоро принесли удовлетворение. "После лекции мы втроем подошли к Перельману и заявили, что хотели бы пригласить его в Принстон на должность адъюнкт-профессора", — вспоминал Сарнак.

Легенда гласит, что в ответ Перельман поинтересовался, зачем он нужен Принстонскому университету, если здесь никому не интересно то, чем он занимается (сказалось, вероятно, негативное впечатление от почти пустой аудитории). По словам Сарнака, это был точный диагноз ситуации, которую "мы хотели исправить".

Сарнак не смог припомнить, действительно ли Перельман спросил, зачем он понадобился Принстону. Зато он вспомнил, как "Перельман ясно дал понять, что ищет постоянной должности. Мы ответили, что должны подумать и в любом случае увидеть его резюме. Это его удивило; он сказал нечто наподобие: "Вы же прослушали мою лекцию — что еще вы хотите обо мне знать?" Мы подумали, что на самом деле должность ему не нужна, и отказались от дальнейших попыток его заполучить. Время показало, что мы сделали ошибку, не выбрав более агрессивную тактику".

Перельман рассказал тогда нескольким знакомым, что желал бы получить ни больше ни меньше как постоянную должность в университете, причем немедленно, — очень дерзкое зявление для 29-летнего математика с полугодовым опытом преподавания и немногочисленными публикациями. Самому Перельману, правда, эта логика казалась безупречной. Ведь это не он искал работу — университеты сами предлагали ее, зная, по словам Чигера, насколько он великолепен. Другими словами, они предлагали работу, поскольку знали то, что знали Громов и Перельман: Перельман — лучше всех. Ну и зачем тогда нужно заставлять его проходить стандартную процедуру, тем более просить его прислать резюме? Перельману не могло прийти в голову, что его благонамеренные собеседники отводят ему в математической иерархии не совсем то место, которого, по его мнению, он достоин, и просто не понимают, что его присутствие оказало бы честь любому математическому факультету.

С другой стороны, его требование университетской должности могло оказаться не более чем способом установить планку настолько высоко, чтобы пресечь разговоры о том, что он остается в США. Тель-Авивский университет, в котором училась тогда сестра Перельмана, предлагал ему должность профессора, однако Перельман, по словам Чигера, отверг эти предложения или вовсе не отвечал на письма. Поэтому Сарнак мог бы утешаться тем, что даже если представители Принстона оказались бы более агрессивными, они все равно не заполучили бы Перельмана.

Готовясь к возвращению в Россию, Перельман заявил американским коллегам, что дома ему работается лучше. Тремя годами ранее он говорил родным прямо противоположное — видимо, будучи движимым тем же солипсизмом. Когда Перельману все удавалось, американское окружение казалось ему подходящим. Когда дела пошли не лучшим образом, возвращение в Россию стало казаться ему шансом на обновление, возможностью восстановить творческие силы.

Над чем тогда работал Перельман, никто не знал. Вопросы, которые он задал Чигеру в 1995 году, когда возвращался в Петербург и был проездом в Нью-Йорке, свидетельствовали о том, что он перестал фокусироваться на одних только пространствах Александрова и, как показало будущее, приблизился к гипотезе Пуанкаре.

Вернувшись в Петербург, Григорий Перельман поселился в Купчине со своей матерью и вернулся в лабораторию Юрия Бураго в Институте им. Стеклова. Преподавательских обязанностей у него не было. Точнее, у него не было вообще никаких обязанностей.

В середине 1990-х учреждения РАН пришли в упадок. От научных сотрудников не требовали ни регулярных отчетов о работе, ни даже сведений о том, как они тратят время. Штатные расписания институтов наполнялись мертвыми душами, обладатели которых теперь трудились за границей. Здания, содержавшиеся при Советах в порядке, буквально начали рушиться после того, как пять лет пробыли в небрежении. В красивом старинном здании отделения Института им. Стеклова на набережной Фонтанки теперь гуляли сквозняки.

Зарплаты научных сотрудников были смехотворно малы и не могли угнаться за инфляцией. Многие ученые даже не утруждали себя походами на работу для того, чтобы получить эти деньги. Они искали источники дохода в других местах, чаще всего на Западе. Многие там и оставались. Другие курсировали между странами и континентами, преподавая то дома, то за границей.

