1

Ашраф родился в одном из селений Агдашского района. Отец его был кузнецом. Казалось, и сын пойдёт по стопам отца. Прибегая из школы, Ашраф хватал со стола ломоть хлеба с сыром и вприпрыжку мчался к кузнице. Ещё в детстве он обладал недюжинной силой. Отец разрешил ему раздувать мехи, а иногда даже давал в руки кувалду. Ашраф бил по раскалённому металлу и с восторгом, словно заворожённый, смотрел, как разлетаются во все стороны яркие, быстрые искры. Он мог подолгу любоваться пламенем в кузнечной печи, живым, многоцветным, с восхищённым любопытством следил, как при встрече с огнём начинает светиться и словно вспухает прежде холодный, безжизненный кусок металла.

Он любил кузнечное дело. Но ещё больше любил рисовать. И кто знает, может быть, кузница влекла его так потому, что давала возможность насладиться волшебно-таинственным сочетанием огня и полутьмы, бесконечно разнообразной игрой света и тени.

Отец прочил сына в кузнецы, радовался, что тот сменит его у наковальни, но Ашраф мечтал стать художником. В школе хвалили его рисунки, учитель рисования гордился своим учеником и предрекал большую будущность. Окончив школу, исполненный самых радужных надежд, Ашраф поехал в Баку и подал заявление в художественное училище.

В училище его не приняли.

Ашраф почесал в затылке, обругал себя за самонадеянность и отправился к знакомому инженеру, земляку, работавшему на одном из бакинских заводов. Посмеиваясь над собой, он рассказал ему о своей неудаче и попросил устроить на завод. В родное село Ашраф решил не возвращаться: стыдно было перед школьными друзьями, перед восторженным учителем рисования, возлагавшим на него такие надежды, и особенно перед отцом. Ведь он поступил вопреки его воле и чувствовал себя виноватым.

На заводе Ашраф получил специальность кузнеца, и нельзя сказать, что был недоволен своей судьбой. Но он не забросил и живописи. При заводском клубе был кружок, объединявший художников-самоучек, и Ашраф стал одним из аккуратнейших его посетителей. Руководитель кружка, старый художник, был строг и требователен; рассматривая рисунки Ашрафа, он ворчал:

— За эффектами гонитесь, юноша!.. Хотите приукрасить жизнь. А она и так прекрасна. Прекрасна в своей простоте. Учитесь видеть и передавать на холсте эту её простую, глубокую красоту; в этом высшее мастерство художника. Украшать жизнь эффектными мазками — это удел слепых, юноша!..

Когда Родина позвала молодёжь на целину, Ашраф откликнулся одним из первых. У него был трезвый, иронический ум, а сердце горячее, словно только что из кузнечной печи.

Общительный, острый на язык, спорый в работе, Ашраф быстро завоевал в совхозе всеобщее уважение. Следя за тем, как ловко взмахивает он молотом, обрушивая на металл точные, рассчитанные удары, многие удивлялись: неужели он ещё и художник? Пальцы у него грубые, как же он владеет тоненькой кистью?..

Наблюдая директора во время работы, на совхозных собраниях, Ашраф написал небольшую картину. На ней был изображён Соловьёв возле гаража, в окружении шофёров; то ли они что-то предлагали директору, то ли на что-то жаловались, а он слушал их, нахмурив седеющие брови, выражение его лица было внимательным, а взгляд напряжённо-раздумчивым.

Так и чувствовалось: он за всё в ответе и потому ищет лучшее, единственно верное решение.

Ребята повесили картину в палатке, над постелью Ашрафа. Зайдя однажды в палатку, Соловьёв увидел картину, чему-то улыбнулся и похвалил Ашрафа:

— Да ты настоящий художник! Мы заведём Доску почёта, и ты будешь рисовать для неё лучших наших ребят. Согласен? — Он ещё раз взглянул на картину и, немного помолчав, добавил — Только рисуй людей такими, как они есть. Не льсти им. Ясно?

