Проводив Валуна до остановки, я вернулся домой и собрался поработать. Но сосредоточиться не удалось, воспоминания, как говорится, мутили душу. Хотя скорее виноват был фальшивый коньяк.

Были, были в те годы и иные забавы. Работал Совет по фантастике и приключениям, куда порой приглашались и московские семинаристы. А те и рады очередному поводу хорошо посидеть в баре ЦДЛ. Проводились сборища по кинофантастике в Репино. Вручалась премия «Аэлита» в Свердловске. Крепко пили… А когда же вы писали, господа хорошие, спросит разгневанный читатель! Да вот тогда и работали, ночами на кухнях, после постылой службы, тихо, чтобы не разбудить детей и соседей.

Кроме издательств и творческих объединений, были еще и клубы! КЛФ — это не просто страница истории, это не просто песня, это целая поэма экстаза!

Фантастике были покорны все, без дифференциации по возрасту или мочеполовой системе. Сеть клубов ширилась, они наладили между собой прекрасно функционирующую связь, засновали курьеры и эмиссары. Возникла фантастическая фигура мегафэна Бори Завгороднего, которого, по достоверным слухам, видели одновременно в разных городах. Разрабатывались уставы, принимались декларации. В итоге игра в организацию переросла в саму организацию. В ЦК спохватились и приняли закрытое постановление. Андроповское правление до сих пор отрыгивается старым фэнам ночными кошмарами. Клубы закрывали, активистов таскали на допросы, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы тут на Главный Допрос не потянули самого Андропова. Клубы отделались легким испугом, но оправиться так и не смогли. За что и против чего тогда боролись клубы — мало кто помнит. Да была ли борьба, как сказал бы Валун.

Кстати, его мифологические пассажи все-таки повлияли на меня. Я задумался о базовых мифах НФ тех времен. Миф первый — о журнале фантастики. Вопрос о нем ставили и заостряли чуть ли не с конца пятидесятых. Время от времени литгенералы во время встреч с «молодыми» писателями намекали, что вопрос созревает, подождем еще пару-тройку лет, глядишь, и… Мудрые же люди сомневались: а нужен ли журнал? Пока хоть и плохо, но печатают там и сям, а будет журнал — всем от ворот поворот, идите, мол, к себе. И еще неизвестно, кто будет главным редактором! Журнал в те годы так и не родился. Миф второй — о ящике. Всем казалось: дай свободу, и из письменных столов такое достанем — весь мир вздрогнет. Свободу дали, мир не вздрогнул. Ящики оказались пустыми.

Может, оно и к лучшему. Нас мало печатали, что избавило многих от стыда за свои произведения — безнадежно устаревшие и откровенно слабые. «Молодогвардейцам» повезло меньше, теперь, как говорится, не вырубишь топором. Впрочем, это их никогда не беспокоило. Ныне же прошлые грехи забыты — рынок уравнял всех. Но не забыты откровенные подлянки, доносы, удушение молодых расстрельными рецензиями, клевета…

Это естественный шлейф Системы. В унитарном государстве при любом строе место писателя — в строю. Либо он работает на господствующую идеологию, либо подвергается прессингу. Прессинг может быть зверским — например, битие батогами, заточение в яму, сжигание вместе с рукописями, десять лет без права переписки, либо же мягким — цензурный террор, шельмование, запрет на публикации, высылка с последующей Нобелевской премией. Но зато вокруг писателя, сподобившегося маркера официального признания или отвержения, сиял ореол мученика, учителя жизни, духовного наставника. Наградой служили не деньги, а слава, почет, уважение. Тут невольно задумаешься — сейчас многие стремятся к успеху, чтобы заработать деньги, а на деньги «раскрутить» себя и вкусить славы, почета и уважения. Впрочем, ныне никому это не заказано по идеологическим соображениям.

Миф об особой значимости творческой боевой единицы настолько въелся в плоть и кровь системы, что и в наши лихие времена отдельным творцам удалось прорваться в политическую элиту. Трезвая оценка истинного места и значимости писателя в обществе придет позже, одновременно с десакрализацией мифа о небожителях-творцах. Разверзлись архивы, спецхраны всплыли на поверхность, благоухая. А тут еще и внутрицеховые разборки стали достоянием читающих масс к большой их, масс, потехе. Глиняные ноги кумиров рассыпались в прах.