Ничто из этого не тревожило Перельмана. В институте было тепло, светло и работал телефон (во всяком случае, большую часть времени). Дома о неприхотливом Перельмане заботилась мать. Поезда подземки продолжали ходить из центра города в Купчино. Перельман во время пребывания в

США сэкономил десятки тысяч долларов. В 1995 году петербургская семья из двух человек могла вполне сносно жить на юо долларов в месяц. Казалось, ему больше никогда не придется беспокоиться ни о чем, кроме математики. Экзамены, олимпиады, диссертация, преподавание — все, что отвлекало его, — теперь позади. Теперь он будет вести жизнь, для которой был рожден, — жизнь математика.

Перельман не собирался отвлекаться больше ни на что — его терпение иссякло. В 1996 году Европейское математическое общество собиралось вручить на конгрессе в Будапеште десять премий выдающимся математикам в возрасте до 32 лет. Громов, Бураго и глава Санкт-Петербургского математического общества Анатолий Вершик номинировали на эту премию Перельмана за работу над пространствами Александрова.

"Я всегда хотел сделать так, чтобы наши молодые математики выглядели хорошо, — объяснил мне Вершик. — Они решили присудить премию ему, но как только Григорий об этом узнал — не помню, я ему сказал об этом или кто-то другой, — он заявил, что не хочет премию, не примет ее. Потом сказал, что устроит скандал, если будет объявлено о том, что он — лауреат. Это меня удивило и расстроило. Он ведь знал, что его собираются наградить, и не возражал. Мне пришлось срочно связаться с председателем наградного комитета — это мой знакомый, — чтобы убедиться в том, что они не успели объявить его имя".

Более десяти лет спустя Вершик, спокойный бородатый человек чуть за семьдесят, все еще чувствует себя преданным. Он сказал мне, что не хочет искать причину отказа от премии. То, что Перельман в принципе отвергает идею премирования, для Вершика стало новостью. В начале 1990-х Математическое общество наградило Григория Перельмана, и он не только принял награду, но даже произнес по этому случаю речь. Позднее Перельман, кажется, заявил кому-то, что в Европейском математическом обществе нет никого, кто был бы достаточно компетентным для оценки его работы. Вершик, однако, не смог припомнить, чтобы он слышал от кого-либо подобное (и для Громова и для Бураго это был странный довод): "Он сказал мне тогда... что работа не была закончена. Но я сказал, что работу проверили и жюри пришло к выводу, что он заслужил приз". И все-таки мысль о том, что кто-то в состоянии оценивать его самого или его статью, вполне могла вывести Перельмана из себя.

В отличие от Вершика, Громов счел поведение Перельмана вполне приемлемым, несмотря на то что он был одним из тех, кто номинировал Перельмана на премию. "Он считал, что сам решает, когда ему следует принять награду, а когда нет, — объяснил мне Громов. — Он решил, что не выполнил программу до конца, поэтому пошли они со своей премией подальше. Выпендриться ему, конечно, тоже хотелось". Или, по крайней мере, показать, что хочет, чтобы его оставили в покое.

Перельман продолжал принимать приглашения принять участие в мероприятиях, связанных с математикой, особенно если речь шла о детях. Дело тут, видимо, не в любви к ним, а в уважении к традициям олимпиадной математики, из которой он сам вышел. При этом он все менее и менее охотно говорил о том, что занимало его сейчас.

Американские коллеги Перельмана вскоре столкнулись с тем, что он перестал отвечать на электронные письма. В1996 году Кляйнер приехал в Петербург на конференцию, посвященную пространствам Александрова. Туда пришел и Перельман. Несмотря на то что Перельман и Кляйнер, находясь в Беркли несколькими годами ранее, пару раз говорили о математике, последнему не удалось даже задать Перельману вопрос, над чем он теперь работает. Немецкий математик Бернхард Лееб, друг Кляйнера, встретивший Григория Перельмана на Международной математической олимпиаде, вопрос задал, но ответа не получил. Кляйнер вспоминал 12 лет спустя, что сказал Перельман: "Я не хочу вам рассказывать". То, как об этом вспоминает сам Лееб, отличается по тону, но не по сути. "Я спросил, над чем он [Перельман] сейчас работает, — написал мне Лееб в электронном письме. — Григорий ответил, что занимается одной из геометрических задач и не хотел бы говорить о ней подробно. Я нашел это разумным. Если вы работаете над решением сложной задачи наподобие гипотезы Пуанкаре, в разговоре следует быть очень осторожным".

Никто не знал, чем занимается Перельман — даже Громов, который думал, что тот продолжает работать над пространствами Александрова. Он решил, что Перельман последовал за другими талантливыми математиками, которые рано проявили себя, а потом похоронили в одной из нерешаемых задач.