Ашраф покраснел и прикусил губу. Когда Соловьёв ушёл, он потянулся было к холсту, чтобы снять его, но отдёрнул руку, услышав сердитый голос Саши:

— Ты что, ошалел? Хороший же портрет. Директору он понравился.

— Понравился! Слышал, что он сказал?

— Это он из скромности. Ты тоже, пожалуйста, не скромничай. Хорошо нарисовал.

Ашраф упрямо мотнул головой.

— Нет. Игнат Фёдорович в жизни не совсем такой, как нарисован…

— Ну и что ж, что не такой. Твой портрет не идеализация, а художественное обобщение.

Саше не удалось переубедить Ашрафа; он убрал холст в свой старый объёмистый чемодан.

Когда Ашраф впервые увидел Тогжан, сердце его замерло, и ему тут же захотелось нарисовать девушку. Всем своим обликом она словно подтверждала слова старого художника о том, что прекрасное просто. Всё в ней было прекрасно и естественно: улыбка, походка, каждое движение. Такой показалась она Ашрафу, и, вернувшись в совхоз, он немедля схватился за карандаш и бумагу, пытаясь по памяти набросать образ казахской трактористки. Но то, что получилось, и отдалённо не напоминало Тогжан. Лишь после комсомольского собрания под карандашом Ашрафа начали возникать знакомые, дорогие черты — Тогжан уже жила в его сердце.

Работал Ашраф медленно, от случая к случаю. В палатку часто заглядывали многочисленные друзья. Он не прятал от них портрета и, рисуя, рассказывал о родном Агдаше. В первые дни жизни на целине он расхваливал Баку, но чем дальше, тем чаще вспоминалось ему родное село, отец, дымно-огненный полумрак кузницы, и он говорил об Агдаше с такой тоской и таким жаром, что ребятам, никогда не бывавшим в Азербайджане, этот район представлялся самым красивым местом в республике.

Ашраф был парнем душевным и щедрым. Когда у него заводились деньжата или приходила посылка из Азербайджана, он созывал знакомых и закатывал пир на весь мир. Однажды, получив очередную посылку, он пригласил Алимджана, которому после возвращения Степана пришлось переселиться в другую палатку. Ашрафу хотелось угостить своего друга азербайджанскими сладостями.

Возле постели Ашрафа стоял мольберт с неоконченным портретом Тогжан. Едва Алимджан вошёл в палатку, как взгляд его упал на этот портрет. Юноша переменился в лице и, схватив Ашрафа за плечо, шёпотом спросил:

— Это… Тогжан?

— Похожа? Только это ещё не портрет, а эскиз. Приходи, когда портрет будет готов, мне интересно знать твоё мнение. Ведь Тогжан твоя родственница.

Алимджан не ответил. Он долго смотрел на холст, потом взглянул на Ашрафа, и, как тогда, на комсомольском собрании, взгляд его был испытующим и печальным. Сославшись на срочное дело, он поспешно ушёл из палатки. Ашраф удивлённо поглядел ему вслед и спросил у Ильхама:

— Что это с ним?

— Ты в самом деле ничего не понимаешь? Или только строишь дурачка?

— А что я должен понимать?

— Ты что, ослеп? Не видишь, как парень сохнет по Тогжан? А ты этим портретом только душу ему растравил.

— Погоди, погоди!.. Ведь они же родственники.

— Любовь с родством не всегда считается. У него выбора-то нет, половина жане-турмысцев — внуки или правнуки Масагпая.

Ашраф закусил губу. Вот это новость!.. У него есть соперник! И Тогжан, наверно, любит его: ведь, они знакомы с детства, да и трудно не полюбить такого, как Алимджан!..

Ильхам, казалось, догадался, о чём думал Ашраф.

— Не огорчайся. Тогжан его не любит.