Мои размышления прервал телефонный звонок. Заплетающимся языком Валун лепетал о каких-то древних китайцах, заявил, что ему все ясно с фантастикой, да и не только с ней, а через пару дней он представит мне неопровержимые доказательства своей правоты. И положил трубку.

Через неделю вдруг позвонила его жена и спросила, не в курсе ли я, где ее муж, поскольку тот уже три дня как не приходит домой.

Исчезновение Валуна поначалу не напрягло его семью, за ним и раньше водилось такое — мог исчезнуть на неделю-другую в хитрый челночный рейс не то на Восток, не то на Запад. Приторговывал он не только книгами. Однако месяца через три его жена запаниковала, обратилась в милицию, фотография его мелькнула в какой-то газете под рубрикой «розыск». Через полгода семья перестала ждать — наверное, сложил голову где-то на чужбине или же налетел на шальную пулю, ненароком оказавшись свидетелем при разборке. А еще через пару месяцев мне позвонил какой-то незнакомец, представился дальним родственником Валуна и договорился о встрече.

Родственник оказался в меру лощеным господинчиком лет этак за сорок. Назвался Димой, а фамилию я не разобрал — не то Панин, не то Манин. Он заявил, что по просьбе родственников безвременно сгинувшего Волунова разобрал его бумаги и обнаружил конспекты бесед о фантастике.

Сей факт слегка покоробил — я не предполагал, что Валун записывает мои слова. Тем временем означенный Дима настойчиво уговаривал меня восстановить канву наших диалогов, поскольку это, мол, окажет ему неоценимую услугу в поисках, возможно, еще целого и невредимого Пантелеймона. Логики в его словах не было, и я отделался общими cловами. Однако Дима возник на следующий день и сказал, что Валун мог оказаться в заложниках в одной из горячих точек, а по его запискам выходит, что у него были какие-то дела в Китае. Я немедленно вспомнил о неуместных комментариях Валуна и намеках на древних китайцев.

Выслушав меня, Дима помрачнел, долго молчал, а потом сказал, что ситуация неприятнее, чем он предполагал. Когда-то он приохотил Валуна к китайской классике, подбрасывая тому книгу за книгой в особой последовательности. Я усмехнулся и рассказал о том, как приучал Валуна к фантастике. Тут у нас случился странный разговор. Дима разволновался и сказал, что такие парные события не случайны. В них заложен особый смысл. Любое событие имеет свое зеркальное отражение, согласился я. В конце концов, какая разница, что читает человек — фантастику или древних китайцев! Ну да, кивнул Дима, разницы никакой и даже более чем никакой. Особенно если учесть, что практически вся китайская классика — это сугубо фантастическая литература. Я не согласился с этим излишне категорическим утверждением, но мой собеседник перевел разговор на зеркала, на то, что литература, может, и впрямь — отражение действительности. Модель любого явления сама немного обладает свойствами явления. Два зеркала же, между которыми оказался Валун, могли увести его в места очень и очень отдаленные. Это куда же, удивился я, за решетку, что ли? Дима только покачал головой и заметил, что зеркала и портреты обладают загадочными, а порой и неприятными свойствами. Ага, они умножают сущности, согласился я, демонстрируя знание Борхеса. Нет, дело не в этом, сказал Дима. Он добавил, что лучшей моделью его догадок может служить герой «Портрета Дориана Грея». Это своего рода образ нашей литературы, только с обратным знаком. Чем уродливее становилась действительность, тем больше лака и глянца появлялось на ее сусальном отражении. Когда же в фальшивую картинку воткнули, кинжал свободы слова («Вах! — вставил тут я реплику. — Красиво сказано!»), то мерзкая действительность не изменилась ни на йоту — лишь вместо картины возникло зеркало. Ну и что, спросил я, ничего другого ведь и не ждали. Хорошо бы знать, пробормотал он, где зеркало, где картина, а где так называемая действительность.

Смурная беседа как-то завяла, и Дима распрощался. Однако вскоре он стал заходить ко мне по поводу и без повода, любой разговор рано или поздно сводя к фантастике, а фантастику к метафизике. Ну а когда я уставал следить за логикой его словес, то уходил в воспоминания…