В феврале 2000 года Майкл Андерсон, находившийся в Стоуни-Брук, неожиданно получил электронное письмо от Перельмана: "Дорогой Майкл! Я только что прочитал Вашу статью об обобщенной теореме Лихнеровича. В статье есть один пункт, который меня беспокоит". Далее Перельман изложил свои сомнения в единственном и восхитительно точном предложении. Письмо заканчивалось так: "Упустил ли я что-нибудь? С наилучшими пожеланиями, Гриша".

В письме не было лишних любезностей, которых иной мог бы ждать, — никаких сантиментов наподобие: "Надеюсь, у вас все в порядке" или "Простите за долгое молчание". Тем не менее письмо было безукоризненно вежливым, а английский язык Перельмана, на котором тот не говорил, вероятно, более пяти лет, — почти безупречным.

Андерсон ответил Перельману на следующий день. Его письмо, по меркам мира математиков, было очень несдержанным:

Уважаемый Гриша!

Ваше письмо стало для меня настоящим — и очень приятным — сюрпризом. Я часто интересуюсь у людей из Петербурга, как идут Ваши дела и вспоминаете ли Вы прежние дни.

Я только что вернулся из непродолжительной поездки и поэтому не имел еще возможности тщательно обдумать Ваши замечания, касающиеся моей статьи. Но я вижу, о чем Вы говорите, и согласен, что допустил здесь ошибку. Не думаю, правда, что эти две ошибки повлияют на результат — нужно будет незначительно скорректировать доказательство. Я подумаю над этим в ближайшие пару дней, а после напишу Вам.

Кроме того, я был бы рад узнать, как идут Ваши дела и что Вас сейчас занимает (не только в математике).

Желаю всего наилучшего Майкл.

Три дня спустя Андерсон послал Перельману более подробное письмо, в котором описал исправления, которые внес в решение. Кроме того, он задал Перельману личный и профессиональный вопрос: "Я очень благодарен Вам за то, что Вы указали мне на ошибки. Могу я предположить, что Вас самого интересует эта область?" Андерсон также пожаловался, что проблемой геометризации занимаются очень немногие, что вокруг нет никого, кто мог бы перепроверить его догадки. Андерсон спросил, видел ли Перельман две другие его работы на сходные темы.

Перельман ответил на следующий день. Он поблагодарил Андерсона за немедленный ответ, но проигнорировал все вопросы последнего. Перельман сообщил только, что статья Андерсона привлекла его внимание, во-первых, потому, что была "относительно связанной" с нынешней сферой его интересов, во-вторых, потому, что была короткой. Не было похоже, что Перельман намерен продолжать общение. Кроме того, он не стал обещать Андерсону, что прочитает другие его статьи (он сообщил, что они у него есть, но что он их не читал). Скорее всего, Перельман впоследствии ознакомился с этими работами, но не нашел там ошибок и поэтому Андерсону писать не стал.

Андерсон тем не менее пытался продолжить диалог. Он отправил Перельману файл с подробным изложением исправлений своего доказательства. Перельман ответил, что не может открыть его без посторонней помощи ("Я совершенно не умею обращаться с компьютером") и объяснил, что читал статьи Андерсона в распечатках, которые помогла сделать сестра, когда он навещал ее в Реховоте (она училась там в аспирантуре).

Перельман написал, что если Андерсон отправит ему файл в Институт им. Стеклова, то другие смогут его увидеть. Поэтому он может, в конце концов, подождать публикации этой статьи. Другими словами, Перельман получил от контакта с коллегой все, что хотел.

Это письмо — удивительный во многих отношениях документ. Кажется, за пять лет после возвращения из США Перельман далеко отошел от практической стороны дел, даже в математике: он как будто не знал, как пользоваться рабочим компьютером, чтобы попасть в свой университетский электронный почтовый ящик, через который он вел переписку с Андерсоном, или, скажем, как переслать файл так, чтобы его увидел только адресат.

Перельман ловко пресек общение, казавшееся ему ненужным, сославшись на отсутствие навыков работы с компьютером. И все же, когда ему всерьез понадобились препринты Андерсона, он оказался достаточно предприимчивым, чтобы с помощью сестры их добыть. Примечательно также, как легко, между делом Перельман выдает обстоятельства своей жизни и жизни своей семьи. Он никогда их не скрывал, просто эта тема редко имела отношение к разговорам, которые он считал осмысленными.

Прошло два с половиной года, прежде чем Перельман снова дал о себе знать.