— Откуда ты знаешь?

— Уж знаю. Алимджан сам сказал. Он не раз говорил ей о любви, а она одно: мы родственники, давай останемся хорошими друзьями. Знаю я эту дружбу! Её предлагают, когда нет любви…

Последние слова Ильхам произнёс с затаённой грустью. Он от души сочувствовал Алимджану: ведь и сам мучался оттого, что любимая любит другого. Но Ильхам желал счастья Ашрафу и, увидев, как просияло лицо друга, не мог удержаться от улыбки.

Ашраф порывисто поднялся с постели, крепко вцепился в рукав Ильхама:

— Поклянись, что сказал правду!

— Ну, клянусь.

— Поклянись самым дорогим, что у тебя есть на свете!

Ильхам серьёзно, торжественно произнёс:

— Клянусь именем Геярчин!..

2

Выйдя из палатки Ашрафа, Алимджан, не разбирая дороги, медленно двинулся вперёд, куда глаза глядят. В посёлке было безлюдно, все ушли в столовую, на концерт художественной самодеятельности. Алимджан тоже мог бы выступить, но сейчас ему петь не хотелось.

Вот вагончик, в котором живёт Тогжан. Света в окнах нет. Ах, Тогжан, как темно вокруг, ничто не освещает дорогу, по которой бредёт Алимджан!

Он дошёл до окраины посёлка, сел на камень, припорошенный снегом. Камень был холодный, но Алимджан не чувствовал холода. Он устремил неподвижный взгляд в окутанную сумерками степь, отдавшись горьким думам и воспоминаниям.

Вспомнил он своего коня, которого ему подарили, когда он успешно окончил школу-семилетку. Тогжан часто наведывалась в конюшню, гладила коня по чёрной мягкой гриве, а Алимджану казалось, что и он ощущает ласковое прикосновение маленьких, нежных, сильных рук.

В последнее время бока у коня опали, выступили рёбра, грива свалялась. Видно, и коню передалось горе хозяина. Но у Саши было на этот счёт иное мнение, и он однажды упрекнул Алимджана:

— Что ж ты за конём своим не смотришь? Это ж не конь — птица! А ты…

Алимджан в ответ пробормотал что-то невнятное, а Саша обнял его и сказал сочувственно:

— Не к лицу джигиту падать духом. Ты целиной себя меряй. Старайся, чтобы всё в тебе было достойно того большого дела, на которое мы пошли. Подтянись, собери в кулак волю — и полный вперёд! Понял? А коня отправь в колхоз.

Сейчас, сидя на камне, Алимджан вспомнил слова Саши, и стыд обжёг сердце. А стыд для джигита хуже смерти. Джигит должен носить горе в себе, ничем его не выдавая, ни с кем не делясь им. А он… Вот и сейчас перед портретом Тогжан он не смог сдержаться, и все увидели, как он глуп и несчастен!.. Саша прав: нельзя раскисать! Он ведь приехал в совхоз не только для того, чтобы расстаться с Тогжан. Он приехал работать и будет работать, не жалея сил!

Алимджан стиснул зубы, медленно поднялся с камня и зашагал обратно в посёлок. У своей палатки он остановился, помедлил немного, словно раздумывая, не войти ли в неё, а потом упрямо тряхнул головой и направился к столовой, где собрался сегодня чуть не весь совхоз.

С той поры Алимджана словно подменили. Он работал, как все, даже усердней других, и веселился, как все, даже самозабвенней других; он охотно пел для друзей свои песни, реже — грустные, чаще — мужественные, звонкие, как сталь клинка. Саше уже не в чём было его упрекнуть. Один Тарас знал, как страдает парень. Тарас — самый близкий друг Алимджана.

Поначалу, едва попав в совхоз, Алимджан сблизился и с Ашрафом. Ему по душе пришёлся неунывающий, лукавый бакинец с тяжёлыми, как молот, руками кузнеца и чуткой душой художника. Ашраф понимал по-казахски, хорошо знал русский язык, учил Алимджана новым русским словам. Он видел, как велика у казаха тяга к машинам, к технике, и, сам овладевая на курсах профессией тракториста, помогал Алимджану. Однако после памятного комсомольского собрания, па котором он впервые почувствовал в Ашрафе соперника, и после случая с портретом Тогжан молодой охотник стал сторониться Ашрафа. Сознание вины перед Алимджаном и Ашрафу мешало быть с ним таким, как прежде. Так или иначе, его дружба с Ашрафом разлаживалась, а с Тарасом — крепла. Перед Тарасом казаху не надо было таиться: они были людьми одной судьбы. Утешая Алимджана рассказом о своём собственном горе, Тарас ободряюще говорил:

— Любовь, хлопче, штука сильная, да ведь не такая уж, что с ней и совладать нельзя! Мы-то посильней будем… Бачил ты, как усмиряют весенний паводок?.. Возводят дамбы, плотины. Вот и ты, друже, поставь на пути своей любви плотину покрепче, и пусть любовь омывает твоё сердце, но не застит весь мир… Молод ты ещё, Алимджан, а на белом свете много гарных дивчин… Всё у тебя впереди. Всё наладится, как говорит наш завхоз.

Была правда в словах Тараса, и Алимджан понимал это. Понимал, но ничего не мог поделать со своим непослушным сердцем, которое каждым своим гулким ударом словно твердило одно имя: Тог-жан, Тог-жан… Он мог скрыть свою любовь от других, самого себя принуждал не думать о ней, забывался в работе, но сердце упрямо выстукивало: Тог-жан, Тог-жан…

Попробуй заставь замолчать собственное сердце!

3

Нет, сердце не заставишь замолчать.

И если Алимджан всё же тщился смирить его, взнуздать, как горячего, норовистого коня, то Ильхам давно отпустил поводья, и любовь привела его в далёкий степной совхоз.

Ильхам родился и рос в Баку, городе нефти, утренней звезде Востока. Ему дорога была каждая трещинка в стенах старой крепости, каждое дерево в густых бакинских садах, на площадях и набережной; он мог часами рассказывать о поэтах и революционерах, в честь которых поставлены в Баку прекрасные памятники. Из всех пейзажей самым красивым он считал тот, что открывался из окна его дома: свинцовая, неспокойная гладь Каспия, толпящиеся в море хмуроватые суда, и шагающие вдаль по морской волне стройные нефтяные вышки.

Ильхам любил свой город, казавшийся ему лучшим в мире.

И завод, на котором он работал слесарем, считал лучшим из заводов. На заводе царил дух творчества, изобретательства; Ильхам, не желая отставать от других, тоже начал шевелить мозгами, а мастер дядя Трофим, хмурый и добрый, видя, что у парня «котелок варит», подсказывал ему, что можно и нужно сделать для цеха, и заставил освоить вторую профессию — токаря, «потому что настоящий рационализатор многое должен уметь, многое знать обязан…». Через год-другой на счету Ильхама было уже несколько дельных предложений.

Ильхам не представлял себе иной жизни, чем та, которой он жил на заводе.

Здесь он познакомился с Геярчин. И вместе с любовью в душу вселилась неодолимая робость. Друзья считали его парнем смелым, инициативным, но, встречаясь с Геярчин, он утрачивал всю свою решительность, от застенчивости не мог связать двух слов. И Геярчин ничего не оставалось, как подшучивать над Ильхамом. Он сам давал ей повод для шуток, и она была рада этому, потому что под дружеской шуткой легче скрыть растерянность. Да Геярчин вовсе не была такой спокойной, какой казалась.

Сердце девушки ещё не знало любви, но порой она ловила себя на том, что слишком внимательно приглядывается к знакомым ребятам, словно ищет среди них со смутным страхом и щемящим беспокойством того, кому, может быть, суждено когда-нибудь всё перемешать в её ясной судьбе. И, разгадав чувства Ильхама, Геярчин встревожилась. Его любовь налагала на неё какую-то ответственность, Геярчин должна была или оттолкнуть её, или пойти ей навстречу. Но девушка не могла решиться ни на то, ни на другое, Ей не хотелось огорчать Ильхама, который, что греха таить, не был ей безразличен, и в то же время её пугало то неизвестное, неизведанное, что зовётся любовью. Ведь это как в темноте идти, не зная, что ждёт тебя за кромешной тьмой: бездонная пропасть или солнечный простор. И Геярчин предпочла сделать вид, что просто не замечает любви Ильхама. Радуясь встречам с ним, она прикидывалась равнодушной, а чаще подтрунивала над бедным парнем, нагоняя на него ещё большую робость. И хоть она не хотела себе в этом признаться, ей доставляло удовольствие видеть, как тот теряется, мрачнеет, каким тоскливым становится его преданный взгляд. «Значит, любит. По-настоящему любит!» — думала Геярчин. Мысль эта и тревожила и успокаивала. Ведь если он так её любит, значит можно ещё немного его помучить, он от неё никуда не денется.

А Ильхаму казалось, что она только и мечтает о том, чтоб он отстал от неё, и когда он услышал, что Геярчин одной из первых вызвалась ехать на целину, то совсем потерял голову. Ему подумалось, что Геярчин бежит от него. Он разыскал девушку и, глядя в пол, тщетно стараясь унять волнение, спросил:

— Почему ты уезжаешь?

Геярчин посмотрела на него с изумлением.

— Как это почему?.. Наивный вопрос! Не я одна — многие едут. Комсомол позвал, и мы едем.

Ильхам от стыда готов был провалиться сквозь землю. Глупее вопроса не придумаешь! Что он, не знал Геярчин? Почему же он сам не услышал этого зова?.. Но ошибку ещё не поздно исправить. И Ильхам сказал:

— Ты меня не поняла… Вот ты едешь, а мне ничего не сказала. Я ведь тоже решил податься на целину.

У Геярчин насмешливо поднялись брови. Ей хотелось сказать Ильхаму: «Мне-то хоть не ври. Ты ведь только сейчас это придумал». Но она ничего не сказала (ещё раздумает!) и только деловито кивнула:

— Молодец! Я знала, что ты поедешь!

Вот так и случилось, что Ильхам, всей душой любивший Баку, считавший, что нет работы важней и интересней, чем на родном заводе, оставил и завод и Баку и вместе с сотнями бакинцев отправился по комсомольской путёвке на целину.

Он надеялся, что в совхозе сумеет заслужить любовь Геярчин.

Но по приезде в совхоз в отношениях между Геярчин и Ильхамом ровно ничего не изменилось.

А тут ещё Асад.

4

Ещё в пути, приглядевшись к Асаду, ребята насмешливо спросили его:

— Асад, а ты настоящий бакинец?

Асад пропустил насмешку мимо ушей. Уж кто-кто, а он-то был настоящим бакинцем! Сам он, во всяком случае, нисколько в этом не сомневался.

Асад любил «шик». Он умел «стильно» одеться и снисходительно объяснял серым невеждам, что девять десятых красоты человека — это его наряд. Походка у него тоже была «стильная» — небрежная, вихляющая. Когда он с друзьями «прошвыривался» по Приморскому бульвару, прохожие пялили на них глаза, и Асад был горд этим. Умел он ещё пускать пыль в глаза бакинским красоткам, вёл с ними «светские» разговоры, делал эффектные подарки, и на его счёту было уже немало любовных побед.

В кругу друзей Асада считалось чуть ли не подвигом в течение дня объясниться в любви нескольким девушкам.

Всё это, по глубокому убеждению Асада, и значило: быть настоящим бакинцем.

У такого «настоящего бакинца» в жизни одна цель: любой ценой выделиться среди остальных. Лучше всего всё-таки ценой лёгкой…

Родители, хоть и баловали Асада, не могли ему давать достаточно денег. Асад, умевший водить машину (это тоже считалось в его компании шиком!), решил пойти работать на промыслы трактористом. Его посадили на тягач, и Асад стал зарабатывать на «карманные расходы».

На работе Асад не очень утруждал себя: работал с прохладцей, лишь бы не придирались. Но зато он мог теперь хвастать тем, что он рабочий, труженик.

На целину он поехал, чтобы произвести на окружающих «потрясный эффект». Любимыми его героями были герои приключенческих книг, легко добивавшиеся громкой славы; Асад тоже жаждал приключений и славы. «То-то обалдеют ребята с Приморского, когда увидят в газете мой портрет», — мечтательно думал он и представлял себе, как, вернувшись в Баку, нацепит на пиджак орден или, на худой конец, медаль и пройдётся с гордо поднятой головой по Приморскому. Вот закружатся у девчат головы!.. И пусть тогда попробует кто-нибудь обозвать его стилягой! Впрочем, геройство — это тоже «стиль», похлеще всякого другого!

Но целина встретила Асада неприветливо. Приятных приключений не было. Была работа, будничная, трудная. Он понял, что славу не поймаешь за хвост, как жар-птицу, её надо заслужить, а на это у Асада не было ни сил, ни охоты. Нет, это был не Клондайк. И потому Асаду казались вдвойне невыносимыми и тяжкий целинный труд и бытовые неурядицы. Он злился, ныл, ворчал, и если бы не боязнь опозориться, бросил бы всё и удрал без оглядки назад, в Баку. Родные, пожалуй, обрадовались бы его возвращению: он был младшим, его баловали и родители и братья с сёстрами. Но всем остальным он не смог бы смотреть в глаза. Нет, лучше уж потерпеть и вернуться домой пусть даже без ордена, но всё же героем целины!.. И то хлеб…

Целинники быстро раскусили Асада, спасу не было от их острот и издёвок!.. Даже девушки и те поглядывали на Асада хоть с игривым любопытством, но вместе с тем и с жалостью: красивый, мол, парень, да никчёмный!..

Асад относился к ним с презрением: нет, эти не чета подружкам с Приморского! Серость!.. Что им модный костюм Асада, его сверхоригинальный галстук, густые, вьющиеся, закрывавшие шею волосы, длинные ресницы, чёрные большие глаза, тонкая, как у девушки, талия!.. Ни черта не смыслят они в мужской красоте. Говорить с ними тоже не о чём: разные у них интересы…

Из ребят один Степан дружил с Аса дом. Парень он был добродушный, с душевной ленцой и легко подпадал под чужое влияние. Асад казался Степану пришельцем из другого, незнакомого ему мира, и он, раскрыв рот, слушал рассказы Асада о его бакинских похождениях. Не чуралась Асада и Геярчин. Она была с ним приветлива, часто защищала его от нападок. Из одного чувства благодарности за ней стоило поухаживать, и Асад искал встреч с Геярчин, хвастался перед ней своими прежними трудовыми успехами, не скупился на остроты и любезности. Ощутимых результатов это пока не приносило, но Асад не терял веры в победу над сердцем девушки.

А Геярчин… Нельзя сказать, что ей неприятно было слушать горячие признания Асада и его галантные комплименты: ведь от Ильхама такого не дождёшься!.. Но приветливой с Асадом она была лишь потому, что он казался ей слабее, беспомощней остальных, и ей хотелось помочь ему стать настоящим человеком. Ребята смеялись над Асадом, и у них были к тому веские основания. Но нельзя же отталкивать человека только потому, что он не привык к трудностям! Это не по-товарищески. Не по-комсомольски. И надо всем коллективом бороться за Асада!

Так полагала Геярчин. А в самом тайном уголке её души жило ещё лукавое желание: дружбой с Асадом оградить себя от любви Ильхама. Она избегала откровенного разговора с Ильхамом и всячески старалась отдалить его. Заметив, как хмурится Ильхам, когда она говорит при нём об Асаде, Геярчин всё чаще стала упоминать это имя. Ильхам каждый раз хмурился, и решительного объяснения не получалось, а Геярчин только этого и надо было, она облегчённо вздыхала: пронесло!..

Ильхам и Асад стали особенно докучать ей после того, как уста Мейрам поручил Геярчин, до того работавшей сварщицей, заведование инструментальной.

5

Это был тяжёлый разговор и для старого уста Мейрама и для Геярчин.

Позвав девушку в свою каморку, старик повёл речь издалека:

— Не скучаешь по Баку, дочка?

— Вот уж нет! — фыркнула Геярчин. — Тут некогда скучать. И потом… — она приложила руку к сердцу, — Баку, он у меня вот где. Он всегда со мной.

— Э, доченька, это всё красивые слова, — с ласковой, понимающей улыбкой сказал уста Мейрам. — Нельзя не любить родной дом. Нельзя о нём не тосковать…

— Я комсомолка, Мейрам-ата!

— А разве у комсомольца нет родного очага?.. Но я, дочка, за то и люблю вас, что скучаете вы по родным местам, а виду не подаёте. Тебе ведь нелегко было расстаться с Баку, с родными… А ты рассталась и приехала к нам, в степь…

— Ой, Мейрам-ата, у меня голова может закружиться от ваших похвал!

— Почему не похвалить, если есть за что похвалить? Я давно на тебя смотрю, дочка. Ты решительная девушка. Решительная, старательная, работящая… — уста Мейрам почему-то вздохнул. — Вот, дочка, я и хочу, чтобы ты у меня заведовала инструменталкой.

Геярчин даже встала со стула, так её удивило и обидело предложение уста Мейрама:

— Мне заведовать инструменталкой?..

— Садись, садись, дочка. Ай, какие у тебя большие глаза!.. Почему ты так удивилась моим словам?.. Инструменталка у нас слабое место, а работа там важная. Интересная. — Уста Мейрам попытался вспомнить, что ещё говорил ему Соловьёв, когда предложил должность заведующего мастерской, но, так и не вспомнив, продолжал: — Ты у нас лучшая работница.

— Лучшая! Если бы была лучшая, вы не гнали бы меня в инструменталку!

Старик укоризненно покачал головой:

— Ну и молодёжь нынче пошла! Разве можно, дочка, смотреть так на работу: одна работа — премия, другая — наказание… Всякая работа важна.

— Я понимаю, Мейрам-ата, — чуть не плача, заговорила Геярчин. — Только как же это?.. Что будут говорить на моём заводе? Вот, скажут, нашла себе Геярчин лёгкую работу, сидит в инструменталке, почитывает от нечего делать романы. Стоило для этого ехать на целину! Я хочу настоящего дела!

— Ай-яй, а я думал, ты у нас умница-разумница… Малых-то, скучных дел нет — есть только пустые, скучные люди.

— Я понимаю.

— Не понимаешь, дочка. И меня, старика, не уважаешь.

— Мейрам-ата!

— Не уважаешь, дорогая. Глупым считаешь. Старым дураком считаешь. Нет, ты погоди! Не прерывай старших! — Уста Мейрам в волнении погладил свою белую бороду. — Что ж, по-твоему, я хочу плохого и тебе и мастерской? Так вот, не подумавши, со зла или по глупости предлагаю тебе эту работу?..

— Я так не думаю, Мейрам-ата…

— Что же ты тогда со мной споришь? Я, может, к самому трудному делу хочу тебя приставить. Придёт время, сядешь на трактор. А пока надо в инструментальной навести порядок.

— С этим делом любой справится, Мейрам-ата! Вот Тося…

— Тося?.. Тося хорошая девушка. Только непоседа. А ты в комитете у Саши — правая рука. Ты знаешь, что такое ответственность. Вот и отвечай за наш инструмент. Ты думаешь, свет очей моих, мне, старому трактористу, охота сидеть в мастерской? А вот согласился же! Потому что так надо.

— А то, что вы мне предлагаете… это тоже очень надо?

— Очень, доченька… Ох, как очень! — серьёзно сказал уста Мейрам.

Геярчин задумалась. Потом поднялась и, сдвинув брови, решительно заявила:

— Раз надо — возьмусь.

6

Если уж Геярчин бралась за какое дело, то работала не за страх, а за совесть. В инструментальной скоро стало чисто, как в лаборатории. Новая заведующая заставила ребят выкрасить пол, и он теперь блестел, словно зеркало. Инструменты она аккуратно разложила по полкам и шкафам, снабдила каждый жестяным инвентарным жетончиком, завела специальную тетрадь, в которую записывала, когда и кому выдан тот или другой инструмент. Ребятам от неё житья не было. Раньше, бывало, запорет парень деталь или сломает резец, так пойдёт с лёгким сердцем в инструментальную и без долгих разговоров получит взамен сломанного новый. А Геярчин сама спешила на место происшествия, допытывалась, почему сломался инструмент. И если виноват в этом был его владелец, то и доставалось же ему от Геярчин!.. Она срамила его при всех, отправляла к уста Мейраму, от которого тоже не было пощады неряхам и разгильдяям, писала в стенгазету ядовитые фельетоны.

Инструменты в мастерской стали выходить из строя куда реже прежнего, и ребята наведывались о инструментальную только в самом крайнем случае.

Лишь Ильхам заявлялся к Геярчин по нескольку раз в день. Войдя, он смущённо топтался на месте, полный страха и радости, а Геярчин принималась с преувеличенным усердием распекать беднягу:

— Опять ты!.. Да на тебя не напасёшься. Все уж говорят: вот бакинцы только и делают, что ломают инструмент.

— Кто ж это ещё ломает?

— Асад.

— Ах, Асад?.. То-то, я вижу, он к тебе зачастил.

— Ну и зачастил. Ему простительно. А тебе нет. Ты же опытный слесарь. Что там у тебя?

— Сверло сломалось.

— Покажи.

— Говорю, сломалось. Пришёл за новым.

— Ты мне старое покажи!

Ильхам откуда-то из-за спины извлекал новёхонькое сверло и протягивал его Геярчин.

— Вот.

— Что ты мне голову морочишь? Оно исправное.

— Исправное? — Ильхам виновато вздыхал. — А мне показалось — сломалось…

— Ильхам, прошу тебя, не ходи сюда с пустяками.

Набравшись храбрости, Ильхам вдруг выпаливал:

— Тебе хотелось бы, чтобы только Асад тут торчал!

— Это не твоё дело.

Ильхам молча поворачивался и уходил. Геярчин в сердцах с силой захлопывала за ним дверь.

Только работа и спасала Ильхама. А работы было по горло.

Однажды в мастерскую доставили новый токарный станок. Станок был сложный. Уста Мейрам призадумался: кого бы к нему поставить? Работать на этом станке мог только очень искусный токарь, в мастерской таких не было.

И тут Ильхам попросил:

— Уста, разрешите, я попробую.

— Ты же слесарь.

— Доводилось работать и на токарном. Разрешите. Попытка не пытка.

Уста Мейрам сдался и не пожалел об этом.

Ильхам работал с огоньком, увлечённо. От него старались не отставать и другие.

Но как ни увлекала ребят работа в мастерской, все с. взволнованным нетерпением ждали дня, когда можно будет, наконец, оставить станки и повести вперёд по целинной глади новые могучие тракторы.